На том месте, где секунду назад стоял материальный бурундук в кедах, парила полупрозрачная синеватая фигурка, бесплотная, лучистая, окутанная тем мягким свечением, которое я помнил по Муромской больнице.
Дух. Настоящий.
Контуры тела подрагивали, как отражение в воде, и сквозь него просвечивали руны на постаменте.
Кеды лежали на металле. Пустые. Два крошечных красных ботиночка с белыми шнурками, рядышком, как ботинки у порога.
— Ого! — Фырк завис над постаментом. — О-го-го!
Он посмотрел на свои лапы. Прозрачные, голубоватые, без когтей, без подушечек. Провёл одной сквозь другую. Лапа прошла насквозь, не встретив сопротивления.
— Я прозрачный! — его голос зазвенел, как бывало раньше, когда он существовал в астрале, — без материальных обертонов, чистый, звонкий. — Двуногий, я лечу! Я невесомый! Я…
Он взмыл к потолку. Описал круг, два, три. Пронёсся сквозь стену, вылетел обратно, пролетел через Серебряного (тот поморщился, как от сквозняка) и завис перед моим лицом, раскинув бесплотные лапы.
— Ну ты даёшь, двуногий! — выпалил он. — Я забыл, как это! Никакой тяжести! Никакого зуда! Не чешется! Не хочется в туалет! Не мёрзну!
Его восторг длился секунд десять. Потом что-то изменилось. Я увидел, как его призрачная мордочка вытянулась. Ноздри раздулись. Глаза широко раскрылись. Оба, и здоровый, и заплывший, который в астральной форме выглядел просто более тусклым.
— Подожди, — сказал Фырк, и его голос дрогнул. — А запахи? Где запахи? Я не чувствую запахов! Не чувствую…
Он замер. Повисел. Медленно опустился к постаменту.
— Я не чувствую вкуса, — произнёс он тихо. — Сыра нет. Ветчины нет. Шоколада нет. Я… пустой.
Повисла пауза. Та самая, что наступает в палате, когда пациент просыпается после наркоза и обнаруживает, что ампутированная нога действительно ампутирована.
— Нет, — сказал Фырк решительно. — Нет, нет, нет. Верни как было. Немедленно.
— Сосредоточься, — сказал я. — Подумай о сыре.
— О сыре?
— О сыре. О ветчине. О птифурах из «Метрополя». О том, как тает на языке пармезан. О тепле. О сне. О том, как чешется за ухом.
Фырк зажмурился. Его призрачное тело задрожало, замерцало, контуры поплыли, стали плотнее, гуще. Свечение сменилось с голубого на тёплое, золотистое.
Хлопок.
Негромкий, сухой, как щелчок суставов. И на постаменте, на холодном металле, рядом с кедами, плюхнулся бурундук. Живой, мохнатый, тёплый, с бешено колотящимся сердцем. Голыми задними лапами на ледяных рунах.
— Ой-ой-ой! — Фырк запрыгал по металлу, поджимая лапы. — Холодно! Где мои кеды⁈ Двуногий, кеды!
Я подвинул ему обувь. Фырк влез в кеды (как он это делал, оставалось загадкой — у бурундучьих лап нет анатомических предпосылок для обувания, но Фырк справлялся с этим так же небрежно, как справлялся с произношением шипящих).
Потопал, утрамбовывая. Выпрямился.
Обнюхал воздух. Ноздри задвигались.
— Озон, — сообщил он. — Металл. И… — он повёл носом в сторону Серебряного, — дорогой одеколон. Ого, лысый, у тебя вкус есть.
Серебряный не ответил. Он стоял у постамента и смотрел на Фырка с выражением, которое я раньше видел только у кардиохирургов, когда пациент, списанный с операционного стола, вдруг начинал самостоятельно дышать.
Азарт.
— Гибрид, — произнёс Серебряный. Тихо, для себя. — Не дух и не плоть. Оба состояния сохранены в равновесии, и переключение… по желанию?
— По желанию, — подтвердил я. — Или от внешнего импульса. Моего. Искра, которую я передал, не перезапустила астральное тело — она создала… мост. Между двумя состояниями. Как двухфазная система. Вода и лёд при нуле градусов: в зависимости от того, добавляешь тепло или отнимаешь, получаешь либо жидкость, либо кристалл. Но вещество — одно.
Серебряный посмотрел на меня. Потом на Фырка. Потом снова на меня. И улыбнулся. По-настоящему широко, без расчёта и подтекста. Впервые за всё время нашего знакомства я увидел на его лице не усмешку, не ухмылку, не фирменное поднятие уголка губ, а улыбку.
Искреннюю между прочим.
— Гениально, — произнёс он. И поправил манжеты. Привычным, автоматическим жестом, который означал, что Серебряный возвращается в свой обычный режим. Маска встала на место. — Впрочем, как и всё, что я делаю.
— Ты? — Фырк задрал голову. — Это двуногий меня щёлкнул по носу, а не ты, лысый! Ты тут только кнопки нажимал!
Серебряный проигнорировал замечание с тем высокомерным достоинством, которое даётся одним лишь рождением в правильной семье.
— Практические следствия, — он загнул палец. — Таможню проходит в астральной форме. В номере отеля материализуется и ест свой чёртов сыр. На консилиуме — снова дух, сидит на вашем плече, никто не видит, никто не знает. Идеально.
— А в самолёте? — спросил Фырк.
— В самолёте — духом, — отрезал Серебряный. — Во-первых, места мало. Во-вторых, бурундук на борту первого класса Имперских авиалиний вызовет вопросы, на которые у меня нет ответов. В-третьих, — он посмотрел на Фырка и добавил с расстановкой: — стюардессы подают еду в самолёте, и я не намерен объяснять экипажу, почему пассажир в двадцать седьмом ряду кормит воздух.
Фырк надулся. Щёки раздулись, хвост вздыбился, уши прижались.
— Значит, в самолёте мне нельзя есть, — подытожил он мрачно. — Семь часов полёта без еды. Ты хоть понимаешь, лысый, что для моего метаболизма это как для тебя — неделя голодовки?
— Переживёте, — Серебряный одёрнул полы пиджака. — А теперь, Илья Григорьевич, — он повернулся ко мне, и его тон сменился на деловой, — вам пора. Борт через четыре часа. Документы и легенду для консилиума обсудим по дороге в аэропорт. Ваш чемодан уже собран моими людьми.
— Вы собрали мой чемодан? — я поднял бровь.
— Мы собрали ваш чемодан, подобрали вам костюм, галстук, обувь и зарезервировали номер в «Кларидже». Я не позволю представителю Российской Империи явиться на международный консилиум в мятом халате и со следами бурундучьей шерсти на плече.
Фырк фыркнул. Но я заметил, что его глаза блестели иначе — не обидой или раздражением, а с предвкушением.
— Лондон, — произнёс он, перекатывая слово на языке. — Никогда не был. За триста лет — не сложилось.
— Тебя и не звали, — заметил я.
— А теперь зовут. Ну, полузовут. В качестве невидимого зайца. Но я возьму, что дают.
Он перебрался ко мне на плечо. Устроился в привычной ложбинке у шеи. Прижался тёплым боком.
— Двуногий?
— М?
— Спасибо.
Я не ответил. Просто провёл пальцем по его спине, чувствуя под подушечкой рёбра и мех, и стук маленького сердца, которое билось двести раз в минуту и означало, что всё в порядке.
Серебряный уже шёл к двери. Мы двинулись следом.
Чёрный лимузин скользил по Кутузовскому проспекту, и Москва за тонированными стёклами проплывала панорамой, которую я видел впервые.
В прошлой жизни я знал этот город, ходил по нему ногами, стоял в его пробках, материл его погоду. Но эта Москва была другой. Шире, тяжелее, более имперской.
Сталинские высотки, которые я помнил, здесь стояли иначе — не декорацией ушедшей эпохи, а рабочими зданиями действующей власти, с гербами на шпилях и караулами у подъездов. И назывались они, конечно, не сталинскими.
И вперемешку с ними — стеклянные башни, современные, острые, но с рунической вязью на фасадах, которая превращала каждый небоскрёб в гибрид технологии и чародейства.
Февральское солнце било в стекло, и свет ложился на кожаный салон косыми полосами.
За рулём сидел человек из людей Серебряного — молчаливый, с коротким затылком и ушной гарнитурой, из тех водителей, которые не задают вопросов и не запоминают лиц. Рогов ехал во второй машине, замыкающей. Привычка конвойного, которую он, видимо, не собирался менять до конца карьеры.
Серебряный сидел рядом со мной на заднем сиденье. Ноги в безупречно начищенных туфлях скрещены, блокнот раскрыт на колене, в пальцах ручка с золотым пером, которой он делал пометки мелким, аккуратным почерком.
Человек, который даже в движущемся автомобиле ухитрялся писать ровно.
Фырк дремал у меня за пазухой. Материальный, тёплый, свернувшийся калачиком во внутреннем кармане пиджака — того самого, что подобрали люди Серебряного.
Тёмно-синий, шерстяной, британского кроя. Сидел неплохо. Хотя мне казалось, что я выгляжу в нём как хирург, переодетый в дипломата: вроде бы все детали правильные, но поза выдаёт.
— Итак, — Серебряный перевернул страницу блокнота. — Легенда.
— Слушаю.
— Вы летите как независимый медицинский консультант. Не от Российской Империи. Не от Канцелярии. Не от Гильдии. Вас наняла британская сторона — через подставной благотворительный фонд, который финансирует исследования в области редких заболеваний. Фонд называется «Меридиан Хелз Инициатив», зарегистрирован в Цюрихе, председатель — вымышленное лицо с настоящим паспортом. Документы безупречны, я проверял лично.
Он протянул мне папку. Плотную, кожаную, с тиснёным логотипом. Внутри — контракт на трёх языках, копия лицензии, рекомендательные письма от двух европейских клиник, которые я ни разу не посещал, и карточка с контактами.
— «Мастер-целитель Разумовский, специализация — редкие метаболические и нейродегенеративные заболевания», — прочитал я вслух. — Звучит солидно.
— Звучит нейтрально. В этом весь смысл. Вы — лекарь. Не маг или агент. Вы не представляете какую-либо сторону. Лекарь, которого пригласили к тяжёлому пациенту, потому что местные специалисты зашли в тупик. Это ваша роль, и выходить за неё — значит создать мне проблемы, которые я не намерен решать.
Он произнёс последнюю фразу тем тоном, каким профессора говорят: «Вопросы на экзамене будут сложнее». Не угроза, а констатация.
— Понял, — сказал я. — Никаких фейерверков и конфликтов. Посмотрел, поставил диагноз, уехал. Все, как я люблю.
— Знаю, как вы любите, Илья Григорьевич. Впрочем вы правы. И в особенности — никаких конфликтов с Орденом Святого Георгия.
Я поднял бровь. Орден Святого Георгия — британский аналог нашей Инквизиции. Я знал о них немного, только то, что цеплял из разговоров Серебряного и обрывков новостей. Организация со средневековым названием и вполне современными методами.
— Орден контролирует всё, что связано с Искрой на территории Соединённого Королевства, — продолжил Серебряный, и ручка чертила на полях блокнота что-то вроде схемы. — Диагностику, лечение, артефакты, обучение. Они не просто регулятор, они — монополист. И, как любой монополист, не терпят конкуренции. Появление русского лекаря с неизвестными способностями в лондонском госпитале заставит их… насторожиться.
— Насторожиться — это мягко сказано?
— Значительно мягче, чем следовало бы. Орден считает британскую медицинскую магию лучшей в мире. Любой чужак, который демонстрирует что-то, выходящее за рамки их понимания, автоматически становится объектом интереса. А интерес Ордена — штука, от которой потом долго отмываешься.
Серебряный закрыл блокнот. Положил ручку в нагрудный карман. Посмотрел на меня, и в этом взгляде была та серьёзность, которая появлялась у него, когда дело касалось не тактики и не политики, а безопасности. Моей безопасности.
— Сонар, — произнёс он раздельно. — Вашу диагностическую способность. Не демонстрируйте. Ни при каких обстоятельствах. Используйте, когда необходимо, но так, чтобы со стороны это выглядело как обычный клинический осмотр. Руками, глазами, стетоскопом. Никаких светящихся глаз, никаких трансов, никаких внешних проявлений. Впрочем, вы уверенно ее скрывали долгое время. Так что думаю справитесь. Вы — блестящий диагност старой школы. Всё. Точка.
Я кивнул. Это было разумно. Более чем разумно. В чужой стране с чужой юрисдикцией, в больнице, набитой людьми, которые следят за каждым жестом, — светить Сонар было бы не авантюрой, а клиническим идиотизмом.
— Контакт, — Серебряный достал из кармана визитку и протянул мне. Белый картон, золотое тиснение. — В Хитроу вас встретит человек по имени Эдвард Чилтон. Атташе по культурным связям при российском посольстве. Официально — дипломат. Фактически — мой человек в Лондоне. Он введёт вас в курс по пациенту, обеспечит логистику и, если понадобится, прикроет.
— А если понадобится больше, чем прикрытие?
— Тогда звоните мне, — Серебряный произнёс это буднично, как произносят номер такси. — Но до этого, Илья Григорьевич, лучше не доводить. Я не могу вести войну на два фронта. Демидов здесь. Вы — там. Не создавайте мне второй пожар, пока я тушу первый.
Фырк шевельнулся за пазухой. Высунул нос, принюхался, втянул обратно. Даже во сне его нюх работал.
Мы свернули на шоссе. Движение разредилось — утренний поток шёл в город, а не из него. Шереметьево приближалось. Я видел, как вдали, над линией деревьев, мелькнул силуэт взлетающего лайнера.
У терминала бизнес-авиации лимузин остановился мягко. Водитель вышел, открыл багажник. Чемодан — один, компактный, чёрный, с кодовым замком — перекочевал на тротуар. Рогов из замыкающей машины кивнул: периметр чист.
Серебряный вышел вместе со мной. Не для того, чтобы проводить, — для этого он слишком ценил своё время. Для того, чтобы закончить разговор.
Мы стояли у входа в терминал. Холодный февральский ветер трепал полы его пальто, и Серебряный, разумеется, не обращал на это ни малейшего внимания. Менталисты, кажется, не мёрзли. Или просто не подавали виду.
— Величко, — сказал я. — И Ворон. Вы обещали.
— Я помню, — ответил Серебряный. — Величко будет под лучшим наблюдением, какое может обеспечить Канцелярия. Рунологи работают, браслет снимут аккуратно. Всё под контролем.
Он протянул руку.
Я пожал. Рукопожатие было коротким, сухим, деловым. Но крепким. Серебряный жал руку так, как жмут люди, привыкшие к тому, что слово стоит дорого и не нуждается в дополнительных подкреплениях.
— Удачи, Илья Григорьевич, — произнёс он. И, помедлив секунду, добавил: — Поставьте им диагноз, от которого у Ордена отвиснет челюсть. Мне нужен этот козырь.
— Постараюсь, — сказал я.
Серебряный развернулся и пошёл к машине. Пальто распахнулось на ветру, на секунду обнажив подкладку — шёлковую, в тонкую полоску. Даже подкладка у этого человека была безупречной.
Я подхватил чемодан и вошёл в терминал.
Частный борт оказался не совсем частным.
Серебряный, при всём его влиянии, не стал выделять отдельный самолёт — это привлекло бы внимание, которого мы избегали. Вместо этого мне достался билет в закрытую секцию бизнес-класса рейса Москва — Лондон.
Восемь кресел, отгороженных от основного салона матовой перегородкой. Широкие, кожаные, с откидывающимися спинками и индивидуальными мониторами. Между креслами — деревянные столики с лампами под абажурами, которые делали секцию похожей скорее на читальный зал дорогого клуба, чем на самолёт.
Я занял своё место. Третий ряд, у окна. Уложил чемодан в верхний отсек, опустился в кресло и позволил себе выдохнуть.
Впервые за это время я сидел в кресле, и никто не кричал «Лекаря сюда!», не стрелял ментальными бичами, не истекал кровью и не превращался из духа в бурундука и обратно.
Просто кресло. Тишина. И гул турбин, набирающих обороты на рулёжке.
Фырк сидел на моём плече в астральной форме — лёгкое прохладное присутствие, которое я ощущал не кожей, а Искрой. Привычное ощущение.
Только теперь оно было другим: я знал, что в любой момент могу щёлкнуть пальцами и он станет мохнатым, тёплым и голодным.
— Орешки, — прошептал Фырк. Голос в моей голове, как раньше. Знакомый, ворчливый, с оттенком трагедии. — Двуногий, у стюардессы на подносе кешью. В серебряной мисочке. Жареные, с солью. Я чую их даже из астрала. Это пытка. Канцелярия Серебряного отдыхает.
— Ты дух. Ты ничего не чуешь.
— Я помню, как они пахнут! Фантомная память! Это хуже, чем настоящий запах, потому что к настоящему можно привыкнуть, а к воспоминанию — нет!
— Терпи. Семь часов.
— Семь. Часов. Без. Еды. Я тебе это припомню, двуногий. Когда-нибудь, когда ты будешь просить меня просканировать тебе пациента, я скажу: «Помнишь кешью в серебряной мисочке? Вот и я помню». И уйду. В закат. Драматично.
Я усмехнулся. Мысленно, чтобы не пугать соседей. Хотя мой единственный сосед, судя по виду, не испугался бы и ядерного взрыва.
Мужчина в кресле через проход выглядел так, словно его отлили из одного куска спокойствия и поместили в твидовый костюм. Лет шестидесяти, сухощавый, с длинным породистым лицом, на котором морщины располагались строго вертикально.
Как у людей, привыкших смотреть на мир сверху вниз. Седые виски, аккуратно подстриженные бакенбарды, тонкие пальцы с ухоженными ногтями. Он читал «Файненшиал Таймс» с планшета, и его глаза двигались по строчкам с той скоростью, которая выдаёт привычку к чтению серьёзных документов.
Англичанин. Настоящий, эталонный, из тех, кого можно поместить в учебник по антропологии под заголовком «Британский высший класс, образец».
Он не обратил на меня ни малейшего внимания, когда я садился. Для него я существовал примерно так же, как существует кресло — предмет обстановки, не требующий взаимодействия.
— Вот это я понимаю — самообладание, — оценил Фырк. — Ему хоть слона за окном покажи, он и бровью не поведёт. Потому что слон — не в «Файнэншл Таймс».
Самолёт вырулил на полосу. Двигатели взревели, тело вжалось в спинку кресла, и за окном побежала полоса, превращаясь в серое мельтешение. Отрыв. Подъём. Москва ушла вниз — квадраты домов, белые прямоугольники замёрзших водоёмов. Набор высоты. Облака подступили к стеклу, обняли фюзеляж, и мир за иллюминатором стал ватным, белым, бесконечным.
Табло «Пристегните ремни» погасло.
Я откинул спинку. Закрыл глаза. Тело, получив разрешение, тут же доложило о накопленных долгах: тянущая боль в пояснице от часов, проведённых на ногах.
Сухость в глазах. Мелкая дрожь в кончиках пальцев — остаточный эффект от ритуала с Искрой. Пятнадцать процентов резерва — не смертельно, но ощутимо.
Организм восстанавливался, медленно, по капле, как восстанавливается гемоглобин после донации. Через сутки буду в норме. Через двое — забуду.
Двигатели гудели ровно, монотонно, и в этом гуле было что-то гипнотическое. Убаюкивающее. Как шум аппарата ИВЛ в ночной реанимации. Звук, означающий, что системы работают и можно на минуту ослабить контроль.
Я почти задремал.
Почти.
— Помогите! Ему плохо! Лекаря! Есть здесь лекарь⁈
Голос ворвался в мой покой, как скальпель в здоровую ткань. Женский, высокий, с вибрацией паники, которую я различал за двести метров с закрытыми глазами.
Мечты о спокойствии так и остались мечтами.
Я открыл глаза.
— Ну конечно, — Фырк даже в астральной форме ухитрился вложить в эти два слова столько сарказма, что хватило бы на целое отделение. — Конечно, двуногий. Ты что, думал — долетишь спокойно? Ты? Разумовский? В самолёте? Напоминаю: в прошлый раз ты реанимировал человека проводами от наушников. Вот просто запомни эту закономерность и перестань удивляться.
Я отстегнул ремень. Поднялся. Прошёл мимо англичанина, который, разумеется, не оторвался от своего планшета. Раздвинул шторку, отделяющую нашу секцию от передней части бизнес-класса.
Картина была знакомой. Пассажир — мужчина, лет сорока пяти, в дорогом костюме, крупный, с покрасневшим лицом — сидел в кресле, вцепившись обеими руками в подлокотники.
Рот раскрыт, хватает воздух короткими судорожными глотками. Глаза дикие, расширенные, с тем выражением тотального, всепоглощающего ужаса, которое бывает у людей, искренне убеждённых, что умирают прямо сейчас.
Стюардесса стояла рядом, белая как мел, прижимая к груди бортовую аптечку, не зная, что с ней делать. Второй пассажир — женщина в шёлковой блузке — отпрянула к окну и смотрела на происходящее с тем же ужасом, только молча.
Я подошёл.
Первое — Сонар.
Быстрый, короткий импульс. Секунда, полторы. Достаточно, чтобы просветить грудную клетку и брюшную полость. Со стороны это выглядело как обычный взгляд врача, оценивающего пациента. Никто не заметил.
Результат: миокард — без патологий, ритм синусовый, ускоренный до ста тридцати, но стабильный. Коронарные артерии чисты, как у двадцатилетнего. Лёгочная артерия проходима, никаких тромбов, никаких эмболий. Лёгкие расправлены полностью, газообмен в норме. Печень, почки, селезёнка — без находок.
Физически этот человек был здоров, как лось.
А вот психически — другой вопрос.
Вегетативный шторм: зашкаливающий адреналин, перевозбуждённая симпатика, спазмированные периферические сосуды.
Паническая атака. Аэрофобия, по всей видимости.
Мужчина, привыкший контролировать всё в своей жизни, попал в ситуацию, где контроль невозможен, — десять тысяч метров над землёй, в металлической трубе, летящей со скоростью девятьсот километров в час. И его мозг, не найдя рационального выхода, нажал кнопку «паника».
— Сэр, — я опустился на корточки рядом с его креслом. Ровный голос, спокойные глаза, уверенные движения. Триада, которая работает лучше любого седативного, потому что паникующему человеку нужен не препарат, а якорь. Точка стабильности, за которую можно ухватиться. — Я лекарь. Посмотрите на меня. Только на меня.
Его глаза метнулись ко мне. Дикие, мокрые, с расширенными зрачками.
— Я… не могу… дышать, — выдавил он. — Сердце… останавливается…
— Ваше сердце работает превосходно, — сказал я. — Я только что его проверил. Ритм ровный, стабильный, без перебоев. Вы не умираете. Вам кажется, что умираете, и это чувство абсолютно реальное, но оно врёт. Слышите меня? Врёт.
— Но я…
— Дышите вместе со мной. Вдох — на четыре счёта. Раз, два, три, четыре. Держим. Выдох — на шесть. Раз, два, три, четыре, пять, шесть. Ещё раз. Вдох…
Стюардесса протянула мне аптечку. Я раскрыл её одной рукой, другой продолжая удерживать зрительный контакт с пассажиром. Нашёл то, что искал — бумажный пакет для укачивания, стандартный, с логотипом авиакомпании.
— Дышите сюда. Медленно. Ваш мозг сейчас получает слишком много кислорода и слишком мало углекислого газа, от этого покалывание в пальцах и головокружение. Пакет это исправит.
Он взял пакет трясущимися руками. Поднёс к лицу.
Первый вдох — рваный, судорожный. Второй — чуть ровнее. Третий — почти нормальный. Физиология работала: обратное вдыхание углекислого газа сбивало гипервентиляцию, как ведро холодной воды сбивает истерику.
В аптечке нашёлся диазепам — ампула, пять миллиграммов. Я набрал в шприц половину дозы. Два с половиной миллиграмма внутримышечно, в дельтовидную. Достаточно, чтобы снять пик тревоги, недостаточно, чтобы отключить сознание. Ювелирная доза, рассчитанная на то, чтобы человек заснул через полчаса своим сном, а не отрубился от препарата.
— Маленький укол. Почувствуете тепло и спокойствие. Через несколько минут отпустит.
Игла вошла мягко.
Он даже не заметил — был слишком занят дыханием в пакет. Диазепам начнёт действовать через пять-семь минут. Через пятнадцать он будет сидеть в кресле с блаженной улыбкой и думать, из-за чего, собственно, паниковал.
Я подождал. Смотрел, как его плечи опускаются, как разжимаются пальцы на подлокотниках, как пунцовое лицо постепенно бледнеет до нормального цвета. Пульс на запястье — сто десять, сто, девяносто пять. Идёт вниз. Штатно, предсказуемо, красиво.
— Спасибо, — выдохнул он в пакет. Голос уже другой — не задушенный хрип, а нормальная человеческая речь. — Я думал… правда думал, что всё…
— Бывает, — сказал я. — Летаете часто?
— Раз в год. И каждый раз… — он скривился. — Стыдно. Мужик взрослый, а трясусь, как…
— Ничего стыдного. Аэрофобия — одна из самых распространённых фобий в мире. Ей подвержены около двадцати пяти процентов населения. Обратитесь к специалисту на земле, есть отличные методики. А пока, — я поднялся и кивнул стюардессе, — посидите спокойно. Подействует минут через десять. Можете поспать.
Стюардесса смотрела на меня с выражением, которое я видел на лицах медсестёр после успешной реанимации: смесь облегчения, благодарности и лёгкого обожания. Я не стал разубеждать — пусть. Лучше так, чем вопросы о том, как я за две секунды понял, что это не инфаркт.
— Красавчик, двуногий, — одобрил Фырк. — Быстро, чисто, без резни. Прогресс. В прошлый раз реанимация, сейчас укольчик. Растёшь.
Я развернулся, чтобы пойти обратно к своему креслу и законным оставшимся шести часам полёта, которые я планировал провести в горизонтальном положении с закрытыми глазами.
Простое, скромное желание.
Несбыточное, как выяснилось.
Потому что мой взгляд, скользивший по рядам пассажиров по дороге назад зацепился.
Задние ряды. И в предпоследнем ряду, у иллюминатора, сидела фигура.
Девушка. Капюшон толстовки натянут низко, почти до бровей. Лицо опущено, подбородок вжат в ворот. Сидела неподвижно, напряжённо, с той особой скованностью, которая бывает у людей, старающихся занимать как можно меньше места в пространстве. Казаться невидимой. Раствориться в кресле, в полумраке, в шуме двигателей.
Не получилось.
Руки. Я увидел руки. Длинные пальцы, сцепленные на коленях в замок. Костяшки белые от напряжения. Характерный жест — большой палец левой руки нервно гладит тыльную сторону правой ладони, по кругу, по кругу, по кругу.
Я знал эти руки.
Видел их в операционной, когда они направляли биокинетический импульс в рвущуюся ткань.
Я остановился.
Мир сузился до этих рук и этого жеста.
Мозг включил диагностику.
— Двуногий, — Фырк шевельнулся на моём плече. Голос в голове изменился: ворчание сменилось настороженностью. — Двуногий, мне кажется, или мы эту дамочку где-то видели?
— Ага, — сказал я. — У себя в Диагностическом центре.
Ордынская подняла голову.
Капюшон сдвинулся, обнажив бледное лицо с тёмными кругами под глазами и выражением, в котором смешались вина, упрямство и страх. Но не страх наказания — страх того, что отправят обратно.
Она смотрела на меня снизу вверх. И не отводила взгляда.