Между небом и землей

Сериковы все время гадали-думали, как им жить. Иван побывал на Верхнем заводе, пошатался по полупустым цехам. Работы не было. Алексей Савельевич Ичев, увидев Ивана, обрадовался, словно родному. Поговорили о том о сем, боясь коснуться главного — работы. А когда коснулись, Савельич потускнел, заметнее сгорбился.

— Робим, — неопределенно сказал он. — А для чего? Чугун во дворе копится. Кому нужен? Я, почитай, жалованья не получал месяца три.

— И робите?

— Пошто же не робить? Образуется. Наши из делового совета в Катеринбург поехали. Может, что-нибудь вырешат. Хотя Швейкин говорит — на Урале скрозь картина такая.

— Худо, — почесал затылок Иван.

— Наведывайся, на примете буду держать.

Заглянул Сериков и на биржу труда. Вот ведь как — отродясь не было в Кыштыме такой конторы, а возникла. Порядка в ней еще установить не успели. Но народ толпится. Собирался зайти в Совет, да раздумал. Какой толк? Будут агитировать в Красную гвардию, Мыларщиков уже предлагал. А ему винтовка опостылела, как злая мачеха. Завернул ее в худой половик и спрятал в подполе. Пить, есть не просит.

Сидят вечером Иван да Глаша. Сумерничают, огня не зажигают. Тягучую думу думают. Ходики уныло чакают, их только и слышно.

— Была бы лошаденка, — вздыхает Иван, — чего бы голову ломать. Прожили бы как-нибудь.

Глаша ежится, зябко ей. Не от холода, от трудных мыслей. Ей даже показалось, что Иван упрекнул ее за то, что не сберегла Пеганку, продала за два мешка муки Батятину. Не продала бы, сама ноги протянула. Малость продешевила, но что поделаешь? Луку сам черт вокруг пальца не окрутит.

Иван понял, что вздох его прозвучал укором. Притянул жену за плечи:

— Дуреха! Не принимай близко к сердцу.

— Я и не принимаю, — прошептала Глаша.

— Не пойти ли на динамитный?

— Окстись! — испуганно отпрянула Глаша. — Сторожить динамит?

— Зато деньги будут.

— Не пущу! Пропади они пропадом, эти деньги. Летось там так грохнуло, мать святая богородица! А сторожа прямо в дым разнесло. А ну кто нарошно придет взрывать? И не углядишь.

Не торопились Сериковы ложиться. И куда торопиться? Впереди целая глухая ночь. Кто-то постучал. Лука Батятин, сосед. Иван еще не виделся с ним. Хотел наведаться, на Пеганку взглянуть — с жеребеночка же вынянчил, да побоялся. Увидит Пеганку и не стерпит. Нет, с кулаками не полез бы, кулаками вспять события не повернешь. Злых слез страшился. Подступят комом к горлу, не удержишь. Надеялся — найдет работу, а уж там как-нибудь выпрыгнет из нужды. Надежда надеждой, а Буренка последний клок сена доедала.

Батятин тоже не спешил навестить солдата. И все же по нонешним временам таким человеком пренебрегать не следует. В случае чего — защита. Выдержку сделал и вот пришел. Глаша лампу кинулась зажигать. Иван навстречу поднялся.

— С возвращением, соседушка, — расплылся в улыбке Батятин, обеими руками потряс его руку.

— Раздевайтесь и проходите в горницу, Лука Самсоныч, — пригласил Иван и помог снять полушубок. Новенький, еще овечьим духом несет от него.

— Держи-ка! — протянул Батятин бутылку. — Царская!

— Зачем же вы, Лука Самсоныч?

— Для порядку. Мы ее по-соседски и осушим, — руки потер, предвкушая удовольствие.

Висячая трехлинейная лампа бросала свет на круглый стол, а по углам таился сумрак. На окнах ситцевые задергушки — руки у Глаши обиходливые. Уж на что задергушки старенькие, но она так их ловко приладила — уютно! Старая деревянная кровать, облезлый комод — глашино приданое. Кровать застелена со вкусом, ишь подушки-то как горделиво высятся. На комоде кружевная накидка, вазочка посредине с бумажными цветами. Круглый стол все четыре года стоял сиротливо: Глаша обходилась кухонным. Батятина усадила за этот стол. Напротив устроился Иван. Глаша хлопотала на кухне — готовила закуску. Картошку сварили прямо в мундирах еще до прихода Луки. Хороша она с капусткой! После чаем запьешь, ничего лучшего и нет!

Мужики первую минуту приглядывались друг к другу. Ишь Луку-то на полноту потянуло — брюшко сквозь ситцевую рубашку пучится, а жилетку на последние пуговицы и застегнуть не мог. Стрижен под горшок. Кержак и кержак. Те ведь как стригутся? Накроют голову горшком и все, что не прикрылось, остригают. Здоров бугай, ничего не скажешь. А Иван против Луки былинка. Сухопарый, скуластый, подстрижен по-солдатски накоротко. У рта — складки скобочками. Старят Ивана. А глаза… Лука внутренне содрогнулся и невольно подумал: «Настырные. Видать, много убивал на войне-то. Убивал, варнак. На узенькой дорожке встретишь — душу вытрясет. И его не иначе — убивали. Да выжил вот. Ну и Ваньша Сериков, сосед ты мне, а ухо с тобой держи остро. Лучше тебя в приятелях иметь, нежели во врагах. А был теленочком, когда в солдаты забирали, за Гланькин подол цеплялся».

— Вижу, нахлебался всякого большой ложкой, — сказал Лука, не выдержав пристального Иванова взгляда.

— Во! — провел над макушкой ладонью Иван.

— Где бывал-то?

— Лучше спроси, где не бывал. И в огне жарился, и в воде тонул, и в крови захлебывался, и со смертью на кулачках бился.

— А мы тут живем и не ведаем, какие страхи на божьем свете случаются. Слава богу, кончились твои мытарства.

Над столом то и дело мелькали Глашины руки — проворна! Да как-то все ладно у нее получается. Лука и глазом не успел моргнуть, а на столе закуска появилась, бутылка водки поблескивает белой сургучной головкой. Раскраснелась хозяйка-то. Рада — муженек вернулся. Ждала. Луку к себе не подпускала, а как он к ней примазывался!

— Глань, плесни водицы попрохладней, — попросил Лука.

— А вы брусничным рассольчиком.

— Привык грешную запивать холодной водой.

Иван налил по-солдатски — по полной чашке. Чуть налил и Глаше, хотя она и отказывалась. Лука сказал, что непременно надо выпить за служивого, за его счастливое возвращение. Иван чашку осушил залпом и, морщась, занюхал хлебом. Лука свою сосал долго, закрыв глаза со страдальческой гримасой. Когда кончил, шумно выдохнул воздух и принялся цедить сквозь зубы холодную воду. Потом отправил в рот соленый груздь. Глаша пить боялась, мутил сивушный запах. Иван глядел на нее ласково и просительно. Она поднесла чашку ко рту и отпрянула. Лука развел руками — как можно не выпить за возвращение солдата? И она выпила. Из глаз ее выступили слезы, и она зачем-то начала отмахиваться. Иван, смеясь, тянул ей гриб на вилке с деревянной ручкой. Не водка, а огонь. Согрела. Души размягчила, языки развязала. Лука жалился:

— Митрич, ты, поди, завидуешь мне? Домина такой, полон двор живности и еще волкодава держу. Завидуешь, а?

— Завистью жить — радости мало, Лука Самсоныч. Она ведь черная, зависть-то.

— Верно! Намедни ко мне мальчонка из Совета прибегал — гумагу принес. Налогу с меня полтыщи целковых!

— Господи! — зажала ладонями щеки Глаша. — В жисть не видела таких денег!

— Ты, Митрич, скажи — где я их должен взять? На разбой податься? С кистенем на большую дорогу? Да кого теперь там встретишь? Голодранца али безногого солдата. Давай еще по маленькой.

— Давай.

Усердно хрустели солеными грибами. Лука облизывался, не выдержал — похвалил Глашу за ядреный посол. Его старуха тоже грибы солит, но ведь как? Слизняки, а не грибы. Их только в суп, а на закуску не идут. Продолжал жалиться:

— Так я же не купец. Что вырастил, то и съел. Откуда у меня целковым быть? Работников сроду не держал. Коли кто по-соседски поможет, так рази это зазорно? Вот ты кликнешь меня — Лука, пособи, к примеру, избенку перетрясти. Рази не приду? Приду. И ты придешь.

Иван остановил на соседе хмельной взгляд. Осмелел, сказал без обиняков:

— Тогда помоги мне, Лука Самсоныч.

Батятин вскинул на Серикова масленые глаза. Чего это захотелось Ваньке? Хорошо, если у него просьба, ну а если просьбища? И выполнить придется и выполнить будет трудно. Не лишнего ли что сболтнул?

Глаша захмелела, блаженно улыбалась, прижавшись к мужу и держась за его руку. Ей все хотелось ущипнуть себя — не во сне ли это? Неужели наяву — и Иван, и Лука, и бутылка водки? Ах, боже мой, если это сон, то продли ты его до бесконечности. Это о чем они? Почему замолчали? И Иван смотрит волком. А Лука настороженно глазки сощурил.

— Говори, говори, не боись, — наконец поощрил Лука.

— Одолжи сена, сосед. Да Пеганку за дровишками. Сочтусь.

Лука вроде бы отмяк: «Пронесло. Так, просьба. Не обременительная. Только не надо спешить с ответом, чтоб понял Ванька — от живого отрываю, но что не сделаешь для соседа…» Посопел, выдул чашку холодной воды.

— Пошто же не помочь? — проговорил он. — Завсегда рад. Мое слово такое. В Урале застоялся зарод сена. Не вывез с осени, а там руки не дошли. Бери Пеганку и вези себе.

— Заметано, — обрадовался Иван. — А сколько в зароде?

Глаша глаза широко открыла — ой, как хорошо-то! Она же верила: Лука Самсоныч выручит.

— Воза два наберется. Вывезешь, можешь съездить за сухарником, его возле Сугомакской горы много.

— Вы такой добрый. Вы и меня всегда выручали, без Ивана-то.

— А плата? — упрямо помотал головой Сериков.

— Не боись, дорого не возьму, — впервые за весь вечер улыбнулся Батятин. — Уговор такой: по весне на заимке поможете. Не тяжко?

— И на том спасибо, — ответил Иван. Допили царскую водку, и Лука Самсоныч, благодетель их, отправился домой. Когда они остались одни, Глаша снизу вверх посмотрела на мужа, с таким это наивным недоумением, и спросила:

— Вань, ты чем-то недоволен?

А ему своя дума докучала, трудная и цепкая, потому он и не услышал, о чем спросила жена. Она обеспокоенно подергала его за рукав гимнастерки:

— Да чо с тобой, Вань?

— Наел бычью шею, Лука-то, — отвечая своим мыслям, проговорил Иван. — Ишь как раздобрел. Только что делать — придется совать голову в Лукашкин хомут. Ладно, не расстраивайся, Глашенька, — он притянул ее к себе. — Живы будем — не помрем. А за сеном я, ужо, завтра и поеду.

Иван собрался за сеном, а дома не оказалось и краюшки хлеба. Но Иван загорелся, готов был ехать и без хлеба. Тогда Глаша накинула шубейку и шаль, побежала к Тоне Мыларщиковой — авось одолжит полкаравая. Бежала через улицу к Мыларщиковым и легко было на душе. Слава богу, и у нее теперь будет как у людей. Иван рядом. Хлеба заробит, сена Буренке привезет и другие дела устроит.

У Мыларщиковых спозаранку топилась русская печь. Сухие березовые поленья горели с треском, в избе качался трепетный красноватый свет..

Когда Глаша пришла, Михаил Иванович на лавке возле окна пришивал кожаный запятник к детскому валенку. Тоня на суднице деловито раскатывала тесто, поглядывая в печь — там чернел чугунок со щами, варить недавно поставила. Но вот обтерла руки о фартук, оттолкнула ухватом чугунок со щами. Ухватом же подхватила другой чугунок, стоявший на лавке, и сунула его в жаркое нутро печки. Глаша подумала, что Назарка с Васяткой еще спят. Да нет, на полати забрались, только рыжие головы торчат.

— Тонь, у тебя, часом, хлеба нет? Сама-то я только собралась стряпать.

— Много тебе?

— Чего там — полкраюшки дашь и ладно.

— Куда с хлебом-то? — поинтересовался Михаил Иванович.

— Ваня в Урал собрался — за сеном.

— За сеном? — удивился Мыларщиков, валенок положил на лавку. — За каким таким сеном?

— Для Буренки.

— Вот новое дело — поп с гармонью! Откудова оно у вас появилось?

— У Луки с осени на покосе зарод остался. Говорит, возьмите Пеганку и везите — ваше будет.

— Фью! — присвистнул Мыларщиков, берясь за кисет. — С какой же стати Лука так расщедрился?

Тоня делала свое дело, но в оба уха слушала. Настырность мужа ей не понравилась. Вмешалась:

— Ну чо к бабе пристал? Отдал и все. Может, оно пропадало, сено-то. Вот и сделал добро.

— Лукашка? Добро? — усмехнулся Михаил Иванович. — Уморили вы меня. Скорее окунь заговорит человечьим голосом, чем Лука сделает добро без умысла.

— Не говорите такое, Михаил Иванович. Лука-то одно лишь попросил — весной на заимке ему подмогнуть. Почему не пособить? Съездим на денек-другой с Ваней, от нас не убудет.

— Валяйте! Испробуйте Лукашкиной доброты.

Михаил Иванович подошел к печке, ухватом выкатил из самого жару красный уголек на загнетку, прикурил от него. Глаша невольно отметила — Михаил-то прямо огневой!

— Куда же нам деваться? На работу Ивана не берут. Без куска-то хлеба и зубы на полку.

— Иван-то знает, куда податься, да не хочет. Потом сам прибежит да поздно будет.

— Не слушай ты его, Глаша. Смаялась я с ним — дома не живет, а гостит только. Сегодня к утру заявился. Видишь, ребятишкам пимы подшить некогда. Чинит, а сам поглядывает, как бы убежать.

— Бабы вы и есть бабы. Ум у вас бабий. Дальше носа ничего не видите. А заглянули бы дальше, так спасибо нам сказали бы.

— Это за что же? — вскинулась Тоня, поставив в угол ухват. Подошла к мужу, уткнула руки в боки и насмешливо уставилась на него. Под ситцевым фартуком заметно круглился живот. Глаша даже про себя ахнула — да ведь Тонька опять тяжелая ходит! В такое-то время! Ох, отпетая голова! Не торопилась бы с третьим-то. Нянчилась бы пока с двумя. Девочку бы им, а? И не рыжую, а русокудрую, как Тоня.

— Отныне власть — мы! — сказал Михаил Иванович. — Рабочий народ. А они, — он кивнул на сыновей, — будут в новой жизни жить. И мы с тобой прихватим новой жизни. Малость, но прихватим.

— Твои бы слова да богу в уши. А то ведь поубивают вас — ни старой, ни новой жизни не увидите.

— Руки коротки!

— Храбрый! Ты слыхала, Глань, Николая Горелова убили!

— Не слыхала.

— Из Катеринбурга везут, гроб-то. Похороны будут.

— Господи, за что же его?

— Дочка какого-то богача из револьвера. Намедни в Швейкина стреляли. Моему тоже грозятся рыжую голову напрочь оторвать. А они хоть бы хны! Ты хоть бы детей пожалел, рыжий черт!

— Мать, слышь, пишет на фронт сыну: мол, побереги себя. Пуля — она дура. Сын ей в ответ: а чо, грит, пуля? В рот залетит — проглочу. В лоб ударится — отскочит: он у меня медный.

— Не болтай, — поморщилась Тоня.

— Я и не болтаю. Контру угробим, это как пить дать. Постреляем, понятно, немного, не без этого. И давай не будем спорить при несмышленых детях. Они ишь рты-то поразевали. Закройте рты-то, а то воробей залетит!

— Не залетит, — степенно ответил Назарка. — Тять, а тять, возьми нас с собой контру бить!

— Во, видишь! — воскликнул Михаил Иванович, обращаясь к жене. — А ты загрустила!

— Тебя не переговоришь, — Тоня отрезала полкаравая. Глаша завернула его в белую тряпицу, прихваченную из дома. Поблагодарила хозяев и уже открыла дверь, когда Тоня предложила:

— Глань, сходим на станцию-то, поглядим, когда Горелова привезут?

— Право, не знаю…

— Сходите, сходите, — поддержал Михаил Иванович. — Там половина Кыштыма соберется.

— И мы пойдем! — закричали Назарка и Васятка.

Но мать осадила их:

— Без вас обойдемся!

Глаша торопилась от Мыларщиковых, и уже не было у нее легкого настроения. Горелова убили. В Швейкина стреляли. Михаил вот по ночам где-то пропадает. Случись что, куда же денется Тонька с двоими, а потом и с третьим? Матерь божия, что же это творится на белом свете? Убивают и убивают друг друга, конца края не видно. Михаил еще Ваню сманивает. Нет уж!

Если бы ведала Глаша, какая тоска сдавила горло Ивана, когда он увидел Пеганку. Вспомнил, как появился у них Пеганка. Отец тогда в лесу был с Буланкой. Она там и ожеребилась. Принесла такого забавного легонького попрыгунчика. Увидел Иван рядом с Буланкой маленькую коняшку и обрадовался. Тот ткнулся в Иванову грудь, бестолковый и доверчивый. Вырос Пеганка. Запряженный в кошеву, он привез Ивана и Глашу из церкви после венчания. На нем возили крестить Дашеньку… А в летние комариные ночи на покосе Иван, бывало, повесит на Пеганку ботало, стреножит и пустит пастись. Сам спит вполуха. Нет-нет да поднимет голову — прислушается. Ботало потихонечку побрякивает, значит, все в порядке. Ни худой человек, ни лесной зверь не тронул Пеганку…

Лука сует Серикову узду — запрягай. Пеганка хрупает овес, не узнает прежнего хозяина. А тот запряг конягу в дровни, вывел на улицу, к своим воротам. Свою кровную взаймы взял за сеном да за дровами съездить!

Тут и Глаша подбежала с хлебом. Лука хлопнул калиткой, ушел к себе. Глаша мужу что-то говорила, а он про себя спорил с Лукой. Перезанять бы у кого-нибудь два мешка муки да вернуть Батятину. На тебе свое, отдай мне мое. Только где возьмешь? У кого и есть не даст — на черный день бережет. Он не за горами, этот черный день. Уже стучится во многие двери. Так что езжай, Иван, за сеном и не трави понапрасну душу свою, все равно не поможешь.

— Да ладно ли с тобой, Вань? Чо ты такой смурной? Может, не поедешь сегодня?

— Пошто же?

— Горелова хоронить будут.

— Кого, кого? — вскинул брови Иван.

— Горелова. Михаил Иванович сказывал.

— Хлеб-то принесла?

Она протянула ему хлеб, завернутый в белую тряпицу, с еще не потухшей надеждой спросила:

— Может, завтра, а?

— Да ну тебя! Чего откладывать-то?

Поверх шинели напялил тулуп, который одолжил все тот же Лука, грузно завалился в сани. Глаше стало грустно-грустно, будто опять провожала надолго. Прижала руки к груди, слезы из глаз потекли к подбородку, она их слизнула языком.

— Дуреха, чего ты раскисла? — улыбнулся Иван. — До вечера! Да картошки в мундире поболе навари.

Загрузка...