Глава 7. НОВАЯ ПОЛИТИЧЕСКАЯ КУЛЬТУРА

Что бы ни преобладало в отношении французов к королю: подозрительность или легковерие, робость или отвага, народная политика отношением к королю не исчерпывается. Питер Бёрк охарактеризовал период между началом XVI столетия и Французской революцией как время “политизации” народной культуры», и многие исследователи разделяют его мнение. Он считает, что «в Западной Европе, во всяком случае начиная с Реформации и до Французской революции, интерес крестьян и ремесленников к действиям правителей все время растет, и они гораздо сильнее, чем раньше, чувствуют себя вовлеченными в политику». Участие народа в «государственных делах», с одной стороны, диктуемое насущными запросами централизованного государства, которому нужны солдаты для армии и деньги для оплаты своих трат, с другой стороны, разжигаемое направленными против властей гравюрами, памфлетами и песнями, которые распевали на всех углах, судя по всему, с течением времени действительно увеличивалось. Не следует понимать этот процесс как линейное развитие и думать, что происходит накопление политической энергии, но все же он приводит к «росту политического сознания» народа и в долгосрочной перспективе включает в себя событие, которое разрушит во Франции установленный порядок{225}.

Политизация народной культуры?

Рассмотрим и обсудим эту мысль Питера Бёрка. Прежде всего, нельзя с достоверностью утверждать, что коль скоро текстов, где речь идет о «государственных делах», стало печататься больше, то это означает, что их обязательно покупали и читали простые люди. Возьмем, к примеру, Гренобль времен Фронды. Благодаря книге счетов, куда книгопродавец Никола записывал издания, проданные в кредит, мы можем выяснить, какие слои городских жителей больше всего интересуются пасквилями и памфлетами. При том, что торговцев и ремесленников среди покупателей Никола 13%, среди покупателей мазаринад их насчитывается всего 5%. А доля служащих финансового ведомства и юристов среди читателей памфлетов и пасквилей, наоборот, гораздо больше, чем их доля в общем числе покупателей Никола (их численность составляет всего 30% от общего числа покупателей, а их доля среди покупателей памфлетов и пасквилей — 58%). Получается, что политическими произведениями интересуются не столько читатели из народа, сколько те, чье положение в обществе непосредственно зависит от политических событий: потенциальные борцы против королевской власти либо возможные жертвы смены политического курса. То же происходит и с распространением «Газеты» — периодического издания, которое с 1631 года выпускает Теофраст Ренодо. В Гренобле в XVII веке ее читает прежде всего элита: дворяне и «судейские крючки», доля которых среди ее покупателей больше, чем среди покупателей в целом, меж тем как с торговцами и ремесленниками происходит обратное: их доля в общем числе покупателей больше, чем в числе покупателей «Газеты». «Газету» в первую очередь читают те, кто по своему положению или по должности связан с монархическим государством и потому непосредственно заинтересован в том, чтобы разбираться в политических событиях{226}. В XVIII веке читальни и кофейни, без сомнения, расширяют круг читателей газет. Однако довольно высокая цена подписок и абонементов, так же как и ограниченные тиражи периодических изданий, позволяет предположить, что простого люда в числе их читателей было мало, а сельских жителей — еще меньше.

Наоборот, в списке печатных произведений, предназначенных для народа, в первую очередь городского, а потом уже сельского, политическая литература, похоже, отсутствует начисто. Для народа предназначалась, например, Голубая библиотека, цель которой — благодаря снижению производственных затрат как можно дешевле издать тексты, которые уже выходили в более изящном оформлении для более обеспеченных читателей. Набранные отслужившими свой срок шрифтами, с литерами от разных гарнитур, иллюстрированные гравюрами, оттиснутыми со старых досок, в мягкой обложке (не обязательно голубой, она могла быть и черной, красной или мраморной), эти дешевые издания, продававшиеся городскими и деревенскими книгоношами, были изобретены провинциальными издателями и появились в XVI веке: их выпускал Бенуа Риго, который работал в Лионе в 1555—1587 годах, их издавал житель Труа Клод Гарнье, в чьем магазине в 1589 году можно было купить календари-справочники и предсказания, буквари и своды правил вежливости, жития святых и рождественские тропари в голубых и черных обложках. В XVII веке сначала в Труа, потом в Руане, а затем во многих других провинциальных городах и в Авиньоне печатники-книгопродавцы специализируются на такого рода продукции (не отказываясь полностью от более традиционных изданий), предлагая новым читателям тексты, которые до этого уже издавались, хотя и меньшими тиражами, и у которых уже был свой круг читателей, хотя и более узкий{227}.

В списке произведений, предназначенных для широкой публики, только три текста, или три жанра, более или менее связаны с политикой. Первый — мазаринада «Приятные беседы двух крестьян — из Сент-Уана и Монморанси — о современных делах. Семь речей, искусно написанных, дабы позабавить умы, склонные к меланхолии», которая была несколько раз издана в Труа в XVII веке, затем перепечатана Жаком Удо, который работал в 1680-1711 годах, а после его смерти вдова и сын, пользуясь разрешением 1724 года, вновь перепечатали ее. Таким образом, изданный и распространявшийся в эпоху, далекую от событий, которые легли в его основу, а именно от борьбы Фронды, текст теряет всякое политическое значение и воспринимается (как и многие другие тексты из Голубой библиотеки, пародирующие различные стили и жанры) как развлекательная литература, забавляющая читателя воспроизведением местного наречия двух крестьян{228}.

Второй традиционный жанр — «невзгоды» мастеров и подмастерьев (таковы «Невзгоды подручных булочников в городе Париже и его предместьях», — под прикрытием разрешения, полученного в 1715 году, разные издатели города Труа до конца столетия напечатали эту книгу шесть раз, — или «Горести и невзгоды учеников хирургов, иначе называемых Братьями милосердия, представленные в веселой и потешной беседе ученика хирурга и монаха», — пользуясь разрешением, полученным все в том же 1715 году, их напечатали пять раз). Эти веселые бурлескные рассказы об ученичестве принадлежат к разряду текстов, далеких от резкой критики общества и чуждых политике, они написаны в жанре шутливого жизнеописания, так что их никак нельзя счесть крамольными.

А как обстоит дело с многочисленными текстами, посвященными двум «смутьянам» — Картушу и Мандрену — и входящими в список литературы, распространяемой книгоношами? По этому вопросу мнения расходятся. С одной стороны, не выходя за рамки мотивов и условностей жесткого жанрового канона (жизнеописания нищих, рисующие королевство лженищих и воров, — такова «История жизни знаменитого Луи-Доминика Картуша и суда над ним и многими из его сообщников» или «История Луи Мандрена с рождения до смерти с подробным описанием его жестокостей, разбоя и мучений»; бурлеск и пародии на ученые труды — таков «Диалог между Картушем и Мандреном, где мы наблюдаем, как Прозерпина разъезжает по Аду в кабриолете»), эти тексты стараются не заронить в простонародном читателе мысль последовать примеру разбойника, выступающего против властей. С другой стороны, несмотря на бдительность цензуры, несмотря на то, что авторы подчеркивают жестокость разбойников вначале и их раскаяние в конце, произведения эти изображают бандитов поборниками справедливости, удовлетворяя тем самым потребность народа в героических личностях, которые борются против богачей и налоговых инспекторов. Таким образом, издатели Голубой библиотеки на свой лад участвуют в «растущей политизации», — в XVIII веке в описаниях преступлений и образах преступников все чаще проступает политическая направленность{229}.

Однако рассказы о жизни Картуша и Мандрена составляют лишь ничтожную часть списка, — самое большое место в нем занимает религиозно-просветительская литература, молитвенные книги, фантастические произведения (рыцарские романы, басни, фацетии), а также учебники и практические пособия.

Наличие жизнеописаний разбойников среди произведений, изданных для массового читателя, пусть число их не велико, бесспорно свидетельствует о том, что народ не остается в стороне от политических событий, но не следует забывать, что по обязанности, по личной склонности или по привычке читатели Голубой библиотеки в большинстве своем предпочитают традиционные благонамеренные произведения, где политическая проблематика начисто отсутствует.

Это подтверждают ответы на вопросник аббата Грегуара, изучавшего местные наречия и нравы деревенских жителей (вопросник составлен в 1790—1792 гг.). В ответ на вопрос номер 37: «Какого рода книги у них [деревенских жителей] можно чаще всего встретить?» — опрошенные, перечисляя, какие книги им случалось видеть у крестьян до 1789 года, называют часословы, религиозную литературу, календари-справочники, колдовские книги, Голубую библиотеку, но никогда не упоминают никаких политических произведений. По мнению этих наблюдателей — судей, приходских священников, путешественников, — далеких от мира крестьян, но все же довольно хорошо знакомых с их жизнью, проникновение в деревню политической литературы произошло во время Революции. Только с началом Революции политика приходит в мир сельского жителя, и старые книги, читавшиеся из поколения в поколение и устаревшие (Грегуар будет иронизировать над «сказками Голубой библиотеки, бабьими россказнями и прочими выдумками, которым могут верить лишь дети малые» в своем докладе Конвенту в месяце Прериале II года по революционному календарю), уступают место литературе быстро обновляющейся, полемической, вместе с которой в деревню проникают злободневные конфликты, раскалывающие народ на два лагеря{230}.

Кроме того, даже если допустить, что, по крайней мере в городах, коллективное политическое сознание выросло, это еще не означает, что с течением времени государственная власть вызывала все меньше и меньше доверия. Наоборот, до середины XVII столетия сначала Лига, потом Фронда в ожесточенных открытых столкновениях часто ставят во главу угла «государственные дела». Похоже на то, что укрепление современного государства, которому удалось почти полностью монополизировать две области (налоговую систему, централизованно собирающую налоги в королевскую казну, и законное использование насилия, обеспечивающее государю военную мощь и тем самым делающее его властителем и защитником мира и покоя в общественном пространстве){231}, почти на полтора столетия избавило его от кризисов, подобных тем, которые охватывали всю страну и дважды приводили к ослаблению королевской власти.

Происходит не столько «политизация народной культуры», сколько размежевание между приемами и мотивами площадной культуры, утратившими свою притягательность, ограниченными, лишенными политической направленности, с одной стороны, и политикой, цели, действующие лица, события которой заключены в тесные рамки либо дворцовых интриг, либо борьбы внутри узкого круга власть имущих за влияние в обществе — с другой. Между эпохой правления Людовика XIV и эпохой правления Людовика XVI в королевстве происходит невиданное возрождение карнавальной культуры и активное использование ее возможностей (грубых шуток, противопоставления верха и низа, доведения героев до скотского состояния), как это происходило во времена религиозных войн и Лиги, когда насмешка была оружием в борьбе с политическим и религиозным противником. Деполитизация фольклора идет рука об руку с дефольклоризацией политики. Означает ли это, что Питер Бёрк не прав и в действительности революционный перелом происходит в обществе, которое не так сильно озабочено общей для всех судьбой, как прежнее общество, существовавшее с середины XVI века до середины XVII века? Вряд ли. Но не подлежит сомнению, что эта забота выражается теперь совершенно по-иному, о чем красноречиво свидетельствует тот факт, что сопротивление властям приобретает новые формы.

От антиналоговых выступлений к судебным процессам против сеньоров

Долгое время выступления против властей происходили в форме вооруженных восстаний, это были либо продолжительные волнения, в которых принимало участие много людей: бунты, охватывавшие несколько общин, волна которых прокатывалась по нескольким провинциям, либо восстания меньшего размаха, недолгие и локальные мятежи{232}. Хронология этих выступлений против властей имеет четкие временные границы: они начинаются с «мятежа мужланов» (pitauds) в Аквитании в 1548 году и заканчиваются двумя запоздалыми движениями — бретонских Красных колпаков в 1675 году и Поздно-спохватившихся (tard-avisés) в Керси в 1707 году. Их расцвет, несомненно, приходится на вторую четверть XVII века, когда усиливается брожение среди крестьян (в Керси в 1624 г., в нескольких юго-западных провинциях в 1636—1637 гг., восстание Босоногих в Нормандии в 1639 г., бунты во многих провинциях в 1643— 1645 гг.) и растет недовольство горожан{233}.

Эти восстания почти всегда являются протестом против тех или иных государственных поборов и повинностей: против обязанности пускать на постой солдат, против несправедливого налогообложения, когда освобождение от налогов одних влечет за собой увеличение налогового бремени других, против введения (действительного или мнимого) новых пошлин на товары, привозимые на ярмарки и рынки, а также на вино и соль. Антиналоговый характер выступлений ярко проявляется в том, что всех тех, кто осуществляет сбор налогов — судебных приставов и солдат, чиновников и сержантов, — без всякого различия именуют «обиралами» и «вымогателями». География восстаний также объясняется их антиналоговым характером. Они почти не затрагивают «Королевскую Францию» Капетингов и Париж, где народ находится в непосредственной близости к королю, — государь держит его в покорности и подчинении. Редки они и в провинциях, обладающих самоуправлением, — эти провинции защищены от налогов соглашениями, заключенными между собраниями провинциальных штатов и королем. Зато на остальной территории Франции — на периферии Парижского бассейна (в Нормандии, в Пуату и особенно в Центральном массиве, где волнения не раз охватывают Керси, Руэрг, Перигор), в Бретани, в Гиени и Гаскони — восстания вспыхивают часто и бурно. В этой Франции коммун и сеньоров, льгот и освобождения от налогов (подтвержденного соответствующей грамотой или существующего в силу обычного права) налоговое бремя, значительно увеличившееся при правительстве Ришелье, ощущается как гнет и насилие, как посягательство на «политические свободы»{234}. Хотя восстания начала XVII столетия (в отличие от Лиги или Фронды) не ставят своей целью захват власти, их все же можно назвать политическими, поскольку, охватывая деревни и провинции, они направлены против королевских чиновников, которые осуществляют в данном месте сбор налогов в королевскую казну.

Итак, характер восстаний меняется. Бунты XVII века можно назвать народными постольку, поскольку в них принимают участие все местные жители, — людей сплачивает близкое соседство и социальные различия не имеют никакого значения. Дворяне, священники, местные чиновники участвуют в них наравне с крестьянами и мелким городским людом — все объединяются против посягательств на свои исконные неотчуждаемые права. Народ восстает против нарушения норм обычного права и объявляет себя защитником древних законных привилегий от чиновников, беззаконно их попирающих. Восставшие считают, что защищают короля от тех, кто его обманывает и нерадиво ему служит, их действия оправданы вековым негласным законом, гарантом которого является государь, и закон этот дозволяет противиться нововведениям, которые дерзко (и без ведома государя) нарушают условия основополагающего договора.

У культуры, зиждущейся на обычном праве, восстания заимствуют также ритуальные формы: они используют маски, переодевания, карнавальное противопоставление верха и низа, вершат свое стихийное и зачастую убийственное правосудие на языке празднеств (таковы пародийные процессы на карнавалах, громкие перебранки и шутливые расправы). Они действительно принадлежат к миру «народной» культуры, если определять ее не как культуру простого люда, деревенского и городского, по противоположности культуре именитых людей, но как набор мотивов и действий, которые имеются в распоряжении разных слоев общества (что не означает, что все используют их одинаково) и с помощью которых они выражают свое несогласие с государственной политикой и чиновниками и свои чаяния.

После вспышки мятежей в 1660—1675 годах (в Булонне, в Беарне, в Руссильоне, в Виваре, позже в Бретани) антиналоговые восстания сошли на нет, однако недовольство существующим порядком в сельской местности осталось, правда, приобрело другие формы. На смену выступлениям против грабительского государства в XVIII веке приходит протест, «душа, тактика, стратегия» которого изменились{235}. Во-первых, ненависть крестьян направлена уже не на чиновников фискального ведомства, а на местных сеньоров, на приходских священников, взимающих десятину, на предприимчивых фермеров. Методы борьбы также меняются: неприкрытое насилие и жестокая месть уступают место обращениям к местной судебной администрации или к королевскому правосудию. Наконец, изменяется география сопротивления властям: самая ожесточенная борьба против сеньоров разворачивается в восточной Франции, где раньше было спокойно, а в центральных и южных провинциях, где в 1624—1648 годах не раз вспыхивали крупные народные восстания, теперь не заметно особых волнений.

Яркий пример долгого и упорного сопротивления существующим порядкам путем обращения к правосудию — Бургундия{236}. После 1750 года сельские общины там все чаще пытаются добиться отмены несправедливых поборов и повинностей через судебные органы (местных бальи, а в случае нужды подают апелляцию в Дижонский парламент). Право «дозора и охраны», позволяющее сеньору укреплять свой замок за счет крестьян, право сеньора оставлять треть общинных лесов для собственного пользования, право «хлебной печи», обязывающее крестьян выпекать свой хлеб в печи сеньора за определенную плату, — вот против каких прав сеньоров в первую очередь восстают общины. Несмотря на то, что общинам часто отказывают в исках, они все же не перестают обращаться в суд, ведь общины не бедствуют: они продают древесину, заготавливаемую в общинных лесах, сдают внаем пастбища, они пользуются поддержкой интендантов, которые, чтобы сбить спесь с сеньоров, не препятствуют сельским общинам затевать новые и новые тяжбы. Благодаря риторическому искусству адвокатов, которых нанимают общины, судебные дела выходят за рамки узких целей, и каждый частный случай становится поводом для нападок на сами обычаи, которые лежат в основе прав сеньоров. Считая, что оброк является платой за защиту, и коль скоро сеньор больше не защищает общины, то они не обязаны платить ему оброк; утверждая, что сеньоры за давностью лет утратили свои права; отстаивая превосходство законов королевства над положениями поземельной росписи, которые ему противоречат, защитники общин разрушают власть обычного права и традиции, выражая и одновременно формируя протест крестьян против существующих порядков.

Встает вопрос: не это ли недовольство, направленное уже не против того положения вещей, которое складывается в государстве, а против власти сеньоров, обусловливает «политизацию деревни»? Ведь, похоже, восстания XVII века с их ностальгией по золотому веку, с их мечтой об отмене налогов, с их милленаристскими устремлениями, общинным единодушием, на самом деле, наоборот, находились вне сферы политики. А политизация предполагает существование реально достижимых целей, выражение антагонистических интересов без применения силы и мирное решение конфликтов путем вынесения их на суд соответствующих организаций. На протяжении XVIII века сельские общины (если не во всей Франции, то, во всяком случае, на части ее территории) обучаются такого рода политике, — они уже не столь враждебно относятся к налогам в королевскую казну и, в конце концов, смиряются с ними: ненависть их теперь направлена на сеньоров, чей произвол стал невыносим, а также на нарождающуюся капиталистическую систему хозяйства. На самом деле общины восстают не только против оброка, но также и против захвата сеньорами общинного добра, против огораживания лугов, создания крупных ферм. Этот протест, подогреваемый более грамотной и более близкой к городу благодаря обмену товарами и миграциям частью крестьянства, выражается языком адвокатов и философов, ратующих за переустройство общества, и хотя цели его ограничены, он сильнее, чем прежние вспышки насилия, подрывает основы власти сеньоров. Как это ни парадоксально, именно в то время, когда прекратились вооруженные восстания против официальных властей и выступления против самого образа правления страной, скромная, будничная, заурядная политизация в масштабе деревни приучает французов по-новому осмыслять свои взаимоотношения с властями. Важно не столько то, что до 1789 года сомнения в справедливости установленного порядка не затрагивали монархию и даже наоборот: сельские общины ждали от короля поддержки, — гораздо важнее, что народ перестал безропотно смиряться с прежним зависимым положением, стремясь критически пересмотреть то, что долгое время казалось принадлежащим к незыблемому порядку вещей.

1614-1789 годы: новая ориентация крестьянских чаяний

Чтобы понять, сколь глубоко изменилось отношение сельских жителей к власти со времени вооруженных восстаний до времени судебных процессов, можно сравнить наказы Генеральным Штатам двух последних созывов — 1614 года и 1789 года. Возьмем, к примеру, бальяж Труа, где сохранились (и были опубликованы), с одной стороны, наказы 250 приходов 1789 года; с другой стороны, — 11 наказов округов, подчиненных сеньорам, и 54 протокола первичных собраний для избрания депутатов в Генеральные Штаты 1614 года (в 1614 г. была трехстепенная система участия третьего сословия в выборах: приходы, округа, подчиненные сеньорам, и бальяжи, а в 1789 году — двухстепенная: приходы и бальяжи){237}. Внимательно изучив и сопоставив тексты наказов 1614 года с текстами наказов 1789 года, мы можем увидеть, как изменились чаяния и протесты шампанских крестьян и, более того, их представления об устройстве общества и политической ситуации{238}.

Жалобы и чаяния крестьян в 1614 году, нашедшие свое выражение в их наказах, можно разделить на три группы: недовольство действиями судебных органов и их решениями, ожидание религиозной реформы, протесты против королевской системы налогообложения. В приходах на эти три рубрики приходится соответственно 10%, 17% и 48,5% наказов. Процентное соотношение несколько меняется в наказах округов, подчиненных сеньорам, — эти наказы выработаны собранием, объединяющим представителей входящих в него деревень и жителей главного местечка или городка этого округа и составляет 22%, 22% и 28,5%. Доля жалоб на налоги, которая на первичных собраниях для избрания депутатов в действительности составляет 60%, потому что к ясно и открыто высказанным жалобам следует прибавить сетования на стихийные и прочие бедствия, которые постигли народ, и на несправедливое разделение земли, — ведь все это делает налоговое бремя непосильным, — уменьшается по мере того, как повышается уровень представительности наказа. Жителям округов, подчиненных сеньорам, легче было справляться с каждодневными трудностями, поэтому они уделяли больше внимания, чем деревенские общины, заботе о религии и судебной реформе. По сравнению с этими тремя проблемами (налоговой, религиозной, судебной) все остальные кажутся незначительными (в частности, жалобы на сеньоров содержатся только в 3,2% приходских наказов и в 3,9% наказов округов, подчиненных сеньорам).

А теперь посмотрим, как обстояли дела сто семьдесят пять лет спустя. В 1789 году соотношение жалоб очень изменилось. Правда, жалобы на налоговую систему по-прежнему стоят на первом месте и содержатся в 335 наказах, а в бальяжах они есть практически везде: 99% приходов жалуются на прямые налоги, 95% — на косвенные. Но на втором месте неожиданно оказываются претензии к сеньорам, содержащиеся в восьми наказах из десяти, что составляет 11% от общего числа жалоб, а если прибавить к ним жалобы на десятину, то 12,5%. Затем идут жалобы на судебную систему и судей (10%), за ними жалобы на духовенство, которые теперь составляют не больше 6%. Количество жалоб на то, что зависит непосредственно от короля — налоги и судебную систему, — за сто семьдесят пять лет не изменилось, зато вопросы, связанные с религией, отступили на второй план, и их место заняли жалобы на сеньоров и сборщиков десятины.

В чем причина этих изменений и, прежде всего, почему религиозных жалоб стало меньше? В 1614 году жители приходов и жители округов, подчиненных сеньорам, чувствуют себя заброшенными. Они всерьез обеспокоены малочисленностью духовенства в сельской местности и боятся умереть без отпущения грехов, поэтому они просят назначить к ним постоянных священников, увеличить число викариев, они хотят, чтобы священники регулярно служили мессы, читали проповеди и активнее наставляли новообращенных в вере. Выясняется также, что поколение священников, явившееся на свет во время религиозных войн, небезупречно в моральном отношении и недостаточно образованно. В пору религиозных распрей и разброда{239} общины ждут от пастырей восстановления порядка и единства. Они хотят, чтобы служители Бога отличались от мирян и внешним видом (сутана и квадратная скуфейка), и нравами (в частности, целомудрием и образованностью), и чтобы это отличие было заметно с первого взгляда.

В эпоху Контрреформации складывается новый тип приходского священника — это священник, получивший хорошее образование в семинарии, сведущий в богословии и проповеди и безупречный по части нравственности. В наказах запечатлен следующий факт: в 1614 году жалобы на распущенность духовенства достигали 9,5% в округах, подчиненных сеньорам, и 7% в приходах, а в 1789 году их меньше 1%. У верующих больше нет причин жаловаться на духовенство, зато теперь поводы для недовольства появились у священников. В конце Старого порядка священники выдвигают против своей паствы те же обвинения, которые прихожане начала XVII века выдвигали против них. Накануне Революции священники порицают народ за те же пороки (грубость, пьянство, аморальное поведение), за которые народ осуждал их сто семьдесят пять лет назад, — это свидетельствует о том, что различие между духовенством и мирянами, которого в 1614 году желал сам народ, теперь так сильно, что, хотя священники, которых в последние двадцать лет перед Революцией присылают в приходы, по большей части, выходцы из села, они очень далеки от мира крестьян, чьи пороки они обличают{240}.

Что касается финансовой стороны вопроса, то в 1789 году неслыханно возросли жалобы на церковную десятину. В 1614 году наказы Шампани Генеральным Штатам основываются на двух принципах: во-первых, Церковь должна жить на то, что ей причитается, поэтому от нее требуют, чтобы она лучше распоряжалась бенефициями; во-вторых, поскольку налог на нужды Церкви завещан Библией, на церковную десятину никто не жалуется. Общины протестуют против платы, которую священники требуют за причащение и погребение, и против давления, которое оказывают приходские священники (шампанский обычай разрешает им удостоверять завещания) на умирающих, чтобы те отказали свое имущество Церкви. В 1789 году, наоборот, протест вызывает именно церковная десятина в том виде, в каком она существует. Правда, места этим жалобам отводится немного (1,7%), зато встречаются они очень часто — почти в половине наказов. Однако критика не означает, что церковную десятину просят отменить: такая просьба содержится только в пятнадцати сборниках наказов. В других случаях народ жалуется на злоупотребления сборщиков десятины, на слишком тяжелое бремя этого налога или предлагает изменить его назначение (обычно в пользу приходского священника); еще бывает, что народ требует отмены дополнительных поборов (с ленных владений, с распаханной нови и т.п.), которые прибавляются к основной десятине. В наказах бальяжа Труа проявляются не столько антиклерикальные настроения, сколько стремление народа участвовать в обсуждении вопросов, имеющих непосредственное отношение к его жизни, и иметь голос при их решении. Подавляющая часть приходов не протестует против церковной десятины как таковой, но общины хотели бы, чтобы ее сумма была точно определена или хотя бы подлежала обсуждению, равно как и условия и порядок ее взимания. В 1614 году десятина, как ни тяжело ее платить, не вызывает протеста, потому что все ждут от Церкви заботы, все хотят, чтобы духовенство подавало им пример; в 1789 году, несмотря на то, что поведение духовенства уже не вызывает нареканий, народ ратует за реформу церковной десятины.

Так же обстоит дело и с сеньориальными правами. На заре XVII века в наказах приходов мало говорится о сеньориальном вычете и нет жалоб ни на способ взимания повинностей, ни на их размеры. Общины жалуются в основном на право охоты, которая губит их урожаи, на захват общинных земель и на принуждение при сборе сеньориальных повинностей. Здесь важно отметить не только ту роль, которую играли представители сеньоров, направляя во время обсуждения недовольство крестьян поборами в нужное русло и добиваясь тем самым, что крестьяне протестовали уже не против сеньориальных повинностей, а против налогов в королевскую казну. В первую очередь важно отметить, сколь сильно в сословном обществе представление о том, что права и привилегии сеньоров являются законной платой за осуществляемую ими защиту и покровительство.

В 1789 году все происходит иначе: 82% приходов выражают протест против привилегий сеньоров. Самые позорные из них — те, которые дают сеньорам право вершить суд (16% жалоб в рубрике), затем идет протест против повинностей вообще, сама сущность или способ взимания которых вызывает нарекания (11%), протест против февдистов и пересмотра поземельных росписей (11%), жалобы на ценз (9%), выступления против права охоты и постройки голубятен (7%), против обязанности молоть муку на мельницах сеньоров и выпекать хлеб в их печах за особую плату (6%), против барщины (6%), против поборов при передаче земли по наследству (4%). Независимо от наплыва жалоб, их порядок почти не меняется: на первом месте всегда стоит право сеньора вершить суд, которое осуждают в половине приходов, на втором месте — ценз (41% приходов), затем барщина (25%), право охоты (24%), поземельные росписи (23%), обязанность пользоваться мельницами и хлебными печами сеньоров за отдельную плату (22%). Мнения о том, как следует поступить с привилегиями сеньоров, разделились. Одни — их большинство — считают, что эти привилегии нужно так или иначе реформировать: в 45% случаев речь идет о том, чтобы «выкупить», «передать», «перестроить», «уменьшить», «упростить» сеньориальные вычеты. Другие просто высказывают жалобы, не предлагая никаких мер, чтобы исправить положение, — таких 32%. Третьи — их 21% — просят отменить привилегии сеньоров. Упразднить чаще всего просят, во-первых, барщину (больше половины протестов содержат просьбу о ее отмене), во-вторых, — право охоты и, в-третьих, — обязанность пользоваться мельницами и хлебными печами сеньоров и платить за пользование ими. Быть может, именно просьбы об отмене позволяют восстановить истинную картину событий и определить, что в первую очередь вызывало ненависть крестьян Шампани накануне Революции. Но требование отмены — исключение, вообще же решительные протесты против сеньориальных прав в 1789 году не выливаются в призывы к мятежу и к их упразднению, они выражают твердую и непреклонную волю народа к проведению реформы, в ходе которой привилегии землевладельцев должны быть изучены, критически рассмотрены и заново сформулированы. Теперь крестьяне уже не ищут у сеньора защиты (от солдат или от сборщиков налогов в королевскую казну), что предполагает подчинение и готовность идти на жертвы, — теперь они хотят договориться через короля и Генеральные Штаты о более справедливом распределении повинностей и прав.

Главное недовольство и в 1614 году, и в 1789 году вызывают налоги в королевскую казну. Жалобы на них стоят на первом месте. И в 1614-м, и в 1789 году перед созывом Генеральных Штатов почти все приходы жалуются на налоговое бремя. Это вполне объяснимо, учить тая жанр наказов и обстоятельства Дела: ведь главная задача Генеральных Штатов — одобрить налоги, а это единственное бремя, которое король, будучи адресатом жалоб, может облегчить своей властью. В 1789 году больше всего нареканий вызывают прямые налоги, и высказывается уравнительное требование; для этого предлагаются два средства: отмена льгот (содержится в 74% наказов) и введение налогового равенства для всех (содержится в 97% наказов). В 1614 году причины недовольства были иными: народ выступал против увеличения тальи, против способов взимания налогов и способов проверки счетов, против расширения налоговых льгот, которые предоставляются городам, лицам, претендующим на благородное происхождение, и собственникам должностей.

Тогда жалобы были вызваны не неравенством между простыми людьми и благородными, которое трудно было вынести, — они были прежде всего направлены против несправедливого расширения привилегий или узурпации их теми, кто не имел на них прав, но при этом признавали привилегии законными, если они были пожалованы за заслуги перед общиной. Ста семьюдесятью пятью годами позже враждебность к незаконному освобождению от налогов, мирно уживавшаяся с уважением к законным привилегиям, уступила в приходах Шампани место пожеланию, которого раньше не было: пожеланию, чтобы обязанность платить налоги распространялась на всех в равной степени.

Дает ли сравнение наказов бальяжа Труа в 1614-м и 1789 году ключ к пониманию изменений, происшедших в политической культуре большинства населения — в данном случае, крестьянских общин? Вероятно, не стоит спешить с выводами, ведь Шампань — не вся Франция, вдобавок, ввиду того, что люди, которые высказывают жалобы, обычно неграмотны или малограмотны, их записывают совсем другие люди. Однако наказы 1789 года сильно отличаются от наказов 1614-го, и это ясно свидетельствует о том, что за сто семьдесят пять лет люди стали совершенно по-иному понимать и переживать место в обществе разного рода институтов. В 1614 году еще чувствуются последствия религиозных войн, и занятые восстановлением хозяйства общины протестуют против суровых требований финансового государства. Материальные невзгоды — неважно, действительно ли тяжкие или несколько преувеличенные — приводят людей в отчаяние, которое усугубляется чувством моральной и духовной заброшенности. Поэтому люди чтят институты, призванные их защищать, поэтому, например, они уважают сеньоров — и стремятся к христианизации, которая на деле означает переход власти к духовенству. Идеал, который запечатлен в наказах 1614 года, — забота светских и духовных властей об обществе, которое в благодарность за защиту и покровительство на этом свете и заступничество на том свете жалует им привилегии и закрепляет за ними разнообразные права.

В 1789 году люди нуждаются в другом, они хотят пересмотреть то, что некогда было само собой разумеющимся, и требуют, чтобы власти принимали в расчет мнения и чаяния народа.

За два века контрреформатская церковь и полицейское государство сумели обеспечить желанную безопасность, доставшуюся ценой больших жертв, финансовых и культурных. Так что теперь это общество, получившее защиту и покровительство, мир и покой, ищет способы согласовать свои желания и существующее устройство мира. Реформа сеньориального вычета и церковной десятины во имя общественного блага и требование налогового равенства во имя справедливости — два основных требования, которые выражают стремление если не контролировать, то, во всяком случае, принимать участие в решениях, определяющих жизнь общества. Такая «политизация деревни», имеющая в виду, говоря словами Токвиля, «частные» и «близкие» предметы{241}, оказывается оборотной стороной процесса установления монархическим государством монополии на насилие. Ослабляя неразрывные узы, которые подчиняли самых слабых власти их непосредственных защитников, учреждая определенные способы разрешения конфликтов, смягчая жестокость общественного устройства, укрепляющееся государство создало те самые условия, которые со временем привели к тому, что подчиненное положение и зависимость, которые прежде воспринимались как неизбежные, стали невыносимы. Вероятно, именно это определило широкое распространение образа мыслей, где будет присутствовать желание и осознание необходимости коренного переустройства общества и государства, каковое и было безотлагательно осуществлено в 1789 году.

В городе: трудовые конфликты и приобщение к политике

В городах к «политизации» привели участившиеся конфликты между рабочими и хозяевами; эта «политизация», сосредоточивая внимание на «близких» и «частных» предметах, изменяет отношение к властям. Подобно тому, как в деревне на смену крупным антиналоговым выступлениям приходят протесты против власти сеньоров, в городах непрекращающиеся бунты, очень частые в 1623—1647 годах{242}, уступают место столкновениям, не выходящим за пределы ремесленной мастерской. У нас пока еще нет статистических данных, позволяющих восстановить полную картину возмущений и забастовок рабочих в XVIII веке, однако пример Нанта и Лиона позволяет сделать два вывода. С одной стороны, общинные и полицейские архивы свидетельствуют о том, что конфликты возникают почти во всех ремесленных цехах (20 из 27 в Нанте, 16 из 16 в Лионе). С другой стороны, они отмечают резкое усиление брожения среди рабочих после 1760 года: в Нанте в 1761—1789 годах разгорается 36 конфликтов, меж тем как в первые шесть десятилетий века их насчитывается всего 18 (причем если говорить только о серьезных столкновениях, то их произошло соответственно 19 и 10); в Лионе в три предреволюционных десятилетия отмечено 18 столкновений, меж тем как в предшествующие шестьдесят лет их было всего 7, правда, надо отметить, что в XVII веке их число несколько больше — девять{243}. Вспышки неподчинения рабочих хозяевам — любимая тема Ретифа де ла Бретона и Луи-Себастьяна Мерсье; и это не только литературный мотив, выражающий ностальгию по утраченной гармонии. Это реальность, и эти вспышки отражают новое представление городских рабочих и подмастерьев об устройстве общества.

В самом деле, между действиями, имеющими целью заставить хозяев пойти на уступки, и укреплением положения рабочих в обществе существует тесная связь. Во всех городах и во всех ремеслах причины недовольства рабочих одни и те же: они протестуют против контроля за наймом со стороны корпорации и хотят свободы при поступлении на работу, они требуют увеличения оплаты труда и более частой выплаты жалованья, а также улучшения условий жизни и труда, они желают беспрепятственно переходить из одной мастерской в другую, в частности, протестуют против введения регистрации, свидетельства о расчете, а позже — рабочих книжек; рабочие всюду проявляют неудержимое стремление к независимости. Все чаще столкновения приводят к тому, что рабочие согласованно прекращают работу, выражают хозяевам «порицание» (т.е. устраивают бойкот), когда те не прислушиваются к их требованиям, оказывают давление на противников решительных действий, а порой применяют силу — все это говорит о появлении разнообразных способов объединения рабочих, от стихийных до хорошо организованных. В объединениях подмастерьев, в цеховых товариществах, во время сборищ в кабачках городские рабочие вовлекаются в политику такого же типа, хотя и не ставящую своей целью захват власти, но все же приучающую рабочих к организованным коллективным выступлениям, часто приводящую к созданию профессиональных объединений и всегда побуждающую обсуждать способы защиты общих интересов{244}.

Защита общих интересов не обязательно выражается в забастовках. Городские объединения рабочих, как и сельские общины, пытаются договориться с работодателями и отстаивают свои права в суде. На протяжении всего XVIII столетия они все чаще обращаются в Парламент, чтобы добиться отмены нововведений и правил, принятых ремесленными цехами и ущемляющих их интересы, даже в тех случаях, когда эти нововведения и правила официально признаны начальником полиции, городскими властями или самим Парламентом. Если правда, что «“типичной формой протеста” для ремесленников XVIII века является не бунт и не забастовка, а судебная тяжба», то можно сказать, что коллективные действия рабочих, тесно связанные с общественной жизнью, благодаря судебным формальностям обучают их юридической лексике и привлекают их к участию в важнейших политических спорах{245}. Конечно, защитники и обвинители излагают свои доводы не тем языком, каким изъясняются нанявшие их рабочие, но их аргументация приучает рабочих осмыслять свои споры с хозяевами в категориях гражданского и естественного права, которые обобщают и «политизируют» каждое частное судебное дело.

Неудавшаяся реформа Тюрго, которая не оправдала надежд и принесла одни разочарования, вероятно, ускорила приобщение рабочих к политике{246}. Эдикт, изданный в феврале 1776 года и отменявший цеха, действительно, очень обнадежил рабочих, которые решили, что он дает им право свободно покидать своего хозяина в любой момент и наниматься на работу к кому угодно. Более того, некоторые истолковали его как возможность открыть свое дело и таким образом избежать зависимого положения человека на жалованье. Но власти сначала ограничили применение эдикта, а вслед за этим, в августе 1776 года, восстановили должности старшин ремесленных цехов, что повергло в прах все надежды. Рост числа конфликтов в мастерских и в цеховых объединениях в последние двенадцать лет Старого порядка (в одном только Париже в 1781—1789 гг. их можно насчитать не меньше 35){247}, вероятно, связан с противостоянием рабочих, изверившихся и разочарованных, и их хозяев, заботящихся исключительно о возвращении своих привилегий. Кризис 1776 года позволяет проследить непосредственную связь между многочисленными «трудовыми спорами», разгорающимися то здесь, то там, и политикой в государственном масштабе, складывающейся под действием противоборствующих сил. Бесчисленные стычки рабочих с хозяевами по разным поводам перерастали в более широкие конфликты, затрагивавшие власть самого короля. Таким образом, политизация, начавшись на рабочем месте и в обыденной жизни, превращалась в дело «государственной важности».

То же можно сказать и о хозяевах мастерских, с той только разницей, что их интересы были противоположны интересам рабочих. Чтобы отстоять новые нормы и правила в борьбе против «фальшивых рабочих», уклоняющихся от какого бы то ни было контроля со стороны цехов и работающих на дому или в привилегированных кварталах (например в Сент-Антуанском предместье){248}, хозяева обращаются в суд. Таким образом, тяжбы и докладные записки адвокатов, направленные против февральского эдикта 1776 года, наряду с сохранением их власти над рабочими обеспечивают их участие в общественной жизни. Не стоит доверять «метафоре санкюлота» II года по революционному календарю, рисующей идеальный образ «независимого производителя, который живет и трудится под одной крышей со своими работниками, поддерживает с ними тесные дружеские отношения и разделяет их заботы и интересы»{249}. Эта картинка не соответствует ни особенностям ремесленного производства (для которого характерны, во всяком случае в Париже, крупные мастерские, разделение труда и «текучесть кадров», когда рабочие часто переходят от одного хозяина к другому), ни лексике многочисленных споров, которые в разных формах ведут хозяева с рабочими на протяжении всего XVIII столетия, и особенно после 1760 года. Вероятно, политизация сферы ремесленного производства — результат не столько осознания рабочими своего общественного положения, сколько многократных стычек их с хозяевами, которые происходят как в мастерских; так и в судебных инстанциях.

Публичная литературная сфера. Салоны

Для избранного общества (и для высшего света, и для интеллектуалов) ослабление зависимости от государственной власти выражается в возникновении автономной культурной сферы. Она характеризуется двумя чертами: с одной стороны, появляется публика, чьи критические суждения не подчиняются беспрекословно вкусам королевского двора, а творческая деятельность — мнениям академических авторитетов; с другой стороны, складывается рынок культурных ценностей, который обладает своими внутренними закономерностями, зачастую отличными от правил, установленных прежними формами покровительства наукам и искусствам, и не подчиняется им. Первое отступление от правил происходит в эпоху Регентства, когда двор перестает диктовать эстетические нормы. «Публичная литературная сфера», складывающаяся в ту пору, опирается на институты, берущие на себя роль законодателей в области вкусов: кофейни, салоны, газеты. В основе ее лежат новые принципы: свободное осуществление критики, монополия на которую отнята у церковных, академических, административных организаций, претендовавших на то, чтобы полностью забрать ее в свои руки; равенство всех тех, кто принимает участие в борьбе мнений и идей, независимо от сословных и имущественных различий; желание разом формировать и выражать взгляды новой публики, чья элита — высший свет и интеллектуалы — считает себя и творцом идей, и их рупором. Таким образом, во Франции тремя или четырьмя десятилетиями позже, чем в Англии, появилось поле умственной деятельности, основанное на публичном пользовании разумом частными лицами, чья компетентность в области критики связана не с их профессиональной принадлежностью и не с близостью к королевскому двору, но исключительно с тем, что они являются читателями и зрителями и собираются вместе ради удовольствия обсудить свои впечатления в дружеской беседе{250}. Рассмотрим эту гипотезу.

Местом, где светские люди встречаются с литераторами и где они вместе проводят время: играют в карты, ведут застольные беседы и ученые споры, устраивают литературные чтения, — являются салоны. Между разными кружками, во главе которых обычно стоит женщина (хотя и не всегда: вспомним салон барона Гольбаха), существуют связи и соперничество. Так, в первой трети XVIII века салон маркизы де Ламбер в особняке Невер противостоит «двору» герцогини дю Мэн в Со, который продолжает старые традиции; затем, начиная с 1750-х годов, разгорается ожесточенное соперничество между салоном госпожи Жоффрен, прежде постоянно посещавшей салон госпожи де Тансен, и обществом, собирающимся в апартаментах госпожи дю Деффан, которая до того часто бывала у маркизы де Ламбер; позже, после 1764 года, салон мадемуазель де Леспинас на улице Сен-Доминик начинает отбивать у госпожи дю Деффан, ее тетки и прежней покровительницы, литераторов и иностранных гостей. Таким образом, парижские салоны борются друг с другом за влияние, в конечном счете их цель — контроль за интеллектуальной жизнью, избавившейся от монархической и церковной опеки.

Салоны открывают писателям двери в мир власть имущих. Возьмем, к примеру, салон маркизы дю Деффан в 50-е годы XVIII века. Наряду с близкими друзьями хозяйки дома (президентом Парламента Шарлем Эно, наследником богатых руанских купцов и банкиров Батистом Формоном, племянником госпожи де Тансен графом де Пон-де-Вейлем) и дамами, принадлежащими к высшей парижской аристократии (герцогиней Люксембургской и графиней де Буффье, которые также собирают у себя литераторов, герцогиней Мирепуа, герцогиней д’Эгийон, маркизой де Форкалькье, графиней де Рошфор), его посещают также Философы (Тюрго, Мармонтель, Лагарп, Кондорсе, Гримм){251}.

На улице Сент-Оноре у Гольбаха собирается узкий кружок, объединяющий знать (шевалье де Шастеллюкс и маркиз Сен-Ламбер), отпрысков недавно пожалованных дворянством родов (сам Гольбах, врач и химик Дарсе, начальник королевской охоты Леру а, откупщик Гельвеций), обосновавшихся в Париже иностранцев (аббат Галиани и Мельхиор Гримм), выходцев из добропорядочных столичных и провинциальных буржуазных семей (Дидро, аббат Рейналь, Морелле, Сюар), а также интеллектуалов более скромного происхождения (Нэжон, Мармонтель и доктор Ру). Ядро постоянных посетителей, связанных узами дружбы и общностью философских взглядов, если не атеизмом, который все же разделяют не все, встречается у барона с более широким кругом случайных гостей, среди которых оказываются путешественники и дипломаты, литераторы и аристократы{252}. Этим пренебрежением к социальным различиям, забытым на время празднеств и бесед, салоны поддерживают и претворяют в жизнь одну из излюбленных тем философских трактатов второй половины XVIII столетия: тему объединения людей пера, «одинаково способных и к светской жизни, и к кабинетным занятиям», как пишет Вольтер в статье «Литераторы» в Энциклопедии, с власть имущими, которые являются не только покровителями или меценатами, но также истинно образованными людьми.

Тем, кто хочет сделать карьеру, необходимо участвовать в жизни салонов. Именно там можно добиться протекций и пенсий, должностей и денежных наград; там решается исход выборов во Французскую Академию. «Не успеет один из сорока “бессмертных” испустить последний вздох, как его место начинает оспаривать десяток соперников [...]. Посылают гонцов в Версаль; прибегают к протекции знакомых; плетут всевозможные интриги; нажимают на все пружины»{253}. В кругу образованных людей и вне его складываются партии, которые в своих мнениях исходят из мнений салонов и предпочтений их хозяек. Именно таким образом в 1754 году после трех неудачных попыток д’Аламбера, наконец, избирают в Академию благодаря ходатайству госпожи дю Деффан, более влиятельной, чем госпожа де Шольн, хлопотавшая за другого кандидата{254}. В XVII веке, выбирая академиков, учитывали прежде всего мнение покровителя Академии (сначала Ришелье, затем канцлера Сетье, позже короля), в следующем столетии исход выборов решается за стенами дворца: в борьбе группировок, придерживающихся противоположных идеологических позиций. Например, избрание д’Аламбера знаменует начало завоевания Академии партией Философов, которая в 1760-е годы становится законодательницей в интеллектуальной сфере. В тот же период в салоне мадемуазель де Леспинас, изгнанной госпожой дю Деффан, у которой она похитила новоиспеченного академика, начинают собираться преуспевающие Философы, в числе которых Кондорсе, Мальзерб, Тюрго, Сюар, аббат Морелле, Мармонтель и маркиз де Шастеллюкс. Салоны, где аристократы встречаются с писателями, где смешиваются разные слои общества, где умные люди получают признание, не зависящее от их сословной принадлежности и от мнения официальных организаций, являются оплотом новой «публичной литературной сферы», родившейся в начале XVIII века и избавившейся от придворной и академической опеки.

Способность суждения: литературная и художественная критика

Еще одним ее оплотом являются газеты, которые уделяют большое место эстетической критике. Для периодических изданий на французском языке, которые часто печатаются за пределами Франции, решающими стали годы 1720-1750-е: в это время выходит все больше и больше новых изданий (в 1720-1729 гг. — 48, 1730-1739 гг. — 70, 1740-1749 гг. — 90). Толстым научным журналам конца XVII века пришли на смену авторские периодические издания, посвященные критическому разбору новых книг{255}. Перечень названий новых периодических изданий, появившихся за эти тридцать лет, ясно говорит об этом. Большую часть в нем занимают «Библиотеки» (13 изданий), «Зрители» (среди которых «Зритель» Мариво) и «Зрительницы» (11 изданий по образцу «Болтуна» и «Зрителя» Аддисона и Стала), «Литературные новости» (б изданий, включая газету, основанную Рейналем в 1747 г.), к которым следует прибавить «За и против» аббата Прево, появившееся в 1733 году. Составить полный список новинок литературы, подвергнуть их «беспристрастной критике» или «критическому разбору», высказать свои «наблюдения», «размышления» или «суждения» (в зависимости от названия той или иной газеты), напечатать из них отрывки и сообщить новости из Литературной Республики — вот задачи, которые ставят себе и разделяют между собой новые периодические издания второй четверти XVIII века{256}. Тем самым в них находит свое выражение и одновременно пищу для обсуждения свободное общение образованных людей в кофейнях и клубах, расплодившихся во Франции по примеру Англии в большом количестве.

Пресса очень быстро приспосабливает свои издательские принципы и содержание к спросу жадной до новостей публики, которой не терпится прочесть отзывы о новых книгах. Для этого есть много способов. Первый — сокращение периодичности газеты: если в 1734 году почти половина литературных периодических изданий выходит раз в месяц (и только четверть выходит чаще), то тридцатью годами позже, в 1761 году, больше половины изданий выходит еженедельно или раз в две недели. С другой стороны, длинные статьи и обширные отрывки все чаще и чаще уступают место коротким заметкам, которые позволяют охватить больше книг и тем самым полнее удовлетворить любопытство читателей{257}.

Наконец — и это особенно важно, — периодические издания уделяют больше внимания новым жанрам, нежели традиционным. В первой трети XVIII века это еще не так. В 1734 году распределение по темам 1309 произведений, описанных в двух десятках газет и журналов, которые тогда выходят, мало отличается от того, которое мы находим в прошениях об официальном разрешении на публикацию (привилегии и простые разрешения). Соотношение величин такое же, разве что газеты уделяют чуть меньше внимания теологии (четверть названий, фигурирующих в газетах и журналах, против трети в реестрах привилегий) и художественной литературе и больше — истории (число трудов по истории, упоминаемых в периодических изданиях, возросло вдвое){258}. Но, судя по эволюции двух консервативных изданий: сугубо академической «Ученой Газеты» и выпускаемых иезуитами «Мемуаров Треву», — начиная с середины века список книг, которые упоминаются в газетах, сильно отличается от списка книг, выпущенных согласно разрешениям. Изменение весьма заметно: число религиозных книг, упоминающихся на страницах этих изданий, резко сокращается (оно составляет меньше 10%, меж тем как на их долю по-прежнему приходится четверть официальных разрешений), а число научных и искусствоведческих произведений возрастает и составляет около половины упомянутых книг: 40% в «Мемуарах Треву» и 45% в «Ученой Газете»{259}.

Таким образом, рост числа газет и журналов, их более частая периодичность и их внимание к новейшим литературным веяниям создают почву для появления суждений, не подчиняющихся диктату официальных изданий, почву, на которой возможно столкновение противоположных мнений. Даже если разные газеты разбирают произведения сходным образом, используя одни и те же приемы (краткий пересказ, цитаты, отрывки, ссылки, комментарии){260}, даже если каждая из них хочет, чтобы именно на ее вкусы и мнения ориентировались читатели в своей оценке произведений, само обилие и разнообразие периодических изданий дают пищу для критического обсуждения и жарких споров. Стараясь говорить от имени читателей и апеллируя к их суду, отказываясь от закосневших форм и отрекаясь от устаревших авторитетов, литературные периодические издания вызывают к жизни новую независимую критическую инстанцию: публику, и эта инстанция становится высшей.

Когда, начиная с 1737 года, Королевская академия живописи и скульптуры стала регулярно раз в два года проводить выставки в Квадратной гостиной (Салоне) Лувра, это привело к таким же последствиям{261}. Салоны делают произведения искусства доступными для широкой публики. Помимо узкого кружка ценителей (состоящего, как и в музыке, из меценатов и теоретиков){262}, за четыре — пять недель, что длится выставка, Лувр успевают посетить толпы любителей искусства. Если предположить, что каталог, который Академия издает к Салонам (в нем указаны имена художников, сюжеты картин и, в случае необходимости, дано «объяснение»), покупает каждый второй посетитель, то окажется, что в конце 50-х годов Салоны посещали как минимум пятнадцать тысяч человек, а в 1780 году — больше тридцати тысяч{263}. Такое многолюдное мероприятие вызывает волну критики: газеты публикуют отчеты, пасквили и памфлеты, часто анонимные и указывающие вымышленный адрес типографии, критические заметки присутствуют и в рукописных журналах (таковы обзоры Салонов 1759-1771 гг., написанные Дидро для «Литературной корреспонденции» Гримма, а затем Мейстера, которая распространялась в Европе среди полутора десятков подписчиков знатного происхождения). Таким образом создается пространство, где, с одной стороны, могут сталкиваться противоположные эстетические взгляды и где, с другой стороны, наиболее авторитетным из них при оценке произведений оказывается мнение публики — или то, что за него выдается. Выставки, которым покровительствует главный королевский зодчий, которые проходят под наблюдением одного из членов Академии и неукоснительно соблюдают иерархию академических рангов и живописных жанров, приводят, как ни странно, к открытой полемике по вопросу о задачах живописи и художественной манере.

Это публичное столкновение было чревато утратой прежними авторитетами диктата в области вкуса, разрушением сложившихся репутаций, крушением привычной иерархии. Отсюда стремление Академии более пристально следить за Салонами. В 1748 году было учреждено жюри, в которое вошли члены и профессора Академии. Им было поручено отбирать произведения академиков и признанных мастеров, достойные всеобщего внимания. Отбор ведется очень строго: до конца Старого порядка число допущенных художников не достигает пятидесяти, а число выставленных полотен редко превышает 200. Тревога организаторов выставок отражает тревогу самых преуспевающих художников перед лицом института, который может изменить предпочтения заказчиков и тем самым лишить их покупателей. Секретарь Академии Кошен попытался в 1767 году обуздать критику, обязав авторов подписывать свои статьи, но это не помогло. При всей своей ограниченности Салоны формируют новый принцип признания художников — на смену академическому обсуждению при закрытых дверях приходит открытая дискуссия, где сталкиваются противоположные мнения и где каждый волен дать оценку тем или иным произведениям, руководствуясь собственным вкусом.

Политизация публичной литературной сферы

Создание публичной литературной сферы, которая опирается на различные формы интеллектуального общения и на появившийся рынок произведений и критических суждений, сильно повлияло на художественную практику, ставшую публичной и со временем очень политизировавшуюся. Как мы говорили в первой главе, эту политизацию можно понимать двояко. Огюстен Кошен считает добровольные объединения людей XVIII века (клубы, литературные общества, масонские ложи) лабораториями, где изобретается и проверяется на опыте «демократический» тип общения, предвосхищающий тип общения якобинцев. Таким образом, над сословным обществом и общинами, без всякой связи и соперничества с ними, образуется политическая сфера, которая основывается на принципах, полностью противоречащих тем, на которых зиждется монархическое государство: «Реальное общество создало вне монархии, отдельно от нее, другую сферу — сферу политической жизни. В этой новой сфере точкой отсчета являются не некие общности людей, а отдельная личность, в основе ее лежит такая зыбкая вещь, как общественное мнение, которое вырабатывается в кофейнях, салонах, в масонских ложах, в различных “обществах”. Хотя эта сфера и не включает в себя весь народ, ее можно назвать демократической, чтобы подчеркнуть, что связи между личностями здесь образуются “внизу” и связующие линии располагаются горизонтально, на уровне, где общество Дробится, где один человек равен другому человеку»{264}. Даже если эти личности, как правило, заявляют о своем почтении к государю и уважении к прежним ценностям, новые формы интеллектуального общения, судя по всему, самим своим появлением расшатывают устои традиционного порядка.

Но можно понимать процесс политизации и по-другому — как применение критического рассуждения не только в области литературы, но и во всех других областях общественной жизни, и критика эта не признает над собой ничьей власти. Обеспечивая поддержку и регулярность публичному пользованию разумом, широкое распространение печатного слова, равно как и рост числа инстанций, осуществляющих эстетическую критику, приучило людей судить обо всем самостоятельно; они поняли, что должны свободно оценивать произведения и идеи и что общее мнение складывается в борьбе мнений отдельных личностей. Все это способствовало тому, что исчезло разделение на истины, которые нужно принимать на веру, и законы, которым нужно беспрекословно подчиняться, с одной стороны, и утверждения, которые человек имеет право поставить под сомнение. С обретением привычки к критике ни одна область мысли и деятельности, даже таинства религии и государственные тайны, не могут избежать свободного изучения.

«Наш век есть подлинный век критики, которой должно подчиняться всё. Религия на основе своей святости и законодательство на основе своего величия хотят поставить себя вне этой критики. Однако в таком случае они справедливо вызывают подозрение и теряют право на искреннее уважение, оказываемое разумом только тому, что может устоять перед его свободным и открытым испытанием»{265}. Эта мысль Канта, высказанная в предисловии к первому изданию «Критики чистого разума» 1781 года, четко прослеживает путь развития, в ходе которого политическая власть была вынуждена постепенно подчиниться суду суждения и приговору разума. Во Франции, как и в других странах Европы, этот сдвиг, уничтожающий резкое разделение, которое было установлено абсолютизмом, между внутренним чувством, руководимым индивидуальным сознанием, и государственными соображениями, диктуемыми абстрактными принципами, не имеющими ничего общего с общепризнанной моралью, в большой степени обязан успехам двух главных общественных формаций: Литературной Республики и франкмасонства.

Тайная свобода, тайна свободы: франкмасонство

Масонское общество заслуживает особого внимания, потому что является самым многочисленным из новых интеллектуальных сообществ: в 1789 году во Франции насчитывается около 50000 масонов — это означает, что в тех слоях городского населения, которые допущены в ложи, их членом был каждый двадцатый{266}. Первая ложа была создана в Париже около 1725 года английскими эмигрантами, затем масонство стало постепенно распространяться. Активнее всего оно расширяло сферу своего влияния в 1760-е годы, то есть в самый момент организационного кризиса, который потряс Великую ложу Франции (и привел к созданию в 1773 г. Великого Востока Франции), а затем в 1780-е годы, когда каждый год создавалось от 20 до 40 новых отделений. Жизненная сила и экспансия масонов, не поколебленные ни внутренними разногласиями, ни соперничеством более тесно связанных с политикой обществ, которые появились в 1780-е годы, привели к тому, что накануне Революции один только Великий Восток объединял 635 лож{267}.

Распространение масонства несоизмеримо с распространением других объединений эпохи Просвещения: салонов, клубов или академий. Оно отличается преемственностью, массовостью и четкой организацией. С середины века число лож возрастает по всей стране, их особенно много в узловых пунктах, в портовых городах, юг Франции ими просто усеян. В Эльзасе и Западных областях их меньше: жители этих мест сдержанно встречают движение, дважды осужденное папскими буллами — в 1738-м и 1751 году. Вообще же масонство, будучи исключительно явлением городской культуры, проникает во все категории городов, даже в самые мелкие: в 1789 году в восьмидесяти одном городе из тех, чье население не превышает двух тысяч человек, есть свое отделение. Это проникновение происходило не так, как, казалось бы, должно было происходить, не из крупного города в мелкий — ведь начиная с 1750-х годов ложи появляются и в больших, и в малых городах; оно не было результатом решительных действий Великого Востока — ведь в городах с населением меньше десяти тысяч человек число отделений увеличивается еще до 1773 года. Очевидно, распространение франкмасонства удовлетворяет потребность, которую испытывают многие люди и которая не иссякает на протяжении всего столетия. Что же это за потребность?

Быть может, в первом приближении, подсказанном мыслью Огюстена Кошена, это стремление к равенству, которое очерчивает внутри сословного общества новое пространство, где все люди равны и только особые заслуги дают право на получение высоких степеней и отличий. Масонство образовывало внутри общества, которое не было демократическим, особый «демократический анклав», показывая на примере, что там, где существует строгое иерархическое разделение на сословия, возможны связи, основанные не на сословной принадлежности, а на идее всеобщего равенства.

Этот идеал при всей своей определенности все же противоречит реальному положению вещей в обществе, основанном на неравенстве, которое во многом свойственно и самому масонскому миру. С одной стороны, до основания ложи Великого Востока, установившей систему выборов, масонские степени присуждались бесконтрольно, что действительно сделало их похожими на должности, которые передаются по наследству. С другой стороны, абстрактная идея всеобщего равенства, лежащая в основе объединения масонов, сочеталась с ограничениями в приеме и особыми требованиями, предъявляемыми к желающим вступить в ложу.

Масонское общество гораздо более открыто, нежели все прочие формы интеллектуальных объединений XVIII века. Подавляющее большинство его членов принадлежит к третьему сословию: его представители составляют 74% парижских братьев и 80% тех, кто посещает отделения в тридцати двух провинциальных городах, где есть академии. Вспомним, что в тех же городах среди самих членов академий только 38% принадлежит к третьему сословию. Кроме того, в ложи принимают представителей тех слоев общества, которых не встретишь в литературных кружках или научных объединениях, а именно: купцов, лавочников, ремесленников. В парижских ложах среди выходцев из третьего сословия 17,5% составляют торговцы и работники мануфактур, 12% — ремесленники и лавочники. В провинциальных городах, где есть академии, эти группы составляют, соответственно, 36% и 13%, меж тем как среди членов академий, принадлежащих к третьему сословию, первая из них — купцы — насчитывает всего 4,5% (значительное число купцов есть только в нескольких провинциальных академиях), а вторая — ремесленники — вообще не встречается в ученых обществах{268}.

Однако есть люди, которых не допускают в масонскую организацию: это все те, кого их ремесло, «низкое и тупое», лишает свободы, необходимой для постижения высокого искусства, и средств, потребных для участия в благотворительной деятельности, которая является одной из обязанностей братьев. Когда ложи, основанные людьми низкого звания, просят Великий Восток признать их, им отвечают отказом. Сохранилось много документов, объясняющих такую позицию. 1779 год, ложа Клермона в Тулузе: «Хотя масонство уравнивает все сословия, тем не менее от людей, занимающих в гражданском обществе высокое положение, можно ждать большего, нежели от плебеев». 1786 год, письмо от президента масонской ложи города Нанси, где он сообщает своему корреспонденту об отказе Палаты провинций Великого Востока «увеличить число масонов, принадлежащих к классу, неспособному помогать другим, а если и способному, то только в ущерб своей семье. Кроме того, поскольку низкое происхождение помешало этим людям получить достойное образование, то для всех членов масонского ордена будет неприятной обязанностью считать их своими братьями». 1788 год, письмо важного сановника все той же Палаты провинций: «Цель наша, в попытках вернуть Масонству его прежнее величие, состояла в том, чтобы принимать в наше Братство только тех, кто имеет возможность распоряжаться своим временем и кому благосостояние позволяет участвовать не утесняя себя в облегчении участи человечества»{269}.

Отсюда нежелание принимать в масонское общество тех, кто не имеет ни образования, ни состояния; отсюда же узкая специализация отделений, где людей, помимо членства в масонской организации, объединяет принадлежность к городской элите, профессиональная общность (судейские, люди свободных профессий или торговцы) или одинаковое подчиненное положение. Как пишет президент амьенской масонской ложи в 1785 году, «не бывает, чтобы люди, которые не знаются друг с другом в гражданском обществе, сдружились только оттого, что они масоны»{270}. Хотя в ложе правовое неравенство, существующее между сословиями, стирается, все же нельзя сказать, нто в лоне масонского общества царит сплоченность. Равенство, которое оно провозглашает, не столько демократического, сколько аристократического свойства, поскольку в основе его — одинаковый социальный статус{271}. Весьма далекие от понятия о полном и абсолютном равенстве, оценивающем личности независимо от их положения в обществе, масоны пытаются соединить, несмотря на трудности и конфликты, принцип равенства с замкнутостью, уважение к социальным различиям (взятым в отрыве от сословных отличий) с созданием закрытой организации. Успех масонства, таким образом, есть результат двойственного и противоречивого процесса: с одной стороны, происходит распространение в лоне общественной элиты (не только среди аристократии) отношений равенства, которые объединяют тех, у кого есть достаток, образование, досуг; с другой стороны, круги, обычно не принимающие участия в серьезных формах культурной жизни, находят тип объединения, не требующий глубокой образованности и переносящий в мирскую жизнь традиционные христианские ценности и образцы традиционного христианского поведения.

Масонство привлекает французов XVIII века, находящихся на перепутье противоположных тенденций в обществе, прежде всего своим критическим отношением к действительности. Масонское общество, заявляющее, что им управляет мораль и руководит свобода совести, возводит себя тем самым в ранг судьи в вопросах, касающихся государственных интересов. Отрезанные от общества тайной, которую обязаны хранить все братья, провозглашающие неукоснительную политическую лояльность, масонские ложи, однако, подрывают королевский строй — ведь они предлагают новую систему ценностей, которая основана на этическом подходе, а это неизбежно означает приговор принципам абсолютизма. Прежнее различие между индивидуальным сознанием и государственной властью, таким образом, обернулось против намерения, которое его установило: «По видимости не затрагивая государство, буржуа создают в потаенных глубинах этого государства, в масонских ложах, место, где под покровом тайны осуществляется гражданская свобода. Тайная свобода становится тайной свободы»{272}. Действия государя, принципы его правления, государственные интересы измеряются, таким образом, аршином морали, которая, хотя и сформировалась вне общества, вдали от него, не перестает от этого быть «политическим сознанием». Вероятно, это новое соотношение между моралью и политикой больше способствовало возвышению масонского ордена, тайного и при этом критически воспринимающего действительность, чем появление современного, демократического понимания равенства в духе Революции.

Эта политизация на холостом ходу, связанная с осознанием того, что этические требования, которые руководят масонством, расходятся с особыми, не преследующими никакой моральной цели принципами, которые руководят поведением властей, пересекается с политизацией, опирающейся на культурную практику, которая избавилась от опеки государства еще в начале XVIII века. Благодаря образованию публики, суждения которой далеко не всегда совпадают с суждениями академических авторитетов и меценатов королевского происхождения, благодаря появлению рынка культурной продукции, который обеспечивает независимость (по крайней мере, частичную) ее производителям, благодаря распространению знаний, которое дает возможность расширить хождение печатного слова, у людей появилась привычка мыслить свободно и ко всему подходить критически. Новая политическая культура, рождающаяся после 1750 года, — прямая наследница этих перемен: с ней на смену диктату власти, принимавшей решения втайне и требовавшей беспрекословного подчинения, приходит публичное высказывание частных мнений и желание обсуждать без помех все существующие установления. Так создается публика, обладающая большей властью, чем сам государь, и заставляющая его считаться с ее мнением, которое становится общественным мнением{273}.

Создание этого нового общественного пространства, однако, не означает, что во всех слоях общества связь между обыденной жизнью и «государственными делами» осуществляется одинаково. Понятие политики при Старом порядке столь же неоднозначно, сколь и в XX веке. В самом деле, все определяют ее по-разному: одни включают ее в категорию рационального, наряду с критическим суждением и публичным спором, другие приписывают ей жесткие формальности, роднящие ее с судопроизводством, третьи говорят о ней старинным языком, полным предвестий и тонких намеков. Эти различные «способы производства мнений»{274}, которые было бы опрометчиво характеризовать в строго социологических терминах, прямолинейно противопоставляя политику образованных людей народной политике, связаны с различными способами образования того, что мыслится как политическое. Новое поле дискурса, которое появляется в середине XVIII века, очерчивая пространство для высказываний и действий всех своих противников, не исключает существование других «политических» культур, которые не обязательно мыслят себя таковыми и по-иному сочетают повседневные заботы с отношением к государственной власти.

Но, как показывают протесты крестьян и жалобы городских рабочих, эта «политика без политики» не неподвижна: на протяжении столетия меняются и формы, в которых она выражается, и ее главные цели. Общественное пространство Революции можно адекватно охарактеризовать как «новое политическое пространство, возникшее в традиционной культурной и интеллектуальной среде»{275}. Однако признание этого факта вовсе не означает, что перед Революцией разные формы политической жизни были разделены непроходимой границей. Даже при том, что публика — не народ, публика умеет выбрать глашатаев и с их помощью мобилизовать ресурсы судебного красноречия и риторики Просвещения, чтобы во всеуслышание заявить о требованиях народа. А общественная политическая сфера, «буржуазная» в своей основе, наоборот, одержима мыслью о безликом народе, внушающем беспокойство и страх, народе, который она отвергает, но к которому взывает. Новая политическая культура XVIII века является результатом этих разных способов политизации, которые, каждый на свой лад, расшатывают сами основы традиционного порядка.

Загрузка...