ДОРОГА ТРЕТЬЯ,

в которой разгадана, наконец, древняя загадка Лобнора — блуждающего озера, открыт горный хребет Алтынтаг и впервые описан дикий верблюд

После небольшой передышки в Иркутске, где он окончательно пришел в себя, Пржевальский заторопился до мой. Нет, не в Москву и не в Петербург, а на Смоленщину, в Отрадное — к матушке.

Она с Макарьевной плакала — на радостях, встречая его, не знала, куда усадить, чем накормить. А он, оглядывая стены родного дома, испытывал странное, двоякое чувство: вроде бы и не уезжал отсюда совсем, а с другой стороны, и ощутил неожиданно, сколько всего произошло в его жизни с тех пор, как уехал из дома… Будто бы и не с ним все это случилось…

В начале семьдесят четвертого года Пржевальского встречал Петербург. Встречал нетерпеливо и радостно, как героя и триумфатора. Торжественные приемы в его честь следовали один за другим, общественные встречи, публичные чествования — не привык он ко всему этому и, чувствовал, никогда не сможет привыкнуть. Бесконечные приглашения на обеды и ужины, стремительно растущий круг новых знакомств и расспросы, расспросы… Люди отчего-то не хотели понимать, как однообразны эти выпытывания, как тягостны они для него, наконец, как устает он от них. Временами делалось до такой степени плохо, что готов был собраться и броситься вон из города.

Но еще держали дела. Коллекцию Пржевальского, собранную в путешествии, выставили в помещении Генерального штаба, куда, чтобы ознакомиться с ней, наезжали академики, всякие видные лица, австрийский император и царь. Во время августейшего посещения Николаю Михайловичу было объявлено, что он теперь подполковник.

Посыпались и награды. Русское географическое общество присудило ему свою высшую награду — большую золотую медаль, различные дипломы, почетные знаки… Вот уж не думал он, что такое эхо покатится после его путешествия… Но что более всего удивило его — полное, безоглядное признание дома. Его называют «замечательнейшим путешественником нашего времени», ставят наравне, в один ряд с Крузенштерном, Беллинсгаузеном, с самим Семеновым-Тян-Шанским, со всемирно известными исследователями Африки — Ливингстоном и Стэнли.

А говорят еще: «Пророка нет в отечестве своем…» Видно, и в этом правиле могут быть исключения…

Он вернулся в Отрадное и до конца года сидел над книгой. В начале следующего, семьдесят пятого года «Монголия и страна тангутов» появилась на прилавках книжных магазинов. В самом скором времени ее издали на английском, французском и немецком языках.

Работая над книгой, он мысленно возвращался в дикие горы и пустыни, вдыхал запах свежей травы на берегу Кукунора, прижимался спиной к холодному камню, выжидая в засаде горных козлов, мучился от невыносимой жажды и замерзал на пронизывающем все тело ветру. И вдруг понял для самого себя неожиданно: да ведь безо всего этого он скучает! В нынешней благополучной Жизни так недостает того, что может дать только дорога…

Для себя он решил: в конце этого или, в крайнем случае, в начале следующего года отправится в новое путешествие по Тибету. Только на сей раз из Туркестана.

Не откладывая, он начал подумывать о будущих спутниках — знал, дело первостатейной важности, испытал, каково это в кочевой жизни иметь рядом случайных людей. А тут возьми и приди телеграмма из Забайкалья от Чебаева и Иринчинова: «С вами готовы в огонь и воду». Стало быть, тоже затосковали, засиделись на месте.

Однако события сложились таким образом, что лишь к середине января семьдесят шестого года Пржевальский представил на Совет Русского географического общества план новой своей экспедиции. Он собирался обследовать Восточный Тянь-Шань, Кашгарию, пройти, наконец, до Лхасы и выйти на берега Брамапутры. Но главное все-таки Лобнор. Это загадочное озеро, описанное в старых китайских книгах, не видел еще ни один европеец. Марко Поло, прошедший в XIII веке караванным путем из Восточного Туркестана в Китай, описывает в книге «пустыню Лоп», но даже и не упоминает о каком-либо озере.

Очень легко можно было бы смириться с мыслью, что озеро это не существует теперь, но Пржевальский, вспоминая рассказы монголов, которые, в свою очередь, тоже от кого-то слыхали про таинственный Лобнор, все-таки верил в него. Пржевальского, однако, манило не только озеро, но и возможность решить загадку о диком верблюде. Марко Поло о нем написал, хотя и не видел. Открыть и описать новое животное — найдется ли путешественник, не мечтавший об этом.

И вот, вместе с товарищами он стоит на берегу таинственного, ускользающего от взгляда людей озера. Легкий ветер рябит поверхность воды, виднеющейся местами сквозь тростниковые заросли, шелестит их сухими длинными стеблями…

Столько людей стремилось к этому озеру из разных земель, даже и не зная еще со всей уверенностью, существует оно в действительности или только в воображении… Столько людей мечтало увидеть его…

Пржевальский глядит на Лобнор, скрывающий свои очертания в прибрежном тростнике и в густеющем вечер ном тумане, и думает о том, что все-таки сумел найти дорогу к нему. Радостно было сознавать, что вот с этого дня и с этой минуты Лобнор перестал быть загадкой.

Английское правительство и турецкий султан сразу же поддержали Якуб-бека, надеясь впоследствии с его помощью отломить от России и Западный Туркестан. Русское же правительство, до крайности заинтересованное и экспедиции по столь горячим местам, выделило для ее осуществления целых двадцать четыре тысячи.

Пржевальский о таком только мечтал! Теперь, имея нужные деньги, он мог взять двух помощников — Пыльцову-то одному тяжело приходилось. Подумав о сыне своей соседки по Отрадному — о молодом прапорщике Звенигородского полка Евграфе Повало Швыйковском, решил его взять. Николай Михайлович знал его еще с тех времен, когда тот был мальчишкой, и полагал, что он будет надежным товарищем. К тому же очень уж просился Евграф…

Вторым своим помощником Пржевальский наметил и восемнадцатилетнего Федю Эклона, сына служащего академического музея. Ну и, конечно, решил взять испытанных Чебаева и Иринчинова.

А Пыльцов неожиданно до глубины души его огорчил. Взял да и женился на сводной сестре Николая Михайловича. Тут же вышел в отставку и только виновато поглядывал, когда Пржевальский ему расписывал те края, куда предлагал двинуться вместе. Ну просто как в романе все получилось!

Впрочем, бог с ним, с Пыльцовым… Хороший он человек… Должно же когда-то на семейную жизнь потянуть… Не все же такие, как сам он, старый бродяга… Дикий зверь, отвыкший от ласки.

Незадолго до отъезда Пржевальский собрал в Отрадном обоих своих помощников. Заставлял подолгу бродить но лесу, охотиться, учил бегло стрелять из револьверов и штуцеров. Непременно это умение в пути пригодится. А вечерами, когда возвращались с охоты, обкармливал до отвала обоих своими любимыми усладеньками и заедочками. И столько выпивалось при этом кисло-сладких запивочек, которые Макарьевна носила из бездонного погреба, что Евграф и Федя становились недвижными.

Николай Михайлович, насильно заставляя их есть и пить, поглядывая на обоих, только посмеивался… Пусть поедят и попьют вволю — в горах и в пустыне вспоминать потом будут.

Ну вот и прощание… Опять слезы в глазах у матушки, опять Макарьевна подносит к покрасневшим глазам угол передника… На два года уходит бог знает как далеко сын Николай…

Полтора месяца пути по разбитым, расхлябанным русским дорогам от Москвы через Урал, через бескрайние степи в Семипалатинск. Здесь повстречался он наконец с Чебаевым и Иринчиновым. Радостной улыбкой озарилось широкое лицо возмужавшего Чебаева, светились искренней теплотой узкие раскосые глаза Иринчинова…

Оставив за спиной три речные переправы и горный хребет, экспедиция вступила на обширное высокое плато Юлдус, раскинувшееся в самой сердцевине Тянь-Шаня. Еще недавно здесь жили люди, теперь же на всем огромном пространстве не встретить ни единой кибитки. Разграбленные дунганами кочевники разбрелись кто куда, оставив края, богатые живностью. Нет-нет встретится здесь медведь — бурый и чалый, архары, теке — горные козлы, волк, выслеживающий марала, промелькнет пламенеющий лисий хвост…

Почти три недели провели путники на Юлдусе — поохотились вволю, начали счет добытым шкурам в коллекцию. И все бы было прекрасно, если бы не одно обстоятельство, до крайности огорчившее Николая Михайловича. В конце сентября ему скрепя сердце пришлось отправить в Кульджу и далее в полк на обычную службу Евграфа Швыйковского. Молодой человек оказался совершенно неспособным к какому-либо делу.

Пржевальский все-таки тепло относился к нему и в книге об этом путешествии сказал о причинах возвращения Швыйковского вскользь. Жалея его, сказал что-то неопределенное о болезни Евграфа…

К счастью, был еще Федя Эклон. Усердный, понятливый юноша скоро сделался превосходным помощником. Но, конечно, и о Пыльцове Пржевальский и в то время не раз вспоминал. Очень не хватало его, особенно по первому времени.

Спустившись по южным отрогам Тянь-Шаня и пройдя бесконечно длинное и узкое, словно труба, ущелье, путешественники вошли в йэттишарский город Курлю. Здесь их уже ждали: Якуб-бек обещал ведь гостеприимство и помощь…

Вскорости по прибытии экспедиции в город эмир прислал к русским одного из своих приближенных — Заман-бека, личность во многих отношениях интереснейшую. Родился он в Нухе на Кавказе, был некогда русским подданным и даже состоял на службе. Потом он попал в Турцию, а уж оттуда султан направил его как человека, знающего военное дело, к Якуб-беку. И вот Заман-бек на хорошем русском языке сообщает Пржевальскому, что будет сопровождать его до берегов Лобнора.

Эта новость Николая Михайловича покоробила. Стало ясно, что эмир приставляет к ним верного человека для наблюдения, возможно, и с какой-нибудь другой, особенной миссией.

По-прежнему не желая показывать город, русских повели окраиной, какими-то пустынными окольными путями, горячо уверяя при этом, что лучшей дороги из города нет. На каждом шагу притворство, на всякий вопрос неясный или ложный ответ. Путешественников окружало постоянное недоверие и подозрительность.

Нет, положительно при подобном отношении невозможно вести какие-либо исследования…

Однако, приглядываясь к Заман-беку в дороге, Пржевальский видит как будто, что тот в известной степени тяготится своим положением, превосходно понимает отношение русских к нему и по мере сил старается сгладить ответное с их стороны недоверие. Положение осложнялось тем, что еженедельно от эмира являлся гонец, долго беседовал с Заман-беком о чем-то и потом исчезал.

Как-то Пржевальский спросил о нем Заман-бека. «О, не беспокойтесь! — отвечал тот. — Эмир всего-навсего хотел узнать о вашем здоровье…»

На Лобнор их повели самой трудной дорогой. Тоже, вероятно, от желания позаботиться о здоровье гостей. Почти девяносто верст до долины реки Тарим по дороге, сплошь покрытой скрежещущей под ногами галькой и острым гравием. Ударили морозы под двадцать градусов, и при этакой-то погоде они должны были переправляться через две, правда, небольшие реки.

Иринчинов поругивался, поглядывая зло на попутчиков: ведь можно же было и обойти эти реки… А так ничего не выиграли, а трех верблюдов лишились…

И только один человек помогал во всем разобраться, хоть что-то узнать, и этим человеком был Заман-бек. Он плохо знал язык местных жителей и, кроме того, не смел показывать открытого расположения к русским, по при всякой возможности стремился им помогать. Кто бы мог подумать, что таким окажется приставленный бек…

И все-таки и сам Заман-бек больше мешал просто своим присутствием, а его свита и вовсе досаждала чертовски. Внимательные глаза, расспросы обо всем, что бы путешественники ни делали. В дороге люди из свиты Заман-бека, как правило, скакали впереди каравана, пели во все горло песни, азартно травили зайцев, пуская на них ястребов. Даже и вечером покоя не было: собравшись группой человек в двадцать, они дружным хором во всю мочь читали молитвы. Вьючный скот и баранов подручные бека забирали у местного люда даром столько, сколько им было нужно для русских и для себя.

Пржевальский не мог спокойно смотреть на этот неприкрытый грабеж, настойчиво требовал уплаты денег за взятых баранов, и всякий раз без успеха. Однажды он попытался насильно вручить сто рублей за баранов — гораздо более того, что они стоили, — за одного давали 65–90 копеек, но даже и этого ему не позволили. Тогда он сказал, что отдает деньги просто так бедным людям, чем немало удивил местного владыку, поспешившего тут же заявить, будто у него и вовсе нет бедных людей.

Нет так нет… Как будет угодно. И, осознав бесплодность своих попыток, Пржевальский махнул рукой.

На Тариме, куда они пришли в начале декабря, случилась история, которая едва не закончилась плохо. Река была неширокая, но глубокая, быстрая, и переправа через нее оказалась коварной.

Сначала все шло хорошо, но уже у противоположного берега лодка ударилась о бревно, и Пржевальский вместе с одним из казаков рухнул в воду. Быстрое течение сразу же увлекло их за собой. Казаку удалось ухватиться за лодку, а Пржевальский, отягощенный теплой одеждой, двумя ружьями, висевшими за спиной, и, сверх того, наполненным патронташем, сумкой, скоро почувствовал, что долго продержаться не сможет. И, как на грех, помочь ему некому было…

Хорошо, берег был близко, кое-как сумел самостоятельно выбраться, растерся спиртом, напился горячего чая и немедленно пошел быстрым шагом на охоту, чтобы хорошенько согреться.

Продолжая путь берегом Тарима по Лобнорской пустыне, путешественники встретили неизвестную реку, не показанную на картах, переправились через нее и вскоре наткнулись на развалины древнего города.

Посреди голой, гладкой, как стол, равнины высились оплывшие башни, разрушенные стены. Отчего-то очень волновали Николая Михайловича вот такие развалины…



В задумчивости прохаживаясь по улицам, где некогда царила бурная жизнь, пытался он представить ее со всеми страстями, радостями и горестями. И нет теперь ничего… Могильная тишь… Только ветер гуляет здесь…

Позже, уже вечером, находясь еще под впечатлением увиденного и собственных мыслей, при этом возникших, он записал в дневнике: «Все прошло бесследно, как ми-раж, который один играет над погребенным городом…» Пытался расспросить местных жителей, узнать что-ни-будь об умершем городе, но никто не мог ничего сказать. Даже и преданий не сохранилось…

Зато именно здесь он услышал о появлении в этих отдаленных краях русских староверов. Лет пятнадцать назад забрались они в эту азиатскую глушь в поисках Беловодья — земли обетованной — тихой, уединенной, богатой зверьем и птицей. Сначала русских было всего десять человек, но двое из них ушли и через год вернулись, ведя с собой человек полтораста.

Пришельцы основательно расположились в этих местах, пообстроились, пообвыкли, кажется, но потом все же ушли и исчезли бесследно.

Слушая рассказы о них, Пржевальский думал: «А ведь это первые европейцы, которые пришли на Лобнор… Пе ведали они, что открыли новую землю… Шли за счастьем, а что нашли, неизвестно…»

Караван путешественников с каждым днем приближался к цели. Таинственное ускользающее озеро становилось все ближе и ближе. Со жгучим нетерпением ждал Николай Михайлович той минуты, когда увидит его.

И вдруг там, где на картах обозначалась равнина, перед ними выросли горы. О существовании этого хребта, который местные жители называли Алтын-Таг, в Европе прежде не знали. Пржевальский обследовал его на протяжении около трехсот верст и убедился в том, что в некоторых местах горы поднимались на большую высоту, вырастая далее границы вечного снега. Оп открыл суровые, но и прекрасные горы.

Как-то раз на привале раскрыл дневник, поставил дату на чистой странице — 15 января, опустил руку, задумался… — А ведь именно в этот день ровно десять лет назад уезжал из Варшавы он на Амур. Как легко и радостно было тогда, каким чудесным, полным необыкновенных приключений, открытий в неведомых краях рисовалось будущее…

И вот теперь у подножия величественной гряды Алтын-Тага, оглядываясь назад, на эти прожитые десять лет, он осознал, нет, даже увидел как будто бы: то, к чему стремился, исполнилось! Много труда вложил, сил много отдал — так ведь и было за что! Все те лишения, даже страдания, которые пришлось претерпеть на долгом пути, это не зряшно — вон сколько на карту всего положил…

А дикий верблюд покоя ему не давал. Снова и снова выспрашивал Пржевальский разных людей, надеясь на вторую, более счастливую встречу. Он уже многое знал об этом животном, о его повадках и образе жизни, знал, чем питается дикий верблюд, слышал о его необыкновенном чутье, прекрасном зрении и тонком слухе. В отличие от домашнего собрата он сметлив, быстр и, как уверяют охотники, чует человека по ветру за несколько верст, а почуяв, пускается в бегство и может бежать безостановочно несколько десятков, а то и сотню верст.

И все-таки ему удалось раздобыть шкуры диких верблюдов. Он сам обучил охотников, как препарировать шкуру, когда те уходили, наказывал обязательно принести черепа — их нужно обмерить и описать.

Тот день, когда охотники вернулись и принесли три превосходные шкуры, стал для Николая Михайловича подлинным праздником. Ведь это были шкуры животных, которых описал Марко Поло! Описал, хотя и не видел. И вот теперь он, Пржевальский, дает первое реальное описание этого неведомого науке животного…

Цвет шерсти красновато-песчаный. У домашнего верб люда такой цвет можно встретить лишь изредка… Горбы вдвое меньше, чем у домашнего… На коленях передних ног у дикого пет мозолей… Чуба у самца нет или он очень небольшой… Морда и уши короче… Да и ростом дикий верблюд меньше своих рослых домашних родичей.

Но вот вопрос, над которым Пржевальский много думал и которому искал убедительное объяснение: верблюд, им открытый, происходит ли он от диких предков, или уже от домашних, одичавших в пустыне?

Пржевальский взвешивает все «за» и «против», беспристрастно оценивает то, что знает о диком и домашнем верблюде, по чаша весов колеблется… Ведь в самом деле сколько известно фактов, говорящих о том, как быстро дичают на воле домашние животные… Одичавший рогатый скот и лошади в Южной Америке, да и сам он видел в прошлой своей экспедиции одичавших быков в Ордосе. Охотиться на них ничуть не легче, чем на антилоп…

С другой же стороны, вот эти столь разительные внешние признаки… Кроме того, в районе, прилегающем к берегам Лобнора, обилие воды, множество всевозможных насекомых, которых верблюды не терпят, и вдобавок почти нет подходящего корма — все это препятствовало разведению домашних верблюдов. А вот пески, лежащие на востоке от Лобнора, видимо, и есть родина диких верблюдов. Только на этом самом недоступном клочке среднеазиатской пустыни и нигде больше, ни на одном континенте они не водятся. Вот и получается, что нынешние дикие верблюды — прямые потомки диких сородичей. Хотя и не исключено, что временами к ним примешивались домашние верблюды.

Когда экспедиция спустилась по скалистым склонам Алтын-Тага на каменистую равнину Лобнор, Пржевальский повел караван на северо-запад — в те места, где мутный Тарим разливается и образует мелководное озеро. Оно длинное, это озеро, верст тридцать пять, а глубиной и полутора метров не достигает.

Тарим же некоторое время песет воды дальше, быстро уменьшаясь в размерах, уступая жаркой силе пустынных песков. И вот уже вконец сдается река, разливается в последнем своем усилии и образует обширное тростниковое болото. С древнейших времен существует оно. Это Лобнор.

Говорят, еще лет тридцать назад озеро было гораздо глубже и много чище. Но с годами Тарим становился все худосочней, озеро обмелело, быстро пошли в рост тростники.

Местами озеро вытянулось почти на сто верст, ширина же нигде не превышала и двадцати. И всюду, на всей обширной поверхности тростниковые чащи, среди которых лишь изредка блеснет полоса чистой воды.

Нет, не таким представлял Пржевальский Лобнор…

Все озеро обследовать ему не пришлось — только до половины длины смогла пройти лодка, а дальше путь преградили густые тростниковые заросли и мелководье. Зато и южный и западный берега обследованы были детально. Вода здесь оказалась светлой и пресной, а солоноватой только у самого берега. Параллельно ему тянется узкая полоса кустарников тамариска, за которой лежит покрытая галькой равнина, заметно возвышающаяся к подножию Алтын-Тага.

Бедные, несчастные люди жили по берегам Лобнора, и в пределах его — на небольших песчаных островах. Тростник для них то же самое, что кокосовая пальма для обитателей островов Тихого океана. Как раз в это самое время тех обитателей изучал Миклухо-Маклай. Да только разве сравнишь щедрость тропической пальмы с бедностью тростника…

Каракурчинцы, жители Лобнора, из тростника строят жилища, молодые побеги едят, а свежими листьями и осенними метелками выстилают постели. Из этих же метелок они вываривают густую темную массу, сладковатую на вкус, которая служит им вместо сахара. Из кендыря, кустарника, произрастающего на Тариме, делают пряжу, ткут холсты и плетут нехитрые сети.

Мир простейших, самых необходимых вещей, сделанных чаще всего своими руками, окружает этих людей. Как-то, пережидая жестокую бурю, Николай Михайлович провел в одном из жилищ целые сутки. Быт, тяготы жизни бедных людей поразили его… Лодки, сеть, рыбная ловля, охота на уток и сбор тростника — вот что занимает обитателей забытой людьми и богом земли.

Глядя на несчастных, полу нагих людей, словно бы пришедших из каменного века, Пржевальский думал невольно: «Сколько же веков нас теперь разделяют…»

Полный февраль и почти весь март путешественники провели на берегу тростникового озера. Потом перебрались на Тарим и разместились неподалеку от западного берега Лобнора. Здесь Николай Михайлович в предвкушении богатой охоты и возможности погрузиться в изучение птиц решил задержаться: вот-вот должен был начаться весенний пролет птиц.

И вот началось… Уток налетело видимо-невидимо: шилохвости, красноноски, серухи, другие птицы. Каждый день с полудня до вечера уток слеталось столько, что они совершенно покрывали тающий лед, поднимались с шумом внезапно нагрянувшей бури, а когда летели, походили на огромное облако. Судя по всему, миллионы птиц избирали Лобнор своим пристанищем на пути в Сибирь из Индии.

Это была шестая весна Пржевальского, посвященная углубленному изучению птиц. Все-таки птиц он знал и любил больше какой-либо другой живности. Наверное, за то, что они прекрасны в полете…

На Лобноре он получил новые доказательства тому, что перелетные птицы летят не по кратчайшему пути, а так, чтобы захватить места для отдыха с обильной пищей.

Хорошо пополнилась коллекция на берегу тростникового озера: чайки, цапли, бакланы, луни, выпь, лысухи, журавли, пеликаны, кроншнепы, коршуны, аисты — весь птичий мир был теперь представлен в коллекции.

А растительность в конце марта, когда основная масса птиц уже пролетела, еще дремала. Золеные ростки тростника выглянули лишь в самых последних числах, и только набухшие почки голых кустарников обещали близкую зелень. По ночам еще прихватывал легкий морозец, а днем дули устойчивые сильные ветры, поднимавшие целые тучи бурой пыли, скрывающей солнце. Пыль залепляла нос, рот, уши, глаза и против желания попадала с дыханием в легкие…

Глазомерная съемка местности была повседневной обязанностью Николая Михайловича, отнимавшей много усилий и времени. Никогда прежде ему не приходилось столь трудно со съемкой, как здесь, на Лобноре, из-за самой местности, представляющей собой плоскую однообразию равнину без каких-либо естественных ориентиров. Кроме того, и воздух был настолько насыщен пылью, что видимость сокращалась до нескольких сот шагов. К тому же измерения приходилось делать тайком и урывками, дабы избежать подозрительности приставленной стражи. И все-таки он сделал и эту работу.

Вернувшись в Курлю, они попали в хорошо знакомый дом, у дверей которого, как и в прошлый раз, эмир приказал выставить стражу. Не прошло и пяти дней, как владыка Восточного Туркестана соблаговолил принять путешественников.

Он источал дружелюбие и благожелательность — встал, приветствуя, и даже подал руку. Он живо интересовался здоровьем русских гостей, спрашивал, благополучно ли прошла поездка к далекому озеру, не нуждаются ли гости в чем-либо. Эмир говорил, что ему пришлось в своей жизни много повидать европейцев, но никогда ему никто так не правился, как русские, и в особенности их начальник, Пржевальский.

Оп же, слушая льстивые слова Якуб-бека, думал о том, что принимать их нужно с большой поправкой и что за ними кроются совершенно иные чувства. Яснее ясного: на деле-то все по-другому получится…

Подарки эмир получил богатые — три превосходных штуцера, и его приближенные, включая Заман-бека, тоже были щедро одарены. Эмир в долгу не остался и подарил путешественникам четыре лошади и десять верблюдов. II, уж конечно, не его в том вина, если все десять издохли в два дня, едва караван вступил в горы. Дареному верблюду в зубы не смотрят…

А положение в экспедиции сложилось неприятное, трудное. Возвращаться нельзя, а идти вперед с оставшимися старыми верблюдами было рискованно. Но это оставалось как единственный выход…

Бросив лишние вещи и кое-как навьючив оставшиеся, Пржевальский привел караван на плоскогорье Юлдус и отправил казака и переводчика в Кульджу просить о помощи.

Три недели прошли в ожидании. Питались лишь тем, что давала охота, а она скудной была в этих местах… С горькой усмешкой вспоминал Николай Михайлович сахарные лепешки и взбитые сливки, коими угощал их в Курле эмир…

И еще этот конвой… Человек двадцать всякого сброда, якобы провожатых, навязал эмир путешественникам. Сзади и впереди каравана ехали солдаты, рядом с Пржевальским и Эклоном тоже, возле каждого из казаков также приставлены люди. Всякое общение с местным народом исключено было полностью. Под страхом смертной казни запрещалось приходить к русским.

Конечно, Пржевальский преотлично понимал истинную причину подобных строгостей. Якуб-бек переживал тяжелое время. Богдоханская армия теснила его, и государство эмира, судя по многим признакам, вот-вот должно было пасть. А русское правительство, на помощь которого, видимо, эмир рассчитывал, или, во всяком случае, на то, что оно не станет помогать богдохану, — русское правительство соблюдало полный нейтралитет. Якуб-бек и без того нервничал, а тут еще эти гости…

В общем, Пржевальскому, несмотря на всякие сложности — постоянный надзор, подозрительность, — все-таки повезло, Оп и в этом отдавал себе отчет. Еще годом раньше путешествие на Лобнор было бы в принципе невозможно, поскольку в то время Якуб-бек но боялся китайцев и заискивать перед русскими, угождать им, давая разрешение на путешествие по Йэттишару, было ему ни к чему.

Но и чуть позже, всего парой месяцев позже, предпринять путешествие к озеру не удалось бы: после смерти эмира его государство молниеносно стало разваливаться и весь Восточный Туркестан охватила великая смута. Какие уж тут могут быть путешествия…

Вот ведь как повезло: он пришел в Йэттшпар именно в тот краткий отрезок времени, в тот самый момент, когда это было возможно. Везуч Пржевальский!

Ори прошли через плоскогорье Юлдус, спустились в пояс лугов, слушая щебет ласточек, клекот уларов — горных куропаток и свист стенолазов, перевалили еще через один горный хребет и в верховьях реки Цанма вошли в тихую ароматную сень еловых лесов. А дальше, в долине, густая — в пояс трава, мягкая черная почва, пропитанная водой и густо усеянная цветами. Хорошо они пополнили здесь свой гербарий…

В первых числах июля караван вернулся в Кульджу. Страшной жарой, не стихающей ни ночью ни днем, встретил их город. Первая часть задуманной экспедиции завершилась успешно. Таинственный Лобнор перестал быть таинственным. Его берега детально обследованы, его очертания впервые в истории науки легли на карту. Пржевальский и в этот раз добился чего хотел. Теперь в Тибет, в Лхасу.

Судьба, однако, распорядилась по-своему. Только в Кульдже из газет он узнал, что еще весной Россия вступила в войну с Турцией. Мог ли он, офицер Генерального штаба, как ни в чем не бывало продолжать путешествие, если отечество переживало свой трудный час? И Пржевальский, как только узнал о войне, шлет телеграмму в Петербург с просьбой отозвать его в армию. В дневнике Оставляет такую запись: «В подобную минуту честь трепу от оставить на время мирное путешествие и стать в ряды сражающихся».

Брахмапутра может еще подождать. Звуки сражений ни берегах Дуная призывают его.

Томительное, тягостное выжидание ответа в Кульдже. Отдыхается, несмотря на огромную усталость, плохо. Виши! тому невыносимая жара и странная, до крайности неприятная болезнь, выразившаяся в появлении нестерпимого во всем теле зуда, от которого никак не удается избавиться. И Федя Эклон, как на грех, тяжело заболел но то горячкой, не то лихорадкой. Шесть дней ничего есть не мог. Позарез нужен был лед, а где его взять в таком знойном месте? Хорошо, помог русский доктор — неведомо где достал он лед и поставил Федора на ноги. Но еще педелю не мог он подняться с постели.

Все это время Пржевальский тоже чувствовал себя плохо — донимал осточертевший зуд, происхождение которого оставалось неясным, усталость, накопленная в экспедиции, по-прежнему не проходила, да и тяжелое состояние Федора серьезно его беспокоило.

Из Петербурга пришла ответная телеграмма с приказом продолжать экспедицию, а вскоре за ней и письмо от матушки. Все ее послание было проникнуто заботой о непоседе сыне, беспокойством о его здоровье. Старушка радовалась, что Николая Михайловича произвели в полковники, и выражала надежду по возвращении увидеть его генералом.

Так и писала: «А генералам всем надобно сидеть на месте, чего тебе недостает? Не мучь ты себя, а вместе с собой и меня».

Что он мог ей написать… Пообещал, сам плохо в то веря, что это последняя его экспедиция: «Вернусь, поселюсь в Отрадном, и будем мы с тобой жить припеваючи». О болезни своей, конечно, ни слова.

В конце августа он выступил из Кульджи с караваном из двадцати четырех верблюдов и трех лошадей. Об этом дне у него осталась такая запись: «Еще раз, и, быть может, уже в последний раз, пускаюсь я в далекие пустыни Азии. Едем в Тибет и вернемся на родину года через два. Сколько нужно будет перенести новых трудов и лишений! Еще два года принесутся в жертву заветной цели».

Он приготовился к новым трудностям, приготовился и к тому, что долго теперь не сможет увидеть родные лица матушки, Макарьевны, да только на деле все сложилось иначе.

Всего через месяц пути где-то в горах уже под вечер, когда готовился ужин, увидел кучи соломы, оставшейся после обмолоченного хлеба, и неожиданно такая тоска по дому нахлынула… Как только стемнело и казаки, намотавшиеся за день, угомонились, подошел он к этой соломе, опустился на нее с наслаждением и ощутил вдруг родные далекие запахи…

Вспомнилось детство в Отрадном — так любил он валяться на соломе возле сарая, вдыхая ее сухой аромат, слушая пение птиц, шорох листвы, негромкие голоса домашних, занятых повседневными своими делами…

Где-то теперь все это… Отчего же так странно устроен человек, что только вдали от всего дорогого понимает, чего он лишился… И какой же силой обладает охапка обыкновенной соломы, если способна навеять подобные воспоминания…

Неожиданно он вновь почувствовал себя плохо. Распухло лицо, усилился зуд и стал совершенно несносным. Пржевальский перестал спать по ночам, мучился, перекатываясь с боку на бок, и чувствовал, как с каждым новым днем теряет силы. Готов был, кажется, на что угодно, лишь бы избавиться от невыносимых страданий, принимал на веру любое средство, какое советовали: мазался на ночь табачной гарью, разведенной в прованском масле, отчего почувствовал себя только хуже, промывал особенно зудящие места отваром табака, солью и квасцами, мазал дегтем и купоросом. Из ближайшего городка пригласили китайского доктора, и тот потчевал лекарством, составленным из сорока трав, — не помогало ничто!

От болезни и от бессонницы Николай Михайлович ослабел настолько, что не мог не только работать, но и ходить, сидеть в седле, руки его непрестанно тряслись… Только одно оставалось: возвращаться на русский пост и Зайсане, где имелся госпиталь.

Как же не хотелось ему возвращаться… При одной мысли об этом слезы наворачивались на глаза. Но и винить себя он не мог: два месяца терпел, стиснув зубы, и продвигался вперед, не теряя надежды на выздоровление. II вот приходится от всяких надежд теперь отказаться…

В городке купили двухколесный передок от русской телеги, пристроили кое-как на него сиденье, чтобы Николаю Михайловичу было удобно, насколько это было возможно, и повернули обратно.

Однако и в самодельном таком экипаже ему приходилось терпеть мучения. От тряски боль усиливалась настолько, что слезы невольно начинали катиться из глаз.

Все было скверно…

Шли ускоренным маршем — от восхода и до захода без дневок. Стояли морозы — по ночам под тридцать градусов. Единственная отрада — горячий чай на стоянках. От въевшейся грязи все мучились неимоверно, бог знает когда мылись последний раз, и как самая прекрасная, недосягаемая мечта выплывала в воображении баня в Зайсане.

От грязи Пржевальский страдал больше всех. Единственным снадобьем, хотя и слабо облегчающим его состояние, была смесь, составленная из дегтя и сала, и этим средством приходилось мазаться по пять-шесть раз за ночь при сильном морозе.

Выглядел он в это время ужасно: грязные волосы и борода всклокочены, лицо от мороза и дыма в юрте сделалось темным, глаза ввалились и смотрели замученно. Хорошо, что матушка не могла его видеть таким…

В Зайсане болезнь долго еще не проходила. Более того, его заразились Федор и два казака, хотя самому Николаю Михайловичу полегчало заметно.

Подошел Новый год в печали, в тревоге, в сомнениях. Таким трудным, мучительным оказался прошедший год… И кто сможет сказать, каким станет год наступающий… Ясно только одно: эта зима — самое трудное время за всю его жизнь.

Весну он ждал как никогда прежде. С ее приходом связывал окончательное выздоровление и продолжение прерванного путешествия. Но полоса неудач не кончилась: с эстафетой из Семипалатинска пришло сообщение о конфликте с богдоханским правительством, требовавшим немедленной выдачи всех дунган, перебежавших в Россию. В противном случае грозились двинуть на Россию войска.

Как бы то ни было, а продолжать экспедицию в такой обстановке нельзя. Во всяком случае, пока не придет разрешение из Петербурга.

И снова нервное, напряженное ожидание…

Телеграмма пришла. От брата. Владимир писал, что матушки их больше нет. Не дождалась она той минуты, когда увидит старшего сына в генеральском мундире… Девять месяцев назад умерла, и только теперь, на исходе марта, узнал он об этом…

Милая матушка… Не увидеть ее никогда… Пржевальский прячет слезы, замыкается в одиночестве в комнате и лишь дневнику пытается высказать боль…

«Я любил свою мать всей душой. С ее именем для меня соединены отрадные воспоминания детства и отрочества, беззаботно проведенные в деревне. И сколько раз я возвращался в свое родимое гнездо из долгих отлучек, иногда на край света. И всегда меня встречали ласка и привет. Забывались перенесенные невзгоды, на душе становилось спокойно и радостно. Я словно опять становился ребенком. Эти минуты всегда для меня были лучшей наградой за понесенные труды…

Бросалось многое, даже очень многое, но самой тяжелой минутой всегда было для меня расставание с матерью. Ее слезы и последний поцелуй еще долго жгли мое сердце. Не один раз среди дикой пустыни или дремучих лесов моему воображению рисовался дорогой образ и заставлял уноситься мыслью к родному очагу…»

Описание первого в своей жизни путешествия — свою первую книгу он посвятил матери. Если судьбе будет угодно, чтобы завершил и это прерванное путешествие, новую книгу он посвятит тоже ей.

Через четыре дня после телеграммы от брата Пржевальский получил телеграмму из Петербурга. Военный министр Д. А. Милютин счел неудобным в сложившихся обстоятельствах идти в глубь Китая.

Вот и все. Теперь дорога одна — домой, в Петербург. К своему удивлению, Пржевальский понял, что огорчен менее, чем можно было бы предположить, наверное, внутренне готовился все-таки к неудаче. Сразу же стал себя убеждать, что все это к лучшему, поскольку из-за болезни, из-за оставшейся слабости не смог бы дойти до Тибета. А что другое, кроме такого вот самоубеждения, оставалось…

Противоречивые чувства одолевают в это время его. С одной стороны, он уверяет всех и самого себя в первую очередь, что в конечном счете существующее положение сложилось действительно к лучшему, и при этом напускал видимость бодрости. А с другой стороны, из-за вынужденной необходимости ворочаться назад ощущал в душе тяжесть и грусть. Не раз появлялись и текли против желания слезы…

Отчего же так неохотно он едет домой? Отчего и долгожданная радость — оказаться в Отрадном — уже не в радость? Наверное, оттого, что в страннической жизни, полной лишений и трудностей, много и счастливых минут, которые не забываются никогда. И еще потому, наверное, что только в дороге, где-то вдалеке от городской суетливой жизни можно испытать ощущение полной свободы.

Он прощается со своей трудной, но счастливой дорожной жизнью, хотя и с твердой уверенностью, что прощается с ней ненадолго.

В конце мая Пржевальский уже в Петербурге. Врачи, обследовавшие его, пришли к заключению, что состояние, в котором он пребывает, вызвано нервным переутомлением, и как лучшее средство для излечения рекомендовали пожить в деревне. Получив отпуск на четыре месяца, Николай Михайлович уехал в Отрадное.

Лето выдалось дождливым, холодным, но Пржевальский ежедневно купался в озере, охотился, рыбачил и быстро обретал прежние силы. Здесь он узнал, что Академия наук избрала его своим почетным членом, а Берлинское географическое общество по случаю пятидесятилетия Александра Гумбольдта учредило большую золотую медаль, и первым, кому медаль присуждалась, стал он, Пржевальский.

Принимал награды спокойно, сдержанно, считая лобнорское путешествие незаконченным, малоудачным. А ведь он открыл Алтын-Таг и Лобнор! Одно только открытие Алтын-Тага, северного хребта Тибетского нагорья, доселе науке неведомого, чего стоило! Оказывается, нагорье простирается на целых три сотни верст севернее, чем было принято думать. Кроме того, стало ясно, почему древний путь из Туркестана в Китай — тот самый путь, которым прошел и Марко Поло, пролегал по высокогорной равнине Лобнор. Пржевальский объяснил, почему: у подножия Алтын-Тага скорее можно найти воду и корм для скота.

А сам Лобнор? Ведь теперь это озеро из предания стало реальностью!

Вокруг этого открытия, правда, возникла дискуссия: известный немецкий географ и геолог барон Фердинанд Рихтгофен, превосходно знавший древние источники, где описывался Лобнор, усомнился в том, что Пржевальский открыл именно это озеро. В изысканных выражениях и с искренним уважением к русскому исследованию Рихтгофен заметил, что Пржевальский открыл другое озеро, поскольку вода в нем пресная. А в Лобноре, описываемом в древних книгах, вода соленая. Следовательно, его следует искать несколько севернее озера, открытого господином Пржевальским.

В «Известиях Русского географического общества» за 1879 год Николай Михайлович ответил Рихтгофену небольшой заметкой, где обосновал свои доводы в пользу истинности открытого им озера.

Господин Рихтгофен ссылается на древние китайские карты? Что ж, они хорошо известны. Хорошо известна также и многократно доказанная их неточность с изобилием грубейших ошибок. Кроме того, за истекшие столетия озеро мелело, зарастало тростником, меняло свои очертания и даже передвигалось. Это необыкновенное блуждающее озеро! Дельтовая протока Тарима перемещались, и в результате Лобнор кочевал с одного места на другое. Поэтому и берега его положить на карту — задача не только трудная, но и неблагодарная: они почти непрерывно меняются. Это озеро словно неясный, таинственный призрак…

А что касается пресной воды, то почему она должна быть соленой, если озеро — разлив пресноводного Тарима? Дальше же, попадая в солончаки и болота, вода действительно засолоняется, как и возле солончаковых берегов.

Ответ Пржевальского был переведен на многие европейские языки, на немецкий, естественно, прежде всего. Новых возражений Рихтгофен не нашел и в своей речи по поводу учреждения большой золотой медали имени Гумбольдта высоко оценил открытия Пржевальского, представив его к награждению этой медалью. Однако споры вокруг Лобнора долго еще продолжались…

Да только все равно ведь Пржевальский прав оказался.

Загрузка...