35

В передней встретил сам Авдей Андреевич, сияющий, шаркающий быстро ногами. Прямо именинник. Помогая снять пальто Викентию Александровичу, шепнул на ухо: — Слава богу. Был какой–то старик–горбун. Велел приезжать за мукой. И адресок дал. Завтра же утром отправлю своего возчика. — Ну и ладно, — ответил сухо и зачем то потрогал локоть булочника. Про себя же подумал: «Мука припрятана надежно. Все обошлось благополучно». С хорошим настроением теперь входил он в комнаты дом булочника, где медленно и торжественно совершал молебен протоиерей Глаголев, родня Синягиных, приглашенный из уезда. Гостей было немного, и все они собрались в деловой комнате булочника. Леденцов — владелец частной фабрики за рекой, высокий и худой, с утомленными глазами и костлявыми, длинными руками, похожий на Христа, распятого на Голгофе. В новом костюме черного цвета Мухо, сидевший на широком подоконнике и время от времени выглядывавший в окно. Возле дверей о чем–то шушукались двое: лавочник Охотников, тяжелый, черноволосый мужчина в серой толстовке, в валенках, и владелец дровяного склада Ахов, низкого роста, лысоватый, молодой еще человек. Откинув полы длинного пиджака, Ахов тыкался носом в заросший волосами висок Охотникова. Тот лишь молча и по–бычьи тряс головой, сочувствуя, как видно, своему собеседнику. Но вот Охотников отошел от него, прогремев стулом, сел рядом с Трубышевым. И тоже шепотом, с какой–то преданностью и почтением, глядя в глаза: — Вы слыхали, Викентий Александрович, о том, как мой товар пустили с аукциона? Пришла милиция, забрала пять ящиков мыла, два куска шотландского сукна и все с молотка. — За неуплату финансовому агенту налога. Трубышев сказал это с усмешкой, и челюсть его отвисла, а руки, короткие и крепкие, в буграх вен, хлопнули разом по подлокотникам кресла. — И поделом! Голос его стал громким, так что еще один гость — лавочник с Мытного двора Дымковский, откровенно дремавший в другом кресле, возле денежного сундучка, вскочил, вытянув старчески–морщинистую шею. — Вы не уважаете новую власть. Тут Викентий Александрович помолчал немного, подвигал ногами в новых чесанках с желтой кожаной обтяжкой. — Она вызвала вас на борьбу, как на арену цирка. Ковер, огни, публика, марш медных труб… Кто кого… А вы на первом же приеме на лопатки и ноги кверху, лежите, вроде жука… — Вам хорошо, — прошипел тоскующе Охотников. — У вас нет торговли, и в пайщиках не состоите. Ни кола ни двора, и ночи спите спокойно. А нас этим налоговым прессом… Все соки вон. Он застегнул пиджак, торопливо, как будто собирался бежать прочь из этой душной комнаты. А Трубышев, двинув голову в сторону, разглядывал лавочника с долей какого–то удивления. — Или не знаете, что я состою пайщиком в лесозаготовительной фирме «Иофим и Дубовский». Но увы… Пять гонок нынче летом сели на Пушинском перекате. Часть бревен в затор, а часть их рассыпалась да была выловлена окрестными мужиками на дрова да на срубы… Судиться собирается фирма, и дело уже лежит в губсуде. Все отмолчались почему–то, лишь Ахов, вынув из кармана платок, принялся тереть глаза, точно оплакивал эти гонки на Пушинском перекате. Остальные угрюмо ждали, когда Синягин распахнет дверь, позовет добреньким и сдобным голоском: — Прошу садиться за столик. У него все в уменьшительном виде: «столик», «дочечка», «пирожочек»… — Вам надо было заплатить финагенту. Только и всего, — сухо уже произнес Трубышев и снова вытянул ноги, погладил их пальцами. — А вы жадничаете. Бережете копейку, а летят сотни. Что Советской власти не бороться с такими скопидомами. Да и не интересно даже ей бороться. Не стоило и вызывать вас на ковер. А вызвала… Благородно и элегантно, я сказал бы, со стороны большевиков. — Но где? Где было взять денег? — прошептал опять Охотников. — Разве что под векселя набрать товару, а потом бежать за границу, как бежал Шкулицкий. Ай, ловкач! Набрал в Кожсиндикате на кругленькую сумму, переплавил товар в золото и искусно исчез… Теперь, может, под Белградом, на даче у Врангеля, чай с ним распивает да читает лекции о том, что за простофили сидят в Кожсиндикате… — Ну, где вам бегать по заграницам. Самое большее разве что в Саровскую пустынь к преосвященному Серафиму. Мухо засмеялся, похлопав себя по коленкам: — Коль пойдете туда, возьмите и меня с собой. Рад бы помолиться я за свое будущее… Но, в общем–то, я лучше бы со Шкулицким… — У вас, Бронислав, тоже золото завелось? — спросил Викентий Александрович, пряча усмешку. — Нет, — ответил тот серьезным тоном. — Это не моя черта — искать золото в магазинах, на толкучке, из–под полы. А потом прятать в печные отдушины. А потом по ночам трястись возле оконной занавески, — мол, не Петлюра ли новый ворвался в город? Или же день и ночь молиться на Врангеля. Чтобы он со своими мифическими дивизиями расчистил дорогу спрятанному и мертвому пока золоту… У меня — вот золото… Он вскинул длинные руки, потряс ладонями, точно был фокусник во «франко–русском» театре, только что прибывшем в город и гремевшем своими аттракционами на Сенной площади посреди возов дров, сена, керосиновых лавок, обжорок с пирожками. Охотников испуганно посмотрел на него, снова пригнулся к уху Трубышева. А тот вздохнул и закрыл глаза. Так, с закрытыми глазами, слушал, как жарко дышит в лицо этот тяжкий, как глыба, человек. — Хотел было к вам… Но слишком велик процент… Велик, Викентий Александрович. Почти как налог. Викентий Александрович, зевнув, проскрипел креслом, точно собрался подняться. Он проговорил лениво, вроде как ни с того ни с сего и ни к кому не обращаясь: — Рынок как дракон, который требует без конца еды. Вчера был на бирже. Усиленно ищет местный рынок стройматериалы, цемент портландский, оконное стекло, пиломатериал, кругляк… Да, — добавил он. — А мы в это время не платим финагенту, не ведем торговых книг, гноим краковскую колбасу и не можем дать фининспектору прекрасный отрез на костюм, как дают другие. — За взятки могут и высшую меру дать, — предупредил Мухо. Дымковский изрек из глубины комнаты вороньим карканьем: — Попробовали бы сами, Викентий Александрович, с этой взяткой… — Недавно одного торговца встретил московского, — продолжал, как не слыша слов Дымковского, Викентий Александрович. — Хороший процент на мануфактуре собирают палаточные торговцы. По очень простой задаче: записывается человек на биржу труда как безработный, подбирает подставное лицо в палатку; пользуясь привилегией безработного, берет в текстильном синдикате мануфактуру, нормированную с десятипроцентной надбавкой, и гребет за день двести, а то и триста червонцев. И живет с королевским почетом. Раскатывает в собственном автомобиле и по вечерам смотрит спектакли вроде «Монастырь святой Магдалины»… Встал Мухо, прошелся по комнате, щеголяя хромовыми сапогами, играя пальцами, точно на струнах гитары. — А в Париже на Монмартре ревю. Двадцать пять совершенно нагих женщин исполняют танец на сцене. Надо себе представить, какой сбор. Почему бы вам вот, господа, не открыть такое варьете, такое ревю. Набрали бы с бульвара этих «ламца–дрица», научили бы их распевать «Цыпленок жареный» или там «Ах, шарабан мой, американка». В буфет в разлив «арак» или «дубняк». Да еще въезд на сцену лошадей, машин, как делают в том же Париже. И дождь ударил бы червонцев… Зонтами даже будете запасаться, вот какие дожди посыплют на ваши головы… Ахов рассмеялся дробно и коротко. Охотников вздохнул. Трубышев поморщился, проговорил: — Как всегда, вы несерьезны, Бронислав Яковлевич. Кто разрешит, какое местное начальство будет аплодировать голым коленкам ваших «ламца–дрица»… Вошел наконец–то Синягин: — Прошу за столик, друзья. Последними задержались у выхода Дымковский и Трубышев. Прихватив Дымковского за локоть, кассир проговорил быстро: — Телеграмма послана в Казань, Илья Абрамович. Сухое лицо торговца с Мытного озарилось улыбкой. Он подвигал вялыми, бескровными губами, шепнул: — Что ж молчали, Викентий Александрович, или не понимаете, что это событие? Вот какое вам мое почтеньице, благодетель вы наш. — Ну–ну… Трубышев нахмурился, подмигнул сквозь опущенные веки: — Столик нас ждет. Он вышел к столу, сел рядом с Леденцовым, потирающим все так же нервно руки. Новогодняя елка, поставленная возле комода, коснулась Викентия Александровича цепкими и пахучими ветвями. Он откинулся резко и недовольно: терпеть не мог в доме елок. Зачем все это: овечки, бусы, хлопушки, серпантин, пряники, золоченые орехи? Во имя чего? Уже звякали тарелки, штофы в руках мужчин были похожи на ныряльщиков. Мухо нетерпеливо зажевал кусок окорока и смотрел, как струится в рюмки водка. Трубышев тоже оглядел закуски: селедку в уксусе, кружки языковой колбасы, студень, возле которого приборы с горчицей и хреном, огурцы в рассоле с хвостами укропа, икру, похожую на смородиновое варенье, копченую рыбу, от которой невидимо подымался смоленый аромат дыма. Жил Синягин хлебосольно — ничего не скажешь. Викентий Александрович вспомнил свой дом почему–то — божницу с иконами, умывальник с мраморными окладами, стол, на котором редко появлялась такая вот снедь. Щи да каша — вот и весь разносол. Усмехнулся про себя: денег не хватает на осетрину. И потянулся за стопкой, налитой владельцем фабрики за рекой. Вывалился из–за стола Синягин — широкий лоб его белел, пот струился по щекам: замучился сегодняшними хлопотами. — За благополучие следующего, двадцать пятого. Ну–с. Как поется в песне: смело, товарищи, в ногу. А иначе говоря, поднимем… — Браво! — крикнул нетерпеливый Ахов и выпил стопку сразу, потянулся вилкой к закускам, уронил кусок колбасы на стол. Пили теперь под смех — заговорили тут все вроде бы разом. — Викентий Александрович, — захрипел Синягин, подняв руку с пустой стопкой. — Хочется вас послушать. Трубышев вытер губы салфеткой, бросил ее на колени, вроде как собирался подняться над этим хаосом из закусок и вин, но раздумал. Навалился на спинку стула: — Мне хотелось бы сказать о наших новогодних елках. Видя на себе удивленные взгляды, добавил тихо: — Сказать не имеющее отношение к елке наших гостеприимных хозяев. Он помолчал, строго заговорил (глаза — в стол): — Обычай от варваров, от древних германцев, — рубить елки и скакать вокруг них. Ну, им простительно — в лесах, в болотах, в темноте. Рубили елку, зажигали факелы на ней, обвешивали, возможно, черепами своих поверженных противников и плясали под свой древнегерманский гимн, изгоняя из лесов и болот «духов» и нечистую силу. И когда шли готы, скажем, на дряхлый Рим, чтобы взять его штурмом, они верили, что в последних схватках на стенах накренившейся империи никакая злая сила не отведет меч от груди их противника… Ну, а нам это зачем? Сейчас в Советской России религия пала, как пал древний Рим. Боги и нечистая сила признаны выдумкой — и, следовательно, незачем рубить елки и устраивать вокруг них пляски и песнопения… Разве что, — прибавил он тут негромко, — изгнать какой нечистый дух из пекарни или из кондитерской. Все заулыбались: кажется, никого из сидящих здесь не задели и не обидели слова Викентия Александровича, Он помолчал, подвигал губами, сказал: — Но это так… Просто отчего–то жаль стало елку. Росла бы в лесу. Вот и речь получилась. А еще вот что. Не велеречив я, Авдей Андреевич, но просятся слова, ах, как просятся… Сегодняшние события заставляют высказаться… С одним беда, с другим. Один — с аукциона, другому — штраф. Он помедлил, выговорил зычно и твердо: — Силой должен стать частный торговец. Даже Ленин сказал не так давно: «Учитесь торговать!» Кому он это сказал? Фабричному и мужику из сермяжного угла глухоманного! У кого учиться? У Дымковского, у Синягина, у Ахова. А учиться–то, как видите, вроде бы и нечему… Перебиваются торговцы эти, мелко плутуют от властей, от налогов укрываются. Расти надо, укрепляться, — он оглядел почему–то одного Охотникова. Тот жалко улыбнулся, заерзал беспокойно на стуле. — Чтобы капитал был в руках… Будет капитал, будет и уважение к вам от Советской власти. Тогда–то она, эта власть, к вам пойдет с протянутой рукой, для помощи. А как же иначе… Тут он опять вскинул голову, сощурил глаза от табачного дыма: курила беспрерывно Вера, дочь Синягина, высокая девушка в пестром платье с открытыми плечами. Волосы белы, отчего она казалась рано поседевшей, лицо бледно, кожа даже просвечивала, как у больной. Голубые глаза смотрели на всех отрешенно: все здесь мне чужды — говорили они без слов, губы растянулись в брезгливой гримасе. Остановив мельком взгляд на этих губах, Трубышев продолжал: — Бедна, гола Россия… Нищета, пустые сейфы заводов и фабрик, толпы безработных… А нужны пушки и винтовки для охраны первого, так сказать, в капиталистическом окружении. Волшебная палочка не выкует эти пушки и винтовки. Их выкуют деньги, золото, капиталы. Вот их–то и будут просить Советы в долг. Как не попросишь, — тут он опять довольно усмехнулся, — коль вся советская Красная Русь за год выплавила восемь миллионов пудов чугуна… Это на пищали да на мортиры Пугачеву разве хватило бы. Мухо с каким–то удивлением уставился на оратора. Протоиерей Глаголев зажевал вдруг что–то, точно от слов Трубышева бешено забила в его желудке соляная кислота, вызывая аппетит. — Они придут к вам, если вы будете ворочать капиталами, — уже строго закончил Трубышев, — но пока вы трясете нищенскими суммами… Не больше… — Но у них теория, — дернулся рядом Леденцов. — Это какая же? — тотчас же спросил Ахов. — Насчет золотых яиц… Яйца собирать, а курицу до поры до времени не резать. — Теория, — презрительно сказал Трубышев. — Что такое теория? Во всяком случае, не священное писание. Это мысль одного человека. А должны ли мы доверять одному человеку? Допустим, говорят, что земля круглая… Но вы же, Катерина Юрьевна, — обратился он к жене Синягина, — не валитесь с нее, когда идете улицей. Это старая история. Но еще прибавлю, — говорят, что есть тяготение, оттого мы и не падаем. А что это за тяготение? Вот в чем истина. Кто создал это тяготение? А?.. Вот вам и теории… И ни один ученый не пояснит и не скажем вам, откуда оно. Разве что Ахов, — заметил Викентий Александрович, — у него неодолимое тяготение к бутылке. Все засмеялись, а Ахов жидко заплескал в ладони, тут же пододвинул к себе графинчик. Все, как по немой просьбе, задвигались, заскоблили стульями; снова заныряли штофы, заблестели рюмки в свете лампочек под люстрами. Заговорили, разбившись на пары, сразу же. Леденцов начал жаловаться протоиерею на штраф, который власти наложили на него в начале года, штраф в семьсот золотых червонцев. Охотников с Дымковским заспорили о диете для больных подагрой, жена Леденцова зашептала на ухо соседке о ночных видениях. Вера курила и задумчиво смотрела поверх голов куда–то в небытие. Мухо, вместо того чтобы развлекать ее, кромсал ножом кусочки осетрины. Ахов уткнулся в тарелку с дрожащим студнем, щедро обмазывая его горчицей. Викентий Александрович ел мало — он считал, что обильная еда заставляет с натугой работать все, что находится внутри. Лишняя нагрузка так же вредна для тела, как вреден лишний груз для лошади и для колес телеги. Потому лишь пробовал закуски, а не пожирал, наподобие Мухо или Ахова. Когда хозяйка удивленно спросила его: «Что же вы, Викентий Александрович, китайские церемонии разводите, не барышня», он ответил: «Умеренность не повредит никогда…» — Ах, Евгений Антонович, — воскликнул вдруг он, наслушавшись плаксивого Леденцова, — стоит ли огорчаться… Принесли доход Советскому государству, разве плохо? Может, из этих ваших золотых выйдет гора замков или пара велосипедов. Гордитесь. Посоветовал бы я вам, — тут он понизил голос, — с профсоюзом не ссориться. Положен восьмичасовой рабочий день, не держите своих тружеников по двенадцать часов, выжимайте за восемь то, что выжимается за двенадцать. А как? Вот этими деньгами — золотыми. На приманку… Так называемая производительность труда по–социалистически. Вот она самая. Золотые под носом повесить у ваших тружеников. Леденцов вдруг трахнул кулаком по столу, вскочил и как слепой пошел в соседнюю комнату. Жена его тут же пояснила, как бы одному только Трубышеву: — Извелся мой Евгений. Просыпается и ложится с одним. А что дальше с фабрикой? Что будет? — прошептала она, умоляюще глядя на кассира. Викентий Александрович пожал плечами, горло ему вдруг точно сдавило, слова застряли. Выдавил с усилием: — Беспокоиться не надо. Фабрика нужна, ведь сколько еще безработных. И потом помните, как писали сами большевики в своих статьях: «Повесить замок на предприятие, когда имеется возможность пустить его в работу, — преступление». Так что не волнуйтесь. — Дай–то бог, а то все думаем, куда мы тогда. На биржу — в очередь. Мухо, отодвинув тарелку, мрачно пообещал: — Придете ко мне, устрою. К Викентию Александровичу подсел Ахов, осоловевший быстро, размякший. Сладкая улыбочка от выпитого вина объявилась вдруг на небрежно бритом лице. — Викентий Александрович, может, найдется у вас на покрытие убытков, пусть и под проценты… И потом, где добыть портландского цемента? Викентий Александрович пожал плечами, подумал немного. — Вероятно, в Нахичевани или Новороссийске можно достать цемент, но толком не знаю. Он покосился на стороны: не подслушивает ли их разговор кто. — А насчет… на покрытие убытков… пошарю в карманах. Возможно, заложу кольцо покойной жены… А про себя с тем прежним азартом дельца, чующего очередную наживу: «Ах, как нужен комиссионер в командировку за цементом! Ах, как нужен!» — Да бог с вами, — проговорил он вслух мягко и с улыбкой, отодвинул в сторону липкую ладонь согнувшегося Ахова, вышел из–за стола. От выпитого покачивало, а тут еще музыка из бегемотовой глотки граммофона. Какой–то старинный вальс с погребальным звоном колоколов. Неловко задевая за стулья, Трубышев добрался до Синягина, вертевшего ручку граммофона с усердием деревенской бабы, наматывающей на колодезный ворот цепь ведра с водой. Заметив возле себя кассира, булочник оставил ручку. Труба граммофона тряслась, как трясется водосточная труба от потоков бурного дождя. Морщась, Трубышев проговорил: — Экая шумиха… И бестолковая. Не екатерининский бал, Авдей Андреевич. — Надо развлекать, — развел руками Синягин. Он засопел, разглядывая лицо Трубышева, поняв, что неспроста оказался возле него кассир. Тот, глядя в пляшущую трубу граммофона: — Не надумали, Авдей Андреевич, насчет масла? — Как же, как же… Цена, как по лестнице, скачет. — Тогда завтра занесу я вам ссуду. Ищите и скупайте масло, пока не поздно… — Благодарю покорно, Викентий Александрович… Синягин тоже согнулся благодарно. Голова в розовых проплешинах, массивная шея в каплях пота, охваченная золотой цепочкой нательного креста, заставили почему–то Викентия Александровича теперь огорченно вздохнуть. — Ну, бог с вами, — повторил он так же мягко, снова потрогал локоть булочника и вышел в переднюю, где толкались гости, где суетилась с посудой прислуга и командовала капитаном на мостике боевого корабля Катерина Юрьевна. — А где Бронислав Яковлевич? — обратился он к ней. — В коридоре, — ответила женщина, с почтением глядя на простого кассира с фабрики. — Курит на холодке. Только что видела его там.

Загрузка...