Май — декабрь 1886 года

Тихо, пустынно в доме, когда нет гостей. Гулко отдаются в стенах шаги, доносится откуда-то покашливание старой Макарьевны — сейчас войдет, наверное, оправит у порога седые волосы, спросит, не подать ли чаю Николаю Михайловичу…

Милая, добрая Макарьевна… Сколько Николай Михайлович помнил себя, всегда она была рядом. Сидела возле постели, когда хворал он мальчишкой, заботливо ухаживала за матушкой, ежели той нездоровилось, А как она ждала его после долгой отлучки — будь он в Петербурге, в Варшаве или еще где-нибудь… Радовалась, будто родного сына встречала… Да и сам он привязался к ней как к родной и близкой душе.

Тихо-тихо вокруг… Скорей бы уж приезжали Ро-боровский с Козловым… А то этак совсем одичать можно… Только и есть спасение — заточиться в избушке да и погрузиться с головой в писанину…

Зато иногда — такая отрада! — бросить нарочно дела, снять со стены двустволку, уйти в лес подальше и бродить в одиночестве, пока не стемнеет. Так хорошо заночевать в лесу же под слабый шелест еще свежих листьев! Сочный, невыразимо приятный запах отовсюду сочится — от земли и травы, от нарубленных веток ельника, от тлеющих углей костра…

А утром, едва промочив горло холодной водой из фляги, засесть в одному ему известном месте в засаде с краю поляны, выжидая, когда прилетят глухари.

В такие дни, проведенные под пологом леса, с одинокими ночевками, с блужданием в сумрачной чаще ольховника или в светлом подлеске березовой рощи — в такие дни дышится особенно глубоко и свободно. И исчезают, становятся далекими и расплывчатыми заботы суматошной столичной жизни.

До удивления быстро утомлял его Петербург. Хорошо, что теперь до осени никуда уезжать из Слободы не придется…

Бросив взгляд на стол, Пржевальский увидел большой конверт. Видно, Макарьевна положила, пока его в доме не было. Взрезав конверт, Николай Михайлович развернул хрусткий бумажный лист и сразу взглянул на подпись: «К. С. Веселовский, непременный секретарь Академии наук». Внимательно начал читать.

Странная, однако, просьба… Веселовский просил как можно скорее сняться на фотографию и обязательно в профиль и, как только она будет готова, тут же без ретуши отослать ее в академию.

Отложив письмо, Пржевальский задумался. В самом деле странная просьба… И спешка какая-то… К чему это все? Легко им сказать — фотографию… Взял извозчика, съездил — и все: в Петербурге-то сложности нет никакой. А здесь в Смоленск надо ехать по весенней распутице, по полному бездорожью.

Сев за стол и взяв перо, Пржевальский начал письмо академику Александру Александровичу Штрауху, с кем сотрудничал вот уже скоро пятнадцать лет. Самому Веселовскому счел писать неудобным.

«Спросите у К. С. Веселовского, не годен ли будет портрет на две трети поворота головы, снятый теперь в Петербурге; такой у меня есть и я могу его прислать».

Ответ Штрауха, где тот вежливо настаивал именно на портрете в профиль, еще более озадачил Пржевальского. И что значат эти слова: «…а то нашему художнику не хватит времени исполнить ту вещь, для изготовления которой именно нужен портрет. Что это за вещь, вы, вероятно, давно отгадали».

Как бы не так — отгадал… Даже и предположительно не мог бы сказать.

А вскоре, в конце мая, в Слободу пришла правительственная телеграмма, в которой его срочно отзывали в Генштаб для работы в особом комитете но обсуждению мероприятий на случай войны в Азии.

Пржевальский задумался, прохаживаясь из угла в угол комнаты большими шагами. Вот и посидел до осени в Слободе… И здесь достали… А ехать придется, однако же…

И снова он в Петербурге. В академии у Веселовского он узнал, что на общем ее собрании видные академики сделали заявление, в котором говорилось о заслугах Николая Михайловича перед наукой, о его приоритете перед другими учеными-путешественниками, о его открытиях, поставивших русского исследователя в один ряд со знаменитейшими путешественниками всех времен и народов, в связи с чем предлагали выбить в его честь золотую медаль с портретом и со словами вокруг: «Николаю Михайловичу Пржевальскому Академия наук». А на оборотной стороне — «Первому исследователю природы Центральной Азии. 1886 г.» — и конечно, положенный в подобных случаях лавровый венок.

Вот и объяснились загадочные письма Штрауха и Веселовского. Право же, не стоило стольким занятым людям хлопотать из-за этой медали, а ему мотаться по расхлябанным дорогам в Смоленск и обратно… Хотя и приятно, конечно… Мало самому сознавать значение сделанного — надо, чтобы и всеми это сознавалось вполне.

В Слободу он вернулся в начале июня. Работу над книгой решил оставить до осени — все равно в такую жару писать невозможно — и весь отдался летней охоте, днями пропадая в лесу.

А чувствовал себя все-таки очень неважно: одышка, головные боли и, сверх того, начали болеть и отекать ноги. Кажется, такое перетерпели, столько отшагали они, что и взять их ничто не сможет, а ведь вот на тебе… А может, и оттого они стали болеть, что много пришлось вытерпеть им.

Доктор Остроумов, которому Пржевальский верил больше, чем какому-либо другому врачу, осмотрев его, успокоил, заверил, что для особого беспокойства причин не видит. Скорее наоборот — все недомогания от избытка здоровья. Так и сказал: «Организм ваш работает превосходно, но мускульного употребления мало и избыток отлагается в жир в животе. Этот жир и затрудняет кровообращение, и увеличивает вес тела — оттого и опухоль ног». И прописал диету и обязательное купание два раза в день.

Диета! Как бы не так! А все эти бесчисленные заедочки — закуски всякие, усладеньки — сласти разные и запивочки — квас, морсы, которые изумительно приготовляет Макарьевна! Как же вот так, сразу от них отказаться? Но доктор был неумолим и запретил даже квас, а разрешил пить только несладкий морс, да и то не более восьми стаканов в сутки… Нет, долго терпеть такую жизнь он не в состоянии. Надо скорее собираться в пустыню: она вылечит все.

Вот же как странно: рвался, рвался домой, мечтал о своей Слободе денно и нощно, погибая от жажды в песках, а теперь в прохладной тиши смоленских лесов возмечтал о пустыне! Как же тут научиться других людей понимать, коли и в себе-то не разберешься?

Летние месяцы тянулись неспешно, и, подходя к календарю, Пржевальский приподнимал его листки, прикидывая, много ли осталось до осени. Осенью обещали приехать на отдых Роборовский с Козловым. Совсем заскучал что-то без них…

Но они не приехали. Как-то сразу выяснилось, что обоих дела не пустили. Пржевальский почувствовал, что более не может один оставаться, и в ноябре укатил в Петербург. Тут Веселовский его обрадовал, сообщив об избрании действительным членом Императорской германской Академии естественных и медицинских наук. Ряд российских научных обществ тоже избрали Пржевальского своим почетным членом. А в конце декабря на годовом собрании Академии наук ему и поднесли ту золотую медаль, готовившуюся таким таинственным образом.

Академик К. С. Веселовский говорил о Пржевальском долго и столь проникновенно, что у того даже мелькнула мысль: как-то очень все это похоже на отпевание…

Веселовский говорил: «Есть счастливые имена, которые довольно произнести, чтобы возбудить в слушателях представление о чем-то великом и общеизвестном. Таково имя Пржевальскгоо. Я не думаю, чтобы на всем необъятном пространстве земли русской нашелся хоть один сколько-нибудь образованный человек, который бы не знал, что это за имя… Что я мог бы сказать для вас нового, неизвестного, даже если бы мне приходилось в пространной речи развернуть перед вами длинную одиссею этих многолетних, нескончаемых опасных странствований по необозримым и неизведанным еще странам, где только одна непреклонная воля, находчивость и отвага помогли путешественнику одолеть все препятствия…»

Пржевальский взволнованно слушал, ощущая на себе взгляды многих людей, и вновь почему-то подумал: «Вот уже и готов прекрасный некролог для меня… Вот такие слова и скажут, наверное, когда меня уж не будет…»

Загрузка...