С клубными ресторанами в Москве советской мы уже более или менее разобрались, хотя про это еще можно не одну книгу написать. А вот кафе? Тут как-то больше джазовые вспоминают. А все остальное «курсивом».
Нет, ребята! Были и джазовые, и артистические, литературные и даже групповые — это без всякого намека на уголовный, а скорее в пику всячески насаждаемому моральному кодексу строителя коммунизма — кафешки, где в неформальной обстановке собирались люди по общим интересам, взглядам, культурным запросам и даже, я бы сказал, одной группы крови…
Из московских заведений данного типа я бы первым назвал кафе «Артистическое» в проезде Художественного Театра (до 1924 года и теперь Камергерский переулок).
Кто так по аналогии с парижским Монпарнасом прозвал это московское кафе, до сих пор не ведаю. Знаю лишь другое самодеятельное название — «Кот». Помню, как этот пушистый котяра выходил из подсобки в зал. И эдаким метрдотелем обходил столики. Иногда он прыгал к кому-то на колени. Причем в выборе, как правило, не ошибался. Это был своеобразный знак. Или, если хотите, сертификат, подтверждающий, что отмеченный его фамильярностью человек — хороший. Или, по крайней мере, очень даже может таковым стать.
Когда-то и я, одно время зачастив в это кафе, говорил: «к «Коту», «в «Коте», «около «Кота». Так звучало теплее. Хотя над заведением висела вполне уместная в этом уголке Москвы вывеска — кафе «Артистическое». Считалось, что побывать в нем все равно что слетать на один день в Париж. И там часок-другой культурно оттянуться в кругу завсегдатаев «Ротонды» или «Клозери да Лила». На самом деле про эти заведения мы знали лишь из книг. Поскольку из всего многонационального населения СССР в загранке коллективно побывали лишь наши чудом уцелевшие, победно вернувшиеся в 45-м с войны отцы. Как известно, дальше Восточной Европы они не пошли. Потом, после распада СССР, мы, их дети, дорожку туда, конечно, протоптали.
Но тогда, в конце 1950-х — начале 1960-х, большая часть советских граждан не то что до Берлина — западнее Орши не забиралась.
Напомню, что в тот же период даже таких слов, как «Интернет», «электронные носители», слыхом не слыхивали. А вот железный занавес, отделяющий нашу страну от всего остального мира, был. Из-под него — даже чуть-чуть приподнятого — как раз книги лучше всего просовывались. Ремарк, Хемингуэй — это из их, еще довоенного перевода сочинений очень небольшой авангардный отряд наиболее продвинутой молодежи жадно формировал свои весьма приблизительные представления о западной жизни. Ну, естественно, с ремарковскими свиданиями с любимой в кафе. Ну, конечно, с хемингуэевскими посиделками в забегаловках Монпарнаса. Почему у нас с подобного рода досугом «тускло», объяснял родной литературный андеграунд. Но искать его в открытой книжной продаже было смешно. Выручали подпольные «дистрибьюторы». Вроде некоего хорошо известного всем московским книголюбам гражданина Блока. На спор в кругу своих этот годящийся мне в отцы однофамилец великого поэта — а также великовозрастный врун, болтун и хохотун — демонстрировал удивительные, почти паранормальные способности.
Он, например, лишь по одной обратной стороне обложки мог угадать название почти любой вращающейся на «черном рынке» книги.
Именно Блок, разрешив мне называть его просто Вованом, пообещал совершенно невероятное — достать экземпляр книжки «Доктор Живаго». Тогда этот роман Бориса Пастернака три года как был объявлен в антисоветский розыск. По этой причине место для передачи должно было обеспечивать конфиденциальность. Но мой «книгоноша» питал слабость к праздникам и триумфам. Поэтому настаивал на банкете — за мой счет, разумеется. Уровень его притязаний удивил. «Думаю, приличнее всего в «Артистическом» будет», — раздумчиво сказал он. «Но туда, мне говорили, еще войти надо!» — засомневался я. «Со мной, юноша, — Блок глянул, будто я только что приехал из какого-то Сыктывкара, — примут, усадят, обогреют…»
Так, по легкомысленности еще не понимая, что сам себе, по существу, мог этим «вытащить срок», я стал редким обладателем чудовищной по качеству фотокопии книжки «Доктор Живаго», изданной в 1958 году на русском языке в Голландии.
А кроме того, получил не менее редкий шанс миновать совершенно безнадежную — для таких, как я, — очередь в «Артистическое».
Небольшое двухуровневое кафе было переполнено. Но и без этого, судя по приему, не только меня — самого Блока за очень-то «своего» явно не держали. Вернее, за своего считал только пропускающий у входа. А официантка, пока мы топтались в проходе, долго бегала мимо. Правда, потом все же пристроила за столик у окна. Место оказалось классным: с него одинаково хорошо просматривалось все, что происходило и в кафе, и на улице. Так что пока девушка несла бутылку коньяка (привет из солнечного Еревана!), пока «дядя Вова» тихо напевал «Эй, ямщик! Не гони лошадей!» и сосредоточенно разливал напиток по каким-то тонкого стекла старорежимным рюмочкам, можно было и оглядеться. После коммуналки и съемного угла «с бабушкой на сундучке» интерьер расположенного в полуподвале помещения показался мне чуть ли не Версалем. Лепные потолки. Изысканные бронзовые торшеры, отбрасывающие теплый свет. Буфетная стойка, уставленная не то мельхиоровой, не то даже серебряной посудой в большинстве своем совершенно неизвестного мне назначения.
Публика на фоне такого великолепия гляделась скромненько, но держалась с достоинством. Атмосфера обязывала. Никакого загула, никаких резких движений и громких тостований. Многие вообще ограничивались чашечкой кофе. К одному из таких — средних лет гривастому мужчине в очочках — нас и подсадили. Он отстраненно дымил копеечной «Примой». Шелестел свежим номерком ежемесячника «Театр», который наряду со знаменитым «Новым миром» Твардовского был у тогдашней фрондирующей интеллигенции в большом авторитете. Наш непринужденный треп ему совершенно не досаждал. Не мешал и «клекот» кучковавшейся за соседними столиками молодежи. Как показало дальнейшее, в «Артистическом» такое времяпрепровождение доминировало. А основной контингент отличался узнаваемостью. Кое-кто уже мелькнул в обществе громкой публикацией или даже показался на телеэкране. Остальные вообще представляли хорошо известный мне тип. В основном из тех, что куда ни сунься — на книжный пятачок у Кузнецкого Моста, в длиннющую очередь за контрамаркой на нашумевший спектакль или курилку Ленинской библиотеки, — глянь, а они уже там.
Здесь же — судя по обрывкам фраз — большую часть присутствующих прямо-таки распирало от информации. Они вели разговоры. Вроде бы незначительные. Но с подтекстом.
Тут-то меня и обожгло: «Ремарк? Нет, Хемингуэй! Чистый Хемингуэй!»
С чего это Блок вдруг вылез с цитатой великого драматурга-классика А. Островского, я не сразу понял. И уставился было на цветные витражи с какими-то стилизованными, похожими на чайку птицами — именно такая «птичка» украшала занавес находящегося напротив МХАТа. Но Блок кивнул в сторону буфета, у стойки которого я потрясенно обнаружил — живьем, не на сцене! — великих мхатовских стариков. Вид у известных всей стране П. Массальского, Б. Ливанова и М. Яншина был «фирменный». Чайка-значок на лацкане. Платочек, выглядывающий из наружного кармана пиджака, подобран в тон к галстуку. Зеркально начищенная обувь. Было ясно, что в «Артистическое» корифеи заглянули буквально на пару минут.
Потому что, привычно бросив буфетчице «Светочка, как всегда!», они по-свойски, не отходя от стойки, махнули коньячку. И тут же, без суеты направились к выходу. Несколько выпадал из их вальяжных рядов лишь тучный Яншин. «Должно быть, не очень здесь комфортно старику!» — заметил Блок. «А что так?» — «Да говорят, в апреле 1930-го, накануне самоубийства, Маяковский назначил здесь свидание Веронике Полонской. Эта последняя его любовь тоже была актрисой МХАТа. И женой Яншина, между прочим. После они, конечно, расстались…»
Спустя четверть века в воспоминаниях самой Полонской я вычитал, что в последний раз они виделись совсем в другом месте. Правда, до этого уславливались о встрече в «Артистическом» чуть ли не каждый день. «Мне было очень трудно, — писала она, — вырваться для встреч днем из-за работы и из-за того, что трудно было уходить из театра одной. Я часто опаздывала или не приходила совсем, а иногда приходила с Яншиным. Владимир Владимирович злился… Он говорил, что стал посмешищем в глазах всех официанток кафе, потому что ждет меня часами. Я умоляла его не встречаться в кафе. Я никак не могла обещать ему приходить точно.
Но Маяковский отвечал: «Наплевать на официанток, пусть смеются. Я буду ждать терпеливо, только приходи!»
Судя по дальнейшему, терпения ждать, любить, жить хватило ненадолго…
Действительно, во времена Маяковского и вплоть до войны кафе называлось на французский лад. Об этом мне стало известно тоже лишь в наши дни из опубликованных дневников Георгия Эфрона. Оказывается, этот вырванный из парижской жизни и брошенный в Москву 1938–1940 годов мальчик, мать которого — поэтесса Марина Цветаева — называла его Муром, вместе со своим приятелем и собратом по несчастью Митькой Сеземаном (оба оказались детьми провалившихся в Париже, а потом репрессированных на родине агентов ГПУ), тоже приходили сюда. В «Артистике», писал Мур, они баловали себя какао с тортом. Похоже, для них в этом крылась одна из немногих возможностей хоть как-то «подсластить» свою тоже весьма осложнившуюся жизнь…
Тогда — весной 1961-го — ретроспективная подводка Блока к истории «Артистического» показалась мне простым трепом. Ибо почти все мы в молодости живем исключительно настоящим. Не очень задумываемся, что настоящее от прошлого отделяет всего лишь вздох. Что частенько стоит это прошлое копнуть, как вдруг натолкнешься на суть. И даже обнаружишь некое предвестие грядущей судьбы.
Ну что ж! Поделюсь и этим…
Итак, граница между первой и второй половиной XX столетия. Легкое потрясение от первого визита в кафе «Артистическое», которое для меня затем какое-то время связывалось с прижившимся в нем котом — знатоком человеческих типов, а потом — уже накрепко — приставшей к этому заведению кличкой «Моспарнас», с Парижем еще никак не связывалось. Куда больше впечатлила случайная встреча сразу с тремя великими мхатовскими мастерами. Вернее, продемонстрированный ими при этом артистизм. Процедура, ради которой они традиционно заглянули в это кафе, в исполнении других скорее всего, выглядела бы как банальное «закладывание за воротник». Но тут правили бал элегантность в движениях, парижская легкость и почти гусарская лихость. Подозреваю, что, как говаривал поручик Мышлаевский из булгаковской «Белой гвардии», достигалось все это «частотой упражнения». Но при этом «частота» и чувство меры шли бок о бок. Потому что, дружно опрокинув у буфетной стойки по рюмочке коньяка, корифеи тут же отправились служить высокому искусству.
За соседним столиком «гужевалась» стайка ребят, лица которых тоже скоро будет знать вся страна. Но тогда только по их значкам с летящей чайкой можно было определить, что это студенты Школы-студии МХАТа. Ох, как эта смена глядела в спины уходящей «старой гвардии»! Написал бы — «с благоговением». Но без особого фанатизма. Оно и понятно! По студенческому билету этих ребят пропускали на любой спектакль главного театра страны. Поэтому, примостившись на ступеньках, они наверняка пересмотрели почти весь репертуар — так сказать, повидали ведущих мастеров МХАТа в деле. Не говоря уже о том, что некоторые — скажем, тот же П. Массальский — преподавали им в «мхатовской учебке» сценическое мастерство.
Еще более существенно, что после 1956 года творить кумиров — в том числе из своих учителей — становилось все менее обязательным. И хотя наступившую в обществе «оттепель» сверху периодически «подмораживали», безоглядное разоблачение Хрущевым культа личности Сталина свое дело сделало. Во всяком случае, с середины 1950-х ветер благих перемен в умонастроениях все же дул в паруса молодым. Да и само местечко для вольного обмена мнениями располагалось удобно. Ибо «мхатовская учебка» находилась прямо напротив кафе — в шестиэтажном, расположенном рядом с театром доме.
Эти стихотворные строки — первое, что в тайно добытом «чернокнижником» дядей Вовой экземпляре «Доктора Живаго» бросилось мне в глаза. Кто же тогда знал, что через два десятилетия реальный «Вован, он же дядя Вова, — под именем Маркуша — блистательно «олитературится» Ю. Трифоновым в его романе «Время и место». А строки о «горящей свече» — во всяком случае, для меня — отчасти материализуются как раз там, куда стараниями Немировича-Данченко Школа-студия въехала в 1943 году. Потому как в результате неких изысканий вдруг узнал, что именно в этот до революции обычный доходный дом Пастернак «поселил» свою героиню Лару. А доктор Живаго с улицы созерцал в окне любимой трепетные отсветы горящей в ее квартире свечи…
В по-своему стремительном превращении «Артистического» в «Моспарнас» тоже кое-что исторически важное отразилось. Ну, хотя бы потому, что начало этого процесса, по существу, началось аж за десять лет до того, как я впервые переступил порог данного кафе. И по времени совпадало с формированием в «мхатовской учебке» курса 1952 года. То есть в ту пору, когда суровый хозяин Кремля еще сидел на троне. А из неформалов собственной площадкой для общения в сталинской Москве располагали разве что члены «клуба вольных каменщиков». Это были подпольные антикварные короли, которые крутили дела с драгоценными камнями. Ежедневно в 12 часов они собирались для совершения сделок в элегантном кафе на первом этаже «Праги». Компетентные органы о том прекрасно знали. Но не препятствовали, потому что так было легче следить. Только в 1962-м, раскусив, что их там уже давно «пасут», «каменщики» оперативно передислоцировались в кафе «Московское».
У молодых студентов, поступивших в Школу-студию в 1952 году, ни такой мобильности, ни особого выбора необременительного для их кармана места встреч не было. Поэтому «Артистическое» их устраивало хотя бы потому, что находилось дверь в дверь с учебкой.
Увы, но само кафе со времен щегольского довоенного «Артистика» тогда сильно «потускнело». Это особенно ощущалось в первой половине дня, когда в кафе доминировали командированные, а в меню — блинчики и жареная колбаса с горошком. Зато во второй — как раз к моменту традиционного блиц-визита мхатовских корифеев — обстановка заметно облагораживалась. И тогда над столиками плыл аромат трехзвездочного коньяка и запах хорошо приготовленного кофе.
Похоже, этот умиротворяющий аромат «сладкой жизни» несколько усыпил соответствующие службы. Потому что стихийный взлет неформальной популярности «Артистического» вначале как-то не очень проявлялся. В отличие от юных девиц, желающих хоть одним глазком «посмотреть на настоящих артистов». Вот уж кто поспел, как ложка к обеду! Корифеи на эту «армию любви» производили неземное впечатление. И поэтому могли не волноваться. А вот пылкие «студийцы», распускавшие перед юными девами хвост, были в большой опасности от игры их глаз. Впрочем, и девушкам с ними было то ужас как весело, то страх как интересно.
Надо воздать должное природной женской способности как-то заглядывать в наше мужское будущее! Юные театралки верно определили вектор своих симпатий. Потому что курс 1952 года оказался действительно незаурядным. Причем не только в мужской, но и женской своей части. Достаточно перечислить имена тех, кто потом стал наиболее известным: Михаил Козаков, Виктор Сергачев, Олег Басилашвили, Татьяна Доронина. И конечно же Евгений Евстигнеев. Последнего малознакомые девушки уже звали Евгением Михайловичем. Он и вправду был самым старшим, самым талантливым и вообще — любимцем курса. Вспоминая о нем и о той поре, Миша Козаков в своей — не устаю это повторять — замечательной «Актерской книге» описывал, как Евстигнеев очень смешно знакомился с этими самыми девушками, играл на гитаре, пел, «виртуозно стуча по дереву двумя вилками, — когда-то был барабанщиком в оркестре».
Знакомились ли они с этими начинающими «феями» как раз в «Артистическом», там ли именно стучал по столику вилками будущий гениальный исполнитель роли «голого короля» в одноименной пьесе Шварца, Михал Михалыч не указывал. Однако и так понятно — случалось и там. Причем с теми же периодическими пересечениями с мхатовскими стариками, заглянувшими в «Артистическое» на огонек. И почти аналогичным стремлением — насколько, разумеется, позволял обычно полупустой карман — подражать им во всем, даже в одежде.
Правда, он же пишет и о том, что уже тогда никакого особого «придыхания» в отношении своих кумиров у них не наблюдалось.
Нет! Когда великие мастера бывали на сцене в ударе, они творили чудеса. Ну, разве можно было, к примеру, не восхищаться ливановским Ноздревым или Грибовым — Собакевичем в «Мертвых душах»! А как блистали в переводных пьесах Андровская и Кторов?
Иное дело, что при этом происходило с самим легендарным театром. С мхатовским репертуаром, например, где директивно царила законсервированная классика, которая если изредка и разбавлялась чем-то более современным, то непременно просоветскими ремесленными поделками драматургов типа Сафронова и Сурина.
И каково было тому же Козакову? Конечно, велика честь ему, восемнадцатилетнему, выходить на главную драматическую сцену страны к трем чеховским сестрам. Но куда деваться от того, что когда они все трое сходились на сцене, то им вместе набиралось чуть ли не полтораста лет…
Какая уж тут система Станиславского? Одно лишь его знаменитое: «Не верю! Не верю!»
Еще раз напомним, в какие времена из души молодых вырывалось это «не верю». Ведь в начале 1950-х главный «культ личности» еще сидел в Кремле и держал всю страну в кулаке. Потом еще несколько лет — вплоть до XX съезда — с всесоюзным почетом «витал» над ней, лежа в Мавзолее. А тем временем, оказывается, буквально в пяти минутах ходьбы от Кремля, в отдельно взятом проезде Художественного Театра (ныне Камергерском переулке) уже вовсю шел внутренний процесс развенчания любого культа как такового.
Так что, перебежав при случае из своей пропитанной чинной строгостью «театральной учебки» напротив — в «Артистическое», молодые там не только вилками стучали. Им было что друг с другом обсудить…
Итак, пожалуй, первыми неформалами в послевоенном «Артистическом» стала подрастающая мхатовская смена. Причем не только из поступивших в Школу-студию в 1952 году. Но и с предыдущего курса, где учились Г. Волчек, И. Кваша и Л. Броневой. Если прибавить к этому успешного актера Центрального детского театра, их молодого педагога и тоже в свое время выпускника Школы-студии МХАТа Олега Ефремова, то станет ясно, почему дорожка из одной двери в другую — на противоположной стороне проезда Художественного Театра — оказалась такой протоптанной.
За бывшими и нынешними питомцами мхатовского гнезда в начале следующего десятилетия в «Артистическое» потянулись прочие «молодые начинающие умы». Это были журналисты из расположенных неподалеку редакций «Известий», «Театра» и прочих, менее элитных изданий; художники левых направлений, сделавшие своими иллюстрациями научно-популярный журнал «Знание — сила» не просто популярным, а ультрасовременным; юные, но стремительно набирающие творческую силу прозаики и поэты — в том числе из тех, что собирали на чтении своих стихов у памятника Маяковскому довольно внушительные толпы. И конечно, разнообразная, желающая приобщиться к ним публика.
В результате на отдельно взятом пространстве в проезде Художественного Театра внутрицеховая творческая жизнь сошлась с разбуженной политической «оттепелью» общественностью. Словом, начала складываться та богемная культурная среда, где содержательное общение под хороший кофе обеспечивало такую циркуляцию идей, которую еще совсем недавно даже представить себе было невозможно.
Неформальное превращение, случившееся в это время в столичном кафе «Артистическое», стало событием неординарным.
Понимаю, что современному читателю вряд ли так покажется. И вправду, ну, сбегались в кафешку! Ну, вели нескончаемый треп под остывший кофе глясе! Только и делов-то!
Но нет! «Только» — это если примерять к тому времени нынешние реалии. А тогда «дела» за треп заводились полегче, чем сегодня в прокуратуре. Да и отбор шел — не чета нынешней «Фабрике звезд». Наносное от настоящего фильтровалось жестко. Недаром, как справедливо заметил кто-то из моих коллег-сверстников, многие из тех, кто в свое время гляделись за столиками «Артистического» знаменитостями, светскими людьми, жрецами искусства, впоследствии оказались неудачниками, рабочими лошадьми экрана и сцены — словом, просто не слишком имущей богемой.
Зато уж что утвердилось в тех условиях высоких гражданских температур и тотального давления сверху, то утвердилось накрепко. Ведь не случайно именно в таком запредельном режиме графит превращается в алмаз.
Впрочем, не будем нагнетать! В «Артистическое» рвались прежде всего потому, что там было по-молодому живо, весело, интересно. Точно в таком же духе и дискутировали.
А очень скоро еще и запели…
Эта песенка зазвучала одной из первых. По ее поводу в 1959 году главная комсомольская газета страны утверждала, что как раз с ней сочинитель ходил в окружении друзей по шашлычным. А остальные песенки — их тогда у начинающего автора, кажется, и было-то всего с пяток — пел на застольях, а также в небольшом кафе-мороженом на углу Староконюшенного и Старого Арбата. Так что было большой наглостью и даже вызовом властям со стороны организаторов одной из «клубных встреч» затащить его в «Артистическое». По наводке «народного телеграфа» на подобные «междусобойчики» обычно сбегалось столько народу, что у входа приходилось ставить крепких активистов и вывешивать табличку «Закрыто на мероприятие». Хотя большинству имя того, чья песенка про поджаристую корочку была на слуху, мало что говорило. Некоторые вообще пытались запомнить его имя по созвучию со словом «ржавый».
Кто-то даже пустил слух, что «это у него кликуха такая».
Однако после того памятного выступления в «Артистическом» правильно произносить его научились и они. Потому что в творчестве успевшего пройти войну тридцатипятилетнего Булата Окуджавы многое покоряло. Но то, что особенно потрясало и было внове, — авторская манера исполнения. Для тогдашних моих сверстников, исторически приученных к тому, что под гитару лучше всего идет цыганочка и «блатняк», такое было настоящим откровением. Не говоря уже о сразу взявшей за душу «Песенке о полночном троллейбусе». В «Артистическом», кажется, состоялась ее премьера.
Тогда же научно-технический прогресс позаботился о том, чтобы это искусство шагнуло в массы. Потому что в ногах у поэта медленно вращал огромными бобинами кем-то «притараненный», неподъемный даже на вид студийный магнитофон.
Не будем также забывать о другом. О том, что уже в следующем году в двух шагах от Маяковского — но не того, живого, который, положив голову на руки, когда-то сидел и терпеливо ждал в «Артистическом» свою последнюю любовь, а памятника — получил свое первое собственное помещение молодой, ищущий, талантливый — словом, живой театр «Современник». А вырос он, между прочим, из дипломного спектакля «Вечно живые» тех самых «мхатовских школяров», которые в начале 1950-х так увлекательно проводили досуг в кафе напротив своей «учебки». И, судя по дальнейшему, даже тот развлекательный момент ухитрились использовать для большой внутренней работы.
А впервые услышанный вживую Окуджава? Ведь это его первые в авторском исполнении песенки открыли на данный жанр глаза целому поколению. И среди них завоевали поступившего в 1956 году в Школу-студию мало кому тогда известного студента. Звали его Владимир Высоцкий.
Сам Владимир на том памятном выступлении Булата в «Артистическом» не присутствовал. Их личная встреча произошла гораздо позже, в Ленинграде, куда Окуджава приехал выступать на поэтическом вечере, а Высоцкий — на съемки. Однако заочная встреча с человеком, который своей манерой исполнения вдохновил его самого попытаться «читать стихи под гитару», уже имела место быть. Как? Да опять же благодаря старенькому студийному магнитофону, который — помните? — скромно стоял во время первого выступления Окуджавы в «Артистическом» у него в ногах. Сделанные таким самопальным образом записи потом переписывались друг у друга. И с помощью только-только появившихся первых бытовых магнитофонов типа «Яуза» или «Комета» пополняли наши личные фонотеки.
Помнится, первая пластинка Высоцкого фирмы «Мелодия» появилась у меня только в середине 1980-х. Но уже года за три до этого стоило летним днем зайти в наш переулок, как чуть ли не из каждого открытого окна несся его характерный, с хрипотцой голос…
Так, оставив советскую цензуру с носом, научно-технический прогресс одним махом сделал нас свободными в выборе слушать то, что хотелось.
В плане коммуникации и тиражирования возможности самого «Артистического» оказались конечно же куда как скромнее. Но вклад этого заведения благодаря имевшим там место сборищам все равно оказался уникальным. Потому что, скажем, выпущенный в 1959 году в Калуге сборник «Тарусские страницы» из-за помещенного там рассказа В. Максимова «Мы обживаем землю» и повести «Будь здоров, школяр!» Окуджавы был из оборота изъят. В «Артистическом», однако, о нем «жужжали» за каждым столиком, скрытно менялись машинописными экземплярами и уважительно показывали неофитам, знавшим о сборнике лишь понаслышке: «Смотри, вон за столиком в углу сидит Володя Максимов!»
Володю уже нигде не печатали. Да он и сам периодами так сильно зашибал, что казалось, уже не вынырнет никогда. Но потом все равно брал себя в руки. И снова — с похмела особенно саркастичный — объявлялся в «Артистическом». Цензура, бдительно не пускавшая его слово в тираж, добилась в конце концов совершенно обратного эффекта: за творчеством гонимого ею писателя, кроме нее, следила уже вся более или менее продвинутая читающая публика.
Так в то время можно было прославиться сочинениями, с которыми на весь Советский Союз фактически была знакома лишь небольшая группа людей.
Процесс, в результате которого «Артистическое» превратилось в настоящее кафе-клуб, в котором жил подлинный дух Москвы той поры, оборвался на пике популярности. То, что оно этот дух в одночасье испустило, тоже было во многом связано с бурным ростом. Со временем попасть в кафе в проезде Художественного Театра становилось все труднее. Очень уж модным оно стало! Очень скоро в «Артистическое» зачастили иностранцы. Видимо, без визита в это кафе свою программу знакомства с жизнью советской богемы они считали неполной. За иностранцами, как водится, потянулись валютные проститутки. И те и другие, естественно, притащили у себя на хвосте «искусствоведов в штатском» — да не рядовых, а в офицерских званиях и даже со знанием иностранных языков без словаря.
Словом, как сказал бы уже «легендированный» писателем Трифоновым дядя Володя Маркуша: «Здесь дятлы не поют…» По этой причине старожилов в «Артистическое» тянуло все меньше и меньше…
В следующее десятилетие кафе в проезде Художественного Театра постигла новая беда. Вдруг наводнившие его граждане нетрадиционной сексуальной ориентации превратили «Моспарнас» в свой гей-клуб. Наши люди заходить в этот «сюсюкающий муравейник», естественно, вообще перестали.
К тому же ближе к перестройке легендарное кафе стали попросту растаскивать. Вывезли даже знаменитые бронзовые лампы. Говорят, их пристроили в правительственном Доме приемов на Воробьевых горах.
Уже после августовского путча 1991 года, проходя по снова ставшему Камергерским переулку, мимоходом заглянул в «Артистическое» и охнул: мебель, лепнина на потолке, декор на стенах и даже, кажется, лица посетителей — все словно было покрыто серой пылью и требовало срочного ремонта…
И все же судьба «Артистического» оказалась удачной. И не потому, что в наши дни прежние, перепланированные и стилизованные под модерн начала прошлого века площади в доме № 5/6 украшает вывеска Cafe des Artistes. В конце концов, наличие подобных заведений с умопомрачительными ценами, где обслуги больше, чем посетителей, в этом престижном столичном районе явление объяснимое.
Дело в ином. В том, что пригасить-то в свое время «Артистическое» пригасили, а процесс остановить не могли. Более того, развитие клубных кафе пошло вширь. В середине тех же 1960-х в Москве стали самодеятельно возникать разнообразные, в чем-то не то напоминающие, не то пародирующие «Артистическое» заведения.
И снова по части клубности в авангарде оказались люди театра. Обзаведшийся собственной крышей над головой «Современник» поступил солидно. В 1963 году в подвальчике своего театрального помещения на Маяковке коллектив открыл собственное, «внутрикорпоративное» кафе, которое работало после спектаклей. Вход — 20 копеек. Самообслуживание. На стойке водка, коньяк, бутерброды, сосиски, кофе. Отыграв свое, участники собирались в кафе, чтобы в собственном кругу потолковать о театральных делах, пообщаться с приглашенными гостями, просто отдохнуть в узком кругу близких, интересных им людей. Посторонним в эту компанию вход был закрыт.
Кое-кто поступил как таганцы, приспособившие для своих посиделок близлежащую к театру общепитовскую кафешку — ну, ту, коей сами же присвоили кличку «Гробики». Родилось ли это неформальное название оттого, что неформальные актерские дискуссии принимали там очень уж бескомпромиссный характер, история умалчивает.
Лично у меня встречи в «Артистическом» оставили неизгладимое впечатление. Что стало особенно понятно в 1971 году, когда судьба все-таки закинула меня в вожделенный Париж. Едва заглянув в крошечную гостиницу у «Галери Лафайет», чтобы только закинуть сумку, я сразу же помчался на Монпарнас в легендарную «Ротонду». Однако, удачно расположившись там на веранде и неспешно наблюдая за разворачивающимся на моих глазах спектаклем под названием «жизнь парижской улицы», вдруг ощутил в себе некую тоску от крушения давней мечты.
Почему? Да потому, что мысленно перенесся на десять лет назад, в уже безвозвратно минувшие 1960-е. Вспомнил наш бесшабашно говорливый «Моспарнас» в проезде Художественного Театра.
И, снова обнаружив себя в точке, с которой, куда ни глянь, во все стороны один Париж, вдруг сам себе сказал: «Не эксклюзив!»
В октябре 1961 года столицу СССР сотрясли два вроде бы совершенно разноплановых, но, как позже прояснилось, очень даже связанных друг с другом эпохальных события. В Москве прошел внеочередной XXII съезд правящей КПСС. А на ее главной улице открылось кафе с ранее совершенно немыслимым «меню». Как ни старались, но главным «блюдом» в нем оказалась не еда, а музыка. Причем такая, которую до этого несколько десятилетий подряд официально подвергали всяческим гонениям и запретам.
По тогдашнему обычаю, съезд преподнесли народу как «величайшее событие века». Однако по-настоящему историческим стало принятое на нем решение вынести тело Сталина из Мавзолея. При этом исполнение практически обогнало оглашение. За решение проголосовали в последний день работы съезда — 31 октября. А гроб с телом вождя в страшной тайне извлекли наружу и перезахоронили накануне ночью. Никаких торжеств при этом не было. Если не считать торжеством хозяйственности тот факт, что у генералиссимуса сначала срезали с мундира все золотые «цацки». И только потом спешно закопали у Кремлевской стены.
Между тем относительно неподалеку, в две недели как открытом кафе «Молодежное» (угол нынешней Тверской-Ямской и Васильевской), «рубили» джаз. Получилось в некотором роде даже символично. Еще вчера по мудрому указанию «отца народов» эта музыка — заодно с генетикой и кибернетикой — была зачислена в разряд «продажных девок империализма». И вот невероятное: Сталина вторично отправляли в последний путь. Причем не только «на бис» от вчерашних соратников, но и под жизнеутверждающие джазовые ритмы. Потом, правда, вождя стали де-факто реабилитировать. Зато и «антисталинская музыка» — уже, так сказать, де-юре — не сидела в подполье. После «Молодежного» джаз в Москве скоро зазвучал и в некоторых других пунктах молодежных встреч…
Те, кто в этих кафе играл, и те, кто их там слушал, в общем-то сошли именно с этого поезда. Двигал его виртуальный паровичок под Chattanooga Choo Choo и другие заводные, сразу ставшие шлягерами мелодии из киномюзикла «Серенада солнечной долины». В 1941 году эта выдвинутая сразу в трех оскаровских номинациях картина провожала американских солдат на войну. И пользовалась там бешеным успехом даже у врага. Несколько копий было тайком закуплено для Гитлера и его окружения: их крутили в подземном бункере Рейхсканцелярии во время бомбежек. После победы в наборе с другими трофейными фильмами «Серенада…» появилась в советском кинопрокате. Так искрометная музыка композитора Гарри Уоррена в великолепном исполнении джазового оркестра Гленна Миллера, сочинившего для фильма лишь одну, но зато прямо-таки эпохальную вещь Moonlight Serenade («Серенада лунного света»), повстречалась с советским зрителем.
В стране, в которой со второй половины 1920-х годов весь не приспособленный под советскую идеологию джаз официально «опускали», обрекая его лучших исполнителей играть в ресторанах и в кинотеатрах между сеансами, такое стало настоящим потрясением. Особенно для молодых людей, довольно рано, что называется, «опаленных джазом». Большинство имен мы уже называли в главе, где рассказывалось о лучших годах ресторанов «Метрополь» и «Коктейль-холл» — этих культовых для многих послевоенных неформалов заповедных зон, где формировалась разновозрастная гвардия по-настоящему джазовых музыкантов. Одни, как тот же всегда тонко ведущий свою партию Александр Рывчун, замечательный пианист-импровизатор Леонид Кауфман или более молодой выпускник музыкальной школы при Московской консерватории Юрий Саульский, успевший тем не менее в составе квинтета-секстета поиграть и у Лени Геллера на танцах в «шестиграннике», и у Яна Френкеля в «Коке», уже были, что называется, в мейнстриме. Другие, как будущий руководитель ансамбля «Арсенал», а тогда ученик старших классов Алексей Козлов, только-только входили в эту «реку». Такого понятия, как драйв, тогда по эту, советскую сторону железного занавеса, считайте, что не было. А было то, что отчеканилось лагерной стихотворной строкой у Юза Алешковского: «А можно ли считать развратом, когда любовь под автоматом?»
Действительно, в отличие от Саульского Леша Козлов был уже из следующего поколения. «Поезд на Чаттанугу» эти ребята захватили в младшеклассниках. Именно тогда, мажорно прогрохотав мимо них на киносеансах, он, казалось, бесследно и навсегда исчез.
Ан нет! Когда те же самые ребятишки перешли в пятые-шестые классы, эти ритмы — правда, полуподпольно — снова вернулись. И для кого как, но для Леши вдруг стали даже роднее, чем стук футбольного мяча. В старшеклассниках серьезное увлечение джазом, между прочим, спасло Алексея от чрезмерного увлечения «стиляжничеством». Очень скоро ортодоксальные стиляги, кое-как подсмотревшие свой «стиль» через щелки в железном занавесе, стали Алексею неинтересны. Слишком уж сильно от их агрессивного «самострока» и тусовочных бравад на «хатах» и в «Коктейль-холле» разило провинциализмом. Поэтому в институте ему ближе стали «штатники», которые, в отличие от «самопально лабающих», однозначно предпочитали «фирму». То есть если одежду, то настоящее «made in…»; если джаз, то из первоисточника, коим тогда заслуженно считалась программа «Голоса Америки» Music USA. Правда, чтобы все это тогда раздобыть, требовались невероятные ухищрения. Но тут из Кремля прописали стране «политическую оттепель», которая весьма в этом направлении подсобила.
Самым ярким пятном той поры стал Московский международный фестиваль молодежи и студентов 1957 года. Буквально только что — и казалось, навсегда — прочно упакованная в «совпаршив» столица вдруг празднично помолодела от веселой раскованности одетых в ладную джинсу юных посланцев планеты. А на некоторых концертных площадках города даже заиграл джаз. Матерых политических бойцов с раритетного бронепоезда «ЦК КПСС» эти завезенные иностранными гостями упругие ритмы никак не поколебали. Зато где-то в унисон завибрировал их кадровый комсомольский резерв. Тем, дабы не ударить в грязь лицом перед прогрессивной молодежью мира, вечно правящая партия советского начальства доверила идейно-культурно опекать на фестивале своих сверстников. Однако «партотцы» опрометчиво забыли, что их «комдети» — сами из послевоенного мальчишника. И стало быть, еще задолго до начала своей комсомольской карьеры так или иначе, но тоже подсели на джазовый экспресс. А он, между прочим, пилил на всех парах не куда-нибудь, а в Чаттанугу (штат Теннесси).
То, что уже при подготовке к фестивалю некоторые кураторы и их подшефные спелись, для легальной встречи отечественных джазменов со своей аудиторией имело решающее значение. Благодаря этому уже в 1956 году Юрию Саульскому удалось создать при Центральном доме работников искусств (ЦДРИ) молодежный ансамбль, который почти целиком состоял из импровизаторов. Биг-бенд ЦДРИ пользовался бешеным успехом. И очень достойно выступил на небольшом джазовом конкурсе, который в рамках фестиваля проходил в бывшем Доме кино на Поварской улице. Случившееся было почти беспрецедентно: после десятков лет гонения джаз в стране вышел из подполья.
Далее уже свое слово — в плане попыток создать в столице нечто вроде джаз-клуба — попытались сказать энтузиасты — единомышленники Алексея Козлова. Ему — тогда уже набирающему силу джазовому саксофонисту — даже удалось немного поиграть со своим квинтетом в первом из таких клубов. Он камерно существовал в ДК энергетиков на Раушской набережной.
Будущее, казалось, внушало отечественному джазу, а также его только-только начинающей формироваться аудитории надежды. К тому же в 1960 году в Москве планировалось проведение очередного международного молодежного форума. И его комсомольским организаторам позарез требовалось что-то «эдакое для атмосферки». Однако на этот раз номер не прошел. «Старшие товарищи» от затеи отмахнулись. А клуб на Раушской прихлопнули. Казалось, железный занавес снова стал опускаться. Но вдруг случилось то, что еще сравнительно недавно самым безбашенным джазовым фанатам из ликвидированного в 1955 году «Коктейль-холла» казалось прекрасной и невероятно далекой мечтой. Джаз сначала заиграли в только что открытом кафе «Молодежное». А вслед за ним и в нескольких других кафе, расположенных в самом центре Москвы.
Как такое могло случиться и во что вылилось — стоит отдельного рассказа.
«Любите ли вы Бетховена?» — спросили как-то Джона Леннона на пресс-конференции во время первых гастролей «Битлз» в США.
«О да! — сохраняя серьезность, ответил он. — Особенно под него танцевать!»
В Советской России полвека танцевали под джаз. Правда, подразумевая под этим любую пригодную для притопа музыку. Понимание того, что джаз может быть серьезным, что танцевать под него — все равно что плясать гопака под Бетховена, пришло не сразу. Но в том, что это случилось, большую роль сыграл октябрьский 1961 года XX съезд КПСС. И конечно, настырность рвущихся из подполья отечественных джазменов, которых эта самая КПСС туда и загоняла.
Именно в этом месте власти позволили открыть кафе «Молодежное», куда в дни съезда можно было бы завести гостей из некоторых братских партий и сказать: «Смотрите, какой у нас социализм без берегов — даже джаз есть». Впрочем, днем «Молодежное» работало в режиме обычного общепитовского заведения: сосиски с горошком; яичница-глазунья и кофе с песочником. Ну, можно было еще заказать бокал сухого красного вина типа «Старый мельник».
Однако все преображалось клубными вечерами шесть раз в неделю. Тогда узкий, похожий на кишку зал на сто мест буквально трещал от наплыва посетителей. Вдвое больше завидовало в очереди за дверями. Еще бы! Счастливцев внутри угощали своими стихами молодые, но уже очень популярные звезды советской поэзии Е. Евтушенко, Р. Рождественский, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина. С ними неформально общались известные всей стране люди: от «улыбчатого» Юрия Гагарина до «певучего» Марка Фрадкина. Первый космонавт звал молодежь в межпланетное будущее. Известный композитор делился творческими планами. И даже вдохновился в этих стенах на создание песни, которая так и называлась — «В кафе «Молодежном».
И все же главным блюдом для многих были завершающие вечер выступления джазовых ансамблей. Поскольку иных мест, где можно было бы свободно послушать выступление парочки самых, пожалуй, ярких из них — квартета Г. Гараняна и квинтета А. Козлова — попросту не было. А в «Молодежном» они выступали постоянно. И не только они. В 1962 году в этом кафе даже состоялся Первый фестиваль джаза. Довольны остались все. Особый повод радоваться был у участников. Все-таки их музыка и они сами были наконец-то легализованы. Могли формировать свою аудиторию. А значит — вместе с ней профессионально и творчески расти.
При этом почти каждый догадывался, что эта «панама» ненадолго. Что их трио, квартетам и секстетам отведена роль гарнира к идеологическому блюду, которое готовили в ЦК ВЛКСМ, а то и повыше.
Впрочем, был в этом высочайшем «крышевании» и плюс. Потому что очень скоро вечера в «Молодежном» прикрыли (говорят, по жалобе на страшный шум некоего жившего в этом же доме генерала). И ребята оказались один на один с Московской организацией московских ансамблей — сокращенно МОМА. В иных условиях ожидать чего-либо хорошего от этой конторы, курирующей всю работу музыкальных коллективов в кафе и ресторанах, джазменам не стоило. Но МОМА, видимо памятуя о противоречивых медвежьих разворотах еще более высоких кураторов, форсировать события не стала. А повела себя как кукушка. В том смысле, что, сказав новым детишкам «живите!», в заботе о «гнезде» предоставила их самим себе. «Кукушата» оказались ребятами не промах. Когда нужно, умели «скорешиться» со сверстниками в МГК ВЛКСМ. Когда требовалось, ныряли под крыло Московской организации союза композиторов. А в результате очень скоро джаз стали играть в кафе «Аэлита» около Маяковской и в «Синей птице» на улице Чехова (ныне Малая Дмитровка). По сравнению с «Молодежкой» в «Синей птице» разговоров было гораздо меньше. Зато импровизационные выступления (ночные джем-сейшен) проходили с гораздо большим драйвом. Что в общем-то неудивительно. Обстановка была более располагающей, а импровизировали лучшие на то время отечественные джазмены — в том числе те же Козлов с Гараняном.
Совсем своим для «джазом опаленных» в 1968 году стало кафе «Ритм». Алексей Козлов с товарищами нашел для него место буквально в трех минутах от «Молодежного», на улице Готвальда (ныне ул. Чаянова). Формально помещение принадлежало шашлычной. Однако проблемы с мясом в те годы уже докатились и до Москвы. Так что директор заведения, где шашлыками пахло все реже и реже, не возражал. И хотя советская идеологическая бюрократия снова впала в раж, в Москве все-таки появилось место, где три дня в неделю собирались истинные знатоки и любители джаза. К сожалению, эта эйфория длилась недолго. Просуществовавший всего год «Ритм» заставили свернуть свою деятельность. Почему? Да потому, что слишком уж контрастировали упругие джазовые ритмы с сонной атмосферой эпохи «расцвета застоя». К тому же в силу конструктивных особенностей каменного дома, где проживали многие известные советские композиторы и даже размещалось правление их московской организации, звук резонировал так, что травмированные им жители стали строчить во все инстанции жалобы. С их подачи директора шашлычной вызвали в райисполком и приказали вернуть все в первобытное состояние.
В результате джаз эти стены покинул. Тишины стало больше. Только мяса от этого в стране не прибавилось.
Да и шашлыки в общепите сочнее не стали.
В 1969 года питательно-развлекательная жизнь столицы получила дополнительные площади, а молодежь — новый «Бродвей». На прорубленном через старый Арбат Калининском проспекте (ныне Новый Арбат) открылись лучшие — разумеется, по советским меркам — магазины, рестораны, кафе и бары. Однако самое, пожалуй, скромное из них скоро стало и наиболее посещаемым. Это было кафе «Печора», где шесть вечеров в неделю играли джаз. И тогда сюда специально «на замечательного трубача Германа Лукьянова» и «на великолепного барабанщика Володю Буланова» устремлялась публика со всех концов Москвы. В результате у входа неизменно клубилась огромная толпа. А довольно приличный зал забивался под завязку.
Музыкантов такой триумф воодушевлял. А вот администрацию кафе столь грандиозная «наполняемость» очень скорo стала крайне напрягать. Перемена в их настроении объяснялась просто. Основной доход в заведении шел от реализации продукции кухни. Но вместо того, чтобы быстренько откушать горячего, заплатить и уйти, уступив место новым посетителям, джазовые ценители просиживали весь вечер, слушали своих любимцев и почти ничего не заказывали. Получалось, что весь этот джаз оказался сплошным «вредительством», потому как подрывал заведению один из главнейших плановых показателей.
Ни администрация, ни коллектив заведения в целом мириться с такой вопиюще упущенной выгодой не собирались. Поэтому перед джазменами реально замаячила перспектива очередного изгнания. На счастье, ребят выручила смекалка. И профессиональное импровизационное умение мгновенно находить решение. Наиболее находчивый из музыкантов (кажется, это был именно Алексей Козлов) предложил администрации продавать входные билеты, в стоимость которых входило то или иное «дежурное» блюдо. Заранее оплатив заказ, публика увлеченно отдавалась потреблению пищи духовной. Кухонная же стряпня оставалась в основном нетронутой. В результате у администрации перестала болеть голова «за рентабельность». А коллектив с пониманием ждал окончания джазовых импровизаций. Ибо дальше следовала радостная дележка образовавшегося под занавес продуктового «бесхоза».
Однако все стало непоправимым, когда постоянные очереди на входе в «Печору» вызвали острое недовольство у сиятельных пассажиров снующих по Калининскому «членовозов» и насторожили их охрану. Другие очереди — в магазины и по всей стране — им как-то глаза не кололи. А тут правительственная трасса. Великий служебный путь от Кремлевской стены до Рублевки и обратно. Нехорошо!
Кто там по известной схеме что-то сверху «цикнул», а на Лубянке «чикнул» — не суть важно. Просто в один не самый лучший день «Печора» резко порвала свои отношения с джазом. И мгновенно превратилась в банальное общепитовское кафе с обычным вокально-инструментальным составчиком, оперативно присланным из МОМА.
Точно такой же, но чуть классом повыше и на «пересменке» с варьете, постоянно выступал по соседству в образцово-показательном ресторане «Арбат».
Такая музыка, как выражался товарищ Бывалов из «Карнавальной ночи», «вела, но не уводила»…
Кого и куда в конце концов распределила сама жизнь. С 1970-х годов джазовое обучение ввели в ряде музыкальных училищ и факультативно в некоторых консерваториях. С 1990-х джаз прочно поселился там, где ему, собственно, подобает быть, — на концертных площадках и в джазовых, без всякой «общепитовской» примеси клубах.
Тех же, кто эту музыку гонял, сегодня вряд ли припомнят даже те, кто когда-то дисциплинированно таскал их портреты на праздничных демонстрациях по Красной площади.