Швейкин

Мало-помалу в Кыштыме утверждалась и становилась на ноги советская власть. Был избран Центральный деловой совет, чтобы вершить делами всего горного округа, а для присмотра за ним образовали контрольный комитет.

В Совете рабочих и солдатских депутатов дела вершил Борис Швейкин. Народ туда валом валил. Кто по нужде, кто по душам потолковать. А кто и с камнем за пазухой.

Нынче у Бориса Евгеньевича снова народ. Комнатушка — приемная маленькая. Сидели на табуретках и лавках, иные — на подоконниках.

Швейкин в своем кабинете разговаривал по телефону. Наконец с облегчением повесил трубку на рычажок, крутнул ручку два раза, давая отбой, и спросил Ульяну, своего секретаря:

— Много сегодня?

— Да хватит.

Борис Евгеньевич пригладил курчавые волосы и вышел в приемную. Окинул посетителей внимательным взглядом, задержал его на обросшем щетиной лице: «Ба, сам Пузанов! Прибеднился. Тужурку-то, наверное, у работника взял. На ногах пимы подшитые. Бедняк и бедняк!»

Возле двери на табурете примостилась старуха. На лице у нее морщин, будто на пашне борозд после пахоты. Повязалась черной шалью, у которой кисти кое-где повылезли. Уронила на колени натруженные руки с узловатыми ревматическими пальцами.

— Вам что, мамаша?

— Жить не знаю как, сынок.

— Что же у вас стряслось?

— Хуже и некуда. Сынов моих поубивали. Одново германец сгубил, другова в Катеринбурге в революцию.

— А как ваша фамилия?

— Да Мокичевы мы.

Мокичевы! Сколько их, Мокичевых, в Кыштыме! И на Нижнем, и на Верхнем. В шестом году в боевой дружине было два брата Мокичевых — Маркел и Дмитрий. Старший Маркел добродушным и увалистым был. Все боялся самодельной бомбы — вдруг в руках взорвется. Дмитрий, поджарый и юркий, норовил попасть в дело поопасней, осаживать приходилось. Когда угнали на каторгу, потерял из виду братьев Мокичевых. Швейкин спросил старушку:

— Как звали сынов-то ваших?

— Одново Маркелом, а другова Митькой. Может, слыхивал?

Маркел да Дмитрий… Сидит перед Борисом Евгеньевичем измученная горем старуха Мокичева. Одна. Не успели сыновья подарить матери даже внуков.

— Уля! — позвал Швейкин. — Свяжись, пожалуйста, с Тимониным. Пусть поможет. Потом скажешь мне, как у тебя получится. Ступайте домой, мамаша. Все будет хорошо.

— Дай тебе бог здоровья, сынок. А то хоть ложись и с голодухи помирай. Нету у меня кормильцев-то, а сама-то я чо могу?

Мокичева ушла. Швейкин спросил:

— Так у кого что, граждане?

Заговорили враз. Борис Евгеньевич поднял руку, призывая к тишине.

— По порядку, граждане. Хотя бы вы, гражданин Пузанов. Что у вас ко мне?

У Пузанова губы задергались, глянул на Швейкина искоса, вроде бы удивленно — почему именно меня первого? Щеку небритую потер, трескоток пошел. Это тебе не с Глашей Сериковой разговаривать. Это власть. Царь Борьку на каторгу упек, а теперь вот царя нет, а Борька властью стал. И приходится унижаться.

— На самоуправство пришел жалиться. Где видано, чтобы справного мужика рубить под корень? Сперва денежным налогом обложил, теперь хлебным. Откуда у меня хлеб? Ты сам тутошний, душу нашу должон понимать!

— Сколько же у вас заимок?

— Заимок! Да я их у леса отнял, кровавыми мозолями исходили руки-то! Во!

Подсовывает огрубелые ладони с мозолями. Черенком лопаты нажгло, дома конюшню сам чистит. А покорчевал бы лес, не такими бы ладони сделались.

— Зачем же такие страсти, гражданин Пузанов? — усмехнулся Швейкин. — На вас же пол-Кыштыма хребет гнуло.

— Не гнули, а работу я им давал, работу. Спасибо они мне говорили. И с другого боку разглядеть надобно. Пошто Пильщиковым меньше налог?

— Разберемся. Но зря тешите себя — никто вам спасибо не говорил. А вот что проклинали — это уж точно! Детей вами пугали. Так-то, гражданин хороший!

Борис Евгеньевич постепенно распалялся. На каких слезах этот паук богатство нажил? Кто же от него не стонал? Прибрал к рукам заимки. Люди приходили к нему гонимые нуждой, просили за ради Христа. Хозяйки несли в его лавки последние гроши, просили взаймы, а Пузанов куражился: вот, мол, какой я сильный! И драл втридорога. Жадность — она меры не знает. А теперь пришел в Совет. С какой же надеждой?

— Стало быть, все мои дела на счетах прикинули? — набычился Пузанов.

— Не волнуйтесь, счет предъявим по справедливости.

— По чьей?! — крикнул Пузанов.

— По нашей, рабоче-крестьянской! — тихо, сдерживая себя, ответил Борис Евгеньевич.

Пузанов потерял над собой контроль. Сорвался:

— Грабители! Но шалите — не дамся! — Крупно зашагал к двери, налетел на табуретку, зло отпихнул ее. Дверью хлопнул — едва окна вдребезги не разлетелись. У Бориса Евгеньевича тошнота подступила к горлу, дыханье перехватило. Спасибо Ульяне — подбежала со стаканом воды. Не девушка, а прямо находка. С полувзгляда поняла, что ему плохо.

Посетители все видели и слышали. Один бочком-бочком и на улицу — нет, на доброе им здесь надеяться нечего. Другие удивлялись — с Пузановым и так разговаривать! Забыли, что не старые времена.

Чуял Борис Евгеньевич, что не все одобряют крутой разговор с Пузановым. Возможно, и в самом деле перегнул малость? Глянул на старого литейщика Ичева Алексея Савельевича. Тот одобрительно улыбнулся. Ну, спасибо тебе, Савельич, гора с плеч.

Прием продолжался. Ичева Борис Евгеньевич оставил на последнюю очередь, чтоб потом с ним поговорить по душам один на один. Некстати появился Дукат из контрольного комитета, спросил с ходу:

— Скоро кончишь?

— Вот с Савельичем переговорю и все.

Дукат скрылся в кабинете Швейкина. Борис Евгеньевич пододвинул табуретку к Ичеву поближе.

— Тяжко? — участливо спросил Алексей Савельевич. Ему за пятьдесят, лицо сухощавое, в морщинах. Сутулится, даже когда сидит.

— И не говори, — вздохнул Швейкин. — Легче воз дров нарубить, чем с Пузановым спорить.

— Его тоже понять надо.

— Чего проще! Своя рубашка ближе к телу, снимут — разозлишься! А у него их много, может и поделиться.

— Так-то оно так, — произнес Савельич. — Только ведь не просто это. Вот ты грамотей, царской милости вволю нахлебался, в голове у тебя ясность.

— Да какая там ясность, Савельич! Сделаешь что и мучаешься — так или не так?

— Само собой, первому по сугробу завсегда трудно идти. Но идешь! Только я не о том. Привыкли наши кыштымские мужички и бабы бегать к Пузанову и к Пильщиковым. Испокон веков. Мука на исходе — к Пузанову. Керосину нет — к Пильщиковым. А к кому больше? И ненавидят, а идут. Большевики взяли да нарушили все, а своего пока ничего не дали. Вот и представь какое смятение у мужика. Опять же про темноту нашу сказать. Слышь, Якуня-Ваня, на Верхнем бывший управитель Ордынский объявился.

— А что ему надо?

— С бумажкой ходит и подписи собирает. Его, слышь, на работу никуда не берут. А будет бумажка с подписями рабочих, что не мордовал их, когда шишкой был, тогда возьмут.

— Ну и как — ставят?

— Ставят. Непривычно им без Ордынского и Пузанова. А вдруг да вернутся? Что тогда?

— Мда, — качнул головой Борис Евгеньевич. — Психология!

— Потому и пришел к тебе, упредить, чтоб у тебя не вышло расплоха.

— Спасибо!

— Да не за что! Забота у нас с тобой одна. Так я пойду. А то тебя Дукат ожидает. В случае чего — к нам. Подмогнем!

«Какая это невероятная сложность — классовая борьба, — подумал Швейкин, когда Ичев ушел. — Она и в крупном, и в мелком. И в том, что отняли у буржуев заводы, и в психологии обывателей, и в трагедии Мокичевой. Алексей Савельевич прав. Пузановых-то потрясли, а взамен что дали? Идеи? Идеи — они воспламеняют, имеют могучую притягательную силу. Но ведь основная-то масса, принимая идеи, требует и самого насущного — хлеба, соли, керосину. Коль не можешь дать сейчас, объясни, убеди, что завтра это будет».

Дукат изнывал в ожидании, нервничал. Положил на стол клочок бумажки и, прихлопнув ладонью, сказал вошедшему Швейкину:

— Полюбуйся!

А Борис Евгеньевич откинулся на спинку стула, устало прикрыл глаза. И видел Пузанова с трясущимися от злости губами.

Дукат нетерпеливо ждал, когда очнется Швейкин. Метался по кабинету. А сапоги скрипели — жвак, жвак, жвак.

— Ты бы их смазал, что ли? — сказал Швейкин.

— Что смазал? — внезапно, будто перед невидимым препятствием остановился Дукат.

— Да сапоги-то. Уж больно скрипят.

В дверь просунулась рыжая голова Мыларщикова. Потухла плавильная печка, не у дел Михаил Иванович, вот и состоит при Совете. Вроде и должности никакой не занимает, а у Бориса Евгеньевича первый помощник.

— Заходи, заходи, — пригласил его Швейкин. Дукат нахмурился — третий лишний.

Михаил Иванович втиснулся нехотя. Эвон как Дукат на него зыркнул. Мужик властный. Не дай бог попасть под его горячую руку.

Борис Евгеньевич расправил ладонями бумажку, которую ему подсунул Дукат. В это время зазвонил телефон. Швейкин снял трубку, приставил осторожно к уху и подул в мембрану.

— Да, Швейкин у телефона! Да, да! Швейкин! Повторите — не понял. Ну-у-у! Надо же… Понял, понял… Просьбы? Есть одна. Оружие нужно, оружие, говорю. Нет, в Кыштыме спокойно, а в окрестных селах кулаки пошаливают. Не без этого. Мало красногвардейцев? Желающие есть, вооружить нечем. Спасибо. Всего доброго!

Мыларщиков ухитрился прочитать, что было написано на бумажке:

«Товарищ Дукат, все граждане просят вас от души оставить Кыштым и нас в покое, и ехать просим на все четыре стороны, а то будете убиты. Жребий пал на меня, я буду вас преследовать, так и знай. Солдат».

Мыларщиков украдкой поглядел на Дуката. Тот спиной заслонил чуть ли не пол-окна, глядел на улицу, руки сомкнул сзади. Они у него нервно подрагивали. Грозятся. Прямо горячка напала на этих пугателей: то Швейкину подкинут бумажку, то Баланцова стращают из-за угла кирпичом ошарашить. Теперь вот Дукату подкинули. Страх нагоняют, а сами боятся. А чего, к примеру, Швейкина стращать? Огонь и воду и медные трубы в придачу прошел.

Борис Евгеньевич разговор закончил. Но вроде бы что-то еще ждал. Отнес трубку на вытянутую руку и смотрит на нее. Но вот очнулся от дум, повесил трубку на никелированный крючок телефонного ящика. Там что-то жалобно звякнуло.

Пробежав бумажку глазами, Борис Евгеньевич возмутился:

— Вот паразиты!

Дукат вздрогнул от того, что Швейкин сказал это так громко, но осведомился спокойно:

— Екатеринбург?

— Да. От новостей — голова кругом. Убит Горелов!

— Горелов Николай Федорович? — подался к Швейкину Дукат.

Мыларщиков расслабленно опустился на табуретку:

— Это где же его?

— Выступал в Соликамске на митинге, — пояснил Борис Евгеньевич. — Какая-то истеричка стреляла в упор. Гроб с телом в Кыштым прибудет послезавтра.

— Может, самим съездить? — спросил Мыларщиков.

— Нет, екатеринбургские товарищи сделают все, но просят организовать встречу.

…Да, стреляют. Где из-за угла, где в упор.

Недавно Михаил Иванович едва убедил Бориса Евгеньевича носить при себе револьвер. Не ровен час — домой возвращается один, в Совете задерживается. Подкараулит какая-нибудь сволочь, и отбиться нечем.

Этого показалось Михаилу Ивановичу — мало. Гуртовались вокруг него заводские ребята, среди них был Кузьма Дайбов. Рослый такой, сапоги ему на особицу шили — никакой размер не подходил. Парень исполнительный и привязчивый. Ему и поручил Михаил Иванович охранять Швейкина, но чтоб тот и не догадывался об этом.

…Борис Евгеньевич позвал Ульяну. Пока она стояла, переминаясь с ноги на ногу, он торопливо записал на бумажке фамилии.

— Будь добра, обеги этих товарищей, чтоб были здесь.

Девушка бесшумно исчезла.

— По поводу угрозы, — повернулся к Дукату. — Без последствий не оставим. Будем пресекать, — и к Михаилу Ивановичу: — Займись. Эту контру надо непременно найти. У тебя получится. Пока твоя печка не горит, помогай. Утвердим на Совете, дадим полномочия — действуй!

— Михаил Иванович — мужик неплохой, спору нет. Но под силу ли ему такое, я бы сказал, деликатное поручение?

— Почему бы и нет?

— Противник у нас хитрый…

— Кого предлагаешь?

— Я, собственно, ничего не имею и против Мыларщикова, однако же…

— Что «однако же»? У нас, дорогой Юлий Александрович, Баланцов заворачивает Верхним заводом. А кто он? Слесарь, еле-еле грамоте научен. Тимонин вон главный в деловом совете. И что? Особая подготовка у него была? Нет. Но партия сказала — и взяли власть в свои руки, теперь учимся управлять. Вот и Михаилу поручим, как ты говоришь, деликатное дело. А я бы добавил: очень опасное. Если, конечно, Михаил согласится. А то ведь опасно, а? — Швейкин обратился к Мыларщикову.

— У нас так говорят — глаза боятся, а руки делают.

— Лучше, чтобы и глаза не боялись, — вставил Дукат примирительно.

— Вот именно — чтобы и глаза не боялись и руки делали, — сказал Швейкин.

Дукат ушел успокоенный, пожелав на прощание:

— Что ж, успеха тебе, Михаил Иванович. В нем я кровно заинтересован, сам понимаешь.

Потом Швейкин доверительно открылся Мыларщикову:

— Сегодня Ичев сказал: трудно первому идти по глубокому снегу. Первым всегда трудно. Нас держат на мушке, в нас стреляют. Из Екатеринбурга просят начать запись добровольцев в Красную Армию. Немцы нацелились на Петроград, вот какие дела. А давно ли ушли добровольцы на войну с Дутовым, под Троицк? И еще новость — Ордынский объявился.

— Смотри-ка ты! — удивился Мыларщиков.

— Не ведаем, что у нас под носом творится. Бывший управитель расхаживает по Верхнему заводу, собирает подписи рабочих, а мы и в ус не дуем. И ведь находятся сердобольные — ставят. Уже десять таких набралось, старичков. До чего живуч дух раболепства! Люди-то боятся возврата старого, не верят в нашу прочность — вот какая тут психология. Займись, Михаил, без промедления. Чтоб духу его в Кыштыме не было!

Мыларщиков заторопился, Швейкин не стал его удерживать. Снова сжало сердце. Горелова убили! Борис Евгеньевич даже застонал — надо же!

Верхний Кыштым делился на несколько районов. Кыштымские большевики во время первой революции в каждый район назначили партийного организатора, подпольного, разумеется. Горелов был организатором на Тютнярском выезде, Швейкин — на Егозе. Организаторы частенько собирались вместе, обговаривали дела — зимой при свете керосиновой лампы во флигеле у Швейкиных, либо у кого другого, а летом собирались в густом сосняке на берегу озера. Даже выезжали на лодках на островок, что сиротел посреди заводского пруда.

Николай Федорович пришелся по душе Борису Евгеньевичу потому, что был немногословен и деловит. Сидит, бывало, слушает, усы большим пальцем поглаживает. Улыбка теплится под ними. Все спорят да прикидывают, а он помалкивает. Спросят:

— Чо думаешь-то, Николай Федорыч?

Он не спеша прокашляется, обведет всех внимательным взглядом и скажет:

— А чо думать? Маевку сделаем на Амбаше, а к самому празднику на часовне флаг красный выкинем.

— Времени-то осталось с гулькин нос, когда же успеете?

— Какая забота! У нас все готово!

В седьмом, когда организацию разгромили жандармы, Николай Федорович подался на Соймоновский прииск, там и пересидел смутное время. В прошлом году встретились как друзья. Оказывается, Николай дочкой обзавелся. Смущенно улыбнулся:

— В самое время. По новой жизни шагать будет.

И не увидит, как дочь по новой жизни шагать будет. В январе Екатеринбург к себе затребовал. Борис Евгеньевич с протестом — у себя работников не хватает, в Совете некому работать. В ответ сердито:

— Знаем! В других местах еще хуже.

Уж куда хуже, наверно, было в том Соликамске. Припрятали богатеи добро, ощетинились против советской власти. Послали туда рабочих-красногвардейцев, вместе с ними и Николая Горелова. И вот такое горе…

В этот день тоже много заседали. Кончили уже за полночь. Как-то с первых дней повелось — времени всегда не хватало да и слишком большие и порой незнакомые дела приходилось решать. Пока обговорят, пока во всех деталях обсудят, поспорят, глядишь, уже и третьи петухи поют.

Швейкин спешил домой. Продрог — из жаркой комнаты вывалился в этот февральский буран. Снежная крупка хлестко била в незащищенное лицо, попадала за ворот. В избах ни огонька, словно все вымерло. Поздно. Да керосин берегут, где его теперь возьмешь? Потому лампы без нужды не жгут. Даже ужинают в темноте или при лучине — ложку мимо рта не пронесешь. Поедят и в постель. Долго не спят, мудруют о жизни, какая она все-таки будет? Не раз помянут Швейкина, Баланцова и всех других. Одни с надеждой, другие с ненавистью.

Собаки воют. Жить трудно, а собак развели прорву: чуть не в каждом дворе. Собака — она бессловесная зверюга, а в беде надежная, хозяина не бросит.

Торопится Борис Евгеньевич домой, еще не остывший от споров. Завершает их вот сейчас, один на один. Идет через Базарную площадь, мимо непривычно притихшего завода, а потому вроде чужого. Скоро Нижегородская, только добежать до угла, а там останется ничего — один околоток. В тот момент, когда Швейкин приблизился к угловому дому, за спиной что-то гулко хлопнуло, словно из бутылки пробку высадило. И только когда над головой пискнула пуля, Швейкин понял: в него стреляли. Запоздало пригнулся. Гляди-ко! Прав Мыларщиков — без револьвера в такую глухую пору, ой, как неуютно, и беззащитно. Черная тень метнулась влево, к Большой улице. Ударил еще один выстрел, потом еще. За тенью, которая бросилась к Большой улице, от завода метнулась другая. Похоже, что перестрелку они затеяли между собой.

Борис Евгеньевич прижался к темным воротам углового дома, нащупал в кармане револьвер и, взведя курок, стал ждать. Даже охота взяла помериться силами. Знакомое состояние. В шестом году в марте в Крутых берегах устроили ночью собрание. Ждали казаков. Тогда у Бориса тоже револьвер был, у Маркела Мокичева — самодельная бомба. Настроение азартное — сунулись бы казачки, узнали бы почем фунт лиха! Но не сунулись.

На Большой улице выстрелили еще два раза и все стихло. И тут поднялся невообразимый собачий лай. Борис Евгеньевич услышал чьи-то торопливые шаги. Кто бы это? Только не тот, который в него стрелял. Тот в открытую не пошел бы. Когда человек поравнялся с воротами, Борис Евгеньевич властно приказал:

— Стоять!

Человек остановился и спросил:

— Это вы, товарищ Швейкин?

— Угадал. А ты кто?

— Дайбов я, Кузьма. Из литейки.

— А что ты тут делаешь?

— Да вот… За вами шел… Михаил Иваныч приставил к вам. Гляди, говорит, Кузьма, чтоб и волос не упал с головы товарища Швейкина. Не то душу из тебя вытрясу.

— А что, и вытрясет, — усмехнулся Борис Евгеньевич, представив всегда решительного Мыларщикова. — За кем же ты гнался сейчас?

— Какой-то субчик за вами увязался с Базарной площади. А вы бы хоть оглянулись разок! Увидел меня и пальнул в вас издалека, а то бы попал небось. Ну я в него. Он бежать. Не догнал. Хромой, хромой, а припустился — не догонишь. Упомнил: в шинели и папахе.

— Может, ты его и подстрелил?

— Не-е, он сразу прихрамывал.

— Спасибо, Кузьма, а сейчас спать. У меня ведь тоже защита есть. Видишь? — Швейкин вынул из кармана револьвер. — И стрелять я умею. Дойду теперь один, не бойся.

— Мне ведь все равно в вашу сторону, к станции.

Они попрощались у ворот дома Швейкина. Борис Евгеньевич пожал жесткую сильную руку Кузьмы и глядел вослед до тех пор, пока его фигура не растворилась в темноте.

Загрузка...