Серебряный откинулся в кресле, сцепил пальцы домиком перед подбородком и замолчал.
Ждал.
Я знал, чего он ждёт. Врач произносит диагноз и откидывается назад, давая пациенту пространство для реакции. Шок, слёзы, отрицание, гнев — весь стандартный набор.
Серебряный сейчас работал по той же схеме, только вместо «у вас рак» прозвучало «ваш отец — предатель», и глаза магистра-менталиста внимательно, цепко фиксировали каждое микродвижение моего лица.
Часы тикали. Секунда. Другая. Пятая.
Я сканировал себя — привычка, въевшаяся за годы. Пульс: ровный, семьдесят два, без всплесков. Дыхание: глубокое, спокойное. Ладони: сухие. Зрачки: не расширены, судя по тому, что резкость не поплыла. Адреналинового выброса не было.
И это было правильно.
Потому что Григорий Филиппович Радулов — генетический отец тела, в котором я живу.
Но для меня — хирурга из другого мира, человека, проснувшегося в чужой жизни с чужими воспоминаниями и чужой родословной — он оставался абстракцией. Строчкой в анамнезе. Графой «отец» в медицинской карте пациента, которого я в глаза не видел.
Тот Илья Разумовский, для которого это имя значило бы всё, — тот, настоящий, чьё детство прошло рядом с этим человеком, — давно умер. Его место занял я.
И сейчас Серебряный, мастер эмоциональной хирургии, пытался вскрыть рану, которой не существовало.
Чего он ждёт? Что я вскочу, опрокину стул, схвачусь за сердце и прохриплю: «Не может быть!» Что побелею, задрожу, что глаза мои нальются слезами?
Ему нужна уязвимость. Ниточка, за которую можно будет потом тянуть, дозируя информацию об отце как морфин — ровно столько, сколько нужно для управления. Для управления МНОЙ. А мне это совершенно не нужно было.
Стандартная тактика. Я бы даже восхитился, если бы не был объектом.
Я сменил позу. Спокойно, без рывка. Откинулся на спинку кресла, закинул ногу на ногу и потёр переносицу большим и указательным пальцем. Жест усталого лекаря после суточного дежурства, а не человека, переживающего экзистенциальный кризис.
— Игнатий, — сказал я, и голос мой звучал сухо, с лёгким раздражением, которое я не стал скрывать, потому что раздражение было настоящим, — давайте без театральных пауз. У меня за последние сутки перелёт, манипуляции на английском лорде и лондонская сырость в костях. В чём конкретно диагноз?
Серебряный не шевельнулся. Пальцы-домик остались на месте.
— Он продал секретные чертежи британцам? — продолжил я тем же тоном, каким перечисляю дифференциальные диагнозы на утреннем обходе. — Отравил кого-то из царской семьи? Сдал агентурную сеть?
В глазах Серебряного произошло нечто, что я заметил только потому, что ждал этого.
Мгновенное расширение зрачков — на доли миллиметра, на полсекунды. Рефлекс удивления. Непроизвольный, физиологический, неподконтрольный даже менталисту, потому что зрачковый рефлекс управляется вегетативной нервной системой, а она не подчиняется ни ментальным щитам, ни многолетней тренировке.
Серебряный удивился. Причем искренне.
И тут же собрался. По его лицу прошла волна, как по воде, в которую бросили камешек, и через секунду оно снова стало гладким, непроницаемым. Но секунды хватило.
Манипуляция провалилась. Пациент оказался невосприимчив к эмоциональному яду, и Серебряный, опытнейший диагност человеческих слабостей, это понял мгновенно.
Пальцы-домик медленно разошлись. Серебряный опустил руки на подлокотники, и поза его сменилась — из хищной, выжидающей, она стала почти расслабленной. Он признал, что этот раунд проигран, и переключился.
— Поразительная стрессоустойчивость, — произнёс он, и в его голосе я услышал нотку, которую слышал крайне редко, — не хищный интерес, а что-то похожее на уважение, отданное одним профессионалом другому. — Вы даже не спросите, как это произошло?
— Меня интересует только одно, — ответил я. — Заразно ли это?
Серебряный приподнял бровь.
— Этот Радулов, — я намеренно произнёс фамилию отстранённо, как произносят название болезни, а не имя родного человека, — он где сейчас? В казематах? Канцелярия придёт ко мне с ордером на обыск как к сыну врага народа? У нас отберут лицензию на Диагностический центр?
Вот это были правильные вопросы. Не «кто мой отец» и не «что он сделал» — это вопросы для тех, у кого есть роскошь переживать. А у меня были Вероника, Шаповалов, Тарасов, Зиновьева, Коровин, Семён, Ордынская, тридцать две койки, операционная, и барон фон Штальберг с его инвестициями.
Живые люди, зависящие от меня, и ни одного из них я не собирался подставлять из-за человека, которого помнил хуже, чем свой первый катетер.
Серебряный усмехнулся почти тепло, насколько это слово вообще применимо к магистру-менталисту Канцелярии.
— Уверяю вас, Илья Григорьевич, юридически вы чисты, — он побарабанил пальцами по подлокотнику. — Радулов посягнул на престол. Император ему этого не забыл, но сын за отца в данном случае не отвечает. Тем более, — он выделил последние слова, — такой полезный сын.
Посягнул на престол.
Я переварил это за полторы секунды, уложив в клиническую картину. Покушение на императорскую власть — масштаб серьёзнее, чем шпионаж или коррупция. Это приговор без срока давности, каторга без права переписки, расстрел в подвале, если поймают. Высшая категория государственных преступлений.
И при этом Император доверил мне, сыну этого человека, операцию на мозге цесаревны Ксении. В секретной резиденции, за закрытыми дверями, под охраной, с Гольдманом в ассистентах.
Доверил свою дочь.
Не доверяют скальпель в руки человека, которого собираются уничтожить. Значит, я — отдельная боевая единица, оценённая по собственным заслугам. Отец — отдельно, сын — отдельно. Разные диагнозы, разные карты.
Угрозы для клиники нет. Угрозы для Вероники нет. Угрозы для команды нет.
Остальное не важно.
Фырк в кармане моей куртки завозился. Я почувствовал, как его маленькие лапки упёрлись мне в бедро, и тёплое, пушистое тело напряглось. Он пытался понять, почему я такой спокойный.
Бурундук привык к моим эмоциям, как фельдшер привыкает к показаниям монитора, и сейчас его монитор показывал ровную линию там, где он ожидал тахикардию.
Я мысленно погладил его — не рукой, а тем внутренним импульсом, который проходил через нить привязки, и Фырк слегка расслабился, хотя и не до конца. Он мне не верил.
— Тогда мне плевать, — сказал я.
Серебряный моргнул. Один раз, медленно, как сова.
— Я этого человека не помню и не знаю, — продолжил я, и каждое слово было абсолютной правдой, потому что я действительно не помнил Григория Радулова. Тело помнило — где-то в глубине нейронных связей, в тех слоях памяти, до которых я не добирался, может быть, хранились запах его одеколона, тембр голоса, прикосновение ладони к детской макушке. Но я — тот «я», который принимал решения и нёс за них ответственность, — не помнил ничего. — Если он никак не влияет на мою жизнь и моё дело — пусть остаётся хоть трижды предателем.
Я помолчал. Секунду, не больше.
— Встреча с Гольдманом отменяется. Мне не нужны чужие скелеты в шкафу, Игнатий. У меня своих пациентов хватает.
Серебряный коротко рассмеялся.
Смех его звучал негромко, сухо, как хруст осеннего листа, но в нём было нечто, чего я не ожидал — признание поражения. Серебряный проиграл этот раунд и не пытался этого скрыть. Он закинул карту «предатель отец», козырь, бьющий большинство людей наповал, а я посмотрел на неё, оценил и сбросил в отбой.
— Ваш прагматизм делает вам честь, — сказал он, и усмешка на его лице стала мягче, человечнее — если это слово вообще имело смысл применительно к Серебряному. — Вы правы. Искать Радулова бессмысленно — он давно залёг на дно в другой стране. А Филипп Самуилович Гольдман сейчас и так слишком занят здоровьем Государя.
Он махнул рукой. Жест, закрывающий тему, ставящий точку.
— Оставим это.
Я кивнул.
— Двуногий, — прошептал Фырк из кармана, и голос его был тихим, осторожным, как шёпот медсестры в палате интенсивной терапии. — Ты правда в порядке? Или ты просто очень хорошо притворяешься?
Хороший вопрос, пушистый. Очень хороший вопрос.
Я не стал на него отвечать.
Серебряный тоже кивнул. Личное осталось за бортом, и теперь в кресле напротив меня сидел не манипулятор, а главнокомандующий.
Он выдвинул верхний ящик стола, достал папку — плотную, тёмно-синюю, с гербом Канцелярии на обложке — и положил её между нами. Раскрыл. Внутри лежали фотографии, схемы, выписки из реестров, и я мельком увидел знакомое лицо на верхнем снимке: Павел Демидов, заместитель главы Владимирской Гильдии, в парадном мундире, с улыбкой человека, привыкшего к фотовспышкам.
— Вернёмся к актуальным диагнозам, — сказал Серебряный, и голос его стал жёстким, сфокусированным, с металлическим оттенком, какой появляется у людей, привыкших отдавать приказы, за невыполнение которых стреляют. — Демидов. Я буду брать его на днях. Доказательная база собрана: ментальный след из ауры Величко, показания Ворона, финансовые транзакции — мои люди нашли три офшорных счёта в Цюрихе, через которые он оплачивал закупку артефактов-экстракторов.
Он перевернул страницу в папке — схема подвала, та самая, с клетками и артефактами, и я узнал планировку, описанную Фырком.
— Но он заместитель главы. Владимир пусть и не Москва, но это достаточно влиятельная Гильдия, — продолжил Серебряный, и в его голосе проскользнула нотка профессионального раздражения. — У него имеются связи. Покровители в Сенате. Юристы, готовые утопить любое дело в процессуальных тонкостях. Мне нужно, чтобы обвинение было безупречным. Хирургически точным, если угодно.
Он посмотрел на меня.
— А инквизиторы? Да и сам глава Московской Гильдии?
— Использовать их, значит поднять лишний шум. Неизвестно как они себя поведут. Лучше не рисковать и поставить их перед фактом. Но, — он строго посмотрел на меня, — в связи с тем, что я сказал ранее, мне потребуется ваше присутствие, Илья Григорьевич. Вы — единственный лекарь, способный официально зафиксировать и доказать факт извлечения Искры из духов-хранителей. Сонар даёт вам возможность увидеть повреждения в астральном поле, а ваш медицинский статус придаёт заключению вес, от которого суд не сможет отмахнуться.
Я кивнул. Тут не о чем было раздумывать — Демидов держал живых существ в клетках и выкачивал из них жизненную силу. Я видел, что стало с Фырком после плена. Видел Ворона — облезлого, истощённого, с потухшей Искрой. Если для того, чтобы посадить эту мразь, нужна моя подпись под экспертным заключением, то она будет.
— Я помогу, — сказал я. — Но я работаю вслепую.
Серебряный чуть наклонил голову. Это было жестом внимания.
— Я могу зафиксировать повреждения, — продолжил я, — но не могу их интерпретировать. Мне не хватает базы. Я понятия не имею, как устроена анатомия привязки между духом и человеком. Как формируется нить, как она разрушается, какие следы оставляет принудительное извлечение Искры. Мне нужен доступ в архивы Центральной Клиники Гильдии Целителей здесь, в Москве. И возможность поговорить с местными сущностями — духами, которые наблюдали процесс изнутри.
Серебряный задумался. Я видел, как он прикидывает — риски, затраты, время. Пальцы его побарабанили по папке: два удара, пауза, два удара.
— Организую, — решил он. — Но только завтра к полудню. Сегодня вам нужен отдых. Перелёт, операция, нервное истощение — вы не железный, Илья Григорьевич, хотя иногда производите такое впечатление. Я предоставлю гостевые апартаменты Канцелярии, здесь, в особняке. Охрана, связь, еда, горячая вода — всё, что нужно уставшему лекарю.
Я не стал спорить. Тело напомнило о себе тупой болью в висках и тяжестью в ногах — после Сонара, трепанации и бессонной ночи организм выставлял счёт, и откладывать оплату дальше было опасно. Усталый хирург — мёртвый хирург, эту аксиому вбивали ещё в ординатуре.
— Ещё одно, — сказал я. — Муром. Что с клиникой?
Серебряный махнул рукой — привычный жест «не стоит беспокойства».
— За время вашего отсутствия клиника не сгорела. Шаповалов и Кобрук держат оборону — больница и все её отделения работают в штатном режиме. Барон фон Штальберг притих после истории с днём открытых дверей. Ваша Зиновьева, — он позволил себе лёгкую усмешку, — управляет диагностическим отделением с эффективностью прусского генерала. Тарасов оперирует. Коровин присматривает за всеми.
Тыл в порядке. Я мысленно поставил галочку — спокойную, уверенную, как ставят отметку в чек-листе перед операцией, когда все показатели в норме.
— Хорошо, — сказал я и встал.
Кресло скрипнуло. Серебряный поднял взгляд — он уже собирался закрыть папку, считая разговор оконченным, но я не двинулся к двери.
— Ещё одно требование.
Серебряный выжидательно приподнял бровь.
— Я остаюсь, — сказал я. — Но Ордынскую вы отправите в Муром. Сегодня. Ближайшим бортом.
Пауза. Серебряный откинулся назад и сцепил пальцы на животе. Ну прям его любимая поза для торга.
— Она ценный кадр, Илья Григорьевич, — произнёс он с интонацией человека, выкладывающего козырь. — Биокинетик может нам пригодиться при задержании Демидова. Если он окажет сопротивление — а он его окажет, — способность контролировать сосуды и нервные пучки противника на расстоянии даёт тактическое преимущество, которое я бы не хотел терять.
— Она не спецназ, Игнатий.
Я сказал это жёстко. Не грубо, но так, как говорят с администратором, пытающимся выписать пациента из реанимации раньше срока, потому что койка нужна для кого-то ещё.
— Она девчонка, которая вчера держала сосуды мозга под давлением двести пятьдесят, а до этого летала зайцем в эконом-классе чартерного рейса. У неё энергетическое истощение. Я вижу это по её ауре, по цвету лица, по тремору рук, по тому, как она стоит — с опорой на стену. Потому что вестибулярный аппарат уже плывёт.
Я подался вперёд, и голос мой стал тише, что всегда означало — я не прошу, я требую.
— Если она останется здесь, в стрессе, рядом с вашими операциями и задержаниями, она выгорит. Не метафорически, а буквально. Искра выгорает, как предохранитель, когда через него пускают ток в три раза выше номинала. Я видел такие случаи. Восстановление — месяцы. Иногда, никогда. Ей нужен дом, нормальная еда и сон. Это приказ её лечащего лекаря и непосредственного начальника.
Серебряный смотрел на меня несколько секунд. Потом коротко, уважительно кивнул. Я видел, как крутятся шестерёнки в его голове: он ценил командиров, берегущих свой ресурс, потому что сам был таким.
Менталисты Канцелярии работали в жёстком режиме, но Серебряный никогда не гнал своих людей на износ без крайней необходимости. Он понимал арифметику: сломанный боец — минус единица навсегда, отдохнувший боец — плюс единица завтра.
— Машина в аэропорт через час, — сказал он. — Организую.
Коридор особняка был длинным, тихим и пах полиролью для дерева. Дубовые панели на стенах, ковровая дорожка, приглушённый свет бра. Где-то за закрытыми дверями негромко разговаривали — голоса сливались в неразличимый гул, как в приёмном покое в ночную смену.
Ордынская сидела на диванчике у стены.
Маленькая, бледная, обхватившая себя руками, как обхватывают, когда холодно. Но в коридоре было тепло, и дело было не в температуре. Она подняла голову, когда услышала мои шаги, и я увидел её глаза: усталые, с красными прожилками на белках, с тёмными полукружьями внизу, и в них — тревожный вопрос, который она не решалась задать вслух.
Я подошёл и сел рядом. Диванчик был мягким, обитым тёмно-зелёным бархатом, явно антикварным и явно не предназначенным для того, чтобы на нём сидели измотанные ординаторы в мятых куртках.
— Илья Григорьевич, — начала Ордынская, и я услышал, как она набирает воздух для длинной фразы — вопрос про Серебряного, про Демидова, про политику.
Я не дал ей договорить.
— Ты летишь домой, — сказал я. — Три дня отгула. К пациентам не подходить, Искру не использовать. Это не просьба, Лена.
Она замолчала. Долго и пристально посмотрела на меня, и я видел, как в её глазах борются два импульса: желание возразить и облегчение от того, что кто-то принял решение за неё. Облегчение победило. Уголки её губ дрогнули — слабая, благодарная улыбка, похожая на первый вдох пациента после экстубации.
— Спасибо, — сказала она тихо.
Я кивнул. Встал. Подозвал агента Канцелярии, стоявшего у поста в десяти шагах от нас, — молодой парень в сером костюме, с невыразительным лицом и внимательными глазами.
— Лена Ордынская летит в Муром ближайшим бортом. Машина через час. Проводите её до аэропорта и убедитесь, что она сядет в самолёт, а не развернётся на полпути.
Агент кивнул. Ордынская медленно, держась за подлокотник, поднялась с диванчика, и пошла за ним по коридору. На повороте обернулась, посмотрела на меня и подняла руку. Не прощание, а «до встречи». Я поднял руку в ответ.
Потом она скрылась за углом, и я остался один.
Коридор опустел. Тишина наполнила его, как физраствор наполняет полость при санации — медленно, мягко, заполняя каждый угол. Я прошёл до конца, к огромному окну, занимавшему всю стену от пола до потолка, и остановился.
За стеклом жила серая московская метель. Снег валил плотной стеной, фонари утонули в белом мареве, и деревья в парке перед особняком превратились в чёрные скелеты, обросшие ватой. Красиво. Холодно. Безразлично ко всему, что происходило за стёклами этого здания.
Я достал телефон.
Мне нужно было услышать её голос. Не потому что я не справлялся — справлялся, вполне. Но после постоянного Серебряного, Демидова, Радулова и прочих фамилий, от которых хотелось вымыть уши с мылом, мне нужен был голос, принадлежавший нормальной жизни.
Жизни, в которой люди покупают дома, ссорятся из-за обоев и засыпают, обнявшись, под телевизор.
Я набрал Веронику.
Гудки. Один. Два. Три. Щелчок.
— Илюша!
Голос её ударил в ухо — быстрый, радостный, чуть сбивчивый, как у человека, долго ждавшего звонка и схватившего трубку на полуслове.
— Слава богу! Как ты? Ты в порядке?
Я расслабил плечи. Сам не заметил, что они были подняты к ушам, — напряжение, копившееся с момента посадки в Москве, отпустило, как отпускает зажим после ушивания сосуда. Кровь пошла, давление выровнялось.
— Всё нормально, родная, — сказал я и увидел своё отражение в стекле: усталое лицо, тёмные круги под глазами и улыбка — первая за весь день, настоящая. — Пациента вытащили. Я в Москве, придётся задержаться на пару дней — добить кое-какие бюрократические дела с Серебряным. Как ты там? Как дом? Шаповалов не сильно лютует?
Три вопроса подряд — намеренно, чтобы дать ей пространство для ответа, чтобы разговор потёк в привычное русло обыденных мелочей, в которых прячется настоящая жизнь.
Но русло не потекло.
Радость в голосе Вероники оборвалась. Резко, как обрывается сердечный ритм на мониторе — была синусовая волна и вдруг прямая линия. Повисла пауза, наполненная тем молчанием, в котором слышно, как человек на том конце провода собирается с духом.
Я услышал, как она сглотнула. Тяжело, с усилием, как глотают перед тем, как сказать нечто, от чего хочется провалиться сквозь землю.
— Илья…
Одно слово.
Стойка моя изменилась мгновенно. Я сам не заметил, как выпрямился и свободная рука сжалась в кулак, а челюсть затвердела. Тело переключилось в режим экстренного реагирования раньше, чем сознание успело обработать сигнал. Рефлекс лекаря, услышавшего в голосе пациента интонацию, предвещающую катастрофу.
— Что случилось? — спросил я.
— Ты… ты только не злись, ладно? — Вероника говорила быстро, торопливо, глотая окончания слов, и я слышал, как дрожит её дыхание. — Пожалуйста, выслушай меня до конца… Тут такое дело…