Зябко поеживаясь на холодящем ветру, Пржевальский ехал в середине отряда. Как же не хотелось ему сворачивать лагерь у Благодатного Ключа — все казалось, вот-вот свершится чудо и Егоров вернется. Усталый, измученный, но живой! Подойдет к костру, протянет к огню свои большие тяжелые руки и скажет с простылой хрипотцой: «Братцы, не осталось ли похлебки с обеда…»
Кажется, все бы отдал сейчас, лишь бы снова видеть Егорова подле себя… До чего же неприятное чувство — сознание полной своей беспомощности… Как возвращаться домой без Егорова.
История эта началась обыкновенно и буднично. Казак Петр Калмынин, охотясь в горах, подстрелил пару превосходных экземпляров горных куропаток — уларов и, возвращаясь уже, повстречал дикого яка, по которому успел несколько раз выстрелить. Взятые в дорогу бараны давно уже кончились, и свежее мясо было бы как нельзя более кстати. Но раненый бык ушел, а преследовать его из-за спустившейся темноты уже не представлялось возможным, и Калмынин вернулся.
Наутро Николай Михайлович послал его и унтер-офицера Никифора Егорова на поиски подстреленного яка — по должен бы он уйти далеко. Охотники вышли и неподалеку от лагеря увидели стадо архаров, выстрелили залпом и разошлись: Калмынин вдогонку за стадом, а Егоров искать того яка. Больше они не встретились. Калмынин вернулся один.
Пржевальский поначалу не слишком-то и беспокоился: такое случалось не раз, когда заохотившиеся казаки возвращались глубокой ночью. Но Егоров не вернулся и ночью.
Погода меж тем держалась холодная, ветреная, а Егоров ушел на охоту в теплый день в одной рубашке. И согреться вдобавок ко всему было нечем: ни огнива, ни спичек он с собой не носил, поскольку никогда не курил. На следующий день утром, взвесив все это, Пржевальский понял: медлить нельзя. Ни минуты.
Целый день искали Егорова. Вечером вернувшийся Коломейцев рассказал о том, что сумел прочитать по следам. Кторову удалось близко подойти к раненому яку, лежащему на земле. Тот вскочил и бросился бежать. Судя по большим прыжкам, сил у него еще оставалось достаточно. Егоров за ним, перебираясь из одного ущелья в другое. Вскоре следы яка потерялись, а следы Егорова, петляющие, возвращающиеся временами на прежнее место, говорили о том, что он заблудился.
Скверно, как же скверно все получилось… Николай Михайлович не мог остаться в лагере, когда другие с утра и до темноты искали попавшего в беду товарища, и, взяв с собой пятерых людей, отправился в горы. Вконец умучившись и переночевав в одном из ущелий, маленький отряд вернулся ни с чем. Пропал человек и ни следа, кроме найденных Коломейцевым, после себя не оставил…
Пржевальский старался скрывать свое предельно тревожное состояние, но все видели, что он места себе не находил. Чего только не передумал он за эти тяжелые дни… К Никифору он относился с особенной теплотой за его спокойный, уступчивый прав, за сметливость и исполнительность и считал его одним из лучших людей в экспедиции. Надо же было именно с ним приключиться такому…
За первые два дня поисков были обшарены горы верст на двадцать пять к востоку от Благодатного Ключа — до того самого места, где соединяются оба хребта, но все безуспешно. Осталось только предположить: либо Егоров погиб, либо спустился в равнину, где перед ним открывается большая вероятность встретить монголов.
Еще три дня прошло. Вернулся очередной разъезд, отправленный на поиски, и казаки рассказали, что они объехали верст полтораста, повстречали кочевья монголов, но о пропавшем товарище ничего не удалось разузнать.
В лагере воцарилась тяжелая, гнетущая тишина. Говорили все негромко, то и дело к чему-то прислушиваясь, словно бы ожидая каждую минуту услышать далекий, хорошо знакомый голос. Но нет, тихо вокруг…
А осень малозаметно, постепенно овладевала горами. Ночи стали морозными, и по утрам еще оставался морозец градусов в семь. Нечего было и думать теперь о том, чтобы несчастный Егоров, ушедший в одной рубашке, сумел каким-нибудь необыкновенным образом выжить в таких условиях. И Пржевальский, видя полную бесполезность дальнейших поисков и понимая, что оставаться на месте больше нельзя, отдал приказ сворачивать лагерь.
Они направились на запад по зеленой еще долине, лежащей меж главным и параллельно ему идущим хребтом. Трудно было сниматься с места, оставляя где-то в глубине сознания надежду, что Егоров все-таки жив и еще может вернуться к стоянке. Настроение у всех было самое мрачное, подавленное…
Внезапно Иринчинов, ехавший по обыкновению впереди, увидал вдалеке справа какое-то движение. Похоже, либо животное, либо человек спускается медленно по склону в долину. Ирипчинов прокричал об этом Пржевальскому, и тот, приложившись к биноклю, увидел Егорова.
Не поверив себе, он вглядывался до боли в глазах, пока не убедился: верно, Никифор!
Тут же Эклон с казаком во весь опор поскакали навстречу Егорову и через полчаса доставили его к нетерпеливо ждущим товарищам.
С трудом можно было узнать в этом измученном, истерзанном человеке с диким взглядом всегда спокойного и приветливого Егорова… Он исхудал, лицо сделалось черным почти, нос и губы покрылись болячками, волосы были всклокочены, спутаны… Одежды на нем почти никакой не осталось: лишь рубашка прикрывала его наготу, а на ногах вместо сапог были намотаны тряпки… С болью и слезами на глазах не то от этой боли, не то от радости смотрели путешественники на столь внезапное воскрешение товарища…
Николай Михайлович запретил осаждать его какими-либо вопросами, заставил выпить сначала немного водки для подкрепления сил, потом собрали кое-какую одежду — одели, обули в войлочные сапоги и версты через три у ключа, когда стали лагерем, напоили намучившегося товарища чаем и дали немного бараньего супа. После долгой голодовки есть сразу много нельзя. Потом бережно промыли теплой водицей израненные ноги, дали изрядную дозу хины и уложили спать.
Егоров тотчас забылся в глубоком тревожном сне. Он то и дело вздрагивал, бормотал непонятное что-то, всхлипывал… Видно, и во сне продолжались мучения… Пржевальский постоял возле него, молча глядя на верного спутника, с гибелью которого в глубине души уж смирился, вздохнул облегченно и ушел отдыхать в палатку. Пусть проспится Егоров. Пусть отдохнет. Теперь ему уже ничто не грозит.
Вот какую историю Никифор потом рассказал. После того как они расстались с Калмыниным, Егоров преследовал раненого яка до темноты. Потом спохватился, бросил его, не добив, и стал возвращаться. Очень быстро он понял, что заблудился и оказался в местности, совершенно для него незнакомой. Всю ночь бродил, временами останавливался, кричал, надеясь услышать ответ, да только напрасно. А ночь выдалась холодная, ветреная…
Первые три дня он не смог найти никакой пищи. Изредка, если попадались, жевал кислые листья ревеня и пил много воды. Самое странное из того, что он рассказывал, будто есть совсем не хотелось, бегал по горам легко, как зверь, и мало уставал. Обувь меж тем износилась вконец — до такой степени, что он остался босым. Тогда он разрезал парусиновые штаны, обвернул лоскутьями ноги и обвязал сверху обрезками поясного ремня. Конечно, такая обувь не могла продержаться долго на острых камнях, и скоро подошвы обеих ног покрылись кровоточащими ранами.
Однажды за все время ему повезло: из винтовки удалось подстрелить зайца. Мясо Егоров съел сырым, а шкуру подложил под раны — так было несколько легче. Тем не менее раны невыносимо болели, особенно после ночей. Встать и сделать первые шаги было настоящим мучением, поэтому он выбирал место ночлега на склоне горы, чтобы сначала было удобнее ползти какое-то время на четвереньках. И только потом мог, стиснув зубы, подняться.
Огонь он все же сумел добыть. Выстрелив холостым патроном, в который вместо трута запихивал кусочек ткани, оторванной от фуражки, Егоров раздувал тлеющую ткань и поддерживал огонь, насколько было возможно, собирая для топлива сухой помет диких яков. Этот же помет он клал ближе к телу под рубаху спереди и со спины, чтобы хоть как-то согреться ночью. Да только мало эта уловка спасала…
Дойдя до полного отчаяния после шестой морозной ночи, Егоров решил выстирать рубашку в чистом ключе и больше не мучиться. И надо же было так случиться, что именно в этот день он повстречал караван!
«И как тут не говорить мне о своем удивительном счастии? — думал Пржевальский. — Опоздай мы днем выхода с роковой стоянки или выступи днем позже, наконец, пройди часом ранее или позднее по той долине, где встретили Егорова, несчастный, конечно, погиб бы, наверное. Положим, каждый из нас в том был бы в том неповинен, но все-таки о подобной бесцельной жертве мы никогда не могли бы вспомнить без содроганья, и случай этот навсегда остался бы темным пятном в истории наших путешествий…»
Двое суток стояли на месте, выжидая, когда Егоров настолько поправится, что сможет сидеть на верблюде, и, лишь потом двинулись далее. Совсем теперь другое настроение у людей, и совсем другой видят они дорогу!
…Лобнорское, предыдущее свое путешествие, Пржевальский считал неудачным. На него сыпались награды, всякие почетные избрания, его заграничный оппонент, председатель Географического общества барон Рихтгофен, сам предпринявший безуспешную попытку проникнуть в Тибет, выпустил даже брошюру о Пржевальском, где характеризовал его как «гениального путешественника».
Он же, Рихтгофен, к голосу которого прислушивались географы Европы, написал: «Заслуги Пржевальского приняли размеры, заслуживающие крайнего удивления». А сам Пржевальский был недоволен. И можно попять отчего: главная цель — исследование Тибета — от него ускользнула.
Он избавился наконец от мучительной болезни, набрался сил и все ждал, что «недоразумения» с богдоханским правительством уладятся до такой степени, когда можно будет продолжить прерванный путь.
Напряженная ситуация, однако, но только не ослаблялась, а, наоборот, делалась более сложной. Пржевальский понял, что может вообще не дождаться благоприятного момента для экспедиции, и начал готовиться к ней.
Федя Эклон, теперь уже прапорщик, слава богу, готов с ним идти. Из Федора вышел отличный препаратор и верный, падежный товарищ, послушный и исполнительный. Он и теперь будет заниматься зоологической коллекцией. Кого же еще взять? Разве его приятеля по училищу Всеволода Роборовского? Прапорщик Роборовский произвел на Пржевальского самое что ни на есть благоприятное впечатление: представился, щелкнув каблуками, Всеволодом Ивановичем, а сам-то юный совсем… Однако изрядно рисует — превосходно даже рисует, показал свои работы. Кроме того, умеет снимать местность, да и гербарий собирать ему приходилось. Характер как будто уживчивый, здоровье отменное. А большего-то при коротком знакомстве мало что о ком-либо скажешь.
Пренебрегая колдовским значением чертовой дюжины, Пржевальский набрал в экспедицию тринадцать человек и в конце февраля семьдесят девятого года собрал всех в Зайсанском посту. Были тут, конечно, и Дондок Иринчинов, и переводчик Абдул Басид Юсупов, ходивший с ним на Лобнор. Каждого человека Пржевальский отбирал сам и с каждым беседовал, зная на собственном опыте, как важно правильно выбрать спутников.
Особое внимание уделялось вооружению: в краях, куда собирались идти, было далеко не безопасно. У каждого за плечами винтовка Бердана и по паре револьверов «смит и вессон» в кобурах у седла. Кроме того, за поясом каждого штык для винтовки. Ну и еще восемь штук охотничьих ружей.
Осмотрев придирчиво свой арсенал, Пржевальский счел боевое и охотничье снаряжение «вполне удовлетворительным».
Не забыл он и о подарках, без которых не обойтись в таком путешествии.
Что касается денег, то в «кошельке» у Николая Михайловича было десять пудов серебра, купленного в Семипалатинске в больших и маленьких слитках. Серебро, принимаемое только по весу, служило главной ценностью в торговле во всей богдоханской империи.
С радостным чувством и с большой надеждой начинал Пржевальский дорогу. Только сейчас, у порога пустыни, он по-настоящему понял, как сильно хотел увидеть ее. Светлые, возвышенные мысли о важности цели, к которой он так стремился, об открытиях, которые предстоит сделать, все эти мысли окрыляют его. Он верит в свою поезду!
Джунгарская пустыня их встретила бурями. Бурые тучи песка и пыли мрачным покрывалом застилали небо, и солнце сквозь него слабо просвечивало. Бури возникали с поразительным постоянством в девять-десять утра и лишь к закату стихали. Ветер, стремительно набиравший мощь, приходил всегда с севера или северо-запада.
Как только появлялись первые признаки бури, караван останавливался. Казаки спешили развьючить верблюдов, уложить их на землю, разбить палатки. В палатках, уже дрожащих от натиска буйного ветра, торопились укрыть собранные в дороге коллекции, ящики с инструментами и оружие. Потом, внимательно оглядев снаряжение, оставленное подле флегматично жующих верблюдов и бросив взгляд в небо, Пржевальский и сам укрывался в палатке вместе с Эклоном и Роборовским. Из другой палатки доносились приглушенные голоса казаков. Десять жестоких бурь в апреле и семь в первой половине мая пришлось пережить путешественникам.
Пржевальский первым из всех исследователей Центральной Азии заинтересовался постоянством бурь в Джунгарской пустыне и дал ему объяснение.
Скудна жизнь в Джунгарской пустыне. На всем ее огромном протяжении не встретить ни единого дерева, лишь саксаул подставляет солнцу голые скрюченные ветви. Низкорослый хвойник эфедра стелется кое-где над песками, да реамюрия, так похожая на траву, иногда встретится на лессовой глине. Сухая полынь, побелевшая от жгучих лучей, кустистый, с длинными тонкими ветвями и жиденькими метелками дырисун, растущий подле редких ключей, — немного растений кормит пустыня…
Зато в распадках между подножиями высоких холмов можно встретить ревень, иногда сверкнут маленькой алой головкой тюльпаны.
Пржевальский старался как можно скорее пройти пустыню, но все исследования по мере продвижения им выполнялись неукоснительно. Описав детально каждое из встреченных по дороге растений, уж конечно же, не обошел он вниманием птиц и животных. Нет-нет промелькнет вдалеке быстрая антилопа харасульта, антилопа сайга, кулан, дикий верблюд, обитающий в южных песках, ну и, безусловно, самое редкое и самое удивительное из всех здешних животных — дикая лошадь. Лошадь Пржевальского. Животное, им открытое и им же описанное.
Только в Джунгарской пустыне и только в самых диких ее местах можно повстречать дикую лошадь. И больше нигде на земле. Киргизы называют ее «кэртаг», монголы — «тахи», и ни один европейский ученый никогда не видел ее.
Осторожные животные держались небольшими, от пяти до пятнадцати голов, стадами, пасшимися на скудных пастбищах под охраной старого бдительного самца. Обладая изумительным зрением, слухом и обонянием, дикие лошади, едва почуяв опасность, немедленно обращались в бегство.
Невысокие лошадки с большой головой, с коротковатыми, но очень крепкими ногами, коротенькой, щеткой торчащей гривой и с наполовину голым хвостом немного были похожи на ослов, но по форме головы и копыт, по мозолям на задних ногах, характерным исключительно лошади, в то же время и резко от ослов отличались.
Как же хотелось Большому Охотнику добыть хотя бы один экземпляр этой удивительной лошади! Но так чутка, осторожна она…
Однажды вместе с Эклоном удалось подобраться к стаду на расстояние прицельного выстрела, но животные, учуяв опасность, пустились в бегство. Так и не удалось ни одной лошади подстрелить. Зато от киргиза-охотника он получил в подарок шкуру дикой лошади, и эта шкура в течение десяти лет оставалась единственным экземпляром в коллекции музея Академии наук, пока новые шкуры не удалось добыть другому замечательному русскому путешественнику, Грум-Гржимайло, а несколько позже и ученикам Николая Михаиловича — Роборовскому и Козлову.
До Пржевальского о существовании дикой лошади в Центральной Азии вообще ничего не было известно, и он, конечно же, хорошо понимал, какое смятение в рядах зоологов произведет сделанное открытие.
Экспедиция продолжала свой путь через пустыню день за днем, от одного колодца к другому. Однообразная, унылая картина, написанная скудными красками с восхода солнца и до захода, представала перед воспаленными от нестерпимого света глазами идущих людей. Как-то раз уже в горах Тянь-Шаня они подошли к перевалу, по склону которого стоял густой темно-зеленый лес. Так чудесно и так непривычно было видеть его… Им бы еще надо было идти, но они просто не могли пройти мимо благодатного места… И Пржевальский, истомившийся без леса не меньше других, отдал приказ поставить палатки.
Под лиственницами, источавшими пряный смолистый аромат, разостлались луга, покрытые свежей травой и усыпанные яркими цветами, среди которых неторопливо перелетали с места на место шмели и пчелы. Густые дрожащие тени сулили покой и прохладу… Только пройдя пустыню, можно было оцепить это все в полной мере.
Еще целый день провели они здесь, не находя в себе сил двинуться дальше. Бродили по склонам, поросшим этим удивительным лесом, охотились и как дети радовались тому, что судьба послала им столь благодатное место.
Но близок уже был город Хами. Военный губернатор давно знал о приближении русских и выслал навстречу провожатых, чтобы привести по его приглашению в город. Гонцы так торопились, что на последних переходах и отдохнуть не давали.
…Перед входом в губернаторский дом под распущенными знаменами выстроилось несколько десятков солдат. Хозяин, выйдя за порог дома, пригласил русского начальника в приемную, где без промедления был подан горячий чай. После обычных и довольно приветливых расспросов губернатор высказал желание посетить лагерь русских, что и сделал на следующий день.
С интересом осмотрев все возможное для обозрения, он пригласил Пржевальского вместе с Эклоном и Роборовским на обед, в свою загородную резиденцию, расположенную в версте от города.
Обед, в котором приняли участие высшие офицеры и чиновники Хами, был просто-напросто великолепен. После баранины, составлявшей для путешественников единственную пищу, китайская кухня произвела особое впечатление: шестьдесят блюд выставил в угощение гостеприимный хозяин.
После разнообразных сластей, поданных в начале обеда, последовали дары моря, неведомо как оказавшиеся в этом оазисе посреди пустыни: морская капуста, трепанги, креветки, плавники акулы, ну и, конечно, любимое лакомство — знаменитые своим изысканным вкусом гнезда ласточки. Пили подогретую рисовую водку, ничего отвратительнее которой на русский вкус и невозможно придумать было. Стоит ли говорить, что после подобного пиршества гости на следующий день чувствовали себя больными…
Ответный визит губернатора превратился в беззастенчивое выпрашивание всех подряд понравившихся вещей. Особенно зарились глаза у пего при виде оружия. А одна из двустволок, которую перед приходом гостей не успели припрятать, просто покоя не давала ему.
Николай Михайлович приготовил губернатору достойный подарок — хороший револьвер с набором приборов для ухода за ним, но тот вернул подарок, заявив, что хочет ружье. Пришлось преподать урок хорошего тона гостеприимному хозяину, объяснив, что подарки не выбирают и не выпрашивают, а ценят их как память. Ведь и русские приняли его подарок — двух баранов — не потому, что не могли бы без них обойтись, а просто из уважения. После того как к револьверу был приложен дорожный несессер с серебряным прибором, дружба восстановилась.
Однако загостились путешественники в благодатном Хами. Пора двигаться дальше. Впереди лежала Хамийская пустыня, почти неведомая европейцам.
Снова пустыня… Почва, покрытая галькой и гравием, ни единого куста не найдет внимательный взгляд, ни единого стебля травы. Равнина, повсюду волнистая, по котором кое-где разбросаны провалы, обрывы, иногда встречаются причудливые лессовые образования в виде плоских, похожих на стол возвышений или башен. Мертвое, пустынное царство. Даже насекомых здесь нет. Ни змей, ни ящериц… Да и какое существо выживет здесь, на голой почве, раскаленной до температуры свыше шестидесяти градусов…
Мутная, неподвижно висящая дымка, словно полупрозрачной кисеей скрывающая линию горизонта, непрерывно дрожащая и изменяющая очертания всего, что вокруг.
И всегда манящие, и всегда же обманывающие миражи…
Сачжоу был последним городом перед горами Наньшаня. Здесь Пржевальский намеревался найти проводника в Тибет, но местные власти наотрез отказались дать проводника и всячески старались отговорить двигаться дальше. Вспомнил тут Николай Михайлович добрым словом губернатора Хами…
Чем только не стращали здесь русских… Непроходимыми горами, перевалить через которые невозможно, пустынями много опаснее, чем та, которую они преодолели но дороге к Сачжоу. Да и вообще, как можно идти, если отсюда пет никакой дороги в Тибет? Вот и венгерский путешественник — граф Сечени, пришедший всего пару месяцев назад, идти в Тибет и на Лобнор отказался.
Идти дальше бессмысленно — это русский начальник должен понять, если не хочет погубить себя и своих товарищей. Наконец, ему следует помнить и о разбойниках-тангутах, которые ни за что не пропустят караван: разграбят его, а всех людей перебьют.
Пржевальский отвечал категорически, коротко: будет проводник — хорошо. Не будет пойдем без него.
Едва выйдя из оазиса и направившись в ущелье, разделяющее пустыню от низких предгорий, они неожиданно наткнулись на ручей, бегущий под сенью деревьев. Здесь путешественники увидели множество святых пещер, выкопанных людскими руками в отвесных стенах. В каждой из них помещались скульптуры божеств, раскрашенные красками и позолотой. Некоторые из идолов были настолько велики, что более чем вдвое превышали человеческий рост. Таинственный мрак и могильная тишина встречали здесь человека.
С этого дня было установлено точное место, где находятся Дуньхуанские пещеры — выдающийся памятник мировой культуры.
На следующий день проводники, заведя караван в тесное ущелье, на дне которого струилась довольно глубокая речка и откуда выбраться без посторонней помощи не представлялось возможным, заявили, что заблудились и совершенно не знают дороги. Что-то похожее Пржевальский предвидел, только не думал, что произойдет это столь скоро. Недаром же, уходя из Сачжоу, он отправил письмо русскому поверенному в Пекин, где писал: «…у меня одиннадцать таких молодцов, с которыми можно пройти весь свет». Поэтому и пошел, а не повернул, как граф Сечени.
Первым делом он выгнал проводников — без них-то спокойнее. По крайней мере, можно будет рассчитывать на собственные силы. Потом немедля запасся водой и стал искать путь в лежащие уже поблизости горы.
Кое-как выбравшись из глубокого ущелья и переправившись через быструю реку, караван вышел к тому месту, где она вырывается из тесных объятий скалистых гор. Здесь Пржевальский решил осмотреться и всерьез подумать о том, куда дальше идти.
Путь он мог теперь искать только на ощупь. Для разведки составили пару разъездов: в один отправили Иринчинова и Коломейцева, а в другой пошел сам вместе с унтер-офицером Урусовым. И те и другие взяли с собой воду и немного еды. Повезет ли кому-то из них…
Разразилась гроза. Бурные мутные потоки воды тут но образовали быстрый ручей. Он исчез почти мгновенно, едва кончился дождь. Пржевальский, поднявшийся имеете со своим спутником по крутому горному склону, неожиданно услышал впереди неподалеку, в соседнем ущелье, голоса и вскоре увидел двоих монголов. Они объяснили, что ищут потерявшихся лошадей и не на шутку перепугались, увидев вооруженных людей.
Это была счастливая встреча, потому что монголы пообещали показать дорогу в Цайдам, лежащий уже на другой, южной стороне Наньшаня. Снова блеснула изменчивая звезда удачи…
На радостях оттого, что теперь была известна дорога г. Цайдам, было решено хорошо отдохнуть, а уж потом тронуться дальше и выше в горы.
Свой лагерь они разбили на зеленом уютном лугу, возле чистого ключа, впадавшего в небольшую горную речку. Так и прозвали это местечко: Благодатный Ключ. Первым делом расстелили на траве постельные войлоки, насквозь пропитанные соленой пылью, и как следует выбили их. Потом привели в порядок себя и багаж. На противоположном обрывистом берегу реки казаки вырыли печь и наловчились выпекать хлеб, вкус которого все давно позабыли.
Те несколько дней, проведенные у Благодатного Ключа, позволили им отдохнуть и набраться сил. Спалось в свежей прохладе спокойно и безмятежно, пищи было вдоволь, а полное отсутствие местного люда избавляло от постоянной тревоги и беспокойства.
И правда благодатно, покойно вокруг…
Повсюду, даже возле самой стоянки, раздавался тонкий свист юрких сурков, приглядевшись к которым Пржевальский обнаружил в них новую разновидность. Да один из казаков добыл двух беломордых маралов — крупных животных с высокими рогами. Маралы, покрытые пу шистоп шерстью, тоже оказались новым видом.
Безусловно, другой человек наверняка был бы доволен такими открытиями, но Пржевальский, привыкший за свою жизнь к большой, обильной охоте и к крупным открытиям, был недоволен. Все мало казалось ему.
А охота и в самом деле была неудачной. Изредка попадались следы диких яков, осторожные куку-яманы быстро скрывались при виде охотников, горные бараны, ловко взбираясь по осыпям и перескакивая с камня на камень, бежали от встречи с людьми, как-то раз невдалеке промелькнул медведь. Однако никого из этих зверей охотники добыть не могли — слишком уж трудно в горах выслеживать и преследовать их.
Час проходит за часом, гудят натруженные ноги, дыхание по мере подъема становится чаще, и, когда взошедшее солнце освещает снежные вершины, удивительные чувства овладевают охотником…
«Забыты на время и яки и куку-яманы, — пишет Пржевальский, вспоминая дивные впечатления от прошедшего дня, — весь поглощаешься созерцанием величественной картины. Легко, свободно сердцу на этой выси, на этих ступенях, ведущих к небу, лицом к лицу с грандиозною природой, вдали от всей суеты и скверны житейской. Хоть на минуту становишься духовным существом, отрываешься от обыденных мелочных помыслов и стремлений…»
Наверное, поэтому манили его высокие горы — в них он чувствовал себя чище, лучше, свободнее. Поднявшись над грядой скалистых вершин, оставшихся такими же, какими они были и сотни тысяч лет назад, он думал о скоротечности жизни, о том, как много нужно успеть сделать до наступления своего последнего часа. Горы не подавляли, но окрыляли его.
И на сей раз он открыл два огромных хребта, о существовании которых ни один географ не знал. Как-то, уже хорошо отдохнув у Благодатного Ключа, Николай Михайлович решил подняться повыше — посмотреть поближе вечные снега и ледники. Отъехав от стоянки верст десять и поднявшись к леднику через сплошные груды камней и дальше через глубокий снег, он вышел на вершину горы.
Отсюда открывался изумительный вид. Снеговой хребет под ногами Пржевальского тянулся на юго-восток верст на сто. Отдельные вершины поднимались почти на шесть тысяч метров — величественные, облитые белой пеной вечных снегов. Перпендикулярно снеговому хребту тянулся другой, тоже кое-где с белоснежными пиками, замыкающий далеко на юго-востоке громадную равнину. Пользуясь радостным правом первооткрывателя, в тот же самый час, когда совершилось открытие, он назвал главный хребет хребтом Гумбольдта, а другой — хребтом Риттера в честь двух выдающихся географов века.
Навсегда запомнил Николай Михайлович эти минуты. Никогда до сих пор он не поднимался столь высоко, и никогда прежде ему не открывалась такая глубокая и такая обширная даль…
Уже собирались оставить Благодатный Ключ и двинуться далее, да пришлось задержаться — всерьез расхворался переводчик Абдул. У Николая Михайловича было одно средство, всемерно испробованное, — хорошая доза хины, которое и на этот раз не подвело. Но именно в эти дни нагрянула другая беда, гораздо опаснее: вот тот случай с Егоровым.
А впереди за горами лежала обширная равнина, покрытая местами солончаками, а местами и сыпучими песками. Но здесь в отличие от пустынных гор можно было встретить людей — подданных цайдамского князя Курлык-бэйсе, пасущих стада. Волей-неволей Пржевальскому приходилось искать с ним встречи: нужно было подкупить продовольствия и нужен был проводник в Тибет.
Стойбище князя находилось на другом берегу озера Курлыкпор, и Пржевальский собирался уже переправиться, как вдруг тот объявился сам в сопровождении пышной и предельно грязной свиты. Впрочем, и повелитель чистотой не блистал: при взгляде на этого молодого человека лет тридцати, украшенного множеством всяких побрякушек и серебряных колец, возникала мысль присоветовать ему немедленно отправиться в баню.
После первых же минут оживленной беседы Пржевальскому стало, ясно, что князь получил уже предписание делать все возможное, но не пустить русских в Тибет.
Однако проводника князь нашел. Правда, лишь до стойбища соседнего князя Дзун-Дзасака. Николай Михайлович даже обрадовался, поскольку хорошо знал и ого человека по первому своему путешествию. За семь шт до этого князь вполне приветливо встретил русских, и Пржевальский рассчитывал на такое же отношение и сейчас.
А Дзун-Дзасак изменился. А может, не он, а время тало другим. Николай Михайлович вполне допускал, что и этот князь получил соответствующие инструкции относительно того, как вести себя с путешественниками. Большого труда стоило теперь выговорить проводника…
Но вот преодолены последние препятствия, оставлены на хранение после утомительных уговоров коллекции, лишний багаж, и облегченный караван выступил в путь. Их ждал Тибет — страна неизведанная.
Сюда, к сердцу Центральной Азии, медленно, но неуклонно вел Пржевальский своих людей. Нигде более по всей Земле не найти столь удивительного плоского нагорья, вознесшегося за облака, до высоты почти в пять тысяч метров. Остроскалистые горные хребты, со всех сторон окружившие эту страну, стоят у ее границ вечными стражами. Только в отдельные области Тибета удалось проникнуть европейским путешественникам ценой неимоверных усилий, ценой угаснувших жизней.
Специально обученные англичанами делать глазомерную съемку индийские жрецы — брамины, которых называли «пундитами», тайно скрывая свои намерения и цели, направлялись в Тибет из Индии. Древними путями буддийских паломников пробирались пундиты в Тибет. В строгом секрете составлялись для них инструкции, выдавались задания, да и сами имена их были упрятаны за массивными дверцами английских сейфов — лишь по номерам или зашифрованным буквам различали секретных агентов, чтобы не смогли распознать и разоблачить их буддийские монахи, бдительно стерегущие свой дом и веру. Но даже и самые выносливые и самые преданные агенты смогли пробраться лишь в южные, наиболее населенные части Тибета, откуда течет к океану великая Брахмапутра.
Пржевальский шел не таясь, открыто, зная твердо, что в минуту опасности может рассчитывать лишь на себя самого и на своих товарищей. Это очень мало значило бы для какого-либо другого человека, и это очень много значило для него.
Всякий раз, выступая в большую дорогу по Азии, приходилось ему выслушивать такие напутствия, которые останавливали других, отнюдь не робких людей. Вот и теперь пугали его глубокими снегами, через которые ни за что не пройти, мучительными болезнями от большой высоты, разбойниками, наконец, которые, по самым точным сведениям, уже дожидаются чужеземцев в узких горных ущельях, — зачем же идти на верную гибель?!
Во второй половине сентября семьдесят девятого года караван, постепенно поднимаясь и обходя препятствия, ступил на последнюю ступень перед Тибетским плато. Все вокруг — и природа и звери — как-то сразу, будто бы по волшебству, стало другим. Словно бы иной мир раскрыл перед ними свои ворота…
Неподалеку от лагеря спокойно паслись табуны куланов, мирно разгуливали дикие яки, легкими, быстрыми прыжками проносились тонконогие антилопы. Животных совершенно не беспокоило близкое соседство с людьми!
И птицы здесь обитали другие, каких редко встретишь на низких равнинах. Право же, временами Николаю Михайловичу казалось, что он попал в первобытный рай, где животные еще не привыкли видеть в человеке опасность…
Но то был рай лишь для животных. Огромная высота давала людям знать о себе буквально на каждом шагу: одышка, учащенное сердцебиение, головокружение, быстро появляющаяся усталость… Трудно привыкать ко всему атому было…
Погода тоже переменилась. Еще неделю назад путешественники изнывали от жары, а теперь наступили холода, налетели снежные бури. Подошла и зима — морозная, вьюжная. Люди и животные выбивались из сил, продвигаясь вперед. В экспедиции была только одна войлочная юрта, в которой не могли все поместиться, и казакам приводилось ночевать в тонкой палатке, служившей прибежищем и в жаркой пустыне. Николай Михайлович всегда знал казаков ночевать к себе в юрту — для двоих-то, если хорошо потесниться, место выкроить можно, но они редко соглашались, а чаще отказывались.
Положение сложилось серьезное. Ударили морозы за двадцать градусов, табуны диких животных, спасаясь от холода, проходили навстречу людям и направлялись на юго — восток — в низкую теплую долину. Проводник, забитый и запуганный князем, твердил только одно: «Плохо будет… Погибнем все… Пока не поздно, надо вернуться…» Но Пржевальский и слышать о том не хотел. «Будь что будет, а мы пойдем дальше!» — говорил он товарищам, и ни одни не выказал и следа сомнения и неуверенности.
Л проводник все охал, все пыл, по целым дням не выходил из палатки, где только и делал, что спал, а если не спал, то стонал и молился. Глядя на него, Пржевальский понял, почему такие люди столь часто, как ему говорили, гибнут в Тибете: они не умеют, не могут бороться за жизнь.
Сам же он все чаще теперь вспоминал теплые осенние дни на последней ступени перед Тибетским нагорьем — привольные пастбища со множеством яков и антилоп, Ро-боровского, долгими часами сидящего на теплых камнях с картоном на коленях и карандашом в руке. Вспоминал обильную охоту — не то что теперь, тогда он выслеживал большое стадо куку-ямаиов и стрелял до тех пор, пока ствол винтовки не стал горячим. Животные, не видя его, спрятавшегося на вершине в камнях, метались в тесном ущелье, а он, словно одержимый, все стрелял и стрелял… Как-то нехорошо ему сделалось, когда вспомнилась эта охота… Ведь не нужно было столько добычи, сколько тогда настрелял… И откуда только приходит эта жуткая страсть…
Несколько дней они простояли на месте, выжидая, когда стихнут или хотя бы полегчают морозы. Верблюды и лошади от бескормицы исхудали, а искать прошлогодние пастбища, занесенные снегом, они не решались. Проводник признался наконец, что не знает, куда дальше идти, и Пржевальский принимает решение направиться прежним путем к горам, белой стеной встающим на юго-западе.
От обилия снега, от нестерпимого сияния, что от него исходило, заболели глаза. От резкой, ослепляющей боли страдали не только люди, но и животные. У Пржевальского были синие очки, но они не спасали, поскольку с боков отраженный свет все равно бил в глаза. Казаки же завязывали себе глаза темными тряпками, а проводник — пучком черной шерсти из хвоста дикого яка.
Путники шли неподалеку от тех мест, где Пржевальский уже побывал зимой 1872/73 года. Прошли мимо громадного, неизвестного географам хребта, который Пржевальский, отдавая дань великому землепроходцу, назвал хребтом Марко Поло и снял на карту его.
По удобному и пологому склону караван поднялся на перевал через этот хребет, лежащий на высоте около пяти тысяч метров, и скоро вышел в долину, расположенную между двух рек. Морозы еще держались, особенно цепко по ночам, а днем, когда пригревало солнце, в довольно глубоком снегу появлялись проталины, как бы обещающие недалекие уже весенние дни.
В горах одного из хребтов на севере Тибетского плато путники стали встречать разных животных — архаров, антилоп, зайцев, пищух-землероек, на которых с усердием охотились пестрые, необычного вида медведи.
Добыв одного из них и хорошенько его вблизи рассмотрев, Пржевальский видит, что открыл новый, еще не описанный вид. По величине этот медведь таков же, как и русский медведь, а голова светло-рыжая, грудь рыжевато-белая, от которой идет к холке широкая белая полоса. Бока бурые, ноги черные с белыми когтями, а задняя часть туловища темно-бурая с алым налетом. Разве только попугай может сравниться своими великолепными красками с этим красавцем!
Свою находку Пржевальский назвал «медведем-пищухоедом», или «медведем заоблачным», поскольку обитает он на всем пространстве нагорья, но в зоологию он пошел как тибетский медведь. Николай Михайлович тонко, наблюдательно описал повадки и образ жизни открытого зверя, Роборовский же сделал прекрасный рисунок для будущей книги.
А проводника пришлось изгнать из отряда. Караван поднялся на вершину горной гряды, а перевал через нее никто не мог отыскать. Проводник повел наугад дорогой трудной, проходящей то по склонам, а то по ущелью, снова вывел караван на горный гребень, потом спустил в небольшую болотистую долину, покрытую кочками, где верблюды и лошади поминутно падали и еле могли продвигаться. Когда же проводник объявил, что он «немного» заблудился, терпение Николая Михайловича лопнуло. Проводнику выдали на дорогу продукты и отпустили на все четыре стороны.
Положение, в которое попала теперь экспедиция, оказалось до крайности неприятным и трудным. Вокруг на многие сотни верст ни души, и идти куда — неизвестно. Охоты не было, и людям пришлось выдавать по паре пригоршней ячменя на брата. Верблюдам вспороли несколько вьючных седел ради соломы, которой они были набиты, — другую пищу невозможно было достать. Опасность над караваном нависла серьезная.
Отряд прошел насквозь всю долину, по-прежнему не встретив ни следа пребывания здесь человека, и стал преодолевать новый горный хребет.
Все это время Пржевальский непрерывно работал: снимал местность, наносил на карту реки, новые горы, определял высоту местности, описывал встреченных животных и найденные растения. Одно из них, чахлое, невидное, бережно взятое из-под грязи и снега, оказалось новым родом, неизвестным прежде ученым. Его назвали позже «пржевальскией тангутской».
Трудной, мучительной оказалась дорога через этот хребет. Она вилась мимо зазубренных скал, шла вдоль обрывов, обходила глубокие провалы, разломы. И наконец вышла к верховью Янцзы.
И снова обильные пастбища в широкой долине, стиснутой на горизонте рядами гор, снова многочисленные стада куланов, яков и антилоп. В какие же крайности бросала путешественников их походная жизнь! Жара и морозы, голод и изобилие пищи, низкие зеленые долины и высокогорные равнины, покрытые снегом, — все здесь, в срединном Тибете…
Как-то раз во время одной из бесконечно многих охот, преследуя раненого яка и выпуская пулю за пулей, Пржевальский обнаружил, что осталась лишь пара патронов. Огромное животное, словно бы почувствовав это, остановилось и повернулось к охотнику. Затем кинулось на него. Пржевальский хладнокровно послал в цель обе пули, но животное они не остановили. Безоружный стоял стрелок перед разъяренным животным. Что тут оставалось делать… Пржевальский достал из за пояса мохнатый ячий хвост, собираясь метнуть его в глаза, на мгновение ослепить, остановить и в это время нанести удар прикладом по голове. Хотя и понимал, конечно, прекрасно: неопасен такой удар яку, если и штуцерная пуля, посланная чуть под углом в череп, его не берет…
Еще смертельно опасный момент, запомнившийся на всю оставшуюся жизнь…
Як почему-то остановился, когда его и охотника разделяло несколько шагов, наклонил низко рога и стал глядеть в упор налитыми кровью глазами. Неизвестно, сколько ото продолжалось — минуту или две, но як перестал размахивать хвостом, поднял голову, и Пржевальский, поняв, что раздражение животного улеглось, принялся потихоньку отступать. Потом он пригнулся к земле и пополз, не спуская с яка настороженного взгляда.
Позже, вспоминая в деталях все случившееся на этой охоте — свой азарт, беспечность, из за которой он едва не погиб, Пржевальский дал себе слово не выходить из лагеря, не взяв запасную — как раз на такой случай — коробку патронов.
Мрачная перед ними лежала дорога… Не каждый из попавших сюда мог бы преодолеть все невзгоды, которые она уготовила в изобилии. Время от времени путешественникам попадались человеческие черепа, выбеленные песком и солнцем кости караванных животных. Однажды они увидели труп богомольца, объеденный воронами, грифами и волками. Никто не узнает о последних минутах безвестного странника… Тощая дорожная сума, посох, который никто уже не возьмет в руки, глиняная чашка, которая никогда не согреется рисом, мешочек с чаем… Скоро все заметут песком ветры пустыни…
Глядя на то, что осталось от человека, Пржевальский думал о превратностях судьбы в жизни странников, о тех лишениях, которые они неизбежно встречают в пути, и о том, что никто из них не знает, где кончится для него дорога…
А сам он? Разве он знает? Только об одном мечтает: чтобы дорога для него не кончалась и чтобы всегда приводила домой.
Переправившись по льду на другой берег притока Янцзы, они ступили на обширное плато, полого поднимавшееся к хребту, укрытому накидкой вечных снегов. Таила — самый высокий из всех встречных хребтов… Его тоже надо было пройти.
Все выше и выше шел караван. С трудом передвигались животные, и людям тоже каждый шаг давался с трудом. Шли по неведомо кем пробитой тропинке, покрытой льдом. Верблюды скользили, падали, и поднять их стоило немалых усилий. Пришлось посыпать тропу песком и мерзлой глиной.
Еще четыре верблюда остались лежать в снегу позади каравана. Окостенелыми, негнущимися на морозе пальцами снимали казаки с них вьюки… Пржевальский, превозмогая боль в обмороженных обеих руках, снова и снова брался во время съемок за потяжелевшую вдруг буссоль…
Спроси, что лучше, предпочтительнее — изнуряющее, испепеляющее солнце летней пустыни или ее морозные ветры — право же, не смог бы ответить… Летом мечтаешь о холоде, а зимой — о тепле… Вечно нам хочется того, чего у нас нет… Но какие же это жгучие крайности — пламень и лед — зной пустыни и стужа нагорья!
На пути к перевалу они впервые набрели на людей. Несколько всадников с пиками в руках пришпорили лошадей и поскакали навстречу. За поясом каждого был не то меч, не то сабля, за спиной — фитильное ружье.
Когда они подскакали ближе, Пржевальский увидел, что это были еграи — северотибетские кочевники, о которых издавна ходила дурная слава как о людях, промышлявших разбоем. Они торговали скотом, но и не упускали возможности облегчить караван, если он попадался на их пути. Еграи нарочно перекрывали дороги, ведущие в Лхасу, столицу Тибета, и обратно, устраивали засады на перевалах и поджидали торговцев и богомольцев.
Приблизившись и обнаружив странных людей, совершенно их не боявшихся, еграи спешились и попытались кое-как объясниться с помощью жестов: по-монгольски они не понимали. С большим интересом разглядывали они ружья казаков, оживленно споря при этом.
Получив несколько щепоток табаку, они вскочили на лошадей и вернулись к своим, поджидавшим поодаль, Нехорошее предчувствие запало в душу Николая Михайловича, и он приказал быть готовыми к любой неожиданности. Он верил своим предчувствиям.
В тот день, когда караван преодолел перевал через горы Таила, еграи появились в лагере русских, якобы желая продать им масло. Их было человек семнадцать, не менее. Зорко наблюдавший за ними Пржевальский увидел, как один из еграев украл нож, висевший на поясе Абдулы Юсупова. Юсупов тут же спохватился и стал требовать свой нож обратно. Похититель без лишних слов — да и какие уж тут слова, если люди не понимают друг друга — выхватил саблю и с размаху ударил ею Юсупова. Хорошо, клинок был дрянной и прорубил только шубу, руки не задев…
Другой еграй без промедления с пикой наперевес кинулся на помощь товарищу… Роборовский стоял ближе всех к Юсупову, перехватил нападавшего и переломил его пику. Остальные еграи тоже схватились за пики, повыхватывали сабли, зажгли фитили ружей — и пошла рукопашная схватка.
Пржевальский, надеясь справиться с нападавшими без помощи ружей, да и применить их было бы затруднительно в свалке, громким голосом, перекрывавшим все крики, отдал приказ не стрелять. Еграи, находившиеся в отдалении, очень метко стали метать из пращей камни, из-за ближайших скал раздалось несколько выстрелов… Мгновенно оценив положение, Николай Михайлович понял: медлить больше нельзя.
Сделав несколько выстрелов из скорострельных ружей, казаки разогнали напавших.
Перенеся лагерь на новое — открытое место, путешественники выставили караул и расположились на ночь, положив подле себя оружие. Бессонная, тревожная ночь…
На другой день отряд двинулся к ущелью.
Осторожно, приготовясь к любым неожиданностям, вводил Пржевальский своих людей в узкий проход меж скал…
Но было тихо. Лишь звуки шагов и стук лошадиных подков по камням гулко отдавались в стенах ущелья. Вот уж и выход из него недалек… Не видно ни одного человека из нападавших… Ускорив шаг, караван вышел на широкую равнину, и Пржевальский спокойно вздохнул.
Пять дней спускались они с перевала. Стало заметно теплее. Ежедневные бури, прежде терзавшие их, сделались мягче. Снег сохранился лишь на северных склонах. Спустившись в долину реки Сапчу, путешественники впервые увидели черные палатки тибетцев, меж которых паслись стада баранов и яков. Завидев караван, тибетцы подъехали ближе, предложили купить баранину, масло, сушеный творог чуру.
Временами Пржевальский ненадолго останавливал караван — давал отдыхать людям, животным и сам отдыхал в перерывах между съемками местности. Но мысли о Лхасе, уже недалекой, наполняли его нетерпением и заставляли двигаться дальше на юг. Местность по мере продвижения в этом направлении понемногу все повышалась, бугрилась небольшими холмами, лежащими на кочковатых болотцах. Повсюду были разбросаны валуны. Непривычный, дикий пейзаж…
Как-то уже на втором переходе в речной долине каравану повстречались трое монголов, одного из которых Пржевальский знал по Цайдаму. Они принесли неожиданные тревожные вести. Среди тибетцев, оказывается, распространился слух, будто русские идут в Тибет, чтобы похитить далай-ламу. Народ, как водится, слухам поверил, и в Лхасе возникло сильное возбуждение.
Крепко озадачило и огорчило это Николая Михайловича… О таком повороте в делах он и думать не мог. Шел, преодолевая всякие мыслимые и немыслимые трудности, веря, что, кроме природы, ничто не воспрепятствует достигнуть Лхасы, а вон ведь как обернулось… Главные-то трудности, оказывается, все впереди…
Как эти слухи возникли, кому они были на руку, об этом можно было только догадываться. Ясно — не в самом Тибете родились они… Издалека, скорее всего от богдоханских властей, прикатилась нелепая весть…
Вскоре произошла и официальная встреча с тибетскими чиновниками и их конвоем, с вежливыми, но настойчивыми вопросами о том, что привело русских в Тибет, какие они преследуют цели.
Пржевальский отвечал: цели только научные, а пришли они посмотреть неизвестную для них страну, людей, узнать, какие в этих землях водятся животные, какие произрастают растения.
Видя необоримую решимость русского начальника продолжить свой путь, чиновники просили его оставаться на месте, пока они не получат ответ из Лхасы. Нарочный же в столицу будет послан немедленно. Ждать надо недолго: при благоприятном пути гонец обернется туда и обратно дней за двенадцать.
Николай Михайлович не знал, что в это самое время между русским посланником в Пекине и богдоханским правительством шла столь же тягостная, как и выжидание Пржевальского, переписка. Посланнику сообщали о том, что в настоящее время о судьбе русского путешественника ничего не известно, что местность, лежащая между Цайдамом и Сычуанью, чрезвычайно опасна для любых путников, поскольку изобилует разбойниками. Поэтому правительство не может взять на себя ответственность за жизнь Пржевальского.
Посланник же в ответ уверял, что полковник Пржевальский, имея за плечами опыт предыдущих экспедиций, когда он из Кукупора прошел в Северный Тибет, безусловно, уже преодолел самую трудную часть пути и спустился в долины, где обитает оседлое население. И здесь как раз правительство может оказать ему содействие, раз выдало разрешение на въезд в Тибет и непосредственно в Лхасу. И снова уклончивый ответ, и снова затягивается вязкая переписка…
Но Пржевальский пока ничего об этом не знал. Он мучился от бессилия, от бездействия и нетерпеливо ждал возвращения нарочного. Впрочем, предчувствие, которому он всегда доверял, подсказывало: ждет он напрасно. С чего бы подобреть вдруг тибетским властям…
И все-таки времени даром он не теряет — описывает правы тибетцев, обычаи, их одежду, жилища. Его наблюдения на удивление точны, проницательны. Не имея возможности вплотную заняться изучением быта местных людей, он тем не менее видит многое.
Лишь охота на некоторое время отвлекала от огорчи тельных мыслей. Ягнятники и снежные или гималайские грифы постоянно прилетали к стоянке, привлеченные возможной поживой. Громадные птицы с размахом крыльев почти в три метра не боялись людей и подпускали к себе шагов на двадцать. Несколько прекрасных экземпляров этих птиц пополнили коллекцию и после необходимой обработки были упакованы для дальнейшей дороги.
Местные жители, постепенно забыв о страшном, грозящем смертью запрете, все чаще приходили в лагерь и с любопытством разглядывали вещи, их окружавшие. Роборовский, не теряя времени, брался за карандаш и бумагу. Завязалась кое-какая торговля, с помощью жестов сложились беседы. Удавалось иногда объясниться и с помощью нескольких слов.
Чего только не наслышались о себе путешественники… Тибетцы верили слухам, гласившим, что у русских по три глаза, что они неуязвимы для пуль, что они умеют делать серебро из железа и что им доподлинно все известно о будущем. К ним относились так, словно бы они пришельцы из другого мира. Да так ведь в каком-то смысле и было… Трудно, очень трудно чужие люди находят общий язык…
Через пятнадцать томительных дней появились наконец чиновники из Лхасы с сообщением: вместе с ними прибыл и посланник для переговоров, но оп, к сожалению, в данный момент нездоров и потому просил на слоних передать: в столицу велено не пускать.
Вот и все. Только теперь Пржевальский понял, как надеялся на благоприятный ответ…
С тяжелым сердцем приказал Николаи Михайлович сворачивать лагерь. Тибетские вельможи не уходили, смотрели. Пржевальский ждал еще писем, которые должны были прийти в Лхасу к тамошнему китайскому наместнику через русское посольство в Пекине. Но даже и и этом отказали. Только пообещали переслать почту обратно. Боялись — вдруг в тех письмах будет нечто такое, что вынудит его переменить уже принятое решение…
Вот и упакованы вещи, верблюды навьючены. Пржевальский машет рукой, приказывая двигаться в путь. Посланник и его свита стоят и долго глядят вслед каравану. До тех пор стояли, пока он не скрылся за поворотом в горах.
Невеселые, тяжкие мысли одолевали Николая Михайловича…
Они шли через суровый, неприветливый край. И снова, в который раз окидывая взглядом окрестности, Пржевальский подумал о том, как неприхотлив, нетребователен бывает в жизни порой человек, если остается в таких вот местах — диких, неприглядных, холодных, где и воздуха-то меньше, чем в низких долинах, и где дождь, снег, град и бури не прекращаются кряду весь год. А ведь живут же здесь люди… И раз не уходят отсюда, значит, привыкли, значит, не желают для себя лучшего места. Выходит, любая земля может прокормить человека, стать родной для него, если пустыня и такие вот места могут…
И как-то совсем неожиданно, внезапно нахлынувшим чувством ему вдруг захотелось домой. Дома и в морозы тепло.
А в это время ни в Пекине, ни в Петербурге ничего не было известно о судьбе экспедиции. Более того, пополз ли слухи о том, что экспедиция бесследно исчезла и что Пржевальский скорее всего погиб.
Как раз в эти месяцы из Китая вернулся венгерский путешественник граф Сечени, который сообщил, что, судя по всему, экспедиция Пржевальского находится в чрезвычайно трудных условиях. В газетах появились материалы, уже сдобренные солидной дозой фантазии, рассказывающие о том, что все спутники Пржевальского, не вынеся тягот пути, разбежались, что он ограблен и брошен на произвол судьбы в пустынях Тибета и если он еще не убит, то все равно скоро погибнет.
Петербургские газеты подхлестнули волну, и одна из них, «Голос», сообщила своим читателям, будто Пржевальский томится в плену. Патриотические чувства, однако, одержали верх над другими, и тот же «Голос» требует организовать поиски исчезнувшей экспедиции: «Ливингстона искали, Пайера искали, Норденшельда искали, а Пржевальского никто искать и не думает».
Как эхо, откликнулся «Исторический вестник»: «Мы с прискорбием узнали, что с Пржевальским случилось что-то недоброе… Стоило бы, однако, позаботиться о его судьбе».
Петербург, уже привыкший к триумфальным возвращениям Пржевальского, теперь всполошился. Никто ничего толком не знал, но в гибели путешественника мало кто сомневался. Говорили о его безвременной кончине, о том, как много еще сумел бы сделать, о том, что, будь у него надлежащие силы — усиленный казачий конвой и будь снаряжение лучше, никакой бы беды не случилось.
Всегда-то вот так: сначала вроде бы все хорошо, как будто человек и должен пробиваться и мучиться, делать что-то нужное не столько ему самому, сколько остальным, а потом, когда его уже нет, всем вдруг становится ясно, какой замечательный был человек и как в жизни трудно ему приходилось…
А он в это время был жив и даже здоров и вместе со всеми товарищами дружно шел через горы и пустыни Тибета в Цайдам. Откуда ему было знать, что дома и за границей его считают погибшим? Караван продвигался быстро — Пржевальский торопился в теплые равнины Цайдама, понимая, что и людям и животным нужно хорошо отдохнуть. Провизия давно была на исходе, и если что и подкармливало их, так это охота. Неизвестно, что и ели, если бы не удавалось настрелять горных куропаток уларов.
Еще один новый год — 1880-й был встречен в дороге, и горах. Снова приходят тоскливые мысли о доме, о матушке, так его и не дождавшейся, о полной неясности, застилающей путь впереди. Такое безрадостное возвращение…
Неподалеку от хребта Марко Поло в бесплодных холмах предгорья их встретила жестокая снежная буря. Мороз за двадцать градусов, жуткий пронизывающий ветер, заметающий снегом палатку и юрту до самого верха. Люди давно уже экономили пищу, а лошадей и верблюдов и вовсе кормить было нечем на этой земле. Хронометры, которые Николай Михайлович по обыкновению заворачивал и лисий мех, чтобы уберечь от мороза, и клал на ночь под голову, охлаждались настолько, что их было трудно в руках удержать. У Пржевальского стыли пальцы, когда он часы заводил. Слабый огонь костра из-за недостатка топлива почти не давал тепла, и люди, прижимаясь друг к другу, старались хоть как-то согреться.
Потом последняя горная стена, закрывающая дорогу в Цайдам, еще один каменистый крутой перевал… Обессиленные верблюды не могли подниматься, их приходилось развьючивать и весь груз тащить на себе, а животных, опутав веревками, тоже вытаскивать наверх. И если бы все это делалось с сознанием достигнутой цели, что лишения эти последние усилия после победы, все было бы легче тогда…
Но и в те трудные морозные дни Пржевальский ведет наблюдения. Пережидая бурю и дрожа от холода, он доискивается причин, вызывающих ее возникновение.
Трудности, однако, рано или поздно кончаются. И эти кончились тоже. Горы Тибета, леденящие тело и душу бури уже позади. Ближе и ближе желанный Цайдам…
Караван спустился в долину, полого идущую вниз, к равнине Цайдама, и шел теперь по высокому обрывистому берегу реки. Еще через день путники увидели впереди равнину, к которой стремились, словно бы задернутую полупрозрачным занавесом.
Оглянувшись назад, на горы, где они пережили столько лишений и через которые все-таки сумели пробиться, Пржевальский увидел суровые вершины, местами покрытые шапками вечных снегов, а местами задрапированные тяжелыми тучами. Скорее всего и сейчас там свирепо ревели бури…
А здесь едва ли не с каждым шагом становилось теплее. Солнце все щедрее пригревало землю, и в полдень даже в тени термометр показывал девять градусов. Чаще стали попадаться кусты хармыка и тамариска, пролетел первый чибис…
Оставив позади Южно-Кукунорский хребет и еще один, не столь уж высокий, они вышли к берегам самого Кукунора. Вспомнилось сразу первое посещение озера семь лет назад, когда удалось нанести на карту его северный и западный берега, удачливая охота в этих краях… И стоянку свою разбили как раз на том месте, где уже стояли тогда…
Зоркий Иринчинов походил, походил вокруг, к чему-то приглядываясь, потом наклонился и со смехом показал Николаю Михайловичу сбитые каблуки от казачьих сапог. Еще и припомнил — узнал Иринчинов работу, кому именно подбивал сапоги. Пустая находка, а все-таки что-то свое нашли в чужой совершенно земле, свой след…
На этот раз Пржевальский обстоятельней изучает озеро, кладет на карту южный берег, дает подробное описание, объясняет причины обмеления и засолонения, исследует животный и растительный мир в окрестностях, а также и рыб в водах его.
Неподалеку от перевала, отделяющего долину от соседней провинции, принадлежащей уже Небесной империи, они повстречали китайский пикет и расположились на отдых. Потом прибыл почетный конвой, и Пржевалький, взяв с собой Роборовского, переводчика и троих катков, направился к амбаню в Синин — узловой город на торговых путях, соединяющих Тибет и Китай.
Всюду по дороге к Синину, в оставленном позади городке пышные встречи при развернутых желтых знаменах, со столпотворением любопытных на улицах — всем хотелось посмотреть на «заморских чертей». Люди, высыпавшие из домов, давили друг друга, стараясь увидеть поближе пришельцев.
Сдержанно принимая официальные знаки почета, Пржевальский видел и не слишком тщательно скрываемое недружелюбие офицеров, чиновников, даже презрение. Всем своим видом русским путешественникам показывали, что весь ритуал, все почетные церемонии — необходимость, не более. Притом необходимость, выполняемая но приказанию свыше.
Наконец после проволочек и задержек в пути — Синин.
Прием в резиденции был пышный, торжественный, а губернатор встретил холодно, хотя внешне и вежливо. Спросил сразу же после обычных вопросов о самочувствии, о благополучном или трудном пути: а куда далее собирается идти путешественник? Пржевальский ответил — к верховьям Хуанхэ.
«Не пущу! — воскликнул амбань. — У меня есть предписание выпроводить вас отсюда возможно скорей».
Сказано это было самым решительным тоном, и, пока Пржевальский выслушивал переводчика, губернатор испытующе вглядывался в его лицо, пытаясь увидеть реакцию на отказ, сделанный столь решительным голосом.
Пржевальский улыбнулся и спокойно ответил: «Очень жаль. Тогда нам придется идти без вашего разрешения». И, в свою очередь, внимательно поглядел на амбаня.
Тот в растерянности молчал, потом выложил другой козырь, тоже, впрочем, давно хорошо знакомый: «Видите ли, как раз в тех местах, куда вы хотите идти, живуч разбойники-тангуты, которые, как нам известно доподлинно, собираются всех вас перебить за то, что вы побили еграев в Тибете. Я сам не могу с ними справиться, несмотря на то что у меня много солдат, и, надо сказать, отличных солдат. Тангуты — народ храбрый, отчаянный».
«Вероятно, и Сечени о том рассказали, — подумал Пржевальский, — вот он и вернулся».
Гут поднялся один человек из губернаторской свиты и напомнил громким голосом своему господину, что в верховьях Хуанхэ живут людоеды.
Справедливо предположив, что аргументы оппонентов на сей раз иссякли, Николай Михайлович заявил о неизменном решении. Амбань, осознав наконец непреклонность решения русского, стал выторговывать сроки, в течение которых экспедиция могла работать в верховьях Желтой реки; дней пять-шесть, не более. Пржевальский назвал трехмесячный срок с такой твердостью, что амбань понял: всякие уговоры бесполезны и в этом случае. Подарками на прощание, несмотря на определенную натянутость дипломатических отношений, они обменялись.
О верховьях Желтой реки, куда направлялась экспедиция, в Европе ничего толком известно не было. Все известные сведения основывались на древних китайских источниках, а нового за истекшие столетия никто прибавить не смог: слишком уж труднодоступны места те и слишком уж тщательно, ревностно оберегают правители тайну от европейских пришельцев.
Ясно было: истоки находятся на Тибетском нагорье, а дальше, сбегая с него, Хуанхэ несется среди отвесных стен в высоких горах, расположенных грядами между равнинами Цайдама на севере, Тибетским нагорьем на юге и озером Кукунор на северо-востоке. Выходит, к истокам можно идти по-разному: из Цайдама если — на юг, с берегов Кукунора — на юго-запад. Какой из этих путей сподручнее выбрать… Был бы хороший проводник, не пришлось бы биться над решением такого вопроса.
Синин стоял ближе всего к Кукунору, и Пржевальский выбирает путь от него. Напрямик через несколько горных хребтов.
Они шли по альпийским лугам, поразительно ровным, среди которых внезапно разверзались глубокие пропасти — настолько глубокие, что и к краю-то их подойти было страшно. Воды Желтой реки пробивали путь через юры, рассекали ущелья, вымывали глубокое русло в предгорных долинах, покрытых лессом. Обрывы в ее берегах открывались причудливыми, созданными водой, ветром, солнцем и осыпями сооружениями в виде ровных отвесных стен, башен, пирамид, горизонтальных площадок, при взгляде на которые нельзя было не поразиться неиссякаемой природной фантазии.
Берега мелких речушек, разбегающихся в разные стороны и вновь встречающихся в сильном потоке Желтой реки, поросли густыми зарослями акации, шиповника, барбариса, смородины, рябины, кизила, а выше, в горах, росли темно-зеленые ели, разлапистый древовидный можжевельник.
Здесь, в горной стране, примыкающей к неведомым верховьям Желтой реки, хорошо пополнился гербарий. Нашлись и новые виды растений — тополь Пржевальского, поползень Эклона.
Поднявшись в горы повыше, путешественники вступили во владения кочевого народа кара-тангутов. Сюда, конечно, уже добрались гонцы из Синина, и люди, и без того-то угрюмые и отнюдь не приветливые, встретили пришельцев и вовсе враждебно. Едва только отряд появился у границ их владений, как неподалеку возник воинственного вида всадник и прокричал, что в самые ближайшие дни чужеземцев всех перебьют. Далее экспедиция продвигалась уже как военный отряд.
А потом как-то само собой случилось, отношения с местным угрюмым народом сложились мирными. Каратангуты, суровые и неулыбчивые, приезжали в лагерь, привозили на продажу масло, пригоняли баранов. Присматриваясь к ним, Пржевальский наблюдал их нравы, образ жизни, обычаи.
Странный народ… Умерших близких своих они не сжигают и не закапывают, а оставляют в добычу диким зверям и птицам. Сжигают только умерших лам.
Отряд двигался дальше, и вскоре путь ему преградила глубокая пропасть, на дне которой струился один из больших притоков Желтой реки. Здесь в тени старых высоченных тополей, подле ключа с чистой, прозрачной водой путешественники поставили лагерь. Погода держалась теплая, будто бы лето уже наступило, и под сенью зеленого леса, наполненного щебетом мелких птиц и токованием фазанов, впервые за долгое время путники испытали благодатное чувство покоя. Человеку, в сущности, ведь очень немного надо…
Отсюда Пржевальский выслал на разведку разъезд на поиски подходов к Желтой реке и переправы. Через четверо суток казаки вернулись, но без добрых вестей: всюду путь преграждают глубокие ущелья и высокие горы. К тому же нигде не найти корма животным. Каравану по тем местам не пройти.
Пржевальский отправился сам разведывать дорогу к устью Чурмына. Может быть, где-то там удастся найти переправу… Но тоже безрезультатно…
Все же перешли поближе к Хуанхэ и еще четверо суток искали возможности переправиться на другой берег. Тщетно… Быстрое течение, изобилие громадных камней в русле реки заставляли отказаться от мысли о переправе. Леса теперь поблизости не было, так что и плот построить они не могли. Путь далее был отрезан.
Он возвращается, но верит, что вернется сюда. Попытка не пытка. То, что не удалось сделать однажды, не заказано сделать в другой раз. Он достигнет верховьев Желтой реки с другой стороны — из Цайдама, проложив дорогу по нагорьям Тибета. Это не отступление. Это временное изменение плана.
Он решает все наступающее лето посвятить исследованиям восточной части Наньшаня и озера Кукунор. Там тоже много работы.
Экспедиция возвращается по местам, знакомым Пржевальскому, — через пустыни южного Алашаня, через горы, которые он проходил, через Дунюаньин, Старый князь давно умер, а его сыновья, унаследовав власть, стали совершенно иными людьми — «выжигами и проходимцами самой первой руки», настоящими самодурами-деспотами, единственная цель жизни которых — любой ценой вытянуть из подданных все, что возможно.
После Алашаня они шли средней Гоби — местами, открытыми и снятыми на карту за семь лет до того. Взгляд его по-прежнему зорок, внимателен. Описания встреченных новых растений и животных ярки и точны. Здесь, в Гоби, удается добыть два экземпляра великолепных аргали — горных баранов, оказавшихся новым видом.
Путешественники прошли невысокие горы Хурху, потом пустыню в четверть тысячи верст, заменили в пути палатку на юрту — нагрянули первые осенние холода и ступили на караванный путь, ведущий к Урге.
И вот, взойдя на последний холм, они видят перед собой широкую долину спокойной Толы и на фоне еще чистого, только что упавшего снега большой город с торчащими куполами кумирен, с зубчатыми стенами высокого храма и с бесконечным количеством глиняных фанз и войлочных юрт. Это Урга.
Словно иной мир лежал перед ними. Мир, где все знакомо, где можно услышать русскую речь, увидеть лица — теперь как будто бы не просто знакомые, а, можно сказать, родные… Вот уж и виднеется вдали светлое двухэтажное здание русского консульства — ближе, ближе оно… Вот они, усталые, грязные, оборванные, проходят через ворота консульства и такое чувство испытывают, будто за воротами родина, родная земля. Не думается как-то в этот момент, что до своей земли еще идти да идти…
Их радушно встречают, не знают, куда посадить на радостях — ведь считали погибшими всех, приятно терзают расспросами, суют долгожданные письма, которые они тут же, говоря что-то и улыбаясь, нетерпеливо вскрывают, жадно читают…
Потом чистая, теплая комната с деревянным вымытым полом, кажущаяся сказочным чудом после грязной и вонючей войлочной юрты, чистое белье и платье, еда — яство богов.
Право же, этим мужчинам, за девятнадцать месяцев преодолевшим множество гор и пустынь, все окружающее кажется сном…
Везде на их дальней дороге уже по родной земле, от Кяхты — в Верном (Алма-Ате), в Семипалатинске, в Оренбурге незнакомые люди выходили встречать, оглушали приветственными криками, рукоплесканиями, вручали бесчисленные телеграммы, поздравляющие с успешным окончанием путешествия. Оказывается, вся России переживала за них…
Морозным днем в первых числах января Пржевальский уже в Петербурге. На вокзале его встречают академики, журналисты, писатели, Семенов-Тян-Шанский. ставший вице-президентом Географического общества множество людей, следивших за судьбой исчезнувшей и внезапно появившейся экспедиции.
Его везут сразу в зал, где устраивается пышная, торжественная встреча, и снова поздравления, поздравления… «Все русское общество с напряженным вниманием следило за вашим шествием по среднеазиатским пустыням…» — говорит, обращаясь к нему, Семенов.
Успех экспедиции был признан огромным. Более четырех тысяч километров пройдены по неизведанным мес там и положены на карту, открыты новые горные хребты, новые виды и животных, и растений, собраны богатейшие зоологическая и ботаническая коллекции, впервые объяснено происхождение постоянных бурь, заметающих нагорья Тибета и Гоби, подробно описан ландшафт мест, где прошла экспедиция.
Чего же еще желать? Больше в таких условиях не смог бы сделать ни один человек. Странно, что поняли его современники, обычно-то полное признание и слава приходят значительно позже…
Награды посыпались одна за другой, и Николай Михайлович едва успевал принимать. Во-первых, сам он и иге участники экспедиции получили ордена. Потом его набрали почетным доктором зоологии Московского университета, почетным членом Русского географического общества. Различные европейские географические общества также избрали его своим почетным членом, а Британское общество присудило золотую медаль. В обращении этого общества говорилось о том, что достижения русского путешественника превосходят труды всех других исследователей со времен Марко Поло. Да так ведь и было.
Всякие торжества, чествования, званые обеды несказанно тяготили Пржевальского. Всевозможные издания просили написать автобиографию, просили разрешения сделать портреты, он отбивался, сердился: «Я имею так много неотлагательных работ, что заниматься жизнеописанием пет времени да и желания». Узнав о решении Петербургской городской думы повесить в зале заседаний его портрет, на что отпускалось полторы тысячи рублей, гут же отказался от этой чести и попросил употребить деньги на более полезное дело.
Долго оставаться в Петербурге он не мог — в городе дышалось плохо, начинались несносные головные боли, кашель, да и сами городские степы давили его. К тому же совершенно нетерпимы сделались люди — навязывались в знакомство, зазывали на парадные обеды, одолевали бесконечными просьбами хлопотать за кого то, кого он и не знал никогда. Ну разве можно что-то путное сделать при таком-то вокруг коловращении…
Уехал в деревню. Обнял сотрясающиеся от рыданий плечи старой Макарьевны. Долго стоял молча возле могилы матушки.
Поздно вечером, лежа в темноте на своей царской по стели из ячьих хвостов и уже засыпая, подумал: «Вот я и вернулся…»