ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Революция принимает формы, которые на фоне преобразований, происходящих в культуре на протяжении долгого времени и изменяющих поведение и образ мыслей французов эпохи Старого порядка, вовсе не кажутся неизбежными. Первый парадокс: Революция вновь прибегает к широкомасштабному насилию, хотя прошло уже больше ста лет с тех пор, как форпосты «процесса цивилизации» (выражаясь словами Норберта Элиаса) сильно сузили и резко ограничили его применение. Кажется, будто между действиями участников Революции, часто прибегающих к двум видам насилия — стихийному насилию бунтов и узаконенному насилию Террора, — и мирной, спокойной жизнью общества, ставшей возможной благодаря монополии государства на применение силы, пролегает глубокая пропасть.

Конечно, это еще не значит, что в дореволюционном обществе жестокость удалось полностью искоренить, — и деревенские, и городские жители по-прежнему ожесточенно враждовали с соседями, с товарищами по совместному труду, с родственниками. Однако, заставляя людей контролировать свои чувства, сдерживать свои порывы, обуздывать свои страсти, государство, имевшее в своем распоряжении судебные органы и полицию, начиная с середины XVII века значительно снизило уровень допустимого насилия. Признаки этого важного явления налицо: реже случаются кровопролитные стычки и физические расправы, они становятся достоянием гласности и подлежат судебному преследованию, в судах теперь чаще разбираются гражданские дела; прекратились бунты, которые отличались беспощадной жестокостью — на смену им пришли мирные формы разрешения конфликтов: судебные тяжбы и политические жалобы; частные лица перестали прибегать к силе для разрешения своих личных проблем и семейных разногласий. В народе еще случаются вспышки насилия, но власти смотрят на него сквозь пальцы, поскольку оно не покушается на сложившийся порядок и почти не угрожает именитым людям.

Даже если Революция и не сводится к насилию, которое они способна осуществить или допустить, она тем не менее возрождает типы поведения, которые казались искорененными и прочно забытыми. В нашу задачу не входит давать оценку революционному насилию — жестокостям бунтов, Террора, армии — или как-то его истолковывать, мы хотим лишь поразмышлять о том, какая связь существует между двумя столь противоречивыми явлениями, как мир и спокойствие (во всяком случае, относительные) в обществе Старого порядка и массовое применение силы во времена Революции. Утверждение, что два этих явления никак не связаны между собой, равносильно утверждению, что в одном из главных своих проявлений Революция не имеет истоков и что она вовсе не уходит корнями в свою эпоху, а, наоборот, резко порывает с ней.

Этот вопрос стоит обсудить. С одной стороны, стихийные формы революционного насилия показывают, что жестокость не была искоренена раз и навсегда. В конце XVIII века не все французы изменились под воздействием процесса цивилизации. Структура личности, в которой заложены устойчивые и надежные механизмы самоконтроля, позволяющие сдерживать чувства и подавлять порывы без вмешательства посторонней силы, еще не стала всеобщей. Жестокие нравы крестьян и городских жителей явно свидетельствуют о живучести старого типа поведения, буйного и необузданного. Когда Революция разрушает механизмы, сдерживающие это уцелевшее в народе насилие в сфере частных отношений, оно выплескивается наружу и вынуждает власти прибегать к карательным мерам.

С другой стороны, узаконенные проявления революционного насилия являются завершением процесса, в результате которого монопольное право на применение силы оказывается исключительно в руках государства. В этом отношении ни всеобщая воинская повинность, ни механизмы террора не противоречат долгим усилиям монархии сделать применение оружия прерогативой государственной власти. У революционных властей есть две отличительные черты: они хотят насильно заставить всех граждан прибегать к силе для борьбы с врагами нации; они хотят ввести административное насилие, и хотя цель его — защита сообщества граждан, применяется оно для того, чтобы политически разрешать конфликты, имеющие сугубо частный характер. Подобно тому, как суды Инквизиции осуждали людей по доносам, движимым чисто мирскими интересами, Революционные суды позволили использовать государственное насилие для разрешения (часто поспешного) многочисленных частных распрей, вызванных накопившимися обидами, черной ненавистью, дрязгами, не имеющими ни малейшего отношения к судьбам Республики.

Как только эпоха Террора завершилась — не нам судить, был ли Террор необходим или не был, — медленная эволюция снова вступила в свои права, ставя перед государством важную цель: любой ценой заставить людей вести себя сдержанно, убеждением либо принудительными мерами. Прерванный возвратом к архаическим типам поведения, а также массовым использованием насилия со стороны государства, процесс цивилизации вновь вступил на путь, которым он шел с середины XVII века и который вел к тому, чтобы сделать общим достоянием тип душевной организации, который до 1789 года был свойствен не всем французам. Вероятно, переход от мирных общественных отношений предреволюционной эпохи к революционному насилию не столь случаен, как это может показаться. Процесс сосредоточения силы в руках монархического государства уже начался, но еще не завершился, что сделало возможным и возврат к прежним моделям поведения, и активное применение и узаконение политического насилия.

Второй парадокс: именно в ходе долгого процесса, результатом которого стало образование частной сферы, складывается всемогущество сферы общественной. Кажется, будто, вступая в Революцию, вся Франция вступает в политику, которая не оставляет места радостям и горестям частного человека. Целая область поведения, где до 1789 года человек волен был поступать как ему заблагорассудится, где он не подчинялся королевской власти, оказывается захвачена декретами государства; все четко регламентировано: манера одеваться, окружающая обстановка, предметы быта, уклад семейной жизни и даже сам язык. В своем стремлении видеть все и вся насквозь и сплотить французов в едином порыве Революция хочет включить в сферу публичного жизнь каждого человека. Тем самым она надеется предотвратить опасности, которые таятся в частной жизни, чреватой столкновением интересов, эгоистической погоней за наслаждениями, скрытыми от посторонних глаз конфликтами. Публичность поведения становится условием и залогом нового порядка.

Здесь также происходит резкий разрыв с двумя предшествующими процессами, которые способствовали укреплению частной сферы. Это, с одной стороны, процесс «приватизации» поведения, в ходе которого произошло строгое размежевание между тем, что дозволено или даже необходимо делать у всех на виду, и тем, что нужно делать вдали от посторонних глаз либо потому, что этого требуют приличия, либо по собственному убеждению. С другой стороны, это процесс «деприватизации» власти в обществе, который, отделяя государственные интересы от частных, создает сферу, где частные интересы находят прибежище. Революция с ее безудержной страстью к публичности, таким образом, кажется, совершенно чуждой этой эпохе, когда люди открывают для себя преимущества новых, более личных сторон обыденной жизни. Радости общения в узком кругу друзей, утехи семейной жизни, прелесть одиночества плохо сочетаются с бурной политической активностью, которая охватывает Францию в 1788 году и не утихает в течение последующего десятилетия.

Однако между новой политической культурой и сферой частной жизни, помимо очевидных противоречий, существует и тесная связь. Действительно, именно появление частного как формы опыта и совокупности ценностей сделало возможным возникновение пространства, не подчиняющегося государственной власти и относящегося к ней критически. Руководствуясь этическим императивом, не принимаемым в расчет государством, свободно применяя способность суждения, отвергая иерархические отношения, неизбежные в сословном обществе, институты и формы общения, ставящие во главу угла права частных лиц, создали в лоне абсолютной монархии сферу дискурса, который подрывал ее основы.

Образовавшееся благодаря интеллектуальному общению, Принадлежащему к разряду частных дел, это новое общественное пространство в значительной степени черпало пищу в конфликтах, свойственных сфере частного. Причем делало это двумя способами: придавая политическое значение простым семейным неурядицам или супружеским ссорам — такой тактики придерживались адвокаты в своих докладных записках — или клеймя короля и его присных, обличая их порочные нравы — это был излюбленный метод подпольных пасквилей. Таким образом, даже вне узкого крута людей, которые принимают непосредственное участие в новой форме общественной жизни — политической, явилась привычка превращать чисто частные дела во всеобщие. Впрочем, такой тип поведения свойствен не только обличительной литературе: он лежит в основе судебных процессов, возбужденных сельскими общинами против сеньоров и работниками против хозяев. Так что вездесущность политики, насаждаемая Революцией, не противоречит «приватизации» поведения и мыслей, которые ей предшествовали. Совсем наоборот, именно появление свободной, не подчиняющейся государственной власти сферы, в центре которой стоит частное лицо, позволило оформиться новому общественному пространству, тесно связанному с прошлым, но преобразованному созидательной силой революционной политики.

Итак, Революция уходит корнями в тот век, который она завершает, даже в тех вещах, где она, на первый взгляд, идет вразрез с прежним развитием. Значит ли это, что у нее есть культурные истоки и что можно с твердой уверенностью назвать их? Подобная точка зрения предполагает, что событие и его исток — совершенно разные вещи, четко отграниченные друг от друга и имеющие причинно-следственную связь. Такой подход мы встречаем в классическом труде Морне, который нам волей-неволей пришлось взять за отправную точку. Однако он не отменяет две другие точки зрения, которые по-иному ставят сам вопрос. Согласно первой точке зрения, возникновение события, его собственная динамика не заложены ни в одном из тех условий, которые делают его возможным. В этом смысле Революция, собственно говоря, не имеет истоков. Ее уверенность в наступлении новой эры — своего рода перформатив: заявляя о полном разрыве с прошлым, она самим этим заявлением его осуществляет.

Но значение исторических процессов не всегда исчерпывается обдуманными и добровольными действиями людей. И Токвиль, и Кошен подчеркивали, что деятели Революции на самом деле делали совсем не то, что говорили, и совсем не то, что намеревались делать. Провозглашая полный разрыв со Старым порядком, они в действительности укрепляют и завершают начатую им централизацию. Учреждая мирные, лояльные ученые общества, просвещенная элита уверена, что ее дестельность способствует общему благу, а на поверку оказывается, что она изобретает механизмы террора, которым обернется якобинская демократия. Мы не обсуждаем здесь справедливость этих двух точек зрения, мы хотим только сказать о том, что они призывают историка, пытающегося осмыслить революцию в тех категориях, в каких она сама себя мыслила, к осмотрительности — и в первую очередь, что не стоит доверять ее утверждениям о том, что она решительно порвала с прежним обществом и ознаменовала собой новую эру в политике. Представление о событии и его истоках не сводится к тому, как его понимали те, кто его совершил. Вера деятелей революции в эффективность политики, способной, по их мнению, полностью преобразить общество и духовно возродить личность, не означает, что мы должны разделять их иллюзии относительно наступления новой эры.

Поэтому мы отдаем предпочтение второй точке зрения, согласно которой и эпоха Революции, и эпоха Просвещения являются частями долгого процесса, который включает их, но не исчерпывается ими; каждая из них стремилась на свой лад к одной и той же цели, питала одни и те же надежды. Альфонс Дюпрон очень точно выразил эту мысль: «Мир Просвещения и Французская революция являются двумя проявлениями (или эпифеноменами) более широкого процесса — процесса становления независимого, то есть не чтящего ни мифов, ни религий (в традиционном смысле слова), общества людей, общества “современного”, то есть не оглядывающегося ни на прошлое, ни на традиции, общества, живущего настоящим и гостеприимно открытого будущему. Истинные причинно-следственные связи между Просвещением и Революцией — в том, что и Просвещение, и Революция входят в более широкий, более полный исторический феномен, нежели их собственный»{319}. Здесь сформулирован новый подход к проблеме истоков, заставляющий по-другому взглянуть на условия, которые сделали Революцию мыслимой — сделали мыслимым событие, которое неразрывно объединило в себе эмансипацию от прежнего порядка, определенного и устойчивого благодаря своим прерогативам, и восстание против государства и государственных интересов избавившейся от церковного влияния совести и этических норм, которые, по воле все того же государства, вот уже более двухсот лет остаются принадлежностью сферы частной Жизни.

Загрузка...