Вероника не двигалась.
Стояла в коридоре, и я наблюдая за ее лицом видел как происходит работа. Рационализация. Попытка уложить увиденное в привычные рамки. Моргнула. Раз, другой, третий. Словно это могло перезагрузить картинку. Шаг назад, крошечный. Взгляд: на меня, на Фырка, снова на меня, снова на Фырка.
Фырк, разумеется, чувствовал себя на сцене.
Он расправил плечи (насколько это возможно для существа, у которого плечи шириной в два пальца), приподнял подбородок и принял позу, которую, видимо, считал величественной. Получилось скорее комично: побитый бурундук с заплывшим глазом, в грязных кедах и с торчащей на боку шерстью, восседающий на плече врача с видом императора на балконе.
И тут его новое, материальное тело напомнило о себе.
Задняя лапа — та, что в кеде, — дёрнулась вверх и яростно заскребла за ухом. Движение было настолько животным, настолько инстинктивным и далёким от всякого величия, что Фырк сам замер на полужесте, осознав, что только что сделал.
— Это… — начал он.
Не закончил, потому что санитарка проходила с ведром и из глубины коридора потянуло хлоркой. И Фырк чихнул. Громко, звонко, с таким отчаянным «Апчхи!», что его подбросило на моём плече, и он вцепился когтями в воротник, чтобы не свалиться.
— Будь здоров, — машинально сказала Вероника.
И тут же зажала рот ладонью, потому что осознала, что только что пожелала здоровья говорящему бурундуку.
— Спасибо, — ответил Фырк, шмыгнув носом. — Хлорка. Ненавижу. Раньше я её не чувствовал, а теперь у меня нос как у ищейки, и всё воняет. Всё! Линолеум воняет, антисептик воняет, твой халат, двуногий, воняет отдельно и персонально, потому что ты в нём уже вторые сутки. И ещё я голодный. Чудовищно, непристойно, позорно голодный. У вас есть орехи? Хотя бы сыр? У меня метаболизм — как у колибри, мне нужно есть каждые три часа, иначе я начну грызть вашу мебель. Это не угроза, это медицинский факт. Проблема в том, что ваш диван, скорее всего, невкусный.
Вероника опустила руку от рта. Посмотрела на меня. Посмотрела на Фырка. Сглотнула.
— Илья, — произнесла она, и голос её звучал так, как звучит голос человека, который очень старается сохранить контроль и почти преуспевает. — У тебя на плече… грызун. В обуви. И он только что… критиковал выбор нашего дивана?
— Не грызун! — Фырк вспыхнул с такой скоростью, с какой вспыхивают обиженные дети и оскорблённые генералы. — Дух-хранитель высшего порядка! Астральная сущность с трёхсотлетним стажем! Ну, временно в отпуске по состоянию здоровья, но это не повод для фамильярности! И да, диван из экокожи — это пошлость, Вероника.
— Фырк, — сказал я.
— Что? Я просто высказываю экспертное мнение по вопросу интерьера! Три века наблюдений за человеческим бытом дают мне определённую квалификацию!
Голоса привлекли внимание. Коридор вечернего Диагностического центра, обычно пустой и тихий в это время, начал оживать. Из ординаторской выглянул Тарасов. За ним — Зиновьева с планшетом. Из палаты Величко появился Семён, бледный, с кругами под глазами.
Тарасов среагировал первым. Он смотрел на Фырка, и в его взгляде работала система оценки угроз, отточенная годами в горячих точках.
— Командир, — произнёс Тарасов ровно. — Это что?
— Это кто, — поправил Фырк.
Зиновьева подошла ближе. Сняла очки, протёрла, надела обратно. Прищурилась, наклонив голову. Я видел, как её глаза пробегают по Фырку сверху вниз. Каждая деталь фиксировалась, классифицировалась, раскладывалась по полочкам.
— Аномалия, — произнесла Зиновьева вслух, и в её голосе было больше научного интереса, чем удивления. — Голосовой аппарат бурундука физиологически не приспособлен к артикуляции человеческой речи. Гортань слишком высоко, голосовые связки рудиментарны, резонаторные полости не те. Как он формирует шипящие и фрикативные? Это физически невозможно.
— Сашенька, — Фырк повернулся к Зиновьевой, — когда я жил в астральном теле, мне говорили, что летающий бурундук — тоже физически невозможен. Когда я таранил ментальный конструкт Архивариуса, мне говорили, что это энергетически невозможно. Когда я вцепился в рожу менталиста с ментальным бичом — мне бы сказали, что это суицидально невозможно, но я не спрашивал. Так что засунь свои фрикативные… куда-нибудь в методичку и прими как данность.
Зиновьева моргнула. Открыла рот. Закрыла. Записала что-то в планшет.
Семён стоял у стены и смотрел на Фырка с выражением человека, у которого за последние двое суток закончился лимит на потрясения. Рот приоткрыт, брови ушли вверх, перебинтованные руки безвольно повисли вдоль тела.
— Это… — начал он.
— Да, — сказал я.
— Он…
— Да.
— В кедах?
— Да, Семён. В кедах.
Я обвёл взглядом свою команду. Вероника — в тихом шоке, но держится. Тарасов — в боевой готовности, но без паники. Зиновьева — в научном экстазе, замаскированном под невозмутимость. Семён — на грани перезагрузки. Ордынская — у стены, краснеющая, смущённая и одновременно улыбающаяся, потому что она-то уже знала и провела с Фырком последние часы.
— Коллеги, — сказал я. — Глубокий вдох. Это Фырк. Мой фамильяр. Сущность астрального порядка, которая по неизвестной пока причине обрела физиологию. Он с нами. Он за нас. Более того — сегодня утром он спас четверых менталистов Серебряного на федеральной трассе, рискуя собственной жизнью. Вопросы анатомии, фонетики и зоологии оставим на потом. Сейчас — все по местам. Ника, — я повернулся к Веронике, — загляни в сестринскую, принеси печенье. Любое. Иначе он отгрызёт мне ухо, и это не фигура речи.
— Я бы не стал отгрызать, — возразил Фырк. — Обкусал бы слегка. По краешку. Для мотивации.
Вероника посмотрела на меня. В её глазах постепенно, как проявляющийся снимок, формировалось выражение, которое я знал и любил: «Ладно. Ладно, Разумовский. Я не понимаю, что происходит, но я тебе верю, и мы разберёмся». Она кивнула, развернулась и пошла по коридору — быстро, собранно, каблуки простучали ритмично, как метроном.
Команда расходилась. Ошарашенные, но дисциплинированные. Моя команда. Люди, которые привыкли к тому, что рядом с Ильёй Разумовским невозможное случается регулярно, и единственный способ выжить — принять это и работать дальше.
Кабинет. Закрытая дверь. Повёрнутый ключ.
Ворон по-прежнему сидел на спинке кресла, нахохленный, перебинтованный, с прижатым к телу крылом. При нашем появлении он приоткрыл один глаз, оценил компанию — Вероника с пачкой овсяного печенья, я, Фырк на моём плече — и снова закрыл.
Принял к сведению. Не удостоил комментария.
Фырк спрыгнул на стол.
Приземлился неуклюже — задние лапы подломились, он ткнулся мордой в стопку историй болезней и чихнул. Встал, отряхнулся, увидел печенье в руках Вероники и мгновенно утратил всякий интерес к чему бы то ни было, кроме еды.
Вероника положила пачку на стол, и Фырк набросился.
Он хватал печенье двумя передними лапами, подносил ко рту и грыз. Щёки раздувались. Крошки летели во все стороны: на стол, на истории болезней, на колени Вероники, которая села в кресло напротив и наблюдала за процессом.
Я дал ему минуту. Потом сфокусировал Сонар.
Луч вошёл в тело Фырка, и я увидел то, что видел утром, — но теперь без спешки, без тряски скорой и без адреналина, заливающего глаза.
Но вот того, что я искал, — не было.
Искры. Той самой синей, пульсирующей энергии, которая раньше заполняла Фырка от кончиков ушей до кончика хвоста. Которая делала его невесомым, полупрозрачным, способным проходить сквозь стены и летать без крыльев. Искры, которая была его сущностью.
Ноль.
Раньше Фырк для Сонара был сгустком чистого синего света. Сейчас передо мной был зверёк. Просто зверёк, из мяса и костей, с бьющимся сердцем и переваривающимся печеньем.
Я убрал Сонар. Откинулся на спинку стула. Потёр подбородок.
Фырк тем временем доел третье печенье и деловито двинулся по столу к кружке с остывшим кофе. Видимо, планировал сократить путь, потому что направился прямо сквозь неё по привычке.
Керамика встретила его безжалостно.
Фырк врезался носом в стенку кружки. Звонко. Кружка качнулась, кофе плеснул на стол, а бурундук отлетел назад, шлёпнулся на зад и схватился за морду обеими лапами.
— Больно!.. — выдохнул он. — Двуногий, я чувствую боль. Настоящую. Физическую. Тут, — он ткнул лапой в нос. — И холод чувствую. И тяжесть. Гравитацию. Меня к земле тянет, как мешок с картошкой. Раньше я летал! Я проходил сквозь стены! А сейчас я впечатался в кружку!
Он замолчал. Посмотрел на свои лапы.
— Я пустой внутри, — сказал Фырк тихо. И голос его изменился — ушла дерзость, ушёл сарказм, и осталось то, что прячется под ними у всех: страх. — Как будто кто-то вычерпал меня. Была Искра — нет Искры. Я же дух, Илья. Три сотни лет дух. А теперь я… что?
Ворон на спинке кресла шевельнулся. Открыл оба глаза. Посмотрел на Фырка, и во взгляде старой птицы мелькнуло сочувствие.
Я выдержал паузу. Дал Фырку прожить этот момент, не перебивая. Потом сел ровнее, сложил руки на столе и включил режим, в котором работал всегда — диагностика.
— Рассказывайте, — сказал я. — С самого начала. Хронология. Симптомы. Как ты стал куском мяса, пушистый?
Фырк вытер нос лапой. Шмыгнул. Собрался.
— Подвал, — начал он, и голос выровнялся, хотя и остался тише обычного. — Конец всей той каши с Архивариусом. Помнишь? Круг на полу, ментальный конструкт, и эта тварь тянет щупальца к Орлову. Серебряный лежит, ты лежишь, Ордынская лежит. Оно сильнее. И я вижу, что ещё минута — и вам всем кабзда!
Он замолчал. Лапа непроизвольно потянулась к уху и остановилась на полпути.
— Я ударил, — продолжил Фырк. — Всем, что было. Всей Искрой. Собрал в кулак и долбанул по этому конструкту, как таранный удар. Разорвал канал. И… — он запнулся, подбирая слова, и я видел, как его морда исказилась от воспоминания, которое причиняло боль не физическую, а другую, глубже. — Был взрыв. Белый свет. Такой, что я ослеп. Меня словно вывернули наизнанку и пропустили через мясорубку. Каждая частица моей Искры горела, как угли. А потом темнота.
Вероника слушала, забыв про печенье. Её рука лежала на подлокотнике, пальцы сжимались. Непроизвольно, в такт Фырковым словам.
— Очнулся в клетке, — Фырк дёрнул хвостом. Резко, злобно. — Маленькой, железной, с прутьями. Глаза режет свет. Живот сводит от голода так, что выть хочется. А в туалет — ещё больше. И стоит рядом мелкий шкет, и натягивает на меня эти идиотские кеды! — он дёрнул ткань на бедре. — Кеды! На духа-хранителя! И ещё говорит: «Мамочке нравится, когда зверюшки в одёжке». Мамочке!
В другое время я бы усмехнулся. Не сейчас.
Я перевёл взгляд на Ворона.
— Твоя очередь, старый.
Ворон выпрямился на спинке кресла. Распрямил здоровое крыло, сложил обратно. Жест, который у людей соответствовал бы расправленным плечам перед докладом.
— Архивариус, — произнёс Ворон. — Архивариус не просто похищал духов. Он запирал нас. В рунические клетки. Демидовский подвал — это лаборатория. Там десятки клеток, лекарь. Десятки.
Вероника подалась вперёд в кресле. Для неё это была не абстракция. Это была личная война.
— Четыре месяца, — продолжил Ворон, и его голос стал ещё тише. — Четыре месяца он вытягивал из меня Искру по капле. Подключал ментальные иглы — артефакты, тонкие, как паутина, но от них такая боль, что хочется вырвать себе крылья, лишь бы прекратилось. И доил. Как скот. День за днём, неделя за неделей. Я чувствовал, как пустею. Как из меня вычерпывают то, чем я был три века.
Он умолк. Браслет на лапе тускло блеснул в свете настольной лампы.
— Он собирает батарею, — сказал Ворон. — Резервуар чистой Искры. Энергию десятков духов, слитую в единый сосуд. Для чего — не знаю. Но масштаб… Масштаб такой, что мне страшно. А я, лекарь, боюсь редко. Духов в том подвале — десятки. Было…
Он не закончил. Не нужно было.
Я сидел и переваривал. Информация укладывалась в голове слоями.
Демидов. Член Гильдии, уважаемый маг, владелец поместья под Владимиром. Человек, которого я знал лично. И этот человек держал в подвале десятки духов-хранителей и вытягивал из них жизнь по капле. Не сам — через Архивариуса. Или для Архивариуса. Или он и был Архивариусом.
Магический реактор. Резервуар Искры. Оружие? Инструмент? Топливо для чего-то, о чём я не хотел думать, но должен был?
Я постучал пальцами по столу. Ритмично, как метроном. Привычка, которая помогала думать.
— Значит, так, — сказал я вслух, и голос мой прозвучал спокойнее, чем я ожидал. — Будем относиться к этому как к редкой хронической патологии. Призрачным стать не можешь — значит, живёшь так. Искры нет — будем искать, есть ли способ вернуть. Пока — симптоматическая терапия. Есть регулярно, пить достаточно, беречь швы. В лоток ходить научим.
— В лоток⁈ — Фырк подпрыгнул. — Я — дух-хранитель и в лоток⁈
— В лоток, — подтвердил я. — Или на газету. Третьего варианта анатомия не предусматривает.
Фырк открыл рот. Закрыл. Открыл снова. Посмотрел на Ворона в поисках поддержки. Ворон отвернулся к стене с видом существа, которое к данной дискуссии не имеет ни малейшего отношения.
— Илья, — голос Вероники раздался из кресла. — Это же безумие…
Я повернулся к ней.
— Это наша новая реальность, Ника, — сказал я. — И с этой реальностью мне сейчас ехать в столицу. Серебряный должен это увидеть. Ворона с его браслетом, Фырка с его материализацией, и всё, что они знают о Демидове. Это наши главные улики. Против Демидова. Против Архивариуса. Против всей этой гнили, которая четыре месяца держала в клетках тех, кто веками охранял людей.
Я замолчал. В тишине все смотрели на меня и понимали, что другого выхода нет.
Через полчаса обсуждений мы вышли на крыльцо — я, Вероника и Фырк, который сидел у меня за пазухой, высунув наружу только нос, который принюхивался к февральскому воздуху.
Раньше он не чувствовал холода. Раньше ветер проходил сквозь него, как сквозь дым. Сейчас Фырк вжимался в мою грудь, и я ощущал, как его маленькое тело подрагивает — мелкой, частой дрожью, от которой зверьков спасает только чужое тепло.
Двор Диагностического центра выглядел иначе, чем обычно. Дежурные фонари заливали асфальт жёлтым светом, и в этом свете, шурша шипованной резиной по ледяной корке, вкатывались два автомобиля.
Два массивных чёрных внедорожника с тонированными стёклами, низкой посадкой и тспецифической угловатостью корпуса, которая говорит о бронировании лучше любых табличек.
Тяжёлые, приземистые, с широкой колёсной базой и решётками радиаторов, за которыми угадывались моторы, способные разогнать эту броню до скоростей, при которых обычные машины начинают дрожать.
Личный конвой Серебряного.
Первый внедорожник остановился у крыльца. Водительская дверь открылась, и из салона тяжело выбрался Рогов.
За двенадцать часов, прошедших с нашего разговора в ординаторской, он изменился. Не к лучшему. Левый глаз закрывала повязка с пластырем, и это придавало его лицу пиратскую асимметрию.
Но двигался он резко, собранно.
Рогов кивнул мне. Подтверждение: транспорт готов, маршрут проложен, люди на местах.
Началась погрузка.
Ворона вынесли первым. Завёрнутого в плед, уложенного в переносную коробку, которую Ордынская обложила полотенцами для мягкости. Птица не проснулась. Или сделала вид, что не проснулась, потому что Ворон принадлежал к тому типу существ, которые предпочитают переживать унизительные моменты с закрытыми глазами. Его аккуратно поместили на заднее сиденье первого внедорожника, закрепили ремнями.
Потом — Величко. Каталку вывезли из приёмника двое санитаров, и она загрохотала по пандусу, подпрыгивая на стыках. Леопольд Константинович лежал неподвижно, бледный, с портативным монитором, пристёгнутым к боковине каталки, и капельницей, раскачивающейся на телескопической стойке.
Транспортный режим — я проверил давление стабильно, плазмаферез завершён, белок в допустимых границах.
Семён бежал рядом. Перебинтованные руки проверяли крепления — каждый зажим, каждый ремень, каждое соединение трубки с катетером. Суетливо, с избыточной тщательностью, которая выдаёт человека, не способного контролировать ситуацию в целом и потому вцепившегося в детали.
— Семён, — сказал я.
Он поднял голову. Глаза красные, щёки впалые. Двое суток без нормального сна. Но стоял.
— Дядя стабилен. Плазмаферез мы сделали, в Москве его долечат. Ты остаёшься. Возвращайся в палаты.
Семён открыл рот — я видел, как в нём поднимается протест, как слова «я поеду с ним» формируются за сжатыми губами. Но протест не вырвался.
Семён посмотрел на каталку, на дядю, на меня, и что-то в его лице переключилось. Принятие.
— Береги его, шеф, — сказал Семён. Тихо. Так говорят люди, которые доверяют.
— Сберегу, — ответил я.
Каталку загрузили во второй внедорожник. Там уже сидел боец конвоя. Он принял капельницу, закрепил стойку в специальном пазу. Профессионал, сразу видно. Не первая транспортировка.
Я отвёл Веронику в сторону.
— Обещай мне, — сказала Вероника.
Её руки поправляли воротник моей куртки. Ненужный жест — воротник и так стоял. Но руки нуждались в занятии, потому что если бы они были свободны, они бы дрожали, и мы оба это знали.
— Не лезь на рожон, — голос дрогнул, но удержался. — Ты лекарь, Илья, а не инквизитор. Пусть Серебряный сам разбирается со своими шпионами и засадами. Ты лечишь людей, а не ловишь преступников. Пожалуйста.
Я смотрел ей в глаза. С влажным блеском, который она не позволяла превратиться в слёзы. Вероника Орлова не плакала при прощаниях. Она плакала потом, одна, когда никто не видел.
Я знал это. Она знала, что я знаю. И мы оба делали вид, что не знаем.
— Они пришли за моими пациентами и моим фамильяром, Ника, — сказал я. — Это больше не юрисдикция Серебряного. Это моя территория. Но я обещаю вернуться. У нас дом, помнишь? Я ещё не выбрал диван.
Она фыркнула. Коротко, по-фырковски, и я подумал, что они бы поладили. Оба фыркали, когда не хотели плакать.
— Выбрал, — сказала Вероника. — Я уже выбрала. Без тебя. Кожаный, тёмно-зелёный, с подушками. Натуральная кожа, не экологическая, чтобы твой грызун не скандалил.
— Он не грызун.
— Я знаю. Но мне нужно время привыкнуть к тому, что у моего парня на плече сидит говорящий бурундук в кедах, который критикует мой вкус в мебели. Дай мне хотя бы неделю.
Я обнял её.
Крепко, обеими руками, прижав к себе так, что Фырк за пазухой недовольно пискнул — его сплющило между моей грудью и Вероникиной курткой.
Она обняла в ответ, и её руки на моей спине сжались с силой, которую я не ожидал, — так держат то, что боятся потерять.
Мы стояли так. Десять секунд. Двадцать. Целую жизнь, уместившуюся в объятие под фонарём, пока снег ложился на наши плечи и не таял.
Потом я разжал руки. Отступил. И увидел, как Вероника расправляет плечи, подбирает подбородок и становится той, кем была: сильной женщиной, которая умеет отпускать.
— Иди, — сказала она. — И побрейся при первой возможности. Ты похож на бездомного.
— Кобрук то же самое говорит.
— Умная женщина, — сказала Вероника, и я вспомнил, что Фырк произнёс ту же фразу двадцать минут назад.
Определённо поладят.
Я вернулся в холл. Последние распоряжения — как последние стежки перед закрытием раны: каждый должен лечь точно, иначе разойдётся.
Тарасов стоял у стойки дежурной медсестры, скрестив руки на груди. Рядом — Зиновьева с планшетом. Семён, вернувшийся с улицы, прислонился к стене. Три человека, на которых я оставлял Центр.
— Тарасов, — сказал я. — Ты за старшего. Центр на тебе. Никакой самодеятельности, все плановые операции отменить до моего возвращения. Только экстренные. Если сомневаешься — звони Кобрук, она в курсе.
Глеб кивнул. Ни вопросов, ни возражений. Тарасов принимал командование так же, как принимал скальпель — молча и уверенно.
— Зиновьева — мониторь Раскатову и Грача каждый час. Кардиомониторинг, контроль ритма, электролиты дважды в сутки. Если что-то пойдёт не так — Воронов на подхвате, он знает протокол.
Зиновьева записала. Палец бежал по планшету быстро, уверенно.
— Семён, — я посмотрел на него. — Дядя стабилен. В Москве его примет команда Серебряного, я лично прослежу за переводом. Возвращайся в палаты. Отдыхай. Ты мне нужен свежим к моему возвращению.
Семён кивнул. Тяжело, через силу, но кивнул.
Я уже повернулся к выходу, когда из тени коридора, из-за угла, где свет ламп не добирался до стены, появилась Ордынская.
Она была в кардигане, наброшенном поверх больничного костюма. Руки обхватывали локти, пальцы впились в ткань. Лицо бледное, с тенями, губы сжаты.
Но глаза… глаза были другими. В них стояло упрямство, которого я не видел у неё раньше. Тихое, неброское, но настоящее, как угли под пеплом.
— Илья Григорьевич, — голос тихий, но не дрожащий. — Возьмите меня с собой.
Тарасов повернулся к ней.
— Лена, не дури, — сказал он. Не грубо, скорее по-братски… — Куда тебе? Там может быть засада, стрельба, ментальные удары. С твоими нервами…
— Я в порядке, — Ордынская даже не посмотрела на Тарасова.
Её взгляд был направлен только на меня. И в нём горела решимость, от которой мне стало не по себе, потому что я узнал её. Ту же решимость я видел в подвале, когда она удерживала жизнь Орлова голыми руками.
— Я чувствую, шеф, — сказала она, и голос стал тише, но отчётливее, как шёпот в пустом зале. — Там, на трассе, когда мы зашивали… когда я держала его вену… моя Искра звенела. Я не знаю, как это объяснить. Как камертон, который попал в резонанс. Я могу удержать жизнь, если кто-то снова пострадает. Я чувствую, что нужна там. Пожалуйста.
Пожалуйста. Последнее слово, которое она добавила после паузы, и паузы этой хватило, чтобы я увидел: она готова к отказу. Готова принять и уйти. Но просит. Не из тщеславия или азарта, а из глубинного, врачебного инстинкта, который говорит: «Там будут раненые, и ты можешь помочь».
Я молчал. Секунду, две, три.
Внутри шёл расчёт.
Против: Ордынская не боец. Биокинетик с нестабильной психикой. В бою она уязвима, как открытая рана. Если начнётся мясорубка, Лена станет не ресурсом, а обузой. Человеком, которого нужно защищать, вместо того чтобы работать.
За: Если снова будет засада и Рогов получит ментальный удар. Если Величко дестабилизируется в дороге. Если кто-нибудь начнёт умирать в салоне бронированного внедорожника посреди трассы М-7, у меня не будет операционной и аппаратуры. Будут мои руки и реанимационный чемодан. И этого может не хватить.
А Ордынская — это биокинетический жгут, консервация тканей, поддержание сердечного ритма. Живой аппарат искусственного жизнеобеспечения, работающий на Искре вместо электричества. В полевых условиях это не помощь, это перевес между жизнью и смертью.
— Две минуты на сборы, — сказал я. — Бери укладку реаниматолога и свой рюкзак. Жду в машине.
Ордынская просияла. Развернулась и бросилась в сестринскую, и кардиган хлопнул за ней, как парус.
Тарасов смотрел ей вслед. Потом на меня.
— Командир, — сказал он.
— Знаю, — ответил я.
— Береги её, — сказал Тарасов.
Салон тяжёлого внедорожника оказался теснее, чем казался снаружи.
Бронированные стенки съедали пространство, и то, что осталось, было набито людьми, оборудованием и напряжением. Полумрак, подсвеченный только приборной панелью, отбрасывал на лица зеленоватые блики, придавая всем присутствующим вид обитателей подводной лодки.
Рогов за рулём. Повязка на глазу, руки на баранке — крупные, с ободранными костяшками, уверенные. Он не обернулся, когда мы загружались, только поправил зеркало заднего вида и проверил связь с задней машиной. Три коротких щелчка рации, три ответных.
Я сел на заднее сиденье. Справа села Ордынская, успевшая за две минуты собрать укладку и рюкзак и не опоздавшая ни на секунду.
Между нами находился Ворон в своей коробке, укутанный, перебинтованный, дремлющий. Напротив, на откидном сиденье, — боец конвоя. Молчаливый, квадратный, с кобурой на бедре и глазами, которые смотрели сквозь тебя, как сквозь стекло.
Фырк спал у меня на коленях. Свернулся клубком на том самом полотенце, в которое я заворачивал его утром. Нос спрятан в хвост, здоровый бок поднимается и опускается, крошечные лапки подёргиваются во сне — бежит куда-то, в каком-то бурундучьем сновидении, где, может быть, он снова невесом и может проходить сквозь стены.
— Поехали, — сказал я.
Рогов повернул ключ. Мотор загудел. Внедорожник качнулся и тронулся. Шипованная резина захрустела по снегу. Следом двинулась задняя машина с Величко, капельницами и вторым бойцом.
Ворота Диагностического центра раздвинулись, и мы выехали в ночь.
Я обернулся. Через заднее стекло.
На крыльце стояли люди. Маленькие фигурки в свете дежурных ламп.
Центр удалялся. Сжимался, уменьшался, превращался в светящуюся точку в темноте, и через минуту точка скрылась за поворотом.
Впереди — чёрная лента трассы М-7.
Фырк посапывал на моих коленях. Тёплый, живой, весом в яблоко. Я положил ладонь на его спину и почувствовал под шерстью биение сердца. Двести ударов в минуту. Норма для бурундука. Норма для существа, которое заново учится быть живым.
— Рогов, — я проверил пульс у Ворона, нащупав артерию на непокрытой лапе. Ровный, наполненный. Птица дремала, не просыпаясь. — Ты уверен в маршруте?
— Уверен, — Рогов не отрывал взгляд от дороги. Фары вырезали из темноты коридор света, по которому неслась машина. — Серебряный дал зелёный коридор. Идём по объездной, потом на платную. Никаких остановок, никаких населённых пунктов. На максималке до самой Москвы.
Его голос был ровным, деловым, но я уловил в нём нотку, которой утром не было.
Не страх — насторожённость. Рогов пережил утреннюю засаду. Тело помнило. Руки на руле лежали чуть крепче, чем нужно, и плечи были развёрнуты так, как они разворачиваются у людей, ожидающих удара.
Ордынская сидела рядом, прижав укладку к коленям. Её взгляд скользил по Фырку.
— Он такой тёплый, — прошептала она. — Настоящий. Живой. Когда я держала его сердце утром… оно было как мотылёк. А сейчас — ровное, сильное… Илья Григорьевич, как мы будем объяснять это в Москве?
Я посмотрел в окно. Темнота за бронированным стеклом летела навстречу, рассечённая пунктиром дорожной разметки.
— Никак, Лена, — сказал я. — Мы не будем объяснять. Мы будем задавать вопросы. А Серебряный будет на них отвечать.
Ордынская кивнула. Помолчала.
— А если не захочет?
— Захочет, — ответил я, и мой голос прозвучал так, что боец на откидном сиденье скосил на меня глаза и тут же отвернулся. — У меня очень убедительная манера спрашивать.
Машина неслась по трассе. Гул мотора наполнял салон.
Я позволил себе прикрыть глаза. Не спать, просто дать отдых. Одну минуту. Веки опустились, и мир сузился до ощущений: тепло Фырка на коленях, гудение двигателя, запах бензина, лёгкая вибрация бронированного корпуса.
Прошёл час. Может, чуть больше. Я не следил за временем — оно тянулось однородной лентой, как трасса за окном. Рогов вёл ровно, уверенно, объезжая редкие колдобины с чутьём водителя, который знает дорогу задницей.
Фырк во сне дёрнул задней лапой. Рация зашипела.
Звук ворвался в тишину салона, как скрежет ногтя по стеклу. Статические помехи хлестнули из динамика порцией белого шума, сквозь который пробились обрывки голоса.
Рогов дёрнулся. Правая рука метнулась к рации.
— Второй, доложи обстановку. Второй!
Помехи. Треск. Тишина.
— Второй!
Ответа не было.
Связь с задней машиной оборвалась.
Я открыл глаза.
И увидел.
За лобовым стеклом, в конусе света фар, падал снег. Но не так, как падает обычный снег — сверху вниз, лениво, по-февральски. Этот снег летел горизонтально. Плотной, неестественной стеной, как будто кто-то включил гигантский вентилятор за горизонтом и направил его прямо на нас.
Хлопья закручивались в воронки перед лобовым стеклом.
Ордынская побледнела. Её руки вцепились в укладку, и я услышал, как она резко втянула воздух сквозь стиснутые зубы.
Рогов сжал руль. До хруста. До побелевших костяшек.
— Тварь… — процедил он сквозь зубы. — Опять метель.