Глава 8

Она смотрела на меня снизу вверх, и я видел, как в её глазах работает та же программа, которая работает у ординаторов, застуканных за сном на дежурстве: рассчитать степень гнева начальника, оценить шансы на прощение, подготовить аргументы.

Аргументов у Ордынской не было. Зато было упрямство, которое в другой ситуации я бы назвал профессиональной выносливостью, а сейчас называл проблемой.

Я прошёл по проходу. Несколько пассажиров проводили меня равнодушными взглядами — человек в хорошем костюме, идущий из бизнеса в эконом, их не касался. Остановился у предпоследнего ряда. Ордынская сжалась, как пациент перед неприятной процедурой.

Я сел рядом.

Кресло было узким. После бизнес-класса разница ощущалась, как разница между операционной и перевязочной: функцию выполняет, но комфорта — ноль. Колени упёрлись в спинку переднего сиденья, и я подумал, что Серебряный, при всей своей дальновидности, мог бы хотя бы обеспечить девушке нормальное место.

— Лена, — сказал я.

Тем голосом, которым я говорил с ординаторами, когда они путали дозировки, — не злым, но таким, от которого хочется провалиться сквозь пол.

Ордынская втянула голову в плечи. Капюшон сполз на затылок, обнажив собранные в хвост волосы и побледневшие уши.

— Я, кажется, ясно выразился утром. Никакого Лондона.

— Илья Григорьевич…

— Никакого. Лондона. Два слова. Семь слогов. Какой из них оказался непонятным?

Она молчала. Пальцы на коленях сцепились ещё крепче, костяшки побелели. Но подбородок, заметил я, не опустился.

Не спрятала глаза, не заплакала, не начала бормотать извинения. Смотрела прямо, и в этом взгляде была готовность принять наказание. Такая бывает у людей, совершивших проступок осознанно и не жалеющих о нём.

— Я не могла остаться, — произнесла она. Голос тихий, но без дрожи. — Моя Искра, Илья Григорьевич. Она просто с ума сходила, когда вы ушли из столовой. Звенела так, что зубы сводило. Я пробовала не слушать. Честно пробовала. Легла, закрыла глаза, приказала себе спать. Пять минут. Десять. На пятнадцатой минуте мне стало физически плохо. Тошнота, головная боль, дрожь в руках. Как при попытке подавить биокинетический импульс во время операции, помните? Организм отторгает команду, потому что она противоречит тому, что нужно делать.

Она перевела дух.

— И тогда я встала, собрала вещи и купила билет. На свои сбережения.

Я посмотрел на неё. Потом на проход. Потом снова на неё.

— Билет, — повторил я. — На закрытый чартерный рейс Канцелярии. Ты в своём уме, Лена? Их не продают в кассах. Их не продают вообще. На этот борт попадают по спискам, которые визирует лично Серебряный. Как ты сюда попала?

Ордынская растерянно моргнула. Один раз, другой. Я видел, как в её глазах включается анализ — медленный, запоздалый, тот самый, который должен был включиться раньше, до того, как она прошла через терминал.

— Ко мне подошёл мужчина, — сказала она. — В терминале бизнес-авиации. Вежливый, в сером костюме. Представился сотрудником авиакомпании. Сказал, что кто-то отказался от бронирования и появилось свободное место. Спросил, не я ли мисс Ордынская, которая ищет рейс на Лондон. Я удивилась, но… решила, что это совпадение. Он оформил мне посадочный и проводил до трапа.

Она замолчала. По её лицу я видел, как совпадение разваливается на куски, обнажая конструкцию, которая совпадением не являлась.

Я откинулся на спинку кресла. Закрыл глаза. Досчитал до пяти.

Серебряный.

Конечно. Кто же ещё.

Вежливый человек в сером костюме. На закрытом терминале, куда случайные люди не попадают. Знающий имя Ордынской. Знающий, что она ищет рейс на Лондон. Имеющий посадочный талон наготове, оформленный, с местом, с номером ряда. Подложенный заранее, как скальпель на стерильный стол перед операцией, — точно в тот момент, когда хирург протянет руку.

Менталист. Магистр. Кукловод в костюме-тройке с запонками за полтора оклада главного лекаря.

Он знал. С самого начала знал.

Когда сидел за завтраком и слушал, как я отказываю Ордынской. Когда кивал, соглашаясь с моими аргументами и предлагал свою «изящную идею» с Фырком. Он уже тогда просчитал, что Ордынская не останется. Что её Искра не даст ей остаться.

И вместо того чтобы сказать мне об этом, вместо того чтобы честно предложить включить её в группу, он сделал то, что делал всегда, — разыграл партию на три хода вперёд и позволил фигурам расставиться самим.

Потому что из летящего самолёта я её не выкину.

— Двуногий, — голос Фырка в моей голове звучал с оттенком сочувственного веселья, которое бывает у зрителей, наблюдающих, как фокусник вытаскивает из шляпы третьего кролика подряд. — Лысый тебя сделал. Опять. Как ребёнка. Ты вообще собираешься когда-нибудь хоть раз его переиграть? Или так и будешь ходить с открытым ртом каждый раз, когда он достаёт из рукава очередной сюрприз?

Я не ответил. Ни Фырку, ни Ордынской.

Сидел в узком кресле эконом класса и думал о том, что Серебряный, при всей своей социопатии и манипулятивности, был чертовски хорош в том, что делал.

Злиться на него было бесполезно. Как злиться на скальпель за то, что он режет.

Я открыл глаза. Повернулся к Ордынской.

Она ждала.

Сжавшись, побледнев. На лице выражение человека, стоящего перед трибуналом. Не знала, что Серебряный всё подстроил. Искренне верила, что это её выбор, опасный побег, личный маленький бунт.

И в каком-то смысле так оно и было — бунт был настоящим, просто менталист предусмотрел его, как хирург предусматривает кровотечение, и заранее подготовил тампон.

— Ладно, — сказал я.

Ордынская дёрнулась. Не поверила. Ждала продолжения — разноса, выговора, приказа сидеть в аэропорту Хитроу до обратного рейса.

— Ладно? — переспросила она осторожно. — Вы… не отправите меня назад?

— С десяти тысяч метров? Нет, Лена, у меня нет парашюта твоего размера. Серебряный нас переиграл. Обоих. Тебя — с «вежливым мужчиной в костюме», меня — с тем, что поставил перед фактом. Добро пожаловать в клуб марионеток магистра Серебряного. Членские взносы — нервные клетки.

Тень улыбки мелькнула на её лице. Робкая, неуверенная, готовая исчезнуть при первом признаке моего недовольства.

Я не дал ей исчезнуть.

— Но слушай внимательно, — я понизил голос. — С этой секунды ты — моя ассистентка. Лаборантка. Помощница по организационным вопросам. Без имени, биографии и способностей. Никакой биокинетики. Никакого свечения. Никаких фиолетовых пальцев. Ты несёшь мой чемодан, подаёшь документы и молчишь. Англичане не должны знать, кто ты такая и что ты умеешь. Их лекари и без того будут смотреть на нас, как на варваров с восточной границы. Не нужно давать им лишние поводы для вопросов. Поняла?

Ордынская кивнула. Быстро, энергично, с той готовностью, которая бывает у людей, получивших второй шанс и не намеренных его упустить.

— Поняла, Илья Григорьевич. Немая ассистентка. Ни слова.

— Вот и отлично. А теперь пересядь в бизнес-класс. Моё место — третий ряд, у окна. Я скажу стюардессе, что мы поменялись.

— А вы?

— А я посижу здесь. Мне нужно подумать.

Ордынская поднялась, схватила свой маленький, потрёпанный, явно собранный в спешке рюкзак и двинулась по проходу. На полпути обернулась.

— Илья Григорьевич?

— М?

— Спасибо.

— Не благодари. Благодари Серебряного. Это его спектакль, мы просто статисты.

Она ушла. Я остался в узком кресле эконома, вытянув ноги в проход, и закрыл глаза.

— Статисты, — хмыкнул Фырк. — Ага. Самый убедительный статист во всём самолёте. Тебе бы в театр, двуногий. С твоим талантом делать вид, что всё под контролем, ты бы собирал аншлаги.

— Заткнись, пушистый.

— Не могу. Я дух. У духов нет кнопки «выкл».

Я усмехнулся в иллюминатор, за которым проплывали облака, похожие на операционные простыни.

Через пять минут я вернулся в бизнес-класс. Ордынская сидела в моём кресле, вжавшись в угол и стараясь выглядеть как можно незаметнее. Англичанин через проход по-прежнему читал свой «Файненшиал Таймс» и по-прежнему не замечал ничего, включая смену соседа.

Я сел в свободное кресло рядом и проспал оставшиеся пять часов.

Хитроу встретил нас так, как встречает всех.

Серостью.

Не той благородной, стальной серостью, которая бывает в Петербурге, где небо давит масштабно, по-имперски, как потолок Зимнего дворца. И не московской серостью — грязноватой, деловитой, торопливой.

Лондонская серость была другой. Она была уютной. Обволакивающей.

Она не давила, а обнимала, как старое шерстяное одеяло, влажное и пахнущее дождём. Небо висело низко, в двух метрах над крышами терминалов, и из него сыпалась мелкая, въедливая морось, которая не столько мочила, сколько пропитывала.

Пять минут на открытом воздухе, и ты уже не мокрый, но и не сухой — ты лондонский. Промежуточное агрегатное состояние, о котором не пишут в учебниках физики.

Февраль здесь выглядел иначе, чем в Москве. Никакого снега, никакого мороза, никаких сугробов по пояс.

Плюс семь, влажность девяносто процентов. Зелёная трава на газонах вдоль рулёжных дорожек. Мне казалось, что я переехал не в другую страну, а в другое время года.

Паспортный контроль прошли гладко.

Документы, подготовленные людьми Серебряного, не вызвали ни одного вопроса. Офицер в будке, молодой парень с усталым лицом и рыжими бакенбардами, пролистал мой паспорт, взглянул на визу, скользнул взглядом по приглашению от «Меридиан Хэлс Инициатив», шлёпнул штамп и кивнул. Следующий. Ордынская за мной — та же процедура, те же три секунды, тот же кивок.

— Поздравляю, двуногий, — сообщил Фырк. Он сидел на моём плече в астральной форме и вертел головой по сторонам с энтузиазмом туриста, впервые попавшего за границу. — Мы в Англии. Триста лет я мечтал сюда попасть. И вот мой первый впечатление: тут сыро. Объективно, измеримо, невыносимо сыро. Мой астральный хвост и тот отсырел. Как эти люди живут? Как они не покрылись плесенью? Почему они не переехали куда-нибудь, где есть солнце?

— Они привыкли.

— К сырости нельзя привыкнуть. С ней можно только смириться.

Зона прилёта.

Стеклянные стены, хромированные стойки, запах кофе из автоматов и негромкий гул сотен людей, каждый из которых спешил в свою сторону.

Над головами мерцало табло с рейсами, и английские буквы перемежались арабской вязью, хинди, иероглифами — вавилонское столпотворение алфавитов, в котором Хитроу купался, как рыба в воде.

Я увидел его сразу.

Мужчина стоял у выхода из зоны получения багажа. Не в толпе встречающих с табличками, а чуть в стороне, у колонны, где обычно стоят люди, привыкшие ждать и не привыкшие суетиться.

Высокий, худощавый, с особой англосаксонской сухостью, которая выглядит не как худоба, а как экономия: ни одного лишнего килограмма, ни одного лишнего жеста и само собой ни одного лишнего слова.

Возраст между сорока пятью и шестидесятью, определить точнее мешало лицо, на котором морщины были расположены так аккуратно, будто их наносили по линейке.

Костюм серый, шерстяной, в тонкую клетку. Не дорогой напоказ, а дорогой по сути. Из тех, что не кричат о цене, но шепчут о ней каждой складкой.

Галстук бордовый, в мелкий ромб. Запонки без камней, матовое серебро. На лацкане — крошечный значок, который я не смог разглядеть с расстояния, но форма которого щит и крест — наводила на определенные мысли.

В руках он держал зонт. Сложенный, длинный, с деревянной ручкой, похожей на трость.

Он заметил нас раньше, чем я подошёл. Шагнул навстречу, и его движение было настолько плавным, лишённым суеты и торопливости, что казалось замедленной съёмкой. Люди вокруг бежали, толкались, волокли чемоданы, а он шёл.

— Доктор Разумовски, — произнёс он, и его русский, проступивший сквозь английский акцент, был на удивление чистым. Не идеальным — «р» слегка раскатывалось, а «з» звучало мягче, чем следовало, — но чистым. Человек учил язык не по книгам. — Эдвард Чилтон. Рад приветствовать вас в Лондоне.

Он протянул руку. Рукопожатие оказалось именно таким, каким я его ожидал: сухим, коротким, в меру крепким. Ладонь узкая, пальцы длинные, без мозолей. Не хирург, и уж точно не спортсмен. Дипломат.

— Илья Разумовский, — сказал я. — А это Елена, моя ассистентка.

Чилтон перевёл взгляд на Ордынскую. Ни тени удивления, ни секунды замешательства. Как будто он ждал не одного гостя, а двоих. Ну разумеется в его плане, в его списке, в его машине уже было второе место.

Ещё одно доказательство. Серебряный предупредил его. Серебряный предупредил всех. Кроме меня.

— Мисс Ордынская, — Чилтон слегка наклонил голову. — Вэлкам.

— Сэнк Ю, — сказала Ордынская, и в её голосе промелькнуло удивление, которое она не успела спрятать.

— Я предпочёл бы продолжить по-русски, если вы не возражаете, — Чилтон обернулся ко мне. — Мой русский, к сожалению, значительно лучше вашего английского. Так нам будет удобнее.

Я поднял бровь. Замечание было безупречно вежливым и одновременно беспощадным. Типично английский приём: комплимент себе, завёрнутый в заботу о собеседнике.

— Не возражаю, — ответил я. — Мой английский действительно оставляет желать лучшего.

— О, не преуменьшайте, — Чилтон позволил себе улыбку. Тонкую, в одну восьмую губ. — Игнатий говорил, что вы читаете медицинскую литературу на английском без словаря. Для наших целей этого более чем достаточно.

Игнатий. Имя Серебряного, произнесённое англичанином с мягким акцентом, прозвучало почти ласково. Как кличка домашнего питомца.

— Двуногий, — Фырк хихикнул в моей голове. — Ты слышал? «Игнатий». Лысого зовут Игнатий. Игнатий! Вот теперь я понимаю, почему он такой злой.

Чилтон повёл нас к выходу.

Автоматические двери разъехались, и Лондон ударил в лицо влажным, прохладным воздухом, пахнущим мокрым асфальтом, керосином и чем-то цветочным — то ли газонная трава, то ли живая изгородь вдоль парковки, которая зеленела в феврале так, будто забыла, что сейчас зима.

Морось обрушилась мгновенно. Не дождь — именно морось. Мелкая, вездесущая, проникающая сквозь ткань пиджака, сквозь волосы, сквозь воротник. Через десять секунд моё лицо было мокрым, а через двадцать — рубашка начала липнуть к лопаткам.

Ордынская поёжилась. Её толстовка, которую она успела схватить в побеге, промокла насквозь за полминуты. А в пуховике было бы слишком жарко.

— Прошу, — Чилтон извлёк откуда-то из-за спины зонт. Не тот, что держал в руках, — другой. И протянул его мне с жестом, который сочетал в себе гостеприимство, практичность и лёгкую иронию.

Зонт был красным.

Ярко-красным. Кричаще, вызывающе, пожарно-красным. Алым пятном в мире серого неба, серого бетона и серых костюмов. Он выглядел так, как выглядит клоунский нос на лице банкира — технически функционален, но стилистически катастрофичен.

Я посмотрел на зонт. Потом на Чилтона. Потом снова на зонт.

— Приношу извинения за цвет, — сказал Чилтон, и в его голосе не было ни грана сожаления. — Это единственный запасной экземпляр, который нашёлся в дипломатическом представительстве. Но он надёжен. Ткань с водоотталкивающей пропиткой, каркас углеволоконный, выдерживает ветер до восьмидесяти километров в час.

Техническая характеристика зонта, поданная с серьёзностью инженерного отчёта. Безупречно.

— Красный зонтик, — Фырк давился от хохота. Буквально — я чувствовал, как его астральное тело вибрирует на моём плече, передавая колебания прямо в Искру. — Двуногий, ты с ним выглядишь как божья коровка на похоронах. Нет. Как пожарный гидрант в смокинге. Нет. Как…

— Практично, — сказал я вслух и раскрыл зонт.

Красный купол распахнулся над моей головой, и дождь застучал по ткани дробью маленьких барабанщиков. Я сдвинул зонт, накрывая Ордынскую. Она благодарно шагнула ближе, и мы пошли к машине вдвоём, под ярко-алым куполом, по мокрому асфальту лондонской парковки.

Чилтон шёл впереди. Его собственный зонт (чёрный, разумеется, потому что в этой стране приличные зонты бывают только чёрными) покачивался над седой головой с метрономической точностью.

— В толпе не потеряюсь, — мысленно сказал я Фырку.

— В толпе тебя будет видно из космоса, — парировал тот. — Со спутника. Красная точка на серой карте Лондона. «Что это?» — спросят в Центре управления полётами. «Это русский лекарь с зонтиком», — ответят им. И всё будет понятно без дополнительных объяснений.

Чёрный «Ягуар» ждал у бордюра. Чилтон открыл заднюю дверь. Я сложил красный зонт, стряхнул капли и забрался в салон. Ордынская следом. Кожаные сиденья, запах дерева и кожи. Тихо, сухо, тепло.

Чилтон сел за руль. Двигатель зашуршал, почти беззвучно, и машина мягко тронулась.

Лондон поплыл за окном.

Номер в «Кларидже» оказался именно таким, каким его описал бы человек, никогда не бывавший в дорогих отелях, но видевший их в кино: слишком красивым, чтобы быть настоящим.

Высокие потолки с лепниной, стены цвета слоновой кости, тяжёлые портьеры на окнах — бордовые, с золотой бахромой, как занавес в театре. Кровать размером с операционный стол, застеленная идеально белым бельём.

Письменный стол у окна, с настольной лампой под зелёным абажуром и стопкой кремовых конвертов с монограммой отеля. Ванная комната с мраморным полом, медными кранами и полотенцами, которые были толще моего зимнего свитера.

На столике у двери стояла ваза с живыми лилиями. В феврале. В Лондоне.

Чилтон довёз нас, помог с чемоданами, оставил на столе пухлую кожаную папку с документами и откланялся с формулировкой, которая звучала как расписание поездов: «Заеду ровно в четырнадцать тридцать. Первый осмотр назначен на пятнадцать ноль-ноль. Опаздывать не рекомендую — доктор Уинтерботтом ценит пунктуальность выше компетентности».

Дверь закрылась за ним с мягким щелчком.

Три секунды тишины.

Хлопок.

Фырк материализовался посреди ковра — персидского, судя по узору, и достаточно толстого, чтобы поглотить звук бурундучьего приземления. Он стоял на задних лапах, в своих неизменных кедах, и озирался с выражением, которое я видел на лицах пациентов, впервые попавших в частную палату после общей: восторг, недоверие и острое желание всё потрогать.

— Ковёр, — сообщил Фырк, потоптавшись. — Настоящий. Мягкий. Тёплый. Двуногий, у меня лапы утопают. По колено.

Он пробежал по ковру к кровати, запрыгнул на покрывало, подпрыгнул пару раз, оценивая упругость матраса, и скатился обратно на пол.

— Матрас — девять из десяти, — вынес вердикт. — Минус балл за отсутствие орехов на подушке. В приличных отелях кладут шоколадку. Или орех. Или хотя бы мяту. Тут — ничего. Варвары.

Затем он увидел телефон.

Стационарный, на тумбочке у кровати, кремовый, с латунным диском и витым шнуром. Классика, которая в любом другом месте была бы музейным экспонатом, а здесь являлась рабочим инструментом.

Фырк подбежал к тумбочке. Вскарабкался. Обхватил трубку обеими передними лапами, перевернул её с рычага и повернулся ко мне. Трубка была вдвое больше него, и он стоял возле неё так, как дровосек возле только что спиленного бревна — гордо поставив на него свою лапу в кеде.

— Звони, — потребовал он.

— Куда?

— В рум-сервис! Ты обещал кормить! Мне нужен чеддер. Настоящий, английский, выдержанный. Мы в Англии, двуногий! Родина чеддера! Это всё равно что приехать в Бордо и не попробовать вина! Ещё крекеры. И масло. И чай. Нет, чай — потом. Сначала чеддер. С крекерами. И виноград. Если есть.

— Фырк, нам через два часа в клинику.

— Тем более! Голодный лекарь — плохой лекарь. А голодный фамильяр — несчастный фамильяр. И несчастный фамильяр может случайно материализоваться в самый неподходящий момент. Например, посреди консилиума. На столе перед лордами. В кедах. Ты этого хочешь?

Я посмотрел на него. Он смотрел на меня. Трубка покачивалась в его лапах, как таран перед штурмом.

— Шантаж, — констатировал я.

— Переговоры, — поправил Фырк. — Взаимовыгодное сотрудничество. Я молчу и не отсвечиваю, ты кормишь меня сыром. Справедливая сделка. Все в выигрыше.

Я вздохнул. Взял трубку с тумбочки и набрал номер обслуживания.

— Room service, good afternoon, — ответил приятный женский голос.

— Добрый день. Номер триста двенадцатый. Чеддер, крекеры, виноград, чай. Два чая. И… — я посмотрел на Ордынскую, которая стояла у окна и разглядывала мокрый Лондон за стеклом. — Сэндвичи. Какие есть.

Положив трубку, я сел за письменный стол и открыл папку Чилтона.

История болезни лорда Эдварда Кромвеля, шестого барона Олдершота. Пухлая, как диссертация. Десятки страниц, плотно отпечатанных мелким шрифтом на бумаге с водяными знаками Королевского Госпиталя Святого Варфоломея. Анализы, заключения, протоколы осмотров, результаты обследований. Подписи, печати, грифы конфиденциальности.

Я начал читать.

Загрузка...