С кем поведешься

Лебедев прибыл на Верхний завод в шестнадцатом году, понравился Ордынскому тем, что был свиреп с рабочим людом. Чуть что — по зубам, чуть что — штраф. До того довел рабочих, что те задумали проучить его. Подкараулили темным вечером, накинули на голову одеяло и по всем правилам помяли косточки. Еле отлежался. И ничему не научился. Лишь озлобился сильнее. Гордился — из столбовых дворян! Может, и вправду, род его тянулся от каких-нибудь Рюриковичей. Но ведь этот последний отпрыск — Максим Лебедев не имел за душой и ломаного гроша. Учился на благотворительные средства, жил на жалованье. После Октября лишился работы не потому, что выгнали, могли, конечно, и выгнать, вспомнив его художества. Просто потому, что не было работы. Вот тут и подвернулись добрые дяди из союза служащих. Они-то и подкармливали Максима Лебедева. Ерошкин виды на него имел. Вернутся старые порядки, незаменимым помощником станет. И лют в меру, и предан будет за то, что поддерживал его в черные дни. Одно не могли сбить с Лебедева эти невзгоды — спеси. А спесь по нынешней ситуации — это зло. Нужно притаиться и ждать. Не вечно же будут у власти большевики. А Лебедева несет на конфликты, на всякие осложнения. Это обстоятельство и бесило Ерошкина. После объяснения со Швейкиным он искал Максима всюду, а тот как сквозь землю провалился. Напакостил и спрятался.

Появился Лебедев в союзе дней через пять — в черной тужурке, в фуражке, в белых щеголеватых бурках с черными осоюзками и черными ленточками на голенищах. Франт. Ерошкин встретил его в коридоре, взял за рукав и не отпускал до тех лор, пока не привел к себе в кабинет. И тогда Лебедев пожал плечами и безразлично спросил:

— А поделикатнее нельзя?

Ерошкин что-то прошипел в ответ, но рукав выпустил. Захлопнул поплотнее дверь и закрыл ее на ключ. И посторонний не придет, и Лебедев не убежит.

— Садись, — пригласил Аркадий Михайлович.

Лебедев сел, закинул ногу на ногу, а фуражку положил на стол вверх донышком. Ерошкин уселся на свое место, скрестил на груди руки и неприязненно поглядывал на Лебедева. Мальчишка. Молокосос. Фиглярничает, а того не хочет понять, что ходит по острию ножа. Сорвется — и поминай как звали. Черт с ним, в конце концов не велика потеря. Но ведь это будет удар по союзу. И так товарищи из Совета и большевистского комитета искоса поглядывают, предлога ждут, чтоб прикрыть.

— Могу я узнать, что все это значит? — не выдержал Лебедев. — Чего вы, уважаемый Аркадий Михайлович, таким волком, извините, смотрите?

Ерошкин подался к Лебедеву и, стараясь сдержать нахлынувшее бешенство, свистящим шепотом спросил:

— Вы чего добиваетесь, гражданин Лебедев? Чтоб вас завтра Мишка Мыларщиков к ногтю прижал? Чтоб завтра Борька Швейкин прихлопнул наш союз, а нас — в кутузку кормить клопов? Этого?

— Полноте, Аркадий Михайлович! Зачем драматизировать? У вас просто нервы не в порядке.

— Не фиглярничай! — стукнул кулаком по столу Ерошкин и вскочил со стула. — Либо ты в самом деле идиот, либо прикидываешься им, но тогда с какой целью?

— Я попрошу! Я все-таки дворянин!

— А! — устало махнул рукой Аркадий Михайлович и снова сел. — Надоел ты мне со своим дворянством хуже горькой редьки. Давай одно из двух: либо берешься за ум, или катись на все четыре стороны, куда хочешь, но только вон из Кыштыма. Я не намерен из-за тебя подставлять под удар весь союз. Вот так.

Лебедев сник. Поглядел на Ерошкина провинившимся гимназистом. Угроза не шуточная. Аркадий Михайлович расчетлив. Коль прижмут обстоятельства, отдаст его, Лебедева, на съедение большевикам, а сам в кусты. Уехать бы куда-нибудь, скажем, в Питер… Впрочем, одна веревочка. Старой жизни и в Питере нет. Лучше бы в Париж, но на какие капиталы?

— Аркадий Михайлович, поймите меня правильно. Я не враг ни себе, ни вам. Но воротит меня от всей этой жизни. Другой раз увидишь нахальную холопью морду, душа переворачивается от одной мысли, что сегодня они — хозяева положения. В зубы ему, в кровь бы его, а нельзя. Нельзя! Слезы в горле комом встают, Аркадий Михайлович. Вот и срываюсь. Тут с товарищем в тужурке поспорил, на похоронах с бабой одной связался, еле ноги унес… Но клянусь честью дворянина, больше не буду…

Ерошкину почудились в голосе Лебедева слезы, и ему стало жаль этого неудачливого дворянчика. Пропадет он без него, Аркадия Михайловича. Подошел, положил на плечо руку. Лебедев поднялся, и Ерошкин в самом деле заметил в его глазах слезы. Сказал:

— Я тебя понимаю, Максим. Но забейся ты в щель и жди. Позову, когда потребуешься. Заведи какую-нибудь кралю, чтоб не скучно было.

И Аркадий Михайлович в порыве откровенности едва не рассказал о тайном разговоре с Ордынским, но спохватился.

Лебедев ушел. Аркадий Михайлович облегченно вздохнул. Кажется, проняло.

Гонца от Ордынского Аркадий Михайлович ждал не скоро. Пока там соберутся, пока обмозгуют, а время, глядишь, и пройдет. Но гонец появился уже в середине марта.

Большевики подписали Брестский договор. Партию переименовали. Раньше она называлась социал-демократическая (большевиков), а нынче назвали коммунистической. А какая разница? Видимо, в России назревали какие-то важные события, о которых в Кыштыме пока не подозревали.

Приехала молодая, довольно симпатичная особа, похожая на курсистку. В бытность в Петербурге Ерошкин навидался таких вдоволь. На ней короткая кацавейка, отороченная беличьим мехом, воротник, муфта и кокетливая шапочка из белки. Она подала Аркадию Михайловичу маленькую теплую руку и отрекомендовалась:

— Анастасия Игоревна Белокопытова.

— Очень приятно, рад вас видеть, — расшаркался Ерошкин.

— Вам привет от Николая Васильевича.

— Боже мой! Как он там? — искренне обрадовался Аркадий Михайлович.

— Жив, здоров, как всегда энергичен. Для всех я приехала по делам союза.

— Если разрешите — где устроились?

— Не беспокойтесь, у меня знакомые.

— К сожалению, беспокоиться приходится. С Николаем Васильевичем обошлись у нас по-хамски.

— Слышала. В Совете я уже отметилась. Так что все на законных основаниях.

Белокопытова для видимости два дня покопалась в бумагах союза, поговорила с некоторыми служащими и как-то вечером, оставшись с Ерошкиным наедине, приступила к главному.

— Обстановка стремительно меняется, — сказала она. — Большевики подписали позорный договор с Германией. Немецкие войска вступили на Украину и заняли Прибалтику. На севере высадились наши союзники — англичане. Внутри России копятся патриотические силы. Большевики доживают последние дни. Они агонизируют. Но без боя не сдадутся, они настроены фанатично. Для победы святого дела нужны деньги, Аркадий Михайлович, нужно золото. Оно в Кыштыме есть. Николай Васильевич в этом всецело полагается на вас.

Ерошкин впервые внимательно рассмотрел гостью. Поначалу показалась молодой. А вот сейчас приметил морщинки возле висков, упрямые складки вокруг маленького красивого рта. Чувственные губы тоже тронули поперечные морщинки-бороздки. Глаза холодные. Такие, наверное, никого не согреют, слабым не посочувствуют.

— Так как же, Аркадий Михайлович? — вывела она его из раздумья. Ах да, золото! Ордынский знал, что говорил — золотишко у кыштымских толстосумов, ясное дело, водилось. Но как его получить?

— Я вас не тороплю, — поняв затруднение Ерошкина, сказала Анастасия Игоревна. — Пробуду в Кыштыме еще дня два, так вы уж, пожалуйста, определитесь к этому времени. Оставаться дольше нельзя — и подумать могут нехорошо, и ждут меня в Екатеринбурге.

— Что-нибудь придумаем, — ответил Ерошкин. — Но все так неожиданно… И потом знаете — кыштымские мужички, у них ведь свой норов: загребать к себе, а не от себя.

— Знакома с таким норовом, — зло усмехнулась Белокопытова. — Гребли, гребли к себе, увлеклись непомерно, вот Россию и проворонили. Значит, у нас с вами два дня. Нет, нет, не провожайте меня, это лишнее.

Ночь не спал Аркадий Михайлович — выход искал. Решил собрать толстосумов у Евграфа Трифонова. Живут с женой вдвоем на Нижнем заводе. Дочь замужем в Каслях. Сын чем-то пробавляется в Екатеринбурге. Евграф — известный молчун. Дом у него на отшибе. Кстати, Евграф может подсказать, у кого из нижезаводских водится золото. Уж он-то знает! Сам, поди, нахапал немало. Хапуга, каких свет не видывал. Все домой тащит. Увидит на дороге полено, поднимет и домой унесет, в свою и без того богатую поленницу. Зимой мужики сено вывозят из леса. На дороге клочки сена — воз за придорожный камень зацепится, или сугробы высоченные бока обтесывают. До единой былинки соберет. На что нижнезаводские мужики прижимистые, но такая скаредность и их коробила.

Трифонов для порядка поломался и дал согласие на тайную сходку у него. Лебедев под вечерним покровом обежал дома толстосумов. Те отнекивались. Кто на грыжу ссылался, кому вдруг недосуг стало. Третьи открыто сомневались — а не накроют их у Трифонова советчики-большевики? Говорят, у них за последнее время Мыларщиков свирепствует, рыжий безбожник и головорез. Лебедева все эти разговоры бесили, он выходил из себя и яростно отчитывал:

— Пустят тебя, дядя, большевики по миру, поимей в виду. А придет наша власть — попомним мы тебе эту трусость!

Лебедевская угроза подействовала. Не явился только Лука Батятин.

Евграф — мужичонка невзрачный, с бородкой клинышком, со склеротическими щеками, на которых не росла щетина, — принимал гостей почтительно. Еще бы! Год назад или чуток пораньше они бы и руки ему не подали, а тут сами в дом пожаловали. Ерошкин явился первым. Заставил окна прикрыть ставнями и еще занавесить — надежнее. В ставнях щели могут оказаться. Щели маленькие, а увидеть через них можно многое. Наблюдал Аркадий Михайлович за собравшимися и странное чувство испытывал. Эти люди — и Пузанов, и Лабутин, и вдова Пильщикова враждовали между собой испокон веков, лакомый кусок рвали друг у дружки каждый день, это было их естественным состоянием. Но чтоб вместе, вот так, как сейчас, собраться, им никогда и в голову бы не пришло. А тут, пожалуйста, собрались. Нужда заставила.

Анастасия Игоревна оставила кацавейку в прихожей. В серой кофте с глухим воротником и в длинной черной юбке походила на строгую учительницу. В горнице сумеречно. Горели три свечки на божнице. Пузанов пододвинул к столу табуретку и досадливо упрекнул:

— Скупердяй ты несусветный, Евграф. Свечки запалил, а карасину пожалел.

— А где его взять-то, карасин? Лавочка твоя, небось, с прошлого года крест-накрест заколочена.

— Поди-ка у тебя нет?! Поискал бы получше.

— И искать нечего — про свое все знаю. Вот ежели одолжили бы?

— Креста на тебе нет, Евграф. Гостей привалило столь, а ты для них света пожалел.

— Это верно — столь гостей отродясь не бывало. Да ведь раззор с ними один, с гостями-то.

— Не жилься, Евграфушка, не жилься, — это вступила в разговор дородная Пильщиха. — Одолжу я тебе карасину-то, так и быть одолжу. Давай зажигай лампу. Чо мы будем в темноте-то куликать, разбойники какие, что ли?

— Коли так, — сдался Евграф, проворно вскарабкался на табуретку и быстренько зажег фитиль.

— И самовар прикажи поставить, — вставил Пузанов. — Я тут полголовки сахара прихватил, за чайком-то беседа веселее пойдет.

— Могем, воды — полная речка, а самовар у меня ведерный. Пейте хоть до утра.

Трехлинейная лампа, подвешенная с абажуром к потолку, загнала сумерки по углам.

— Не будем терять времени, господа, — сказала Анастасия Игоревна, пододвинувшись к столу. — Пока любезный хозяин готовит чай, мы, если не возражаете, потолкуем. Наступает решающий момент. Мы должны быть готовы к борьбе, собрать воедино разрозненные силы. Большевики сами власть не отдадут, их надо рубить под самый корень. Но голыми руками это не сделаешь. Нужно оружие, много оружия. Мы можем его достать, но требуются деньги, требуется золото. Полагаю, что кыштымские патриоты внесут свою лепту в дело освобождения родины от большевизма.

Потупились толстосумы. Кто руки меж коленей опустил. Кто бычью шею трет ладонью — задачка! Кто, скрутив «козью ножку», сизый дым под потолок выдувает. У дородной Пильщихи лицо красными пятнами пошло. Пузанов под мышкой чешет.

— Что-то загорюнились, мужики, — усмехнулся Ерошкин. — С кровью отрывать придется, но другого выхода нет. На кого же еще надеяться, как не на самих себя?

— Не тарахти, — урезонил его Пузанов. — Слово — оно птичка божья, вспорхнуло и улетело. Думаешь это так — запросто?

— Я как раз так не думаю.

— Может, и не думаешь, но ведь и не спешишь?

— Побойтесь бога, у меня же в кармане — вошь на аркане. Я обыкновенный служащий, на жалованье живу, — отбивался Ерошкин.

— Не прибедняйся! Небось, отец-то в могилу с собой богатство не унес, а у него было!

— Господа, господа! — поспешила на выручку Аркадию Михайловичу Белокопытова. — Зачем же упреки? Я хотела бы пояснить — мы не подачки у вас просим. Мы обращаемся к вам с призывом принять посильное участие в борьбе со смертельным врагом — большевизмом. Если вы полагаете, что мы просим милостыню, то глубоко заблуждаетесь.

— Жалко, не жалко, а раскошеливаться придется, — заявила Пильщиха. — Съедят нас большевички с потрохами и не подавятся. Я вношу свой пай на алтарь отечества. А Пузанов у нас крепок задним умом. Да ладно, его тоже припечет!

— Припекло, кума, припекло, — вздохнул Пузанов, — до самых печенок дошло. Намедни Борька Швейкин постращал вытрясти из собственного дома. И вытрясут. Только дулю им! Во! — Пузанов сложил фигу из трех пальцев и сунул ее чуть ли не под нос Белокопытовой. Та оторопела, подалась назад, а потом прикрыла ладонью глаза и улыбнулась. Хохотнул в кулак Лабутин. Рассыпал смешок Аркадий Михайлович. Заколыхалась массивная фигура Пильщихи. Пузанов оробел, даже слюну сглотнул и покачал головой, осуждая себя за неловкость. А после этого нашли общий язык. Порешили, что часть золота дадут собравшиеся, но этого будет мало. Потому поручили Евграфу, поскольку он знает нижнезаводцев, и Максиму Лебедеву пошарить на поселке, чтоб найти среди жителей ярых ненавистников советской власти и уговорить их тоже внести пай.

Засиделись допоздна.

А Мыларщиков впервые появился дома рано, чем несказанно обрадовал Тоню и сыновей. Если бы он ведал про сборище у Евграфа Трифонова, разве спал бы безмятежным сном на ласковой Тониной руке?

…На кыштымском базаре до германской войны водились всякие товары — что душе угодно. Тютнярцы привозили муку и разные овощи. Торговали калеными семечками. Парни и девки шелушили их с удовольствием. Башкиры из Аргаяша привозили мясо и мед. Ходили по базару в длиннополых азямах и черных, расшитых бисером аракчинках. Покупали товар в лавках Пузанова, Лабутина, Пильщикова и других кыштымских купцов. Любили чай. Скупали его оптом. На базар приезжали даже казаки из Долгой деревни, что под Челябинском. Иные на подводах, а другие гарцевали на сытых скакунах.

Заводские парни в сапогах с высокими голенищами, надраенными до блеска, а некоторые даже в лаковых; в белых вышитых косоворотках, перепоясанных витыми поясками с кисточками на концах, и ухарски заломленных фуражках с лакированными козырьками ходили табунами. Из каждого завода — свой табун. Задирались друг перед другом, награждали прозвищами. Нижнезаводских ругали «кыргызами», а верхнезаводских — «гужеедами». Грудились возле гармонистов, забывая про вражду, приставали к девкам, сыпали шутками и частушками:

Протяну я ленту алу

До Кыштымского вокзалу,

А другую — голубую

Прямо к милке в мастерскую!

С криком и визгом крутились на карусели, поставленной специально возле заводского фонтана. Пожилые степенно лускали семечки, курили и обсуждали житейские и заводские новости.

Но то было и сплыло. Многих парней угнали на германскую. Те, что остались, от темна до темна гнули спину у станков или у печек. Уже не приезжали торговать тютнярцы и башкиры, не звенела по праздникам гармонь, не сходились на кулачки «кыргызы» и «гужееды».

«Эх, какая жисть нарушилась, — запоздало вздыхал Лука Батятин, идя по базару. — Бывалоча, чего только тут не купишь, кого не встретишь. А ныне Пузанов позаколотил свои лавки. Запустенье кругом». Кривая бабка торговала семечками, но куда им до каленых тютнярских! Молодая апайка постелила на землю тряпицу, выложила на нее десяток яиц и просила за них не деньги, а чай. Да откуда теперь лишний чай? Приметил Лука одноногого Андрея Панова, который задорно покрикивал:

— Ай, налетай! Окуни с лопату! Сам бы ел да деньги надо! — У Андрея вместо левой ноги деревяшка, сызмальства так. Глаза раскосые, хитрые да вороватые. Шапку сбил на затылок, обнажив большие залысины на лбу.

— А, Лука! — приветствовал он Батятина. — Люди дохнут от голода, а ты добреешь!

Батятин поморщился, но промолчал. А что скажешь? Попади на зуб этому охальнику, не рад будешь, что связался. Лучше промолчать. Такого не переговоришь, хоть обижайся на него, хоть нет. А окуни, на самом деле, с лопату. И красивые варнаки — зеленые, с темными поперечинами на спине. Мастак ловить рыбу этот Панов.

— Гдей-то ты, Андрей Федорыч, таких натаскал? — спросил Батятин, беря за жабры окуня и разглядывая его.

— А ты купи, коли сам не ловишь. У тебя не иначе еще царские рублевики сохранились.

— Господь с тобой, Андрей Федорыч, откуда им быть?

— Не жилься, купи. Старуха тебе пирог сварганит, а к пирогу косушечку. Да меня крикни, у меня хоть и одна нога, а на косушечку прибегу, право слово!

— Заверни полдюжины, так и быть, — согласился Лука. — Гдей-то все же ты добыл таких красавцев?

Кто-то подошел сзади. По голосу Батятин узнал Ерошкина:

— Ого! Вот это окуни!

— Купи, господин Ерошкин. По дешевке отдам. Вот Лука Самсоныч дюжину берет.

— Спасибо, голубчик, не далее, как вчера, мне щук принесли.

— Щука — хитрая рыба, — усмехнулся Панов. — В лесу лиса, а в озере щука.

Батятин нутром почувствовал, что Ерошкин появился не зря, нет, не случайно очутился рядом. Не такой он человек, чтобы так вот по базару расхаживать. Подкарауливал, варнак.

— Ну что, Лука Самсоныч, — спросил Ерошкин, когда Батятин расплатился с Пановым, — нам по пути?

— Коли вам по Большой улице, то, стало быть, по пути.

— По Большой, так по Большой.

Они миновали заводскую площадь, перешли мост через Кыштымку.

— Почему же, почтеннейший, не явились к Трифонову?

Лука искоса стрельнул недобрым взглядом на вышколенного Ерошкина. Заместо галстука подцепил бабочку. Манишка белая, накрахмаленная. Выкобенивается. Да по какому праву он так сердито выговаривает ему, Батятину? Но вслух сказал:

— Заскудал малость.

— Как же это вы? — усмехнулся Ерошкин, играя тросточкой. — Не скажешь этого, глядя на вас.

— Оно ведь как глядеть. Яблоко-то сверху вроде румяное, а раскусил — внутрях червивое. Животом замаялся. Сам посуди, куда было мне идти, когда через каждую божью минуту до ветра гоняло. Истин бог!

— Медвежья хворость?

— Почто обижаешь-то?

— Ладно, это промежду прочим. Я о другом. Выручайте, голубчик Лука Самсоныч. Нужен надежный человек. Есть дело в Екатеринбурге.

— Я-то кого знаю, Аркадий Михайлович? Живу в своей берлоге, света белого не вижу. Только на базар и хожу.

— Ну а если сами в Екатеринбург?

— Зачем ехать-то?

— Так и быть, только по строгому секрету, надеюсь на вас: груз ценный отвезти надо, Лука Самсоныч. Нужно увезти деньги и золото.

— Так бы и сразу. Нет, не могу, не неволь, ради бога.

— Опять заскудали?

— Не надсмехайтесь, Аркадий Михайлович. Здоровье-то оно от бога, а бога гневить грех. Я так понимаю. Груз шибко богатый. Ни Борьке Швейкину, ни Гришке Баланцу и всей их кумпании знать о нем не положено. Так я кумекаю?

— Абсолютно!

— У них есть Мишка Мыларщиков, наградил меня бог соседушкой. Так он очи-то свои бесстыжие ни днем, ни ночью с моего дома не спускает. Все норовит в нутро заглянуть, а по случаю и прижать. И вот поеду я в Екатеринбург. А Мишка потылицу зачнет чесать — это с какой стати Лука Батятин свои пимы навострил? Нет, Аркадий Михайлович, друг ты мой сердешный, человек я робкий. А чего бы вам самим не съездить?

— Это исключено! — сухо отрезал Ерошкин и зло посмотрел на Батятина.

— А Степку Трифонова?

— С ума сойти! За ним гоняются, как за зайцем гончие.

— Самое время ему и провалиться сквозь землю.

— Нет! И не надежный он человек. Может, у вас на примете все же есть кто? Подумайте, Лука Самсоныч, пораскиньте своим умом. Ну, пожалуйста, это очень и очень важно!

В эту минуту Батятин и вспомнил об Иване Серикове. А что? Пойдет.

— Ладно, подумаю.

— Вот это деловой разговор.

Ерошкин был уверен — коли Лука подумает, значит кого-то имеет в виду. В конце концов он не меньше других заинтересован: ему советская власть тоже поперек горла встала.

Загрузка...