Перед грозой

Ничего не прояснил разговор Мыларщикова с Сериковым. Пришлось официально приглашать Батятина в свою боковушку. Лука Самсоныч прибыл как на праздник, вроде в церковь по случаю пасхи. Волосы на прямой пробор и смазаны маслом. Борода ухожена. Рубашка — черная косоворотка, а пуговицы белые. Пиджак расстегнут, а под ним жилет. Шаровары заправлены в хромовые сапоги с длинными голенищами, у коленей козырек. Ну и сапоги у Луки! Михаилу Ивановичу и во сне такие не снились. Это ради чего же он вырядился? Пыль в глаза пустить? Мол, во какой я — не посмеешь тронуть!

— Садитесь, гражданин Батятин.

— Благодарствую, — смиренно ответил Лука, усаживаясь.

Михаил Иванович поймал в его глазах настороженность. Батятин вздохнул — гражданином назвал его Мишка. Мальцом еще его помнил, а тут гражданин Батятин! Вроде и не сосед.

— Кудай-то вы это нарядились, Лука Самсоныч? Гадаю и понять не могу — вроде пасха прошла, а других праздников не предвидится.

— А у меня, дорогой соседушка, на душе благовест. Ничего, ежели я по-соседски?

— Валяйте!

— Смутная ноне зима-то была. Снег, почитай, выпал в октябре. Кажись, в октябре?

— В октябре, — подтвердил Мыларщиков.

— Стужи да бураны и весна опять же припозднилась. И по-соседски — основы государства расейского потрясены. А новые еще поставить не успели. Боязно жить стало.

— Чего это вы испугались?

— Тебе вот не боязно — ты власть. У кого власти нет — тем боязно. Жизнь покатилась ни шатко ни валко. Да вот, слава богу, тепло наступило. Сердце радуется. Природа просыпается. Скворушки поют, воробьи чирикают. Теперь всякой малой радостью приходится пользоваться, потому как завтрашний день темен, аки ночь.

— Да полноте, Лука Самсоныч, это у вас-то ночь?

— Так не даете спокойно-то жить. Хотя бы взять тебя. Взял и пришел бы ко мне, самоварчик бы сгоношили, чайком побаловались, покалякали по-соседски. Милое дело! А то зовешь сюда, гражданином величаешь, а я привык на Луку отзываться.

— Да к вам как придешь-то, Лука Самсоныч? — улыбнулся Мыларщиков. — У вас во дворе не собака, а прямо медведь!

— На своих-то он смирный.

— Знаю я, какой смирный. Приходил к вам родич из Заречья, так я, грешным делом, поопасался за него — думал в клочья разорвет!

— Все видишь, на ус мотаешь. Жизнь-то пошла! Брат на брата, сосед на соседа. Мне еще бабушка покойница говаривала: «Запомни, Лука, сатанинские времена грядут, и поднимется сын на отца, жена на мужа, и наступит великий глад». Как в воду глядела, бабушка-то моя.

— А конец света она не обещала?

— Придет и конец света, не смеись. Все полетит в тартарары!

— Не поэтому ли так вырядились?

— Все равно пропадет, хоть поносить перед концом-то.

— Ну ладно, Лука Самсоныч, пошутковали и хватит. Тут еще сказочки про ад и чертей зачнете сказывать, совсем на меня страху нагоните и про дело могу забыть. А дело у меня пустяшное — кому это вы, Лука Самсоныч, с Ваньшей Сериковым золото отправили?

Батятин обиженно заморгал глазами:

— Господь с тобой, Михаил Иваныч? Какое такое золото?

— И слыхом не слыхивал?

— Не сойти мне с этого места! Вот те крест! — Батятин крупно перекрестился.

— Я так понимаю — Сериков сам поехал в Катеринбург.

— Пошто сам? Я этого не говорил. По моей просьбе поехал.

— Что же это за просьба такая?

— Как бы тебе запросто обсказать? Есть в Катеринбурге знакомый точильщик, навроде нашего Ахметки: «Кому ножи-ножницы точить, кому ножи-ножницы точить!» Знаешь, поди? Ездил я на рождество в Катеринбург. Точильщик-то плакался: мол, нету точильных кругов, беда прямо. Ну я и обещал ему.

— А потом?

— Оказии не было. А тут Ванюшка Сериков возвернулся, не подфартило мужику в жизни. На войне изранетый весь, дочурка умерла, дома полный разор. Дружбу-то с ним по-прежнему водишь?

— Вожу.

— Это я к слову. Ванюшка мне сосед. Болит сердце за него. Сенца подкинул малость, лошадку одалживал. А что это? Пустяк. Думаю, дай-ка я Ванюшке с Гланькой подмогну. Просто так дать — не возьмет, гордый шибко. А я решил ему дело придумать, да по-царски заплатить. И обиды никакой. Вспомнил про знакомого точильщика, у Рожкова, тестя твоего, точильные круги прикупил, в Катеринбург-то и отправил. Кабы знал, что такая беда выйдет! Рази я Ванюшке враг? Лучше бы уж самому ехать, пусть бы меня потрясли. А то ведь Ванюшку-то на войне покалечили, да еще тут голову проломили. О господи, прости грехи наши!

— Складно, однако, получается, — качнул головой Михаил Иванович.

— Пошто складно? Скорбно, а не складно. Выходит, Ванюшка-то от моей доброты пострадал. Хочешь добро сотворить, а оно во зло оборачивается.

— Значит, не золото, а точильные круги?

— Как на духу.

— А у Евграфа на сборище были?

— Побойся бога, Михаил Иванович! На каком таком сборище? Ты же видишь — денно и нощно дома сижу. На заимку и ту боюсь выехать, а надо ехать — земелька просохла, заждалась хозяина. Сериков обещал подмогнуть, да какая сейчас от него подмога. Вроде полегчало ему?

— Полегчало, Лука Самсоныч. Только зря не хотите говорить правду. Дознаюсь — хуже будет!

— Попу бы не все сказал, а тебе как сыну родному.

— Грешно душой-то кривить, насчет сына-то.

— И до чего же ты неуважительный, соседушка!

— Неуважительный? — вдруг вышел из себя Михаил Иванович и позабыл, что за все время разговора называл Луку на «вы», это ему как-то Борис Евгеньевич замечание сделал, что он всем «тыкает», а ведь при должности состоит. — А пошто я должен быть уважительным? Ты мне тут всякие сказочки сочиняешь, благодетеля из себя корчишь, а правды сказать не желаешь. Я ведь знаю — золото отправил ты с Иваном, и в Катеринбурге адрес знаешь, к здесь золото втихомолку собирали, сам, небось, пай вложил. За дурачка меня считаешь? Шалишь, Лука Самсоныч, шалишь! Ладно, плети свои сказочки, но потом на себя пеняй. Я тебе наш разговор как-нибудь припомню!

— Господь с тобой, Михаил Иваныч. Нету у меня ничего за душой. Отпусти ты меня, на заимку со старухой собрался, гляди, какая погода славная на дворе.

— А, шагай куда хочешь!

К Швейкину Мыларщиков пришел злой, решительный. Борис Евгеньевич что-то торопливо дописывал. На Михаила Ивановича и не взглянул, пока не кончил. Потом поднял голову:

— Чего у тебя?

— Я бы Ерошкина, Батятина и Евграфа Трифонова на всякий пожарный припрятал в каталажку.

— Да вы что, братцы? — воскликнул Борис Евгеньевич. — Ну прямо помешались на арестах! Сначала Дукат, теперь вот ты. Хорошо. Ты можешь предъявить обвинения?

— Предъявлю.

— Какие? Кого-нибудь за руку поймал?

— Поймаю.

— Вот когда поймаешь, тогда и сади. Я первый об этом скажу.

— С Батятиным только что калякал. Какой он мне только чепухи не наплел. Сказочки рассказывал, издевался гад.

— Слушай, у тебя, говорят, есть верховые лошади?

— Заводские, а что?

— Съездим к Марееву мосту.

— А верхом-то можешь?

— За кого же ты меня принимаешь? Зря я, что ли, в Сибири восемь лет скитался? Да я теперь не то что верхом ездить могу, я блоху подковать сумею!

— Гляди-ко! Новое что-то, раньше не слышал. Хвастаешь, наверно?

— Проверь, — улыбнулся Борис Евгеньевич.

— Дай срок! А почему к Марееву мосту?

— Приятное с полезным совместить. Вчера нижнезаводские приходили, просили там городьбу сделать. Посмотреть бы что там к чему. И ни разу я еще там не был.

— Не возражаю. Чебачишка сейчас там хватает, душеньку рыбалкой потешим. Хотя уха из них не ахти какая, но зато на воздухе!

Уговорились выехать пораньше. Мыларщиков появился у дома Швейкиных верхом на коне, а другого, для Бориса Евгеньевича, вел на поводу. Черенком плетки постучал в ставень. Екатерина Кузьмовна, распахнув створку окна, высунула голову, повязанную ситцевым платком.

— А, Миша! Гляди — казак и казак! Зайди на чашку чая.

— Спасибо. Антонина блинами накормила.

— Заботливая, видать.

— Есть маленько, — улыбнулся Михаил Иванович. Уж что верно, то верно — Тоня у него на особинку.

Швейкин появился улыбающийся, во френче горохового цвета, карманы на груди и по бокам накладные. Взял повод, потянул на себя. Конь игреневой масти, белая полоска на лбу, веселый такой. Вскинул голову, повод норовит вырвать. Но почуял твердую, опытную руку и перестал брыкаться. Борис Евгеньевич вставил носок сапога в стремя и плавно опустился в седло. Екатерина Кузьмовна подивилась — ловко у него получилось.

С вечера погода хмурилась. Ночью прошелестел спорый дождь. А утром выкатилось умытое солнышко. Заискрилась-засверкала дождевая роса на листьях, крышах домов, на придорожной траве. Небо голубело без единого облачка. До Мареева моста решили добираться не через Нижний, а напрямую. Возле гимназии по деревянному настилу копыта отбили лихую дробь — пересекли Кыштымку. Миновали Заречье и, перемахнув через железнодорожное полотно, очутились на Коноплянке. Оттуда до моста недалеко.

У Мареева моста места красивые. Речку Кыштымку запрудила мельничная плотина. Мельница не работала, но сохранилась — со временем ее легко будет восстановить.

Всадники расседлали лошадей, стреножили и пустили пастись. Борис Евгеньевич, расстелив попону, лег на спину и затих. Мыларщиков вырубил длинное сосновое удилище и соорудил удочку. Леска была в три волоска, самая подходящая для ловли чебаков.

— Хочешь и тебе сделаю?

— Охоты нет, — отказался Борис Евгеньевич. — Лови, а я понаблюдаю.

Мыларщиков ловил чебаков, а Швейкин отдыхал. Лежал на спине и вглядывался в немыслимую голубую глубину. Небо! Оно, вроде бы, всюду одинаковое. И в Сибири такое же. Да только не совсем. Кыштымское небо — это небо вместе с Сугомаком и Егозой, вместе вот с этим неповторимым лесом, с речушкой Кыштымкой и многочисленными озерами. Высятся возле завода две горы — Сугомак и Егоза. Торопятся из тайги к нему три мелководные речушки: Кыштымка, Сугомак и Егоза. Текли они сами по себе. Но пришел человек, поставил плотины и обнялись речушки, как родные сестры, наполнили водой пруды и стали проситься на волю. Человек смилостивился, открыл на Верхнем заводе плотину, и заторопилась на северо-восток по заводскому поселку уже только одна речка — Кыштымка. Однако человек решил, что и она не должна течь праздно. И воздвиг плотину на Нижнем заводе, а потом и у Мареева моста. Хотя здесь лишь мельница, но тоже служба, тоже работа. Много рек на белом свете — больших и малых и совсем малюсеньких. Бурливых и спокойных, равнинных и горных. Но мало найдется таких работящих, как родная Кыштымка. Невелика, а работяща. И никогда не капризничает, даже во времена таянья снегов. Работящая судьба выпала и на долю самого Кыштыма. Плавил чугун, медь, делал железо высшего качества со знаменитой меткой «Два соболя», добывал золото, воевал с заводчиками и нуждой, выкорчевывал тайгу, чтобы иметь клочок земли под посевы. Он умел все: и работать, и терпеть, и бороться, и гневаться, и веселиться. Теперь вот учится строить новую жизнь. Трудненько, а надо!

Борис Евгеньевич подошел к Мыларщикову. Чебачки клевали бойко. Только Михаил Иванович закидывал удочку, как поплавок, выточенный из сосновой коры, начинал нетерпеливо приплясывать, отгоняя от себя водяные круги.

— Тяни, чего дремлешь! — упрекнул Швейкин.

— Рано, — возразил Мыларщиков. — Это чебак, он навроде лесного зайчишки — сперва потешится, а потом уж насмелится.

Мыларщиков дернул удочку с подсеком и воскликнул:

— Вот он!

И верно, на крючке болтался серебристый чебак. Извивался, вырваться хотел. Но от Мыларщикова не убежишь — ловок! Чебачишка полетел в котелок, где плескалось уже более двух десятков серебристых ротозеев. Рыбак поправил червяка и снова закинул в запруду.

— Я все хочу спросить, — повернулся Мыларщиков к Швейкину, в то же время не спуская взгляда с поплавка. — У тебя там была женщина?

— А что? — насторожился Швейкин.

— Просто спрашиваю. Не женился ты там?

— И не подвернулась и не думал как-то. — Борис Евгеньевич бросил в воду камешек.

— Пошто же?

— Как тебе сказать? Я ведь все же ссыльным был, без прав и положения, как бездомная собака. До женитьбы ли было! За кусок хлеба гнул спину день и ночь. И кузнецом был, и печником, и маляром, и кем угодно. Нашим братом помыкали, эксплуатировали на всю катушку, а платили сущие пустяки. Охотой занимался. А потом уже, когда выдали мне паспорт и стал я крестьянином Кежемской волости, то получил возможность ездить всюду, кроме европейской России. Подался на золотые прииски, в Бодайбо. Электриком заделался, фотографировать научился, штейгером служил. Ты, собственно, чего о женитьбе заговорил?

— Вот он! — опять воскликнул Мыларщиков, вытаскивая очередного чебачка. — Улька-то в тебя по уши втюрилась.

Швейкин набрал горсть камешков и бросил их в воду. Рыбак поморщился:

— Чо рыбу-то пугаешь? А Улька — видная девка. Не будь у меня Тони, женился бы на ней, ей-богу! Ты когда заболел, Улька на меня волком глядела. Глазищи-то у нее вон какие. Сердилась, думала, что я тебя умучил, когда в Катеринбург-то ездили. Шимановскова обхаживала, чтоб Юлиана Казимировича к тебе сводил.

Швейкин молчал. Он вспомнил тот разговор с девушкой ранним утром, и заекало сердце.

— Чо молчишь-то! Не нравится?

— Ульяна? Нет, почему же? Хорошая она, что и говорить. Отменной женой будет. Только боюсь я.

— Чего?

— Отпущу тормоза и сразу влюблюсь. А мне нельзя, понимаешь.

— Погоди, чо ты чепуху-то городишь? — удивился Мыларщиков. — Как это нельзя? Ты не мужчина, что ли?

— Ну, ты это брось! Посуди сам. У меня возраст Иисуса Христа. Ульяне всего двадцать. Разница? Разница. Я больной и отдаю себе отчет, что это за болезнь, может, ты не представляешь, а я хорошо понимаю свой завтрашний день. Это два. Да и не хватает у меня времени на вздохи, ты же видишь, как мы крутимся. Спать иногда не удается, когда же тут на луну вздыхать.

— Но Улька-то рядом с тобой!

— Ладно, давай не будем!

— Несерьезно все это, Борис, ей-богу, несерьезно. Зачем себя обкрадывать, не понимаю. Ну был в ссылке, там понятно, там не до жиру, быть бы живу. А сейчас? В старики уже записался, чудак, ей-богу!

— А вообще-то ты во всем виноват!

— Еще одна новость! — удивился Мыларщиков. — С больной головы да на здоровую. Ты, Борис, сегодня, как заяц петляешь. Прямо не угадаешь, куда сейчас прыгнешь.

— Никуда я прыгать не собираюсь. Но подумай, кто же у меня тогда, в молодости, девушку отбил? Кто меня за Тоню-егозинку наколошматил? Может, не ты?

— Вот, оказывается, куда ты прыгнул!

— А что? Не поколотил бы — я бы, может, еще тогда женился, а женился — наверняка не было бы у нас сегодня такого разговора…

— Силен! — восхищенно покрутил головой Мыларщиков. — Как уж вывернулся. А ты, однако, злопамятный. Давай лучше уху варить, а то в кишках урчит.

…На заседании Совета обсуждалось несколько вопросов, главный из них — образование районного Совета рабочих депутатов. Поспорили, не без этого. Не могли сразу договориться, куда отнести Нязепетровский завод. Представитель завода просил присоединить к Уфалейскому Совету. Мотив житейский — ездить ближе. В Кыштымском Совете тоже нашлись приверженцы этой идеи. Однако Нязепетровский завод был испокон веков связан с Кыштымом, входил в один горный округ и подчинялся. Центральному деловому совету. Таким образом, экономически тяготел к Кыштымским заводам. Надо ли было рвать эти прочные связи? Решили не рвать. Нязепетровцам было послано приглашение на учредительный съезд, который наметили провести в июне.

Было принято еще такое решение:

«Возле Мареева моста… сделать городьбу и ворота, содержать сторожа владельцам пашен за свой счет, причем земельно-лесной отдел должен отпустить дерева на это бесплатно».

Расходились по домам поздно, и никто не предполагал, что завтра вся жизнь круто изменится — в Челябинске и по всей транссибирской магистрали начался мятеж чехословаков, которым Советское правительство разрешило выехать на родину через Владивосток. Мятеж подготовила и активно поддержала Антанта и внутренняя контрреволюция.

Это было началом гражданской войны в России.

Загрузка...