Глава 4

Голос прозвучал у него внутри.

Не в ушах, а глубже, за барабанными перепонками, в том месте, где мысли ещё не оформились в слова, но уже обрели звук.

Низкий, бархатистый, с ленивой снисходительностью, какая бывает у существ, привыкших к тому, что их не слышат, и застигнутых врасплох тем, что вдруг услышали.

Всего пара часов прошло с тех пор, как кошка сама показалась ему. Просто возникла: секунду назад подоконник был пуст, а в следующую на нём сидело существо с изумрудными глазами и смотрело на Семёна.

«Я привязала себя к твоей Искре», — заявила она без предисловий и разрешения.

Он пока еще не привык. Ни к ней, ни к тому, что она разговаривает.

У него накопилась уйма вопросов — что значит «привязала к Искре», как это работает, почему именно он, что вообще такое духи-хранители и сколько их.

Но Шипа на вопросы отвечать не желала.

Отворачивалась, вылизывала лапу, делала вид, что не слышит, или роняла что-нибудь вроде «не сейчас, двуногий» с таким величием, будто он посмел побеспокоить императрицу во время аудиенции.

Семён не давил. Осторожничал. Нащупывал подход, как нащупывают вену у тяжёлого пациента — мягко, терпеливо, без резких движений.

И вот сейчас она ответила.

Кошка на подоконнике смотрела на него.

Не так, как смотрят кошки на людей — вскользь, мимо, сквозь. Она смотрела в него. Изумрудные глаза, сузившиеся в щёлочки, буравили его насквозь, и Семён физически ощущал этот взгляд.

Четыре слова. Произнесённых не вслух — внутри его черепа, как будто кто-то подключился к частоте, которая раньше была только его.

Семён сглотнул. Облизнул пересохшие губы. Сердце колотилось где-то в районе горла, и он чувствовал его пульс в кончиках забинтованных пальцев.

— Я… — голос вышел хриплый, осипший. — Я же вижу тебя всего пару часов. С тех пор, как шеф уехал. И слышу. В голове. Мне все интересно — зачем ты это сделала?

Странный вопрос. Глупый, может быть.

Но единственный, за который он мог зацепиться в этом водовороте невозможного.

Шипа спрыгнула с подоконника.

Движение было текучим, невесомым — лапы коснулись плитки без звука, и зеленоватое мерцание, окутывавшее её силуэт, на мгновение вспыхнуло ярче, как вспыхивает лампочка перед тем, как перегореть. Хвост хлестнул из стороны в сторону. Раздражённо, отрывисто, как маятник, который сбился с ритма.

— Потому что я так решила, — ответила она. — Я открылась тебе и привязала себя к твоей Искре. Ты, может быть, этого не заметил. Потому что ты двуногий, а двуногие замечают только то, что можно потрогать, понюхать или положить в рот.

Она обошла его по дуге. Не приближаясь, держа дистанцию. Полупрозрачный силуэт скользнул по линолеуму, и Семён невольно проследил за ней взглядом, поворачиваясь всем корпусом. Только солнце было зелёным и ходило на четырёх лапах.

— Но ты ведь не ответила, — сказал Семён тихо. — По-настоящему. Почему ты не вышла провожать их? Фырка и Ворона. Они же свои.

Шипа остановилась.

Хвост замер на полувзмахе. Спина выгнулась, и Семён увидел, как по её шерсти прошла волна. Дрожь. Мелкая, быстрая, как рябь по воде от брошенного камня.

Кошка села. Аккуратно, подобрав лапы, обвив их хвостом. И надменность осыпалась с неё, как штукатурка со старой стены, обнажив то, что пряталось за ней.

— Потому что мне страшно, двуногий, — сказала Шипа, и голос в его голове стал глухим, сдавленным, с трещиной посередине, через которую просачивалось что-то горькое. — Они были духами. Бестелесными. Свободными. А стали… телесными. Кусками плоти, которым больно и холодно. Которые врезаются носом в кружки и визжат от боли. Которые мёрзнут и хотят есть. Которые… кровоточат.

Она замолчала. Уши прижались к голове, и зеленоватое свечение вокруг неё мигнуло, стало тусклым, почти невидимым.

— Я не хочу повторить их судьбу, — продолжила Шипа тише. — Мне было страшно даже заговорить с ними. Подойти. Коснуться. Страшно, что это… заразно. Что, если я окажусь слишком близко, то тоже окажусь в клетке из мяса и костей. Стану чувствовать каждый сквозняк.

Семён молчал. Он не знал, что сказать. Что говорят духу, который боится стать живым?

Этому не учили ни в медицинском, ни в ординатуре. Шеф бы, наверное, нашёл слова. Шеф всегда находил. Но шефа здесь не было, и Семён стоял один, прислонившись к стойке для капельницы, и слушал, как трёхсотлетнее существо признаётся ему в страхе.

И странным образом — понимал. Не головой. Чем-то другим.

Шипа подняла голову. Изумрудные глаза блеснули. Дрожь ушла, плечи расправились, хвост обвил лапы плотнее. Кошка собирала себя по кускам, как хирург собирает пациента после тяжёлой операции — методично, деталь за деталью.

— Творятся страшные вещи. И я обязательно во всём этом разберусь, — произнесла она, и голос окреп. — Я пойду к Совету Старейшин. Расскажу им, что происходит. Совет должен знать.

Она помолчала. Прислушалась к чему-то, чего Семён не слышал.

— Только чтобы дойти туда и вернуться обратно, мне нужен был якорь, — сказала Шипа. — Привязка к двуногому. Живая точка в вашем мире, за которую можно держаться, когда астральные течения начнут сносить.

Семён моргнул. В голове щёлкнуло что-то — как тумблер, переключивший освещение с дежурного на полное. Мысль оформилась раньше, чем он успел её обдумать.

— И ты выбрала меня? — спросил он. — Почему?

Шипа посмотрела на него. Взглядом, от которого Семён почувствовал себя голым — не физически, а как-то иначе, будто с него сняли всю одежду и осталась только суть.

— Потому что в тебе есть стержень, — произнесла Шипа, и слова совпали с его мыслью так точно, что Семён вздрогнул. — И талант. Твоя Искра гораздо сильнее, чем ты сам думаешь, мальчик. Гораздо.

Мальчик. Из её уст это прозвучало не снисходительно, а почти… ласково.

Шипа отвернулась.

Запрыгнула на подоконник— и уткнулась носом в стекло, за которым крутилась белая каша метели. Полупрозрачный силуэт на фоне снежного хаоса.

— Всё, — бросила она через плечо. Тон — королевский. — Занимайся своими делами, двуногий. Я дождусь, пока наша связь окрепнет, и уйду. К Совету. А пока — не стой над душой.

Семён потоптался на месте. Секунду, другую. Перебинтованные руки повисли вдоль тела, пальцы сжались и разжались. Хотелось сказать что-нибудь — что-нибудь правильное, весомое, что-нибудь, что сказал бы шеф. Но ничего не пришло, и он просто кивнул.

Тихо, самому себе. Принял.

Вышел из палаты. Закрыл дверь. Прислонился к ней спиной, чувствуя лопатками холодный пластик.

Коридор гудел лампами. Где-то далеко, в приёмном покое, звякнула каталка. Обычный дежурный шум.

Семён посмотрел на свои перебинтованные руки.

Якорь. Он теперь якорь для духа-хранителя, который собирается идти к какому-то Совету Старейшин, о котором он не слышал ни разу в жизни.

* * *

Семь метров.

Свет фар вырвал из метели человеческую фигуру, и детали проступили разом.

Руки опущены вдоль тела. Открытые, пустые. Без оружия, без артефактов, без синего свечения между ладонями.

И лицо.

Знакомое.

Узкое, с острыми скулами, с тонкими губами, сложенными в ту самую усмешку — холодную, цинично-тёплую, от которой хотелось одновременно ударить и пожать руку.

Серебряный.

Магистр Игнатий Серебряный собственной персоной. В кашемировом пальто. Пешком. Посреди метели. На обочине трассы М-7 в час ночи.

Рогов замер с вытянутой рукой. Я видел, как напряжение стекало с его плеч, уступая место чему-то среднему между облегчением и яростью. Он узнал своего командира, и пальцы, сжимавшие рукоять, разжались. Но не до конца. Менталист всегда оставлял себе запас реакции.

Боец за капотом опустил руку от кобуры. Тоже узнал. Вытянулся. Не по стойке «смирно», но близко.

Я опустил плечи. Выдохнул. Пар вырвался изо рта и тут же растворился в метели.

— Серебряный? — мой голос прозвучал ровно, хотя внутри всё ещё гулко стучал адреналин, закачанный в кровь минуту назад. — Какого чёрта вы тут делаете пешком?

Серебряный подошёл ближе. Стряхнул снег с плеча. Не торопясь, обстоятельно, как стряхивают крошки с салфетки после обеда. Поморщился, обнаружив, что кашемир промок насквозь.

— И вам доброй ночи, Илья Григорьевич, — произнёс он безупречно вежливым тоном, с лёгкой иронией на дне. — Решил выехать навстречу. Погода нелётная, связь легла час назад, ваша рация — молчит. Моя паранойя, знаете ли, подсказала, что вы непременно найдёте способ застрять. И что же? Паранойя, как обычно, оказалась права.

Он обвёл взглядом картину: бронированный внедорожник, зарывшийся по самый капот в сугроб, три фигуры по колено в снегу, метель, выворачивающая фары наизнанку.

— Кстати, — Серебряный поднял палец, — вторая машина с вашим Величко обогнала меня минут двадцать назад. Проскочила на полном ходу, даже не притормозила. Они уже на подъезде к Москве. Так что за пациента не волнуйтесь. А вот вы… — палец описал полукруг, указывая на наш сугроб, — решили, видимо, отдохнуть. Романтика зимней дороги, понимаю.

Я посмотрел на Рогова. Рогов посмотрел на меня. Одна и та же мысль: вторая машина обогнала нас, пока мы сидели в кювете. В такой пурге, в ревущей белой стене, где не видно собственных рук, — обошла и ушла вперёд, а мы даже не заметили. Связь легла, визуальный контакт потерян, и если бы Серебряный не вышел навстречу…

Впрочем, ладно. Величко в безопасности. Это главное.

— Где ваша машина? — спросил я.

— В полукилометре позади, — Серебряный махнул рукой в темноту за спиной. — Мой водитель благоразумно остался при ней. Он, видите ли, не разделяет моей привычки прогуливаться по ночным трассам в метель. Человек без воображения.

В полукилометре. Пешком. По колено в снегу. В кашемировом пальто. Потому что связь легла и паранойя подсказала.

Серебряный. Человек, который играл людьми, как пианист клавишами, который просчитывал варианты на десять ходов вперёд и никогда не делал ничего без причины. И этот человек протопал полкилометра через пургу, чтобы убедиться, что его «доброволец» не замёрз в кювете.

Я мог бы списать это на прагматизм. Серебряному нужен был я — живой, функционирующий, способный выполнить его «деликатное задание». Мёртвый лекарь в канаве его планам не соответствовал.

Но что-то подсказывало, что дело не только в прагматизме. А в том, как Серебряный посмотрел на заваленный снегом внедорожник, цепким взглядом проверяющим: все ли на месте, все ли живы. Профессиональная привычка человека, который давно научился считать своих.

Хотя, возможно, я себе льстил.

— Ну что, — сказал Серебряный, оглядев наш сугроб с выражением архитектора, которому показали самострой. — Будем стоять и любоваться?

Он снял дорогие, кожаные, подбитые мехом перчатки. Сунул в карман. Засучил рукава пальто, обнажив запястья, и встал рядом со мной, плечом к бамперу.

Я моргнул.

Один из самых влиятельных менталистов Империи. Человек, к которому на приём записываются за полгода, чьё имя произносят шёпотом в коридорах Канцелярии. Стоял по колено в снегу, упирался ладонями в бампер бронированного внедорожника и готовился толкать.

— Серебряный, — сказал я, — вы серьёзно?

— Абсолютно, — ответил он, не поворачивая головы. — Лебёдки нет. Трос — во второй машине, которая, благодаря вашей бдительности, уехала без вас. Мой водитель в полукилометре, а вызывать эвакуатор в такую погоду — ждать до утра. У меня, знаете ли, тоже есть руки. Не только голова. Хотя руками пользуюсь значительно реже.

Рогов занял позицию у заднего крыла. Боец — у другого. Серебряный — рядом со мной, у бампера. Четверо мужчин, по колено в снегу, в кромешной тьме, в вое ветра, который рвал одежду и швырял в лицо горсти ледяной крупы.

Сюрреализм. Чистой воды сюрреализм.

— Рогов, заводи! — крикнул я.

Рогов нырнул в салон. Мотор провернулся, кашлянул и загудел. Колёса завертелись.

— На три! Раз! Два! Три!

Я навалился. Серебряный навалился рядом, и я услышал, как он сквозь стиснутые зубы произнёс нечто, не предназначенное для протоколов. Грязное, солдатское, трёхэтажное. Магистр Серебряный ругался матом, толкая машину из сугроба, и в этом было столько абсурдной, земной, человеческой правды, что я невольно хмыкнул.

Внедорожник качнулся.

— Ещё!

Снова. Рёв мотора, мат Серебряного, хрип бойца, скрип снега под шипами.

Машина дёрнулась, просела, дёрнулась снова, и вдруг… пошла. Медленно, нехотя, как больной, которого поднимают с койки после долгого лежания. Колёса нашли сцепление, шипы вгрызлись в лёд под снегом, и внедорожник выполз из сугроба, оставляя за собой глубокую, рваную борозду.

Серебряный выпрямился. Отряхнул ладони. Посмотрел на свои руки и поморщился с таким выражением, будто обнаружил на своём столе использованную салфетку.

— Триста рублей за маникюр, — пробормотал он. — Коту под хвост.

Я рассмеялся. Коротко, от живота. Нервное, адреналиновое, но настоящее. Серебряный покосился на меня и усмехнулся. И эта усмешка делала его невыносимым и почти симпатичным.

Дальше ехали вместе. Серебряный вызвал по рации своего водителя, и через пятнадцать минут к нам подтянулся второй автомобиль. Не бронированный, но тяжёлый, чёрный, с мощными противотуманками, которые резали метель жёлтыми лезвиями.

Боец сел в другую машину, а Серебряный пересел к нам. Занял переднее пассажирское сиденье, стянул промокшее пальто, бросил его на пол и остался в тёмном свитере тонкой вязки. Его водитель пристроился в колонну сзади.

Ехали медленно. Шестьдесят, не больше. Рогов вцепился в руль и не отрывал глаз от дороги, от того коридора белого хаоса, который фары вырезали в метели. Серебряный молчал. Смотрел вперёд, скрестив руки на груди, и его профиль в зеленоватом свете приборной панели напоминал чеканку на старинной монете.

Ордынская дремала, прижимая к себе Фырка и придерживая коробку с Вороном.

Километры тянулись, как часы в очереди. Восемьдесят. Сто. Сто двадцать. Каждый — борьба: с ветром, с гололёдом, с видимостью, которая прыгала от пяти метров до нуля и обратно.

Потом метель начала редеть.

Как будто невидимый регулятор медленно выкручивали влево. Снежинки стали реже, мельче, промежутки между порывами ветра длиннее.

Сначала я увидел столбик разметки на обочине. Потом огни встречных машин. Потом щит с указателем: «Москва — 47 км».

Рогов прибавил скорости. Восемьдесят, девяносто, сто. Бронированный внедорожник набирал ход, и гул мотора изменил тональность — из натужного стал уверенным, ровным.

Трасса под колёсами выровнялась, асфальт блестел от реагентов, а снег, ещё минуту назад летевший горизонтально, теперь падал сверху, редкий и ленивый, как конфетти после праздника.

Столица встречала нас расчищенными дорогами, рядами фонарей и ощущением цивилизации, от которого хотелось выдохнуть и расслабить плечи.

Серебряный повернулся ко мне.

— Добро пожаловать в Москву, Илья Григорьевич, — сказал он. — Ваш бурундук жив?

Фырк за пазухой у Ордынской пробормотал что-то невнятное и фыркнул. Жив.

— Жив, — подтвердил я.

— Тогда едем ко мне.

Штаб-квартира Серебряного оказалась не тем, что я ожидал.

Не мрачная крепость с решётками на окнах и часовыми у ворот. Не подземный бункер. И даже не готическое поместье с горгульями на карнизах. Хотя, зная Серебряного, я не удивился бы ничему.

Это был особняк. Старой имперской постройки, спрятанный за высокой чугунной оградой в тихом переулке Замоскворечья.

Кирпичный фасад, тёмный, массивный. Арочные окна первого этажа, забранные коваными решётками, которые казались декоративными, но при ближайшем рассмотрении были чем-то большим.

Я чувствовал. Не Сонаром, а чутьём человека, который слишком долго жил рядом с магией.

Ворота открылись бесшумно. Внедорожник вкатился во двор, присыпанный свежим снегом, мимо голых лип и каменных скамеек, и остановился у крыльца с чугунным козырьком.

Тепло. Свет. Тишина.

Три вещи, которых мне не хватало последние часы, обрушились разом, когда мы переступили порог. Прихожая с мраморным полом, гардеробная, запах хорошего кофе откуда-то из глубины дома. Человек в штатском принял наши куртки, другой проводил Ордынскую в комнату для отдыха, третий увёл Рогова для доклада.

Величко уже доставили.

Мне сообщили об этом коротко, по-военному: пациент стабилен, переведён в медицинский блок, под наблюдением. Я потребовал осмотреть его лично. Мне разрешили, проводили, и десять минут спустя, убедившись, что давление, пульс и сатурация в порядке, что капельница стоит правильно и катетер не сместился, я позволил себе выдохнуть.

Потом был кабинет Серебряного.

Я сидел в кресле. Глубоком, кожаном, с высокой спинкой, которая обнимала плечи, как ладони. Ноги вытянуты, и каждая мышца от бедра до щиколотки гудела тупой, ноющей болью, в которой смешались усталость, холод и последствия толкания двухтонной махины по сугробам.

Кабинет был именно таким, каким я его себе представлял — в тот раз, когда слушал голос Серебряного из артефактного диска и рисовал в воображении место, откуда этот голос звучит.

Полумрак. Массивный дубовый стол, тёмный от времени и полироли. Графин с водой. Книжные шкафы вдоль стен, уходящие под потолок. Тяжёлые портьеры на окнах.

Серебряный сидел за столом. Свитер, расстёгнутый ворот рубашки, влажные после снега волосы, зачёсанные назад.

Без пальто и без маски магистра он выглядел иначе — проще, человечнее.

Длинные пальцы сложены домиком у подбородка, и в этом жесте было столько знакомого, что я едва не усмехнулся: точно так же я себе его и представлял. Пальцы домиком. Фирменный знак.

А прямо по центру стола, между чернильным прибором и стопкой бумаг, сидел Фырк.

Сидел — громко сказано. Восседал!

Расправив плечи, задрав подбородок, расставив задние лапы в кукольных кедах, как генерал на смотре.

Перед ним стояла крошечная розетка с кедровыми орешками, которую кто-то из людей Серебряного догадался поставить, и Фырк деловито таскал из неё по одному, разгрызая и сплёвывая скорлупу прямо на дубовый стол.

Рядом, на углу стола, стояла коробка с Вороном. Птица дремала, уложив голову под здоровое крыло. Браслет на лапе тускло поблёскивал в свете настольной лампы.

Серебряный разглядывал Фырка, не скрываясь. Контролируемое любопытство, которое я видел у него раньше, когда он изучал аномалию и ещё не решил, опасна она или полезна.

— Удивительный феномен… — произнёс Серебряный негромко, склонив голову чуть набок.

Фырк перестал грызть.

Поднял морду, сверкнул глазами, в которых не было ни тени смущения, робости или благоговения перед высоким начальством. Уперев передние лапки в бока, он задрал подбородок и уставил на Серебряного.

— Чё пялишься, лысый? — выдал Фырк скрипучим голоском. — Зверушек не видел? Орехи давай, я тебе не экспонат!

— Он не лысый, — автоматически поправил я.

— Будет лысый, если продолжит сверлить меня глазами! У меня от таких взглядов шерсть дыбом, а она у меня, между прочим, единственное имущество! Не считая кед!

Серебряный тихо усмехнулся.

Уголки губ приподнялись на миллиметр — максимум того, что он позволял себе в качестве веселья. Но глаза потеплели. На мгновение, которое непосвящённый бы и не заметил, в серых, холодных глазах Магистра Инквизиции мелькнуло нечто человеческое.

— Примерно так я тебя себе и представлял, — сказал Серебряный. — Характер компенсирует габариты.

— Мои габариты, к твоему сведению… — начал Фырк, но Серебряный уже не слушал.

Он выпрямился в кресле. Пальцы разомкнулись, легли на стол, ладонями вниз. Усмешка исчезла, будто её стёрли ластиком. Лицо стало другим — жёстким, неподвижным, с тяжёлым, давящим взглядом, от которого воздух в кабинете загустел.

Менталист. Настоящий.

Его боялись в коридорах Канцелярии, а имя произносили шёпотом. Не человек в мокром свитере, толкавший машину из сугроба, а Магистр.

Он перевёл взгляд на меня.

— Это всё очень занимательно, Илья Григорьевич, — произнёс он, и каждое слово ложилось на стол тяжело. — Мы непременно изучим эту аномалию. Вашим бурундуком займутся мои лучшие специалисты, а Вороном — рунологи, которых я уже вызвал. Браслет снимем, допросим, обследуем. Всему своё время.

Пауза. Графин на столе поймал свет лампы и бросил бледный блик на потолок.

— Но мы собрались здесь, — продолжил Серебряный, и его голос стал почти доверительным, — не ради ветеринарии.

Фырк открыл рот, чтобы возмутиться. Я положил палец на его спину, и он закрыл. Даже Фырк умел считывать атмосферу.

Серебряный смотрел на меня.

— У меня к тебе дело государственной важности, — сказал он. — И от того, согласишься ли ты, зависит очень многое.


Друзья, у нас к вам огромная просьба. Прочитав эту главу, постарайтесь не пересказывать ее ключевые моменты сюжета в комментах. Если все же пересказываете то пожалуйста скрывайте коммент под спойлер.

Заранее Вам признательны.

Загрузка...