ДОРОГА ПЯТАЯ,

во время которой пересечены нехоженые пустыни, открыты истоки Желтой реки, новые озера и множество неизвестных европейцам горных хребтов

Вернувшись из четвертого путешествия, Пржевальский застал в России серьезные перемены, Первого марта 1881 года, после нескольких неудачных попыток, народовольцы взорвали наконец царя. Александр III, вступив на следующий день на престол, начал с казней и «контрреформ» против тех реформ, что в шестидесятых годах проводил его отец. Тучи жестокой реакции навис ли в небе России… Преследовалось всякое свободомыслие, людей ссылали на каторгу за смелое, открыто брошенное слово. А верноподданнические газеты призывали со своих страниц к сооружению храма на месте «страшного убиения великого государя…».

Неспокойное, смутное и лицемерное время…

Пржевальский в Петербурге. Занимается разбором коллекций, попутно принимает награды, почетные звания. В это же время с островов Полинезии и Микронезии вернулся в Петербург и Миклухо-Маклай, больной, изверившийся в бесплодных попытках спасти островитян от продажи в рабство. Напрасно он выступал против этого зла в Австралии, напрасно и в Петербурге говорил повсюду о том: далековата русская столица от Новой Гвинеи… Да и своих дел по горло…

Разные совсем были люди Миклухо-Маклай и Пржевальский, а чувства в это время испытывали очень похожие. Николай Михайлович в одном из писем писал: «Изуродованная жизнь жизнью цивилизованной (называемая), мерзость нравственная тактом называемая, продажность, бессердечие, беспечность, разврат, словом, все гадкие инстинкты человека, правда, прикрашенные тем или другим способом, фигурируют и служат главными двигателями… Могу сказать только одно, что в обществе, подобном нашему, очень худо жить человеку с душою и сердцем».

Вот почему оба — Миклухо-Маклай и Пржевальский — стремились из Петербурга. Один — в пустыни Азии, другой — на берег Новой Гвинеи.

Николай Михайлович часто подходил к глобусу, поворачивал желтым пятном Тибета к себе и мысленным взором повторял свой путь по нему. Много, очень еще много в тех краях неизведанных мест… Пржевальский чувствовал, как начинает терять покой от этой мысли.

Среди приятелей были такие, которые пытались отговорить его от бродяжной жизни, советовали, пока не слишком поздно еще, обзавестись семьей. Он и слышать о том не хотел, говорил: «Не изменю я до гроба тому идеалу, которому посвящена вся моя жизнь. Написав, что нужно, снова махну' в пустыню, где при абсолютной свободе и у дела по душе, конечно, буду стократ счастливее, нежели в раззолоченных салопах, которые можно было приобрести женитьбой».

Нет, не для него золоченая клетка…

А товарищи не столь стойкими в этом отношении оказались. Вот Пыльцов взял да и женился на сводной сестре Николая Михайловича. Теперь стал вроде бы родственником. Федор Эклон тоже собрался жениться. После путешествия вернулся в полк и там, избавившись от присмотра Николая Михайловича, пустился в кутежи, карты, попойки. Пржевальский, узнав об этом, огорчился, написал Федору большое письмо, увещевал, просил одуматься: «Коляски, рысаки, бобровые шинели, обширные знакомства с дамами полусвета — все это, увеличиваясь прогрессивно, может привести если не к печальному, то, но всяком случае, к нежелательному концу. Сделаешься ты окончательно армейским ловеласом и поведешь жизнь пустую, бесполезную. Пропадет любовь к природе, охоте, к путешествиям, ко всякому труду. Не думай, что в такой омут попасть трудно, напротив, очень легко, даже незаметно, понемногу. А ты уже сделал несколько шагов в эту сторону, и если не опомнишься, то можешь окончательно направиться по этой дорожке.

Во имя нашей дружбы и моей искренней любви к тебе прошу перестать жить таким образом… Я вывел тебя на путь; тяжело мне будет видеть, если ты пойдешь иной дорогой».

Уже перед самым отъездом из Слободы в Петербург, чтобы далее направиться в экспедицию, Федор, будучи к тому времени уже вместе со всеми, сказал товарищам, что не пойдет в путешествие. От объяснений с Николаем Михайловичем уклонился и тайком, не простившись с ним, укатил в Петербург.

Пржевальский очень расстроился, хотя как будто бы и не особенно удивился при этом. Пусть едет Федор. В конце концов, каждый сам выбирает свой путь.

В первых числах августа 1883 года Пржевальский вместе с Козловым и Роборовским выехал из Петербурга в Москву, где их уже ждали Иринчинов с Юсуповым и пятеро солдат из московского гренадерского корпуса.

В этом же году оставил Петербург и Миклухо-Маклай, направившись в новое и тоже последнее свое путешествие на далекий тропический берег Новой Гвинеи — Берег Маклая.

В конце сентября Пржевальский уже в Кяхте — позади железная дорога от Москвы до Нижнего Новгорода, водный путь — на пароходе к Перми, снова железная дорога — уже за Урал, потом почтовые тройки до Екатеринбурга и снова пароходы, и снова тройки… Целое путешествие надо было совершить по России, чтобы добраться до Кяхты. Почти полных два месяца ушло на эту Дорогу.

Караван получился огромный: пятьдесят семь верблюдов и семь верховых лошадей. Да и людей у Пржевальского ни в одной экспедиции столько не было: двадцать один человек.

Перед самой дорогой Николай Михайлович построил спутников и сказал: «Товарищи! Дело, которое мы теперь начинаем, великое дело. Мы идем исследовать неведомый Тибет, сделать его достоянием пауки. Не пощадим же ни сил, ни здоровья, ни самой жизни, если то потребуется, чтобы выполнить нашу громкую задачу и сослужить тем службу как для пауки, так и для славы дорогого отечества». Двадцать человек его с волнением слушали…

Во время пути по северному Алашапю почти каждый день они наблюдали великолепные зори. Прежде Пржевальский ничего похожего не видел на небе. Сразу после захода солнца возникали мелкие перистые облака, быстро менявшие окраску от оранжевых до багровых и фиолетовых, Иногда облака окрашивались цветом крови, темневшей, густевшей, пока не становились мутно-лиловыми. Но вот небесные краски темнели, мрачнели, и ночь неслышно опускала на землю свое черное покрывало, вытканное яркими звездами…

Гоби по-прежнему удивляла путешественников резкими перепадами температуры, привыкнуть к которым не удавалось никак. В один из первых дней января термометр, висевший в тени за спиной Николая Михайловича, показывал минус три градуса, в то время как другой, висевший на груди, освещенной солнцем, — плюс тридцать. Приходилось по очереди греть спину и грудь.

В феврале караван приблизился к давно и хорошо знакомой кумирне Чортэнтан.

Пржевальский любил эти места. Над головой среди голых скал лежали альпийские луга, а внизу, по дну ущелья, под сенью леса шумела на камнях быстрая, кипучая река. Так хорошо было видеть все это после монотонных, безжизненных равнин Гоби…

Контраст в картинах природы был настолько велик, что в душе молодого Козлова возник целый поток радостных чувств. Впервые осознав красоту диких мест и глубоко ею взволнованный, он пишет в первом в своей жизни путевом дневнике: «Никогда и нигде мы не были так высоко счастливы, так чисты сердцем, так восприимчивы ко всему прекрасному».

Он знает, кому обязан этими удивительными, не испытанными прежде чувствами. Николаю Михайловичу. Своему учителю, другу.

Оставив позади еще один хребет и переправившись через небольшую реку, экспедиция подошла к хырме — глиняной цитадели хорошо знакомого князя Дзуп-Дзасака. Дважды уже в предыдущих экспедициях обращался Пржевальский за помощью к князю, оставляя у пего на время часть багажа и покупая кое-какую провизию. С надуманными трудностями, со всевозможными оговорками все это делалось, однако же делалось все-таки. Да и какой это князь… Так, одно название только. Во владении юрт тридцать, не более, да и подать в казну княжескую идет не золотом и не серебром, не каменьями драгоценными — откуда этому взяться, а по барану и по нескольку фунтов масла в год с юрты. Что и говорить, небогат князь, конечно…

Приблизительно в середине мая путешественники выступили к истокам Желтой реки. Впереди лежала нехоженая европейцами местность. Даже и сами китайцы ничего не знали о ней. Судя по тем скудным сведениям, что имелись о ней, люди там не жили совсем из-за тяжелого климата и огромной высоты. Ни животному, ни человеку не добыть там пропитания…

Пржевальский записывает: «В редких случаях, в особенности в наше время, доводится путешественнику стоять у порога столь обширной неведомой площади, каковая расстилается перед нами из юго-восточного Цайдама». Вот куда направляли они свой путь.

Преодолев очередной горный хребет, путешественники ступили на землю Северного Тибета. Необозримое волнистое нагорье лежало перед ними. Сам же Пржевальский был в этот момент на перепутье: если пойти на юго-запад, то можно достичь заветной, все время ускользающей Лхасы. Если прямо на юг — к неведомым истокам Желтой реки. Пржевальский повел своих людей точно на юг.

Их путь пролегал на высоте более четырех с половиной тысяч метров по рыхлой почве, покрытой бесчисленными порами землероек-пищух, куда копыта лошадей то и дело проваливались, по небольшим кочковатым болотам, еще схваченным цепким морозцем. Страна эта была пустынной, совершенно бесплодной, негде было взять не только корм животным, но даже и топливо для костра, и людям приходилось мерзнуть по ночам в легких палатках.



По мере подъема отряда на высокое плато окружающий растительный мир не становился богаче, но дикие животные стали встречаться в неисчислимых стадах. Антилопы, куланы, яки, исхудавшие за зиму, попадались в неимоверных количествах. Следом за караваном шло стадо баранов, поэтому люди не испытывали недостатка в еде, и Пржевальский запретил казакам охотиться. А непуганые животные, судя по всему, не видавшие прежде людей, позволяли подойти совсем близко к себе…

Обойдя высокую столовидную гору и пройдя небольшую гряду, путешественники вышли к обширной болотистой котловине, где и лежали истоки Хуанхэ — Желтой реки. Здесь, в трех километрах от ключей, дающих начало истокам, они поставили лагерь. Открытие совершилось.

Впервые в истории истоки Желтой реки были сняты на карту со всей возможной точностью. Были определены их широта и долгота. Пржевальский, наполненный радостью, которую может испытать лишь тот, кто через лишения, трудности, достиг своей цели, пишет: «Давнишние наши стремления увенчались, наконец, успехом: мы видели теперь воочию таинственную колыбель великой китайской реки и пили воду из ее истоков. Радости нашей не имелось конца».

Настоящий рыбацкий рай эта река! Небольшим бреднем из омута длиной в два десятка шагов вытаскивали до десяти пудов рыбы. И крупной притом. Так много ее здесь было, что она едва не сбивала с ног казаков, тянувших бредень. Хищная рыба в этих водах не водилась, что отчасти и объясняло необыкновенное, прямо-таки неслыханное ее изобилие.

Однажды, взяв с собою двух казаков и провизии на трое суток, Пржевальский отправился обследовать огромное озеро, увиденное с вершины горы. Пройдя верст семнадцать по берегу Желтой реки, они нашли подходящее место для отдыха со свежей, сочной травой.

Николай Михайлович проснулся оттого, что его тряс за плечо караульный. Открыв глаза, он увидел неподалеку прогуливавшихся медведей. Сон отлетел тут же, как будто и не бывало его, загоревшийся охотник схватился за штуцер и поспешил навстречу медведям. Сразу трех редких тибетских зверей удалось добыть для зооколлекции.

Пока возились, снимая шкуры, спустились сумерки, к месту стоянки возвращаться уже было поздно, поэтому решили заночевать на привале, где провозились с медвежьими шкурами. Николай Михайлович выбрал себе небольшую уютную ложбинку, расстелил войлок и вскоре заснул. А ночью разыгралась метель, пошел густой снег, и охотника замело. Было тепло и как будто удобно, но Пржевальский проснулся оттого, что подтаявший от дыхания снег тек по лицу, шее, скапливался неприятной влагой под боком.

Метель не утихла и утром, и путники, измученные, намерзшиеся на холодном ветру, через несколько часов трудного пути едва добрались до лагеря экспедиции. Но еще несколько дней у Пржевальского и сопровождавших его казаков болели глаза от ослепительного сияния этого позднего снега.

Испытания нелегкие и всегда неожиданные подстерегали их едва ли не на каждом шагу. Во время одной из многочисленных переправ едва не погиб Роборовский. Пытаясь спасти баранов, которых понесло по течению, верхом на лошади он кинулся в воду. Лошадь опрокинулась, и ее повлекло быстрым течением, а Роборовский, по счастью, быстро освободившийся от стремян, но спутанный по рукам ремнем винтовки, никак не мог выбраться на камни. Он уже совсем обессилел, когда подоспел на помощь казак и помог выйти на берег.

Как-то ранним утром, когда все еще спали, дежурный казак разбудил Козлова, чтобы тот записал показание термометра, а сам собрался будить спавших товарищей, вдруг послышался дробный лошадиный топот. Прямо к палаткам скакала толпа всадников, размахивая саблями.

Другая толпа неслась к лагерю с противоположной стороны.

«Нападение!» — громко крикнул казак и выстрелил. Тангуты-нголоки громко, пискливо загикали и пришпорили лошадей. От лагеря путешественников их отделяло не более полутора сотен шагов, и легконогие лошади быстро сокращали это расстояние.

В мгновение Пржевальский с Роборовским и все казаки — кто в чем — выскочили из палаток и открыли беглый огонь. Видимо, не ожидая столь быстрого отпора, нападавшие осадили лошадей и круто развернули их в обратную сторону. Вдогонку им неслись частые выстрелы.

Утро стояло мглистое, серое, и в смутном, неясном свете было очень трудно метко прицелиться, но Пржевальский увидел, как упал и остался лежать один из нападавших и как попадало еще несколько человек, но всех их подхватили на скаку товарищи. Николай Михайлович знал об этом тангутском поверье: погибшего обязательно надо привезти домой, иначе его душа станет мстить всем родственникам. Умерших, правда, не хоронили, а оставляли под открытым небом на съедение волкам и грифам, зато душа при этом не страдала нисколько.

Подскакав к ближайшим холмам и поднявшись на них, всадники разделились на несколько групп и стали наблюдать за тем, что делается в лагере русских. А те прочистили хорошенько винтовки, не спеша попили чаю, завьючили верблюдов и выступили. Наблюдая за ними, разбойники не могли и подумать о том, что роли коренным образом теперь поменялись: чтобы избавиться от опасного соседства, Пржевальский решил нанести ответный удар по тангутскому лагерю, расположенному верстах в шести от экспедиционной стоянки. Лучше сразу отбить всякую охоту к подобным выходкам.

Когда до стойбища оставалось версты две, Пржевальский увидел в бинокль, что всадники выстроились неровной линией человек в триста. Как будто бы они надумали дать самый решительный отпор, но, подпустив караван ближе, повернули лошадей и пустились бежать. Расстояние было небольшим, и Пржевальский приказал открыть огонь залпами. В полной панике, бросив все, бежали враги.

На первом же биваке полковник Пржевальский за проявленное отличие произвел в унтер-офицеры и урядники всех солдат и казаков.

Николай Михайлович понимал, что в конечном счете отношения с разбойниками остались невыясненными. Скорее всего они предпримут попытку еще раз напасть. Так и случилось.

На третий день после сражения, завершившегося бегством тангутов, из ущелья навстречу каравану выскочил большой, человек в триста, отряд всадников. Триста против горсти русских…

Первый залп и последовавшие после него частые выстрелы из скорострелок нападавших не остановили. С пронзительными, визгливыми криками, выставив ружья и пики, угрожающе размахивая саблями, неслась орда к лагерю.

Меткий выстрел сбросил с коня предводителя нападавших, и они тут же повернули обратно. К ущелью, однако, не поскакали, а, спешившись и отведя в укрытие лошадей, попрятались меж невысоких холмов. Пржевальский, взяв семерых казаков, а остальных оставив под командой Роборовского для прикрытия лагеря, бросился в ответную атаку, собираясь выбить разбойников и расчистить путь каравану.

Поднявшись на увал, Пржевальский нашел его брошенным и увидел невдалеке врагов, поспешно вскакивающих на лошадей. Несколько метких выстрелов, сделанных с занятой позиции, довершили полный разгром.

Потери в русском лагере долго считать не пришлось: была ранена лошадь.

Утром следующего дня полковник зачитал перед строем приказ. В нем были и такие слова: «Этой победою, равно как и предшествовавшей, куплено исследование больших, до сих пор неведомых озер верхнего течения Желтой реки. Вы сослужили славную службу для науки и для славы русского имени! За таковой подвиг я буду ходатайствовать о награждении каждого из вас знаком отличия военного ордена». Слово свое он сдержал.

Подойдя к хребту Бархан-Будда и потратив четверо суток на преодоление его — верблюды устали и поднимались с трудом, они вернулись в княжескую хырму, где их ждали остававшиеся здесь семеро товарищей с верблюдами. Отсюда Николай Михайлович отправил телеграмму в Петербург, в которой сообщал о сделанных открытиях. Телеграмма, конечно, сначала ехала в тюке на верблюде, потом, быть может, на муле или лошади и уж из Пекина пошла по проводам в Петербург. А в одном из писем, отправленных в одно время с ней, написал: «Мы все находимся в вожделенном, здравии, живем дружно и помаленьку мастерим великое дело исследования Тибета. Мои спутники, казаки и солдаты, отличные люди, с которыми можно пройти везде и сделать все».

Первый этап путешествия кончился. От посещения Лхасы и теперь пришлось отказаться: трудно рассчитывать, что после сражения с тангутами-нголоками экспедиции откроют дорогу в нее.

«Ничего, — думал Пржевальский, — значит, и на сей раз не судьба. Значит, потом в Лхасу пойду… Вон в Тибете сколько еще мест, где мы не ходили…»

Однако и с такой надеждой на душе у него было пасмурно. В дневнике записал: «Крайне тяжело мне было сказать последнее слово: оно опять отодвигало заветную цель надолго, быть может, навсегда».

Теперь он решил пойти к северной горной ограде Тибета, к громадному хребту Куньлуню, который географы, по меткому определению барона Фердинанда Рихтгофена, называли «позвоночным столбом Азии». Белые пятна на карте Тибета не давали покоя Пржевальскому. Он просто не мог спокойно смотреть на карту, если взгляд находил места, где еще не пришлось побывать.

В ноябре, когда начались холодные бури, а мороз по ночам доходил почти до тридцати градусов, караван поднялся на предгорье Тибета. Один за другим неизвестные хребты получали названия и ложились на карту. Уже на плато, на обширной равнине, они обнаружили большое озеро, которое, несмотря на мороз далеко за тридцать, ото льда было свободно. Ни души на этой равнине, ни следа человека…

Далеко в стороне, на юго-западе, своими белоснежными пиками подпирал небо могучий хребет, названный Пржевальским из-за того, что видел его лишь издали, с берегов Незамерзающего озера, Загадочным. Снять новую горную гряду удалось лишь приблизительно. Этот хребет недолго назывался Загадочным: вскоре после возвращения экспедиции решением Русского географического общества его назвали именем Пржевальского.

Еще один новый год — восемьдесят пятый был встречен в пути. Отсвечивая в лунном свете, висела в небе величественная Шапка Мономаха — вершина, вознесшаяся выше всех остальных вершин хребта, пока еще загадочного, металось на ветру пламя костра, где-то в ущелье сыпались камни, и эти люди, затерявшиеся в мрачных горах, поднимали новогоднюю чарку, и каждый вспоминал про себя далекую родину…

Верпувшись в урочище, где оставлен был склад, Пржевальский снарядил Допдока Иринчинова и Кондратам Хлебникова на поиски пути к Лобнору через горы Алтын-Тага. Взяли они с собой двух верблюдов, продовольствия на две недели и вышли. Через двенадцать дней вернулись измученные — исходили все встреченные ущелья, излазили горы и даже перешли через них, но вынуждены были вернуться — всякий раз на пути вставала преграда. И все-таки нашли они проход через горы! Алтын-Таг — Золотые горы раздвинули свои стены перед человеком, открывшим их…

И вот они прошли покатой безводной равниной, встретив лишь одинокого волка, пересекли лессовую долину, местами покрытую камнями самой причудливой формы, спустились ниже, ощутив заметное потепление, и вышли на южный берег Лобнора. Берега его в тростниках еще были скованы льдом, по первые предвестники близкой весны — утки и лебеди уже показались. Только людей нигде не было видно. Не зная, кто приближается — друзья или враги, лобиорцы попрятались в тростниках.

Только потом, узнав, кто пришел, в пустую деревню вернулись хозяева и вынесли гостям теплый хлеб. Он изумительно пах и до боли напоминал о доме.

Почти до конца марта они пробыли здесь. Пржевальский продолжил исследование озера, глубже изучил нравы и быт лобнорцев. Трудная жизнь местного люда, его непрестанная изо дня в день борьба за существование вызывали в душе Николая Михайловича и понимание, и самый горячий отклик. Несколько иными глазами смотрел он теперь на этих людей, чем почти десять лет назад, когда впервые пришел на Лобнор. Тогда главным, пожалуй, чувством, которое он испытывал, глядя на них, было удивление. Теперь же таким чувством стало сочувствие.

Люди эти просты, миролюбивы, доверчивы и, как правило, обладают на редкость отменным здоровьем. Многим за девяносто лет, и они совершенно здоровы. Их правитель Кунчикан-бек — «Восходящее солнце», по словам Николая Михайловича, «человек редкой нравственности» и добрый до бесконечности. Ему было тогда 73 года, по он был в полной силе и смотрел на подданных как на своих детей. Поборов никаких не требовал, разве только просил иногда дров принести да помочь посеять хлеб, а осенью собрать урожай.

Как не вспомнить тут алчных джеты-шаарских и ала-шаньских князей… Выходит, и правда чем человек беднее, тем добрее?..

Кунчикан-бек не требовал от жизни многого, ходил в рваном халате и в наличности имел всего четыре с половиной рубля, которые приберегал для уплаты податей.

Хорошо путешественникам жилось на Лобноре. Отдохнули, набрались сил, дождались весенних утиных стай, самозабвенно охотились, не в силах ни утолить, ни преодолеть свой азарт. Однажды дуплетом Пржевальский убил восемнадцать уток. Такого и сам он не мог припомнить за всю охотничью жизнь.

И конечно, удивительные, волнительные утренние зори вдали от берегов, в тростнике… Крики цапель, кряканье гусей, осторожно вытягивающих длинные шеи… Гукает громко выпь, доносится откуда-то звонкий голос водяного коростеля… Затаив дыхание, слыша гулкие удары своего сердца, подкрадываются охотники к добыче на расстояние выстрела…

Потом отдых, тепло от лучей едва поднявшегося солнца, расплывающееся по всему телу, приятное прикосновение утреннего ветерка, легко прошелестевшего тростниками… Каково-то сейчас в Петербурге… Огромный город встает после сна, улицы быстро наполняются громкими криками, грохочут по булыжным мостовым обитые железом колеса телег… А здесь другая совсем жизнь, и звуки совсем другие…

В конце апреля, сделав переход по пустыне почти в сто километров и не встретив по пути ни одного колодца, путешественники достигли подножия гор, служивших оградой высокого Тибетского плато. Пользуясь правом первооткрывателя, Пржевальский называет новую цепь Русским хребтом.

Могуч, грозен хребет. Более чем на четыреста километров тянется он, поднимая самые великие из своих вершин на высоту более шести тысяч метров. В сиянии вечных снегов стоит он неприступной стеной, отделяя высокое нагорье от низкой котловины Тарима. Пржевальский исследует этот хребет, впервые наносит его на карту, описывает животный и растительный мир этих гор.

Теперь экспедиция двигалась к западу вдоль подножия хребта, и вскоре путники отметили свою шестую тысячу верст. Почти шесть с половиной тысяч километров прошагали они от Кяхты. А достигнув конца Русского хребта, встретили еще один, тоже неизвестный, покрытый голубыми ледниками и вечным снегом. И снова высоченные, внушающие восхищение вершины, пронзающие небо. Пржевальский назвал этот хребет Керийским по имени ближайшего оазиса Керия.

Другие люди жили в оазисе, совсем непохожие на приветливых и открытых лобнорцев. Богдоханские власти успели настроить их против русских, объявляя по улицам, что замышляют они недоброе. На стенах домов были вывешены распоряжения, запрещавшие продавать гостям продовольствие. Однако отношения с начальством постепенно наладились после того, как местный амбань со всей пышной свитой, какую смог только собрать, посетил начальника русских.

Сам он следовал в двухколесной телеге, запряженной мулом, а сопровождали его важные чиновники. Сзади же шествовал военный отряд. Солдаты несли развернутые знамена, медный бубен, по которому нещадно колотили ладонями, и большой красный зонтик, назначение которого в военном отряде Пржевальский так и не смог разузнать. Вооружение бравых солдат составляли ржавые пистонные ружья, секиры, а также трезубцы.

Николай Михайлович попотчевал высокого гостя чаем, рассказал о научных целях своей экспедиции, попросил помочь нанять лошадей, купить съестное, отвести помещение под временный склад. Неизвестно, удалось ли выдержать дипломатический топ во время беседы, поскольку велась она через двух переводчиков: сначала Абдул Юсупов переводил с русского на тюркский язык, а переводчик хозяина — с тюркского на китайский, однако понимание все же было достигнуто.

На следующий день состоялся ответный визит. Русских гостей встречали с военными почестями — устроили три оглушительных взрыва, огласили окрестности музыкой, режущей слух. Ну и в фанзе, конечно, знаменитый китайский чай, который подносил сам амбань.

Простые люди тоже постепенно оттаяли. В городе русских останавливали, угощали абрикосами и всякой снедью, которая под рукой оказывалась. Заметив, что гости приветствуют, прикладывая ладонь к козырьку фуражки, многие стали отвечать таким точно образом, хотя, естественно, и без фуражек, и женщины тоже. Казаки не могли сдержать улыбок, наблюдая женщин, вот так отдававших им честь.

То же самое было и в деревне Полу, что расположилась в предгорье Керийских гор. Сначала при приближении экспедиции жители, запуганные умышленно распространяемыми слухами о грабежах и всевозможных насилиях, чинимых русскими, попрятали женщин и все самое ценное в горах, а потом, увидев искреннее расположение гостей, преобразились и стали приветливыми. Трудно же преодолевать недоверие и подозрительность…

Отсюда, из Полу, Пржевальский рассчитывал отыскать дорогу в Тибет. Местные жители, с которыми путешественники успели уже подружиться, рассказали, что если идти вверх по ущелью, в Тибет пройти можно. Дорога эта, однако, очень трудная. Когда-то ею ходили золотоискатели, да и сами тибетцы спускались по пей, возя на продажу лекарства. А потом тропа была заброшена, ее давно завалили камни, и теперь пройти скорее всего невозможно.

Вместе с двумя казаками Пржевальский пошел на разведку. С великим трудом преодолев верст двенадцать, не более, перебрались они через горную речушку, то вброд, а то по камням, и здесь, в пустынном ущелье, где и лошадей накормить было печем, заночевали. На другой день попытались пройти дальше немного, наткнулись на остатки моста над глубоким обрывом, и Пржевальский, трезво оцепив обстановку, понял: даже если до этого места караван и сможет добраться, то дальше уже ни за что не пройти.

Пришлось возвращаться, так и не найдя дороги после этой трудной разведки…

Оставалась еще одна возможность — двинуться к западу вдоль подножия снежных гор и поискать другую дорогу.

Пошли дожди. Одежда на путниках не просыхала, набрякшие влагой тюки сделались непомерно тяжелыми, и лошади уже с трудом их несли. От непрестанно при бывающей воды речки, большие и маленькие, вздулись и стали для путешественников трудным препятствием.

Труднее всего приходилось в ущельях. Некоторые на них достигали глубины в триста и более метровой их отвесные склоны были совершенно неприступны. На дне ущелий неслись стремительные мутные потоки, скрывая скользкие камни, делавшие переправу опасной. Иногда даже и при не слишком сильном дожде сверху, с гор, приходил высокий грохочущий вал воды, бешено несущийся, перетирающий в прах мелкие камни и легко смывающий огромные валуны. Жуткая, внушающая трепет картина открывалась тогда глазам путешественников…

Пржевальский был мрачен, говорил неохотно, отдавая лишь самые необходимые приказания. Полная неясность впереди и такое же полное отсутствие на этом пути хотя бы ничтожной научной добычи, по которой можно было бы составить описание края. Птицы попадались редко, к тому же они в это время линяли и не годились для чучел, Животных вообще никаких не было видно, а растения, несмотря на лучшую для их цветения пору, встречали лишь изредка. Даже и глазомерную съемку было делать немыслимо трудно: ветры наносили из пустыни густую, постоянно висящую завесу пыли, а высокие горы хребта скрывались за плотными тучами. Едва только возникал в тучах просвет, Пржевальский спешил засечь нужные вершины и ждать нового оконца в небе, чтобы продолжить и завершить наблюдения.

Как же надоели эти нудные затяжные дожди… Никакого спасения от них и никакой надежды, что они когда-нибудь кончатся…

День за днем продвигался вперед караван. Медленно переставляя ноги, тащились верблюды, усталые лошади шли, понурив головы, и только люди, преодолевая усталость, скопившуюся за два с половиной года, держались бодро. Что угодно вынесет русский человек и к чему угодно привыкнет… Вот и песня лихая уж грянула…

Все ближе и ближе ведет дорога к России.

Неподалеку от оазиса Сампула, цветущего и самого обширного из всех, что путешественники встречали до этого, случилась одна неприятная история, в которой никто из них повинен не был, но которая оставила в душе Николая Михайловича крайне неприятный осадок.

Началось все вполне безобидно и даже интересно. По пути к оазису в одном из селений жили люди, сильно отличавшиеся от местных народов — блондины и рыжеволосые. Николаю Михайловичу захотелось поближе познакомиться с этой этнографической загадкой, и он решил заглянуть в селение. В провожатые вызвался сам каким — правитель Сампула.

Сначала он повел караван по дороге, но вскоре круто свернул и пошел напрямик через поля, засеянные кукурузой, клевером и хлебами. Потом хаким уехал вперед, а вместо себя оставил другого человека, который продолжал вести караван по полям. Пржевальский оглянулся и ужаснулся: позади тянулась широкая полоса истоптанного хлеба… Сразу же мелькнула мысль: «По полям провели преднамеренно, чтобы вызвать возмущение местных людей!» Но сворачивать уже было некуда…

Пржевальский остановился, допросил проводника, и тот сразу сознался, что действовал по приказанию хакима, а тот, в свою очередь, по указанию богдоханских властей. Понимали прекрасно: ничем сильнее не оскорбить землепашца, если растоптать в прах его труд… Кажется, никогда Пржевальский не приходил в такую ярость, какая захлестнула его в этот день.

Дурная, всегда нелепая слава благодаря огромным усилиям богдоханских чиновников бежала впереди экспедиции. Людям говорили, что в ящиках, которые везут с собой русские, замурованные в особые яйца, сидят солдаты. Уверяли, что за ними нужен постоянный присмотр, иначе они незаметно посадят необыкновенно быстро растущую иву и всю землю, которую она затенит ветвями, объявят своей собственностью.

Уж и смеяться устали от подобного вздора, а только разводили руками…

Любая, даже и самая длинная дорога имеет начало и имеет конец. Начало их дороги скрывается за далью двух с лишним лет, а конец уже виден: все ближе и ближе Тянь-Шань, а там недалека и граница. Последние оазисы, последние жаркие пустыни проходят путники. Сколько таких непроходимых пустынь, сколько неприступных гор осталось у них позади…

Вот и желанные горы, вот они проходят через последний перевал в путешествии. Еще несколько шагов — и граница. Залпом из ружей они приветствуют свое возвращение.

В тот же день Пржевальский зачитал прощальный приказ. По правде сказать, на приказ это было очень мало похоже…

«Мы пускались… в глубь азиатских пустынь, имея с собой лишь одного союзника — отвагу; все остальное стояло против нас: и природа и люди. Вспомните — мы ходили то по сыпучим пескам Алашаня и Тарима, то по болотам Цайдама и Тибета, то по громадным горным хребтам, перевалы через которые лежат на заоблачной высоте. Мы жили два года как дикари, под открытым небом, в палатках или юртах, и переносили то 40-градусные морозы, то еще большие жары, то ужасные бури пустыни. Но ни трудности дикой природы пустыни, ни препоны… ничто не могло остановить нас. Мы выполнили свою задачу до конца — прошли и исследовали те местности Центральной Азии, в большей части которых еще не ступала нога европейца. Честь и слава вам, товарищи! О ваших подвигах я поведаю всему свету. Теперь же обнимаю каждого из вас и благодарю за службу верную от имени науки, которой мы служили, и от имени родины, которую мы прославили…»

Потом был утопающий в зелени Караколь — город, где завершилась эта его дорога и где ровно через три года он закончит свой путь по земле.

Перед самым Караколем навстречу экспедиции вышло много народу — офицеры, чиновники, набились, кто смог, в палатку Пржевальского, пили шампанское, произносили пышные тосты, и только вот в эти минуты он по-настоящему прочувствовал, что возвратился.

Странно — он все не мог привыкнуть, но первая радость от возвращения, встреч быстро ушла. Осталось такое ощущение, будто с окончанием путешествия расстался с чем-то бесконечно дорогим для него. Он знал, что терял: ту странническую жизнь, без которой совершенно не представлял своего дальнейшего существования. Бог знает когда теперь доведется увидеть эти ненавистные и уже снова желанные пустыни, вдохнуть чистый ледяной воздух гор… Надолго теперь со всем этим прощаться приходится. Если только не навсегда…

Он испытывал острую боль, когда думал об этом.

И еще одна нелегкая мысль возникла в тот день — самый первый день на родной земле: как ни бодрись, а годы идут, и мы с ними не молодеем. Не за горами Тибетскими тот день, когда не под силу станут тяготы трудных дорог и тогда — хочешь не хочешь — придется на вечные времена с такой жизнью проститься. Странно вот только — отчего же в самый первый радостный день об этом думается…

Во второй половине января восемьдесят пятого года его встречает уже Петербург. А в конце этого месяца Николая Михайловича производят в генерал-майоры и назначают членом военно-ученого комитета. Почетные избрания и всевозможные награждения следуют одно за другим. Пржевальский их принимает, но не забывает и о товарищах, разделивших с ним тяготы путешествия: кого сам повышает в чине, — была у него такая возможность, — за кого-то хлопочет. Он добился, чтобы каждый из участников экспедиции получил по обещанному военному ордену и в придачу денежную награду. Никого не забыл, обо всех позаботился.

О ближайших помощниках беспокоился по-отечески: Всеволода Роборовского решил пустить но своим стонам и засадил готовиться в Академию генерального штаба, а юного Петю Козлова послал учиться в юнкерское училище. Сам же, прихватив с собою полюбившегося особо Пантелея Телешова, поспешил в Слободу. Ну его, Петербург этот… На грош дела, на рубль суматохи.

В Слободе, посетив самые любимые места и вволю поохотившись вдвоем с Пантелеем, затворился в избушке и начал писать книгу о проделанном путешествии. День за днем, верста за верстой всплывали в его памяти, поднимаясь со страниц дневника.

Подвел итоги: путь за два года пройден огромный — 7815 километров по большей части вообще безо всяких дорог. На северной окраине Тибета открыта горная страна с могучими хребтами. Целый ряд из них, а также и несколько вершин названы русскими именами. Исследованы истоки Желтой реки, открыты и описаны большие озера — Русское и Экспедиция. В коллекциях собраны новые виды птиц, пресмыкающихся, млекопитающих, выловлены новые виды рыб, найдены и положены в гербарий новые виды растений.

Вот ведь сколько удалось сделать всего! Никто из путешественников не мог сделать столько, даже и кумиры его юности — великие Генри Стэнли и Давид Ливингстон.

Нет Пржевальскому равных. Он и отважный путешественник, и географ, и зоолог, и ботаник. Как-то после одной из первых экспедиций Николая Михайловича упрекнули в том, что он мало внимания уделял геологии пройденных стран. Пржевальский собрался тут же ликвидировать этот пробел. Неважно, что слава уже пришла, неважно, что он был широко известен и в научных кругах, а явился к крупнейшему русскому геологу Ивану Васильевичу Мушкетову и попросился в ученики. Тот хотя и удивился немного — Пржевальский ведь все-таки, — ио, конечно же, не отказал. И знаменитый путешественник прилежно, как усердный гимназист, занимался с учителем, пренебрегая тем обстоятельством, что был на одиннадцать лет старше учителя.

…Работа над книгой шла хорошо — предыдущие книги обогатили солидным опытом, и, кажется, у него были все основания, чтобы чувствовать себя умиротворенным, довольным. А ему было тоскливо. Дома ночевал в это время редко — все пропадал с Телешовым в лесах, возвращался, снова замыкался над книгой в избушке и как-то признался: «Простор в пустыне — вот о чем я день и ночь мечтаю». И грусть, почти постоянную грусть при этом испытывал…

Здоровье Николая Михайловича расстроилось как-то: он отяжелел, располнел, стали болеть ноги. Профессор Остроумов уверял: «Не беспокойтесь, ваш организм работает отлично», — но сам-то он чувствовал — какое уж там отлично… В письме Козлову, соскучившись, написал: «Твоя весна еще впереди, а для меня уже близится осень…»

Однако осень еще не зима. Он задумал новое путешествие в Центральную Азию и стал энергично готовиться. Другу своему Фатееву пообещал в письме: «Головой ручаюсь, что буду в Лхасе».

План у него был такой. Весной и летом восемьдесят девятого года Николай Михайлович собирался исследовать северо-западный Тибет, а с наступлением осени пойти в Лхасу, по возможности основательней с ней ознакомиться и двинуться дальше — в провинцию Кам, что лежит в восточном Тибете. На все это он рассчитывал потратить два года.

Экспедиционный отряд на этот раз оказался самым большим: двадцать семь человек. И денег на путешествие было отпущено достаточно много. Можно отправляться в дорогу.

Пржевальский весь в хлопотах, сборах. Только одно сейчас глубоко огорчает, просто выбивает его из колеи: болезнь Макарьевны.

Загрузка...