Глава 16

Я побежал.

Куртка расстёгнута, полы хлопали по бёдрам, кроссовки чавкали по мокрому асфальту, и холодный мартовский воздух резал лёгкие с каждым вдохом. Запах нарастал, слой за слоем, по мере приближения к перекрёстку: сначала горелая резина, едкая, химическая, въедающаяся в слизистую.

Запах катастрофы. Я различал его компоненты, как патологоанатом различает слои повреждений на вскрытии: каждый элемент — отдельная травма, отдельный механизм, отдельная жертва.

Сонар я включил на минималках. Лёгкое гудение в затылке, фоновый режим, пассивное сканирование. После Лондона мой резерв Искры напоминал банковский счёт после развода — формально не пуст, но каждая трата требовала обоснования.

Перекрёсток открылся передо мной, как операционная рана. Широко и безжалостно во всей своей клинической неприглядности.

Фура лежала на правом боку, перегородив обе полосы. Синий тент лопнул, и из разрыва высыпались картонные коробки, раскиданные по асфальту, как органы из вспоротой брюшной полости.

Кабина скручена, лобовое стекло осыпалось, и из-под смятого капота поднимался чёрный дым, подсвеченный снизу тусклым оранжевым мерцанием.

Не открытый огонь… пока.

Тлеющая проводка, перегретый движок. Но дым густел, и времени до вспышки оставалось столько же, сколько до фибрилляции при остром инфаркте: неизвестно, может минута, может десять, а может и прямо сейчас.

Белый микроавтобус вмят в отбойник метрах в двадцати впереди фуры. Передняя часть — всмятку, как смятая алюминиевая банка, капот вдавлен в салон до второго ряда сидений.

Задняя половина уцелела — относительно, насколько слово «уцелела» применимо к транспорту, по которому прошлись двадцать тонн стали на скорости.

Две легковушки. Первая — серебристый седан, лежавший в кювете на крыше, колёсами вверх, и из-под днища капала какая-то жидкость — бензин или масло, в тумане не разобрать. Вторая — тёмно-синий универсал, обнявший бетонный столб капотом так плотно, что металл и бетон срослись в единую конструкцию.

Вокруг тарахтели стоящие машины. Вереница, уходящая в обе стороны, в туман, и водители выбирались из салонов, некоторые бежали к месту аварии, некоторые стояли и снимали на телефоны.

— Фырк, — позвал я мысленно, и голос в голове прозвучал резче, чем хотелось. — Сканируй металл. Ищи живых. Трупы пропускаем, на них нет времени.

Бурундук был рядом, невидимый, в астральной форме, и я ощущал его присутствие на плече. Фырк молчал две секунды, сканируя, и по нити привязки хлынул поток данных — холодный, бесстрастный, профессиональный. Мой фамильяр умел отключать эмоции, когда требовалось, и за это я ценил его больше, чем за любой сарказм.

— Легковушка в кювете — пусто, — передал он. — Водитель выбрался сам, стоит на обочине, держится за голову. Жить будет.

Хорошо. Минус один объект.

— Легковушка у столба — двое. Водитель… остывает, двуногий. Рулевая колонка прошла насквозь. Тут уже ничего. Пассажирка сзади — жива, пульс есть, но слабый, частый. Дышит плохо.

Ближайший объект. Шанс на немедленную помощь.

— Микроавтобус… — Фырк замолчал на мгновение, и по нити привязки просочилось что-то, чего я от него не ожидал: физическая дурнота. — Там мясо, двуногий. Передние два ряда… не хочу описывать. Но шестеро дышат. В задней части. Зажаты, стонут, но живые.

Шестеро. В зажатии. Без гидравлических ножниц не достать.

Я побежал к легковушке у столба.

Тёмно-синий универсал обнял бетонный столб с такой силой, что передние стойки сложились внутрь, а рулевая колонка пробила водителя насквозь, пригвоздив его к сиденью.

Мужчина лет пятидесяти, в рабочей куртке, с лицом, залитым кровью из рассечённого лба. Глаза открыты, зрачки неподвижны, расширены максимально. Мёртв. Давно — минут пять, может больше. Травма, несовместимая с жизнью, даже окажись здесь вся реанимация Покровской больницы.

Я перешагнул через осколки лобового стекла и обошёл машину.

Заднее боковое окно треснуло, но держалось, покрытое сетью трещин, как роговица при кератоконусе. Сквозь мутное стекло я разглядел силуэт — пожилая женщина, мелкая, в тёмном пальто и платке.

Она была в сознании, и это само по себе было чудом, но сознание это выражалось в одном: рот открывался и закрывался, судорожно, ритмично, как у рыбы, выброшенной на берег. Синюшные губы хватали воздух и не могли набрать.

Я ударил локтем в стекло. Острая боль прошла по предплечью, стекло осыпалось мелкими кубиками, и в лицо пахнуло теплом салона, смешанным с запахом крови и экскриментов. Бабушка посмотрела на меня расширенными глазами, в которых плескался первобытный ужас задыхающегося существа.

Рука внутрь. Сонар — короткий, прицельный импульс. Экономия, экономия, каждая капля Искры на счету.

Картина развернулась мгновенно: рёбра — четвёртое и пятое справа, оскольчатый перелом, один фрагмент сместился внутрь и пробил висцеральную плевру. Воздух из лёгкого шёл в плевральную полость и не мог выйти обратно — клапанный механизм, классический напряжённый пневмоторакс.

С каждым вдохом давление в грудной клетке росло, лёгкое сжималось, средостение смещалось влево, поджимая сердце. Ещё пять минут и компрессия остановит венозный возврат. Остановка сердца. Смерть.

Мне нужна была игла. Толстая, длинная, полая — игла Дюфо, стандарт экстренной декомпрессии. Которой у меня, разумеется, не было. Как не было ничего, кроме голых рук и содержимого карманов.

Карманы. Я сунул руку в куртку и нащупал авторучку. Дорогую, металлическую. Привычка таскать такое с собой. Мало ли где придется расписаться лекарю.

Корпус авторучки. Полый, цилиндрический, диаметр три миллиметра. Не игла Дюфо, но принцип тот же: трубка, вставленная в плевральную полость, создаёт канал для выхода воздуха. Импровизированный дренаж. Из учебника по медицине катастроф, написанного для условий, когда нет ничего.

Я выдернул стержень, выбросил, оставив пустой корпус. Пальцы тряслись, и я сжал трубку зубами на секунду, успокаивая руки.

— Мне нужен антисептик! — крикнул я, обернувшись. Водитель седана из кювета стоял на обочине, держась за рассечённый лоб, и пялился на меня. — Водка, спирт, одеколон — что угодно! Быстро!

Мужик мигнул. Потом развернулся, побежал к машинам, и через полминуты вернулся с початой бутылкой дешёвой водки. Руки у него тоже тряслись, но бутылку он протянул уверенно.

Я плеснул водку на корпус авторучки. Плеснул на пальцы. Плеснул на кожу бабушки — на правую половину грудной клетки, второе межреберье, среднеключичная линия. Точка введения.

Бабушка смотрела на меня и хрипела. Синева с губ расползлась на подбородок и скулы. Минута, может две.

— Потерпите, — сказал я, и голос мой прозвучал мягче, чем я ожидал. Так говорят с детьми перед болезненной процедурой, и в этом не было снисхождения — только честность. — Будет больно. Коротко. Потом сможете дышать.

Я послал тонкий, прицельный импульс Искры. Экономный — локальное обезболивание межрёберных нервов, ровно столько, чтобы притупить пик боли. Не хватило бы на полноценную анестезию, но разницу между «невыносимо» и «терпимо» этот импульс обеспечивал.

Левая рука зафиксировала точку. Указательный палец лёг на верхний край третьего ребра, нащупав межрёберный промежуток. Правая поднесла корпус авторучки.

Резкий удар ладонью по торцу.

Пластик прошёл сквозь кожу, подкожную клетчатку и межрёберные мышцы с коротким, тугим хрустом. Бабушка вскрикнула — сдавленно, сквозь стиснутые зубы. И в ту же секунду из открытого конца авторучки вырвался воздух.

Громкий, шипящий, непрерывный свист — как из проколотой шины, только влажный, с мелкими брызгами сукровицы. Давление в плевральной полости падало, воздух уходил через импровизированный дренаж, и лёгкое, сжатое в комок, начало расправляться.

Бабушка вздрогнула всем телом. Рот раскрылся, и в грудную клетку вошёл воздух — глубокий, судорожный, жадный вдох, от которого захрипели бронхи, а глаза полезли из орбит. Она вдохнула так, как вдыхает утопающий, вынырнувший на поверхность: всем существом, каждой клеткой, каждым альвеолярным мешочком.

Синева начала уходить с губ. Медленно, неохотно, уступая место бледности, но бледность была живой, перфузионной, а не мертвенно-серой.

— Дышите, — сказал я. — Медленно. Неглубоко. Трубку не трогайте.

С помощью Искры я оторвал кусок ремня безопасности. Он был жёстким и достаточно широким. Обмотал вокруг корпуса авторучки и прижал к коже бабушки, фиксируя дренаж на месте. Кустарно, страшно, позорно для мастера-целителя и абсолютно функционально. Воздух шёл, лёгкое расправлялось, пациентка дышала.

— Спасибо, — прошептала бабушка. Голос её был хриплым, еле слышным, но глаза ясными. — Спасибо, сынок.

Я кивнул. Задерживаться было нельзя. В микроавтобусе шестеро ждали помощи, и каждая секунда работала против них.

— Двуногий, — передал Фырк. — Сирены. Слышишь?

Вой нарастал из тумана — далёкий, но стремительно приближающийся. Скорая. Одна, судя по тональности. Из Покрова, сорок минут по трассе, — диспетчер не соврал.

Я продолжал фиксировать дренаж, наматывая ремень вокруг авторучки и прижимая к коже бабушки, когда старенькая «Газель» с красными крестами на бортах вылетела из тумана и затормозила на обочине, разбросав из-под колёс веер грязной воды. Задние двери распахнулись, и из кузова выпрыгнули двое — фельдшер и санитар, оба в оранжевых жилетах, с укладками в руках.

Старший фельдшер — мужик лет пятидесяти, крупный, с обветренным лицом и седыми усами, в которых застряли крошки от наспех проглоченного бутерброда, — увидел меня первым.

Картинка, которую он увидел, была, надо признать, специфической. Мужик в мятой гражданской куртке, без перчаток, по локоть в крови, торчит из разбитого окна легковушки и что-то делает с грудной клеткой пожилой пациентки. Из груди пациентки торчит авторучка.

Реакция фельдшера была предсказуемой, профессиональной и абсолютно правильной.

— А ну отошёл от машины! — заорал он, бросаясь ко мне с укладкой наперевес. Лицо его побагровело, усы встопорщились, и весь он напоминал бульдога, увидевшего чужого на своей территории. — Руки убрал, мать твою, ты что творишь⁈

Он уже протянул руку, чтобы схватить меня за плечо и оттащить. Хватка у него была, как у анестезиолога со стажем: железная и бескомпромиссная. Ещё секунда, и он бы дернул меня на себя, как пробку из бутылки.

Я выпрямился.

Медленно, полностью, развернув плечи. Вытер руки друг о друга одним быстрым движением. Посмотрел фельдшеру в глаза.

И включил голос, отработанный годами в реанимациях двух миров: низкий, ровный, с металлическим дном, и каждое слово в нём звучало как диагноз — окончательный, обжалованию не подлежащий.

— Стоять, — сказал я. — Я мастер-целитель Разумовский. Диагностический центр Мурома.

Фельдшер замер. Рука, протянутая к моему плечу, повисла в воздухе.

В иерархии Империи мастер-целитель для рядового фельдшера — генерал для сержанта. Три ступени вверх по лестнице, пропасть в квалификации, и неподчинение — дисциплинарный трибунал.

Я видел, как информация прошла по нервным путям фельдшера, как зрачки дернулись, как расправились плечи и изменилась осанка.

— У пациентки закрытая травма грудной клетки, напряжённый пневмоторакс справа, — продолжил я, не меняя тона. — Проведена экстренная декомпрессия. Гемодинамика стабилизирована, сатурация растёт. Водитель мёртв, травма несовместима с жизнью. Готовьте инфузию, катетер зелёный, капайте волювен, обезболивание по протоколу. Выполнять.

Фельдшер сглотнул. Побледнел — кровь отхлынула от лица за секунду, как при ортостатическом коллапсе.

— П-понял, ваше благородие, — выдавил он. — Работаем.

Благородием я, разумеется, не было. Но, видимо, фельдшер слишком растерялся.

Он развернулся к санитару, и через три секунды оба уже доставали из укладки капельницу и катетеры. Движения чёткие, отработанные — руки помнили протокол, даже когда голова ещё догоняла. Хорошая бригада. Провинциальная, на разбитой «Газели», с минимумом оборудования — но рабочая.

Я оставил бабушку на них и побежал к микроавтобусу.

Вторую скорую я услышал прежде, чем увидел. Сирена нарастала слева, из тумана, и через полминуту жёлто-белый реанимобиль из Петушков вырулил на обочину, встав рядом с покровской «Газелью». Бригада — двое молодых, лет по тридцати, в чистых комбинезонах, с испуганными, но собранными лицами.

Они увидели меня, окровавленного мужика в гражданке, и замешкались. Знакомое выражение: кто такой и почему командует.

— Мастер-целитель Разумовский, Муром, — бросил я на ходу. Коротко, как ставят диагноз. — Здесь зона массового поражения. Работаете под моим руководством. Укладки, обезбол, капельницы — всё к микроавтобусу!

Микроавтобус вблизи выглядел хуже, чем издали. Передняя часть превратилась в спрессованный ком металла, и я старался не смотреть туда, потому что увиденное потребовало бы обработки, а на обработку не было ни секунды. Задняя половина салона от третьего ряда сидений уцелела, если считать уцелевшим пространство со сплющенной крышей и сорванными с креплений креслами, перекрывшими проходы.

Заднее стекло было выбито. Я подтянулся на руках, перевалился через раму и оказался внутри.

Запах ударил в лицо, как ладонью: кровь, моча, рвота, страх — животный, кислый, выделяемый кожей. Потолок нависал в полуметре над головой, и я двигался на четвереньках, протискиваясь между покорёженными сиденьями.

Шестеро. Фырк не ошибся.

Двое мужчин зажаты в третьем ряду. Кресла перед ними сорвало с направляющих и швырнуло назад, впечатав в тела пассажиров. Металлические каркасы сидений вмяли их в спинки, придавив ноги и тазы.

Женщина с девочкой лет семи застряли в четвёртом ряду, крыша вдавила верхнюю трубу багажной полки им на плечи, прижав к сиденьям. Ещё двое — парень и девушка, студенты по виду — лежали на полу в проходе, заваленные чемоданами и обломками потолочных панелей.

Стоны, хрипы, плач ребёнка. Девочка кричала тонко, на одной ноте, и этот звук сверлил череп и доставал до какого-то древнего, дочеловеческого слоя сознания, где сидит императив: защити детёныша.

Я подавил этот импульс. Сейчас мне нужна была не эмпатия, а арифметика.

— Фельдшеры! — крикнул я в сторону выбитого окна. — Сюда! Один ко мне в салон, второй — подавайте снаружи!

Молодой фельдшер из Петушков протиснулся через окно, охнув, когда острый край рамы царапнул бедро. Я уже работал.

Первый мужчина — зажат креслом, ноги придавлены от бёдер до голеней. Стонал, в сознании, лицо серое, покрытое потом. Пульс — сто двадцать, слабый. Нижние конечности синюшные, отёчные. Время компрессии — минимум двадцать минут.

Я замер.

Краш-синдром. Синдром длительного сдавливания. Рабдомиолиз, если по-научному. Мышцы, придавленные металлом, умирают и выбрасывают в кровь миоглобин — белок, убивающий почки надёжнее любого яда. Пока конечности придавлены, этот белок заперт в раздавленных тканях.

Но стоит снять давление, освободить ноги и миоглобин хлынет в кровоток, как прорвавшаяся плотина. Почки забьются за час. Острая почечная недостаточность. Гиперкалиемия. Остановка сердца.

Освободить, значит, убить.

— Не тяните их! — крикнул я, и голос мой резанул по салону, остановив фельдшера, уже потянувшегося к каркасу кресла. — У двоих синдром длительного сдавливания. Краш-синдром. Освободим без подготовки — токсины убьют почки за час!

Фельдшер отдёрнул руки, как от раскалённого железа.

— Что делать? — спросил он.

— Ждём МЧС с гидравликой. Они разрежут металл аккуратно, мы будем контролировать освобождение, медленно, посегментно. А пока — обезболивайте и капайте. Физраствор, максимальная скорость. Нам нужно разбавить кровь до того, как снимем давление, создать объём для вымывания миоглобина.

Я протянул руку назад, и снаружи в неё вложили капельницу — пакет физраствора, система, катетер. Кто-то из бригады уже понял ритм и работал на опережение. Хорошие ребята.

Все они были хорошие — и покровские, и петушкинские.

Провинциальная медицина, нищая, на разбитых «Газелях», с зарплатами, за которые в Москве не стали бы мыть полы, но живая, настоящая, умеющая работать в грязи и крови.

Я поставил катетер первому мужчине — в локтевую вену, восемнадцатый калибр, с первой попытки, несмотря на то, что вены спались от шока и руки мои были в чужой крови и грязи. Капельница пошла. Физраствор полился в вену, разбавляя кровь, создавая буфер против грядущего выброса миоглобина.

— Обезбол! — скомандовал я фельдшеру. — Кеторол внутривенно, потом трамадол, если не хватит. По протоколу.

Фельдшер закивал, доставая ампулы.

Второй мужчина — та же картина, зажатые ноги, та же угроза. Ему тоже поставили капельницу и обезболили.

Женщина с девочкой — придавлены сверху, но ноги свободны. Здесь краш-синдрома нет, но девочка кричала, и мать пыталась обнять её одной рукой, потому что вторая была вывернута под неестественным углом — вывих плечевого сустава, по всей видимости.

Я добрался до них. Девочка увидела моё лицо — чужое, в крови, с воспалёнными глазами — и завизжала громче.

— Тихо, маленькая, — сказал я, и голос мой переключился на другой регистр, мягкий, низкий, тот, которым разговаривают с детьми в приёмном покое. — Я лекарь. Сейчас мама перестанет болеть.

Я послал импульс Искры в плечевой сустав женщины — точечный, обезболивающий, и она охнула, расслабилась, и крик перешёл в сдавленный стон. Девочка замолчала, глядя на меня круглыми глазами, полными слёз.

Студенты на полу — ушибы, ссадины, у парня — закрытый перелом предплечья, у девушки — рассечение на лбу и, вероятно, сотрясение. Средняя тяжесть. Им повезло — чемоданы приняли на себя основной удар и сработали как подушки безопасности.

Я раздавал команды, и фельдшеры работали, как операционная бригада на пятой минуте экстренного вмешательства: молча, быстро, с минимумом слов. Капельницы ставились в руки, торчавшие из-под металла.

Шприцы с обезболивающим входили в вены. Жгуты фиксировали переломы. Я прикладывал Искру к самым тяжёлым — крохотными порциями, по капле, поддерживая сознание и купируя болевой шок. Резерв таял, и Фырк молча считал остаток, транслируя мне цифры, как анестезиолог транслирует давление.

Мужчина с зажатыми ногами схватил меня за руку. Крепко, мокрыми, горячими пальцами, и я почувствовал, как его ладонь дрожит.

— Господин лекарь, — прохрипел он. — Ноги… я их не чувствую. Доктор, я не чувствую ног.

— Это обезболивающее, — соврал я. Профессионально, уверенно, глядя ему в глаза. — Скоро чувствительность вернётся. Лежите спокойно.

Он кивнул. Поверил. Или захотел поверить — что в данных обстоятельствах одно и то же. Я не убрал его руку, и он держался за меня, как тонущий за канат, и я позволил ему это, потому что иногда рука живого человека — это всё, что стоит между пациентом и паникой.

Снаружи нарастал вой сирен. Много сирен — тяжёлых, низких, не скоропомощных. МЧС. Гидравлика, ножницы, домкраты. Кавалерия, опаздывающая, как всегда, но всё-таки прибывающая.

— Держитесь, — сказал я мужчине. — Скоро вас достанут.

Я осторожно высвободил руку, сжал его пальцы коротким пожатием и полез к выходу.

Фура.

Она лежала на боку, и чёрный дым из-под капота стал гуще. Я чувствовал его на языке — горький и маслянистый. Пламени по-прежнему не было видно, но оранжевое мерцание снизу усилилось, и времени на раскачку не оставалось.

Пациенты в микроавтобусе были зафиксированы, обезболены, капались. Четыре фельдшера работали в связке, и моё присутствие там больше не требовалось. МЧСники уже выгружали гидравлические ножницы из жёлто-красного «КамАЗа», подъехавшего с мигалками. Я показал старшему расчёта на микроавтобус, в двух словах объяснил про краш-синдром и необходимость медленной деблокировки, убедился, что он понял, и пошёл к фуре.

Обледенелая решётка радиатора послужила лестницей. Я подтянулся на руках, упёрся коленом в перекошенную подножку и влез на бок кабины. Сверху открылась перевёрнутая панорама: лобовое стекло осыпалось, и через зияющую раму была видна внутренность кабины — перевёрнутая, как отражение в кривом зеркале.

Водитель висел на ремнях безопасности.

Крупный мужик, бритоголовый, в клетчатой рубахе, какую я видел на дальнобойщиках в кафе. Ремень врезался в грудь и плечо, удерживая тело под углом, и голова свисала набок.

— Фырк, — позвал я мысленно. — Что там? Внутреннее кровотечение? Разрыв селезёнки?

Бурундук появился рядом, на обледенелом крыле. Полупрозрачный, серьёзный, с прижатыми ушами.

— Двуногий, — передал он, и в мысленном голосе его звучало что-то, чего я не слышал раньше. Растерянность. — У него аура целая. Органы целы. Все до единого. Он не от удара умирает.

Я перегнулся через раму лобового стекла. Достал телефон, включил фонарик и направил луч в лицо водителю.

И замер.

Водитель не стонал. Не хрипел от переломов, не корчился от боли в раздавленных конечностях. Тело его билось мелкой, ритмичной дрожью — знакомой, отработанной, той самой, которую я наблюдал сорок минут назад на полу кафе.

Миоклонические судороги. Изо рта текла розовая пена, скапливаясь в складках ремня безопасности. Глаза были открыты — широко, неестественно, и в луче фонарика я увидел зрачки.

Чёрные. Огромные. Занимающие всю радужку. Не реагирующие на свет.

Мидриаз.

Кожа лица — серо-синяя, с мраморным рисунком, какой бывает при централизации кровообращения, когда организм жертвует периферией ради сердца и мозга.

Я знал эти симптомы. Видел их на полу придорожного кафе, в луже разлитой водки, когда мужик по имени Витёк рвал на себе рубашку и кричал про жуков под кожей.

Это был другой диагноз.

Водитель фуры, разнёсшей перекрёсток, сидел в кафе «Уют» вместе с остальными дальнобойщиками, молча ел борщ, расплатился, вышел, сел в кабину и выехал на трассу.

А через минуту яд, всосавшийся из желудка в кровь, добрался до мозга и ударил. Мидриаз, галлюцинации, судороги — всё то же самое, что у Витька, только за рулём ускоряющейся двадцатитонной фуры.

Я медленно выпрямился.

Ветер бил в лицо. Туман наползал с полей, скрывая горизонт. Трасса уходила в обе стороны, и на ней стояли машины — длинная, бесконечная вереница, запертая аварией. Клаксоны гудели, люди выходили на обочину.

Дальнобойщиков в кафе было пятеро. Один лежал подо мной в кабине с мидриазом и судорогами. Четверо других уехали раньше. На своих фурах. По этой же трассе. В обе стороны.

Четыре двадцатитонных бомбы на колёсах, управляемых водителями с ядом в крови. Где-то на М-12, между Москвой и Нижним Новгородом, прямо сейчас.

— Твою мать… — произнёс я вслух. — Это не просто авария. Он точно тоже отравлен.

А он ведь сидел и обедал не один. А это значит сейчас на трассе есть еще дальнобойщики с отравлением!

Загрузка...