Обратный путь

Лена притормаживает у бара в нескольких километрах от Лодзи. Эдакий павильончик в самом центре перекрестка с круговым движением.

— Чистейший абсурд, — отмечает она.

— Типичная Польша, — подхватывает Дальман.

Входят. Священнику в туалет. Официантка вручает ему ключ, такой огромный, что подойдет и к вратам небесным. Сутана исчезает в зеленом деревянном сарайчике за павильоном. Дальман заказывает местное пиво «Живец», Лена — кофе. Включен телевизор, и стайка девочек, не по возрасту взрослых, пялится на экран, где музыкальная передача, чтобы только не пялиться неотрывно на мальчика возле игрового автомата. А Лена смотрит в окно. Гужевая повозка намерена принять участие в движении по кругу. Груз — навоз. Машинам бы пропустить ее. Но тяжелая лошадь, словно почуяв смущение хозяина, пытается тронуть с места всеми четырьмя копытами, путается, застревает в собственном галопе. Головой и шеей нервно выписывает восьмерку. Мелькнули белки лошадиных глаз. Шофер выходит из автобуса на остановке напротив. Идет сюда, за ним две девчушки, ножки тонкие, очки, леденцы на палочке, садятся за столик, четыре кулачка на вязаную крючком скатерку, и краем глаза на девочек постарше. А у тех под наблюдением по-прежнему мальчик возле автомата. Самый красивый из всех в этом зале. Очередная игра, автомат выплевывает залпом пятнадцать или двадцать монеток, злотых. Мысленно Лена подсаживается к тем двум, худеньким и маленьким, и ей сейчас на тридцать лет меньше, и на зубах пластинка, зато на губах от пластинки серебряная улыбка. Хорошо ей тут, в ожидании священника. Впервые за долгое время внешнее совпадает с внутренним.

Из автомата новый монетный дождь, и повозка давно покинула круговой перекресток. Человек в домашних тапочках входит в бар с открытой коробкой, в ней яйца, несколько десятков, две штуки протягивает официантке за стойку, целует ручку. Девчушки вскочили, бегут к следующему автобусу. Так ничего и не заказали за столиком с кружевной скатеркой. Девочки постарше на них и внимания не обратили, угощают друг друга сигареткой. Дальман допивает последний глоток пива, а на том повороте, за которым исчезла гужевая повозка, стоит священник в сутане у статуи Девы Марии при дороге. Идут к нему, пока он поправляет букетик искусственных орхидей. Черные ботинки в пыли.

— Смотри-ка, наш Рихард! — говорит Дальман.

— Где же вы были все это время?

— Пили, — ничуть не смутившись, отвечает Дальман, а Лене кажется, будто и вправду она отсутствовала очень долго.


Людвиг поцеловал ее, укрывшись от ветра за пятью контейнерами для стекла. И она ответила поцелуем, и — провались все другие женщины. Ветрено. Сказала, что в бурю всегда чувствует себя счастливой. Направились от центра к замку на воде, пересекли новый торговый комплекс, где и стройматериалы, и аттракционы, и супермаркет, и фитнес. Под ветром тележки у супермаркета рвались со своих цепочек.

Шли по мостику к замку. Давно уже не деревянные тут перила. Между шпалами внизу кусты и береза, должно быть, старше самой Лены. Встала перед Людвигом, загородила ему дорогу.

— Что такое?

— Дуй, ветер, мне в лицо, дуй!

— Красивые слова, — похвалил Людвиг. — Сама придумала? — и поцеловал в носик.

Позади замка протоптанная тропинка к футбольному полю, усилился дождь, и Людвиг сказал, что раньше тренировался тут дважды в неделю, а играл с утра каждое воскресенье.

— Каждое воскресенье?

— Да, чтобы не ходить в церковь.

По хлюпающему от воды полю бегали две команды. Счет «пять — шесть», и судья, скрестив руки на животе, стоит у двери в раздевалку. Свистнул, но никто не обратил внимания. Женщина с мелкими черными кудряшками натянула капюшон мальчику, держа его за руку, и кривые ее ноги заторопились назад, в клубное кафе, где уродливые светильники на потолке освещали пустые столы. Мальчик пытался сопротивляться.

— Кто с кем? — спросила Лена. — «Чибо» против «Эдушо»[12]?

— Почему?

— А ты на форму посмотри.

— По-моему, это «Роте-Эрде 06» и «Эннепеталь», — пригляделся Людвиг.

В это время вратарь пытался укрепить в мокрой земле штангу ворот. Людвиг, повернувшись спиной к ветру и к Лене, прикуривал сигарету, закрывая огонь ладонью. Вратарь установил и вторую штангу. Лена заметила, какой он красивый. Отлично бы мог рекламировать трусы или одеколон для бритья. На темно-синем свитере с капюшоном белыми буквами надпись, но какая — не разглядеть. Волосы торчат как щетина. Вот точно он из тех, кто утром перед зеркалом мажет их гелем, направляя во все стороны, да приговаривает про себя: вот я какой злой, вот я какой злой! Я по правде очень злой! — и минута в минуту по часам уходит на работу.

Людвиг повернулся к ней, сигарета под тем самым углом, какой Лена находит особенно волнующим. Укусила его в подбородок и тут же сама застыдилась. Под ноги им ветром принесло лиловую ленточку от елочных игрушек. Людвиг обмотал ею палец, да так и оставил, пока они не распрощались на Рыночной площади.

В своей комнате с эркером она долго стояла у окна и смотрела вниз, в долину. Медные церковные башни, позеленевшие с годами до цвета мяты, и окна домов мало-помалу загораются огоньками. В водосточном желобе остатки грязного снега. Тут-то она и решила навеки остаться с Людвигом и немедленно сообщить ему об этом. Но звонить не стала. Людвига, она теперь поняла, ей всегда не хватало. Как подлинной ярости или подлинного самоотвержения, как неосторожности и благоразумия, как непритязательности и безрассудства, как доверия, радости и плача. Но звонить ему она не стала. Его отсутствие привычно. Его присутствие — нет. И она все смотрела и смотрела на улицу, а тут-то внизу, в прихожей, и зазвонил телефон.

— Это — я, — сказала Мартина. — А что у вас с Новым годом? У меня вечеринка. И вы приходите, оба.


Все внимание Дальмана приковано к жирной мухе, и как она ползет вверх по ветровому стеклу. Слушает он поэтому невнимательно.

— Однажды я так влюбилась, что просто играть не могла, — рассказывает Лена. — Режиссеру пришлось на сцене поставить качели, а то я на каждом шагу забывала текст! А роль — главная, почти весь текст — мой.

— Кыш, кыш, — он все приговаривает, а потом, наконец, открывает боковое окно и пытается изгнать муху круглой картонной подставочкой для пива. Но муха слишком жирна, чтобы испугаться какого-то Дальмана. На круглой картонке записан телефонный номер. Дальман смотрит на Лену, потом на цифры, потом опять на Лену, теперь уже с осуждением. По просьбе Дальмана они едут через Лодзь, но без остановки. Тоже по просьбе Дальмана.

— И что же дальше? — интересуется священник.

— Качалась на качелях и вспомнила текст, а про любовь забыла.

— Гадость какая! — восклицает вдруг Дальман. — Стоп, стоп немедленно!

Он случайно поймал муху и расчленил на две половинки. Желтые внутренности. Одна лапка шевелится.

— Стоп! — кричит Дальман. — Кому это теперь убирать?


В районе Кройцберг берлинская квартира. Пока Людвиг пытался справиться со всеми тремя замками, пока свет в подъезде выключался поминутно и запах угля смешивался с запахом старой кожаной обуви, она смотрела ему в спину и старалась догадаться, что он там делает. Спокойно, не тратя сил, экономя мысли.

— Поехали в Берлин на Новый год. У меня ключ от пустой квартиры. Прошу тебя, давай поедем, — уговаривала она его. А про Мартину и слова не сказала.

Квартира принадлежала одной знакомой по театру. В Берлине Лена училась в театральном училище. Потом редко там бывала, а уж с тех пор, как снесли стену, всего-то раза два или три.

В квартире три детских, хотя ребенок только один. В самой маленькой комнате большая кровать для взрослых, но и здесь лицом к стене куклы, куклы. На ночь Лена и Людвиг улеглись в кровать, как чайная ложка легко укладывается в ложку столовую. Как заснули, так и проснулись, будто кровать слишком мала для перемены позы. Снизу позвонил мусорщик, прорываясь к помойным бакам в закрытый дворик. Последнее утро года, столетия, тысячелетия. Оба казались себе слишком старыми в сравнении с тем, что несет в себе наступающее тысячелетие, и все-таки слишком молодыми, чтобы отказаться от участия. Обоим помнилась молочная окраска шестидесятых. Или ей точнее? Неосознанные, наверное, воспоминания. Но и неосознанное, она знала, обладает собственной волей. Проснулась давно. На подоконнике засохший цветок, называется «рождественская звезда». Людвиг открыл глаза, и она встрепенулась на подушке так, будто испугалась шороха его ресниц. Глянула в синеву глаз, какую не унаследуешь ни от ангелов, ни от людей, только от баночки с акварельной краской.

— Я люблю тебя, — так и сказала.

Людвиг приподнялся, закурил сигарету, стал выпускать дым, погладил Лену по плечу. И опять ей подумалось, что курить он в жизни не бросит.

— Знаешь, что мне пришло в голову, когда я только-только стал священником? — Людвиг зарылся лицом в ее волосы. — Я представил себе, как однажды обвенчаю тебя с другим.

Куклы продолжали разглядывать стену.

Вечером они перетащили телевизор на кухню. В программе «Ужин на одну персону»[13]. Как и каждый год. Невидимая публика закатывается хохотом после каждой фразы. Как и каждый год. Дворецкий наконец-то не спотыкается о голову тигра. Как и каждый год. И кто там смеется, и кто там играет — все они давным-давно умерли. Как и каждый год, Лена и Людвиг посмеялись, а ближе к полуночи отправились на Вайдендамский мост.

Целовались среди других парочек, продолжавших целоваться, когда одно тысячелетие сменялось другим. У остальных поцелуи не были такими долгими.

— Загадай желание, Лена.

— Лучше не надо.

— Почему?

— Когда я в прошлый раз загадывала желание, ужас что произошло.

Года два назад она с одним человеком, с мужчиной, стояла на вокзале днем в воскресенье. И была уверена тогда, что этого мужчину любит. «Не уезжай», — сказала. «Надо», — ответил он. А она: «То время, когда мы не вместе, навеки останется временем, когда мы не были вместе». Цитата из последнего спектакля, но говорила она искренне. «Я должен», — настаивал он. А она показала на пешеходный мостик над путями, где составы обычно сбавляли скорость, подъезжая к перрону. Они ждали последний поезд, на котором он мог уехать сегодня. В тот день — никаких других поездов, а для нее это означало: еще одна ночь. Вот тут-то она и произнесла: «Я себе желаю, чтобы кто-нибудь бросился к тебе под колеса». Тут на табло появился номер следующего поезда. «Интер-Сити-Экспресс», направление — Франкфурт. Наклонился, поцеловал, а через его плечо она увидела, как кто-то с сигаретой повис на перилах мостика.

— Вот, и он бросил окурок на пути, и ногу задрал на перила, — спешила рассказать Лена.

— Ужас, — Людвиг сунул руки в карманы.

Свет фонарей и огни фейерверков отражались в водах Шпрее. Река не принимала новогоднего веселья, отказываясь от него всей серой, всей холодной поверхностью воды.

Людвиг втянул сквозь зубы холодный воздух, закурил. Лена услышала, как клацает зажигалка, но в ту сторону не смотрела. Смотрела под ноги. А он вопросов больше не задавал.

— Да уж, — протянула.

Туман стелился над обледеневшим, скользким асфальтом. Подножный туман. И реальное вдруг предстало нереально легким. Почему бы, подумалось ей, не начать все сызнова. От жизни ведь, подумалось ей, прошла только первая половина. Посмотрела на Людвига, и оказалось, что они стоят на том же месте, но уже далеко друг от друга. И он все еще погружен в рассказанную ею историю.


«Все-таки и человек социализма не мог считать, что это красиво», — Дальман тычет пальцем в окошко. Шоссе из Лодзи, четыре полосы. На заднем плане блочные дома — гостиницы, построенные в шестидесятые и семидесятые. Коробка «Меркур», коробка «Форум», коробка «Интернешнл».

А на переднем плане девушка. Или разъяренная юная птичка. Светлые волосики, гляди, разлетятся с головы прочь, но кто-то задержал их в полете. Когда «вольво» тормозит от нее в нескольких метрах, девушка опускает автостоп-табличку к шотландской юбке. В заднем зеркале Лена видит, что взгляд у девушки равнодушный и пренебрежительный, а юбчонка короткая до такой степени, что автомобили начинают обгонять «вольво» помедленней, покуда девушка склоняется к дверце. Коленки ниже клетчатого подола юбки по-взрослому округлы.

— Место есть?

Детская ручонка с колечком на указательном пальце упирается в бок. Вопрос задан по-немецки.

Волосики зачесаны вверх гребешками-цветочками. Между желтыми, зелеными, розовыми пластмассовыми зубчиками корни волос потемнее. БЕРЛИН — написано на ее картонке. Из-за Берлина Лена и остановилась. В Берлине у нее встреча с Людвигом, в ресторане «Марктхалле» напротив квартиры, куда они приезжали на Новый год. Кто первым придет, пусть заказывает, — так они договорились, прощаясь в С. несколько дней назад. Она уселась тогда на капот «вольво», он нет. Вот как это бывает. Правильно, значит, говорили люди. Влюбленная пара — это одно мгновенье, вот что они говорили. Ни за что ей не выжить. Нечего этой паре делать, только ждать, когда выйдет время любви. Когда завершится чудо и они, распростившись с желаньем, сохранят взаимную симпатию. А ночами возмечтают о новой любви. И он тоже. Встретит женщину своей мечты во сне, на бензоколонке. Вот она — та, которую он ждал всю жизнь. Поворачивается к жене спиной, чтобы ничего не заметила, и рукой начинает поглаживать стену. И стягивает пижамные штаны. Последнее она утром, наверное, заметит, но ни за что не расскажет, что ей самой привиделось во сне. Сны не пересказывают. Во сне предают друг друга, и предательство это — та часть правды, что осталась от любви. В этом состоянии ждут. А однажды отдаляются друг от друга, вроде бы и не сильно, но тут же хотят расстаться.

«А ты рада, что я не еду? — спросил Людвиг, поскольку она сидела на капоте своего «вольво» с абсолютно отсутствующим видом.

— Нет, не рада, — ответила Лена.

— В Берлине увидимся?

— Конечно.

— Береги себя. Береги нас».

— Прошу, — и Лена разрешает девушке сесть в машину.

— Беата, — представляется Беата.

Заталкивает желтую дорожную сумку между собой и священником, усаживается. Из всех одна Лена обратила внимание на ее голую ногу и на круглый ожог выше коленки. Грузовик, мигнув фарами, пропускает «вольво» на дорогу. Едут.

И вдруг в салоне машины становится не так тесно.

Однажды в феврале, днем, она покинула Дальманов Левенбург. Завернула в бумажную салфетку ключ от входной двери, бросила в белый почтовый ящик с инициалами Ю.Д. и М.Д. Инициалы М.Д. отодрали, но они сохранились как след от клея, блеклой тенью. Белой тенью. На соседском заборе так и висели ошметки новогодней петарды. В том доме освободилась трехкомнатная квартира, в январе еще, и Людвиг ей это повторял дважды.

Лена направилась вниз, в город. Пошла прямиком к вокзалу. Замедленным из-за снега шагом.

Вкрадчивым, как всегда, голосом агентша приглашала ее на кастинг. Только услышала в трубке этот голос из Берлина, тут же представила себе длинные женские ноги, такие, как на рекламе колготок. С самого августа она всерьез не работала. Ведь телестудии находятся в Бабельсберге, под Берлином.

— Ночным поездом можешь и домой иногда съездить, — уговаривала агентша. — Мать у тебя умерла вот уже полгода как. Что ты там вообще, в этой дыре, делаешь? Где это такое находится?

Лена, видя перед собой длинные ноги, на полдня слетала в Берлин. И получила роль.

— Три месяца я буду сниматься в сериале, — сообщила Людвигу. — В Берлине.

— Жаль, что матери не узнать об этом, — ответил вместо Людвига Дальман. А Людвиг, стоя на холоде у ступенек в саду, произнес одно только слово: «Жалко».

Через два дня у него в руках был контракт на должность статиста в Оперном театре. Правда, фамилия написана с ошибкой, но зато к работе можно приступать немедля. В это время года многие болеют, поэтому администраторша из актерского отдела позаботилась о нем тотчас же. Пятьдесят марок за каждую репетицию, пятьдесят марок за каждый выход. Определила его на «Аиду». В репертуарном плане двадцать шесть представлений, так что заведующий труппой будет счастлив заполучить такого вот Людвига. Люди с такими вот лицами им не часто попадаются.

— А какое у тебя лицо? — заинтересовалась Лена.

— Кажется, красивое и непроницаемое — так она, вроде, сказала.

— Ага. А у самой декольте до пупка, на столе плюшевый медвежонок и на компьютере вазочка с конфетками!

— Точно, — подхватил Людвиг, — и еще шарфик вокруг шеи. А тебе это откуда известно?

— Я вообще-то в театре тоже работала, — фыркнула Лена. — Знаю таких. Завидят мужчину — очки снимают, и с первых слов растекаются медом: может, это судьба? Или хоть один обеденный перерыв! Такие умеют губы подкрашивать, не глядя в зеркало, и при этом еще гороскоп расскажут на ближайшее десятилетие. А подробности, говорит, сообщу тогда, когда вы ко мне домой заглянете на чашечку чая или на винца глоточек!

— Да, но при этом весьма любезна. Я ведь и пришел к ней по знакомству.

— Как? По какому-такому знакомству?

— От Мартины.

— Какой-такой Мартины?

— От твоей Мартины, — ответил Людвиг.

А та в ателье работает помощницей. Мать очень больна, и Мартина хочет быть к матери поближе.

— Да? А бэбифон она берет с собой на работу?

Лена яростно схватилась за пуговицу на Людвиговой рубашке, крутит-выкручивает. Развернулась, поднялась к себе в комнату, пора и в Берлин собираться. Так, брючный костюм, блузочка, юбочка и два пуловера, три маечки, потом двоечка, трусиков семь штук, лифчика два — хватит, теперь бикини, носочки, колготочки, еще туфли на высоченном, и никакой пижамы, зато пара тренировочных и большое-большущее банное полотенце. Людвиг позвонил вечером, слышно тяжелое дыхание. Курит? Вздыхает? Честное слово, не разберешь.

— Ты во сколько завтра уезжаешь? — его вопрос.

— Очень рано, — ответ.

— Тогда ложись спать. И еще — позвони из Берлина.

И улыбнулся в трубку! Нарочно для нее. Вот что она расслышала. А тут он и нажал на рычаг, разъединился. Разъединился, а почему бы им утром не встать в одно и то же время?

Ночью сильный снегопад.

Наутро одна-одинешенька пошла на вокзал. Да, Людвиг скоро тоже отправится на репетицию. В один день начинают они новую жизнь. Каждый для себя. Вот где опасность — ею допущенная намеренно, Людвигом из равнодушия. Так?

Поезд на третьем пути, и дежурный по перрону, которого она помнит с детства. Под форменной курткой красный шерстяной свитер, отправляет скорый поезд, а сам наступил в лужу и не заметил.


Весь вывернулся, застрял между двумя передними сиденьями! Дальман поддерживает беседу с Беатой. Попыхивает на Лену перегаром. А Беата на заднем сиденье кивает и подхихикивает, и лет ей около двадцати, и обаятельна она, как лимонный кекс свежей выпечки под сахарной белой глазурью. Беата говорит по-английски, вот Дальман и затеял с ней беседу, он ведь тоже умеет на английском изъясняться.

— Sorry, «сорри», — на раскатистом двойном «р» он особенно настаивает, — наша Лена тоже целых три месяца играла в сериале. А потом ее героиня уехала, по-моему, в Португалию, потому что Лене расхотелось сниматься, — и Дальман хлопает ее по плечу, чтобы Беата уж точно знала, кто тут Лена.

С той минуты, как в машину подсела Беата, лица у Дальмана и у священника такие, будто они кошка с собакой. Один не любит, другому не должно любить женщин. А Беата в это время заплетает, что если — паче чаянья — ей не удастся стать знаменитой, то она непременно займется изучением медицины. Но надо ей в кино, и вот она на пути к киноэкрану, в настоящий момент в красной машине «вольво». При этом она то и дело хохочет, как по молодости многие женщины, когда не подпускают к себе близко. В Берлин ее пригласили на кастинг, для какого-никакого сериала. Они как раз искали польку, которую брат заставляет зарабатывать на панели, а потом та собирается открыть частную балетную школу. И Беата опять заливается смехом, сохраняя томность взгляда, обещая готовность и горячность. Милая и непредсказуемая. Роль уж точно получит.

— Неправда, Лена, — поддерживает разговор Дальман. — На телевидении все ряженые-переряженые, а верность хранить не хотят и не умеют.

— Мне все равно, — вставляет Беата. — У меня нет постоянного друга.

— У меня тоже нету, — проговорился вдруг Дальман. И застыл с вытаращенными глазами, как чучело. Затем продолжил: — Вот Лена, наша Лена, пытается вывести разговор на другой уровень, а все потому, что у нас пассажир в машине.

А Лена вообще-то и рта не открывала. Сдвинула солнечные очки поближе к переносице. Венчиком впереди на столбе аистиное гнездо, пустое. День в самом разгаре.


С февраля по апрель Дальман и Людвиг сидели вдвоем перед телевизором и грызли земляные орешки. Иногда, так она себе представляла, на белом диванчике Дальмановой матери сиживала с ними и Мартина. Дальман, так она воображала, подкладывал гостям чистые салфеточки, чтобы не пострадала обивка. Точно как делала его мать.

«Все вместе, каждый за себя» показывали с понедельника по пятницу, и когда Лена появлялась на экране, Дальман и Людвиг точно знали, что грим на ее лице далеко не первой свежести. С семи утра она перед зеркалом заучивала выправленные тексты, под руками мастерицы из гримерной, которая стирала с ее лица заспанную козью морду, работала губочками и кистью, накладывала грунтовку и краски, согласовывала помаду с блузкой, а при этом заглядывала в текст у Лены на коленях, искала в зеркале ее взгляд и произносила вслух то, что Лена лишь мысленно повторяла, а именно: «Какая глупость!»

— Верно.

— А ты раньше чем занималась?

— Играла в театре.

— А ушла почему? Из-за денег?

Лена замолчала. А потом сказала такое, что сама не очень поняла, но зато очень хорошо прочувствовала:

— Кулисы нельзя выносить за рампу.

— Понимаю, — сказала мастерица из гримерной, и лак для волос легким облаком окутал голову Лены.

Дальман звонил по воскресеньям, как когда-то мать. Людвиг звонил ежедневно.

Она проживала в квартире из полутора комнат в Шенеберге, вход в глубине двора, печное отопление, балкон на север и без ванной. То есть ванна как таковая стояла в кухне на деревянном постаменте. Предыдущий жилец оставил всю обстановку, а именно — потрескавшийся коричнево-кожаный диванчик, кровать из толстого картона, гвоздь в прихожей вместо вешалки и голубку, несущуюся в уборной. Яйцо Лена выкинула во двор. Голубка взмыла в небо, уронила перышко, вернулась и с карниза на крыше нагадила на коврик перед дверью борделя. Часы работы: 14.00 — 1.00. Ближе к часу ночи отворялись окна в тесных комнатенках, а в баре женщина лет сорока ставила «Absolute Beginners»[14]. Последний танец! И так каждую ночь. Тихо только по воскресеньям. Женщина из бара жила на пятом этаже, и Лена слышала, как когти ее овчарки, когда ночью она сама себя выгуливает, скребут линолеум на лестничной площадке, в глубине двора. В холодные мартовские дни Лена включала обогреватель, положение три, или лежала на кровати. Отрываясь от книжки, видела иногда девушку в квартире напротив. Квартира такая же, только балкон на южную сторону. Из Хорватии, живет с мамой. Та вышивает розовыми с голубым нитками и занимается цветами в балконных ящиках, пока дочь в нижнем этаже дома выходит на смену. Через три недели Лена и мать начали здороваться. Ночью около половины второго дочь растирала себя под лампой на кухне. Не задергивала штор, не выключала света. Тихо-спокойно терла и терла, и Лена в последние секунды перед сном отмечала для себя уверенность ее движений.

Лена давала интервью. Кто снимается в сериалах, тот и звезда. Иногда она представляла себе, как Мартина в очереди у зубного врача открывает журнал и это интервью читает, но от Людвига его скрывает. Дизайнеры навязывали Лене одежду для фотосъемок. Вопросы, которые задавали ей журналистки с юными девичьими голосами, непременно касались жизни и смерти, но были облечены в бойкие и кокетливые формулировки. А когда юные девичьи голоса обретали письменную форму, Лена резко приобретала домик в Италии и намеревалась в мае выйти замуж — на том простом основании, что она выразила желание съездить в Италию, а бракосочетание с удовольствием представила бы себе в мае. Платья напрокат от «Диора» или «Версаче» после съемок немедленно увозила частная фирма доставки. И тогда Лена на миг облокачивалась о подоконник с видом на какой-нибудь внутренний дворик. Берлин оказался городом задворков. А однажды днем в воскресенье она сидела в метро напротив стайки подростков. Бальзам-ополаскиватель и жевательная резинка благоухали на весь вагон.

— Она, точно! He-а, не она. Да она!

Болтали, будто Лены не было рядом, будто ее и быть не может, если не в телевизоре. Лена, зажатая в угол, читала «Свет в августе» Фолкнера. В этой книжке одна героиня — тоже Лена, в застиранном синем хлопковом платье, беременная, без мужа, зато в огромных мужских ботинках. Тоже много глупостей наделала, но давно.

Людвиг смотрел на видео все, что пропускал из-за своих репетиций. Говорил, иногда пропускает серию, потому что сидит в буфете. За пивом.

— С кем же?

— С рабочими сцены.

Еще говорил, что иногда боится вечера, который после этого наступит.

— А на сегодня у тебя какие планы?

— Буду читать, — ответил он. Дождь стучался и в его окно тоже. Это отчасти объединяло.

С этой минуты она запретила себе звонить для проверки.

Представила, как он приезжает назавтра в гости, но только на денек. Приедет с цветами, и все женщины это увидят, у кого окна на задний двор. А он увидит диванчик возле помойки. Значит, тут ты и живешь? На миг берлинская жизнь показалась ей совсем убогой, будто вся проходила на помоечном диванчике. Потом мимо них прошествует овчарка с пятого этажа, поднимет голову, улыбнется собачьей своей улыбкой и уткнется мордой в Людвигов ботинок. На них с Людвигом вдруг нападет страшная серьезность. А овчарке тоже ужасно захочется, чтобы Людвиг остался. «То время, когда мы не вместе, навеки останется временем, когда мы не были вместе», — попытается она произнести второй раз в жизни.

— Береги себя, — пожелал ей Людвиг. Слышно, как по его комнате в С. разносится противная эзотерическая музыка.

— Что это у тебя играет?

— Подарили.

— Диск?

— Нет, кассета. Для меня переписали.

— А, — только и сказала она.

Закрыла глаза. За красными ставнями увидела женскую фигуру. В кожаной одежде. Сняла шлем, говорит: «Это я». Лена приближалась к этой мысли, как приближаются к месту аварии. Мысль обретала женское обличье. Женщина шла там, на улице, под дождем, лившим и у нее и у Людвига, и по мере ее отдаления любовь разгоралась пламенем. Косые струи дождя, по крышам и над асфальтом, весьма способствуют тому, чтобы спина этой женщины навеки осталась у Людвига в памяти. Но прежде, чем исчезнуть, она обернулась, подняла маленькую белую ручку, вроде бы для прощанья, и кое-что сказала — для такого расстояния на удивление громко. Кстати, сказала, я больше не работаю помощницей портнихи, я теперь пою на сцене, я субретка. В тяжелых походных ботинках являюсь на репетиции. Людвиг находит это забавным. С тех пор, как в «Женитьбе Фигаро» я пою Сюзанну, Людвиг тоже исполняет более значительные роли. Например, воздыхателя Марселины, с двумя тряпичными собачками в руках и со шнурками на шее, за которые он может незаметно дергать, сообщая движение своим мопсам. Людвиг находит это забавным, да и меня тоже. А если что-то считаешь забавным, отчего же не позабавиться? Мы вместе запишем кассету. Женщина улыбнулась. Со шлемом в руке сказала, мол, режиссер велел вчера Людвигу поскорее разобраться со своими шавками. Людвиг спросил — почему, ведь он уже кое-что понял на театре и требует мотивации. Тут все умолкли и уставились на Людвига, и, по-моему, это доставило ему удовольствие. Стоял с таким видом, будто отныне всерьез собирается выступать на сцене. Есть у тебя мотивация! — очень тихо и весьма раздраженно сказал режиссер. Мопсы, говорит, тебя с ног до головы проссали, вот теперь и вытирай им задницы. Уходя со сцены за кулисы, Людвиг взял, да и повернулся, и давай принюхиваться к тряпичным попкам, несомненно, провонявшим сигарами бутафора. А я бросила ему вслед катушку ниток. Наши глаза встретились. Она! — читалось в его взгляде. Он! — читалось в моем. А режиссер сказал, дескать, благодарю тебя, Сюзанна, за обеспечение мотивации. После репетиции мы поехали домой вместе, — говорила женщина, все больше напоминая Мартину и размахивая шлемом. У меня в прихожей очень долго прощались. Он притиснул меня к двери, за которой декор для витрины. Помнишь, мы там в детстве играли в плохую погоду? Мы приехали на его мотоцикле, довольно поздно. Улица спала глубоким сном, как по зиме деревня. Название нашего магазина виднелось только очертаниями букв, пустых, без подсветки. Ласковый воздух и странная тишина — вот что нас окружало, и ни следа человека, способного напомнить, что мы не одни в этом мире. Он долго прижимал меня к двери. От него пахло пивом, от меня эмскими сладко-солеными пастилками, — говорила Мартина, — а летом мы поедем вместе в Шотландию, с двумя велосипедами и палаткой. Днем я буду надевать застиранное синее хлопковое платье, а ночью мужскую майку в рубчик. Какие чистые краски, когда утром мы высовываем головы из палатки, чтобы узнать погоду! Шотландское лето похоже на осень. Спать я с ним буду, но как часто — пусть сам решает. Лягу рядом и стану для него всем на свете, чужой и все-таки прежней. Стану голосами из дому, звяканьем посуды, бульканьем кофейного аппарата, скрипом садовой калитки, звонком в дверь, улыбкой почтальонши и похлопываньем ее тяжелой кожаной сумки, стану отзвуком всех звуков, уверяющих: нам до тебя есть дело! А его родители меня не полюбят. Вернемся из Шотландии и еще три недели проведем вместе… Это Мартина говорила уже невнятно, но шлем не надела, хотя начала собираться. Три недели он заходит за мной вечерами после спектакля, — продолжала она, — если я занята, а он не занят. Появляется как раз к аплодисментам и здоровается с билетершами, ведь они его очень любят за красивое лицо, не сравнить с их собственными сыновьями. Три недели подряд он стоит в самом конце зала и свистит, когда я выхожу на аплодисменты. И думает, и я тоже думаю: наш посвист. Потом он курит, когда я ухожу со сцены и направляюсь к нему в ярком неоновом свете коридора, и выражает свою радость всегда одинаково. Вот она — ты! Не надо, не ходи свистеть, — скажу я ему однажды вечером, и однажды вечером он не придет. Ночевать у меня он один раз все-таки будет, но на балконе. А после этого можешь его забирать. Если увидишь, что он другой, знай: это — я.

Мартина таяла в дожде, но волосы у нее не намокли, даже когда она наконец-то исчезла. А эзотерическая музыка по-прежнему звучала в комнате Людвига.

— Лена?

— Да-да?

— Что с тобой?

— Людвиг, — заговорила она, — как чудесно шумит дождь и у меня тут, и у тебя вдалеке. Не хочешь поехать со мной летом в Шотландию?

— Хочу, — сказал Людвиг.

— Тогда выключи, наконец, эту музыку.

Это было вскоре после полуночи. Лена взяла велосипед, помчалась на велосипеде сквозь дождь. Под аркой городской железной дороги пел соловей. Поехала потише, хотя вымокла насквозь. Семафор стоял на красном. Затормозила, спрыгнула, посмотрела на рельсы. Долго смотрела. В какой-то миг дождь прекратился. И капало только с деревьев.


Давно уже едут молча. И вдруг из ниоткуда возникает Дальман, спрашивая, из-за чего они поссорились в среду после Троицы.

— Кто?

— Людвиг и вы, Лена, — уточняет Дальман. — В ту среду, когда вы вернулись с ярмарки, стояли в прихожей в грязных ботинках и кричали.

— Кричали… — отзывается она тихим эхом.

— А потом вы в грязных ботинках побежали наверх, а Людвиг в руках держал ваш новый телефон, — продолжает Дальман. — А по радио прекрасная музыка. Розалинда Карик играет вторую партиту до минор Баха, сочинение 826. Точно то же самое уже было второго мая, сорок четыре года тому назад. Даже в это самое время дня, в 1956-ом году. Теперь по заявке Августины такой-то из Ландау передавали архивную запись исполнения госпожи Карик, только ее давно уже не было на свете, поэтому я зажег свечку. Хоть какое-то утешение должно быть у человека, если у него в комнате не четыре темных угла, а больше? Углы, из которых они и приходят, — заканчивает Дальман, и даже в профиль выглядит уныло.

— Кто приходит?

— Покойники.

— Вы имеете в виду вашу маму?

— Нет.

— Тогда кого же?

— Маму, но вашу.

— Послушайте, будет неловко, если нас кто-нибудь услышит.

— Ну, Рихард многое знает о людях, из исповедей хотя бы. Бог, как мне подсказывает опыт, все равно не слушает, а девочка нас не понимает. Так что же?

— Да, так что же?

— Однажды ваша покойная мама появилась из угла за телевизором, села ко мне за стол и принялась черным гребнем водить по начесанным своим волосам. «Брось, Марлис», — сказал я ей, а она только посмотрела на меня дерзким взглядом и самоуверенно задрала свой маленький, круглый подбородок, свой маленький, круглый, дурацкий и такой простецкий подбородок — понимаете вы, Лена, что я имею в виду?

— Нет, не понимаю. Но мать, вы говорите, появилась прямо из угла? Живая — или как? Как видение, воспоминание, представление?

— Да какая разница, — вздыхает Дальман. — А вы знаете, что было сорок четыре года назад второго мая, когда солнце так припекало?

— Ремилитаризация, — неуверенно произносит Лена. А Дальман как стукнет кулаком по передней панели. Такого еще не бывало! Бедный его кулак.

— Второго мая 1956 года ваша мама в белом платье из тафты сидела за моим столом, то есть, собственно, за столом моей матери, и пила кофе, прикрыв колени салфеткой, чтобы не закапать свадебный наряд. Все время между регистрацией в ратуше и венчанием в церкви она провела у нас. Мы с матерью готовились к выходу, и по радио эта Карик играла на фортепьяно.

— Вот как?

— Да. Венчание в полдень. Я свидетель, а готовые кушанья разложены на Колленбушервег по кроватям, в больших черных кастрюлях под перинами. У соседей перины тоже одолжили. После угощенья мой друг Освальд играл на аккордеоне, тогда-то он и познакомился с моими сестрами. И выбрал не Зайку, хотя она красивее, а Хельму, старшую. Правда, ей и надо было первой замуж. Вот, и все время на меня глядя, она — невеста, я имею в виду — выпячивала подбородок, слишком маленький, чтоб его так выпячивать. Не казалась она мне в тот день ни красивой, ни таинственной, а казалась просто глупой. Одна у нее была тайна — что она глупа.

И Дальман вытирает глаза за стеклами очков.

— Пожалуйста, простите, — говорит ему Лена.

— За что?

— За то, что мы своими криками помешали вам, когда передавали в записи эту Карик.

Сдерживая в голосе крещендо, Дальман повторяет:

— Да, передача по радио заканчивалась. И ведущий объявил, что напоследок предлагает послушать вторую партиту до минор Иоганна Себастьяна Баха в исполнении Розалинды Карик, запись лета 1956. Сказал «лета», не «года», а вы уже в комнату побежали, в грязных своих ботинках.


В субботу вечером, когда она вернулась из Берлина, Людвиг уехал на гастроли в Мадрид. Цвели каштаны. Троица. Еще светло. И снова она стояла на вокзале в С. Вот и автобус, у него конечная возле ярмарки, маленькой замусоренной площадки у подножья Красных гор. Девочкой она возлагала на эту ярмарку большие надежды. Не из-за тира и скрипучих горок, не из-за соленых огурцов и мороженого. Она жаждала сенсаций, великих чувств и самых толстых в мире женщин, когда они скачут, выкатив груди, на двухголовой овце или на пятиногом теленке. А как стемнело, тринадцатилетняя Лена за площадкой автодрома возлагала большие надежды на любовь или хотя бы на непременно связанное с таковой насилие. Юбочка короткая, на талии поясок-цепочка, и давно пора домой. Но она не уходит, чтобы наконец-то встретить мужчину, способного выразить свою любовь бурно и сделать ее женщиной двумя-тремя ловкими приемами.

Покуда из автобуса вываливались семейства, увеличившиеся в составе за счет огромных плюшевых зверей и горшков с юккой, Лена неловко и торопливо пыталась взобраться на площадку. Какой-то ребенок испачкал ей сахарной ватой всю замшевую куртку. Папаша протянул визитную карточку «по поводу химчистки» и записал номер мобильного на обороте. «Мой личный», — добавил. Она улыбнулась, заметив красивые зубы. Он моложе. Тогда, что ли, и началась эта дурацкая история?

Людвиг в Мадриде. Вернется только в среду после Троицыных выходных. Никто ее не встречает, вот и автобус без нее уехал. В руках чужая визитка, при этом чувство, что субботний вечер мог бы завершиться и повеселее.

— А мы ведь знакомы, — произнес в этот момент позади нее чей-то голос.

В среду все и произойдет, и нельзя будет помешать происходящему. Даже погода станет ветреной и хмурой. В среду, за спиной у Лены и Людвига, рабочие займутся разборкой карусели на праздничной ярмарке. А они с Людвигом станут ссориться под сердитый ветер в лицо, не пускающий к ним лето. Вороны начнут ворошить помойку между ярмарочными будками, с достоинством, словно между прочим, переворачивая одну за другой грязные бумажки в поисках корма. По непостижимым причинам Лена и Людвиг окажутся у фонтана на замусоренной ярмарочной площадке. Только чтобы немного, совсем немного пройтись. Безостановочно будут ходить и ругаться. Там, около автодрома, мужчины в ковбойских шляпах, проверяя новые колонки для следующего раза, заведут Марианну Розенберг. «И я как ты, а мы песок и море, и оттого я так тебя люблю», — против ветра запищит та детским голоском из четырех пар новых колонок. Даже вороны, и те нахохлятся в такую погоду, какая будет в среду. Лена наденет зеленую юбку, и парни с ярмарки станут при Людвиге пялиться на ее ноги. А они с Людвигом как пойдут орать друг на друга, но дело вовсе не в словах, которые они выкрикнут. Только эта площадка поймет, в чем было дело, разглядев подлинный смысл в видимой бессмыслице. Потому что эта площадка, какая бы она ни была маленькая и замусоренная, знает людей. Площадка у подножья Красных гор. Но не будь Красных гор на свете, так часто думала Лена, она и вовсе не разобралась бы с собственной жизнью.

— А мы ведь знакомы.

Автобус тронулся от светофора, она обернулась.

Лицо, действительно, знакомое. Посмотрела по случайности на него чуть дольше, чем намеревалась. Потом приняла задумчивый вид. Вот так оно начиналось.

— Точно, я вас знаю, — настаивал молодой человек.

— Я вас тоже.

— Вы учительница немецкого у моей младшей сестренки.

— А вы вратарь на второй день Рождества, — и она взялась за синий чемодан, поскольку тот повалился на бок. А он посмотрел на чемодан, потом на ее плечи. И глаза у него вдруг стали с поволокой. Эдакий весенний взгляд мужчины, прилипчивый и полный ожидания. — Помните? На второй день Рождества.

— Помню, конечно, — согласился он. — Нам в тот день пришлось прервать игру из-за погоды.

— К тому времени я уже ушла, — сказала Лена. А почему она говорит «я» вместо «мы»?

— Проводить вас до дому? — спросил он, указав на два чемодана и взявшись за ручки. «Make you sweet»[15], — прогремело из открытой машины, когда та промчалась мимо. Рот у него капризный. Явно любимец женщин. Тащил оба чемодана, она за ним. Съемки сериала «Все вместе, каждый за себя» завершены. Устала, занервничала, лицо подурнело от ежедневного грима.

— Я ищу свою сестренку.

Лена была уверена, что к вокзалу он явился искать девочку в возрасте той, младшей, сестренки на сегодняшний вечер. Девочку на пути с ярмарки, куда в возрасте Лены уже не ходят. Разве только имея малолетнюю дочь с ресницами, удлиненными тушью как мушиные лапки, дочь, которая болтается возле автодрома и которую с наступлением темноты домой можно уволочь только за волосы. На ходу он повернулся:

— Думал, может, вы ее видели.

— Я вовсе не учительница.

Открыл дверь машины и, поймав его взгляд, прочитала: выглядишь неплохо, но все равно неудачница. В последующие недели она часто додумывала за него разные фразы. Использовала его немногословность для ведения внутренней беседы. Опустила козырек от солнца, глянула на себя в крошечное зеркальце. Кто сказал, что неудачливый человек теряет ценность?

— Что такое?

— А лет вам сколько? — спросила Лена.

Отец его владеет булочной у Цветочного фонтана.


Двадцать с лишним лет назад, когда Лена уезжала из города, он пошел в детский сад. По возвращении из Берлина С. показался ей пыльным пригорком на лунной поверхности. Этот город она не могла принять, как те, другие города, увиденные ею ночью с заднего сиденья такси на пути в гостиницу, в одноместный номер прямо рядом с лифтом, неутомимо скребущим стенку. Шум приглушен стенкой, оттого еще более неприятен. Во время таких ночных поездок ее часто охватывало неожиданное желание, и еще желание разделить это желание. Тогда она смотрела в боковое окошко в поисках какого-нибудь чужого тела, будто выискивает место для парковки. Потом, возжелав Людвига, она про то желание позабыла. Людвиг, должно быть, лет на десять и на целую мыслящую сущность старше человека с ней рядом.

Не пристегиваясь, держа руль одной рукой, он то и дело поглядывал на нее.

— Адриан, — произнес он. — Меня зовут Адриан.

Ничего больше не сказал, и она зарыла в свои волосы пятерню.

Швейцар на входе в «Блэк Бокс» приветствовал его, хлопнув по ладони. Лена стояла в темноте неподалеку. А внутри оказался мягкий свет. Выпили по два джина с тоником и вышли. Соломинку она прихватила с собой и мяла в руке всю дорогу до его квартиры. На коврике перед кроватью Адриана валялась спортивная сумка, а еще свитер — с капюшоном и с белой надписью. В кровати сидел мягкий пингвин, представленный ей не то Томом, не то Тилем и наблюдавший, как застряли ее трусики на пальцах ноги на все то время, что Адриан пытался ее любить. Причем очень грубо, и это ей особенно понравилось. На Людвига совсем не похоже. Адриан заснул, и она наклонилась с кровати, пошарила в темноте, уцепилась за край одежды, притянула к лицу.

— Здорово от тебя несет потом, — сказала она свитеру с капюшоном.

Ночь над булочной длилась недолго, часа три. Стоящими оказались минуты три, не больше, и не потому что незабываемы, а потому, что просто были. Внизу в доме запахло уже свежими булочками на воскресенье, но Адриан все еще прижимался своей щекой к ее щеке, рукой к ее волосам, губами к ее шее. Благодаря запаху булочек, впервые за долгие месяцы ей опять стало лучше.

Рано-рано, около половины пятого, она тихо встала и с туфлями в руках скользнула вниз по лестнице. Через витрину молочного стекла, между словами «Выпечные изделия», довольно далеко отстоявшими друг от друга, она разглядела силуэты приземистого мужчины и худой женщины, работавших сильными руками. На полставки в булочную! Вот что пронеслось в мыслях. Как часть ее представлений о несуетной и скромной жизни. А чемоданы лежали в багажнике у Адриана.


В воскресенье она смотрела по телевизору старые австрийские фильмы. Дальман переставил кровать в прежней ее комнате в Левенбурге. За окном отцветали каштаны и липы. Она ждала у открытого окошка. Ждала своих чемоданов. Время от времени какой-нибудь автомобиль медленно забирался в гору и останавливался у Дальмановой садовой калитки. Кто ждет очень долго, заметила она, из нормального человека превращается в идиота. В воскресенье, но ближе к вечеру, прибыли чемоданы. Адриан у нее не остался, но они договорились о следующей встрече. Дальман в это время как раз отлучился за тортом.

Понедельник.

Во вторник никто не заходил.

В среду приехал Людвиг.

Закинул пустые чемоданы на платяной шкаф. Потом пошли прогуляться и разругались. Усталые глаза Людвига действовали ей на нервы.

— Чем ты все-таки занимался в Мадриде?

Он покрутил пальцем у виска. К тому же начался дождь, и они здорово испачкали ботинки на ярмарочной площадке. Особенно Людвиг. На обратном пути купили телефонный аппарат для ее комнаты.

Дальман был дома, но не показывался. Слушал фортепьянную музыку. Пошли наверх, и тут она увидела ботинки Людвига на ковре в своей комнате. Тот стоял прямо перед ней, широко расставив ноги. Этой подчеркнуто мужской позы она за ним до сих пор не знала.

— Летом я пойду на курсы менеджмента, — сообщил он, неспешно распаковывая телефон, который хотел подключить. Потом закурил. Он всегда закуривает, если ему надо работать двумя руками. Наверное, сигарета в уголке рта была для него третьей рукой, способной сделать больше, чем обе другие. Наверное. Об этом она размышляла довольно часто. А теперь она вообще не знала, надо ли ей думать о Людвиге. С телефоном в руке он принялся искать подходящее место поближе к розетке. — В Коммерц-банке.

С этого и началась вторая часть большой ссоры.


— Консультации и работа с клиентами, в Коммерц-банке, — пояснил он. — Для этого у меня как у бывшего священника отличные предпосылки.

— Почему это?

— Я обладаю опытом, потому что многих исповедовал.

— Это кто сказал?

— Дальман, — ответил Людвиг.

Тот, бывший служащий городского управления финансов, присоветовал Людвигу не пропустить поезд, уходящий в новое тысячелетие. Лена посмотрела на его запачканные ботинки, потом на свои собственные. Ясно, что их следы остались на красивой Дальмановой дорожке в прихожей. Ясно, что тот слышал, как они ругались и продолжают ругаться. Стояли близко, чуяли дыхание друг друга. Раньше они в такие минуты начинали целоваться.

— Что же это за поезд такой?

— Когда не деньги выкладываешь за товары, а они сами становятся товаром, — излагал Людвиг. — Мировые биржи, как считает Дальман, определяют нравственное состояние общества.

Посмотрела ему в спину. В затылок, узковатый для взрослого человека. Чемоданы громоздились на шкафу.

— Вот что, значит, считает Дальман? Уж он-то знает! Дальман, который освоил в пыльном кабинете пыльной ратуши карманный калькулятор, но от компьютера отказался и собственноручно переставил его на стол другой сотрудницы. Дальман, который в руки-то ничего лишнего не возьмет, чтобы не испортить маникюра! И вот этот Дальман, оказывается, он самый умный, и точно знает, на что будет спрос в следующем тысячелетии. Людвиг, ты рехнулся! Когда это вы такое удумали?

— Когда ты была в Берлине, — признался Людвиг. — Можешь сходить вниз и проверить, работает телефон или нет?

— В жизни больше в Берлин не поеду.

— Первого августа я должен быть во Франкфурте.

— Зачем?

— В центральном офисе, на семинарах.

— О! Религиозная мысль на службе банковского дела! — расхохоталась театральным смехом. Таким, какой уже использовала против него на ярмарке, а он изумленно уронил коробку с телефоном. — Работа с клиентами на основании опыта исповеди?

— Да.

— Нет, — заявила Лена. — Это пустое. Тебе надо изучать философию. А годы, потраченные на теологию, будем считать неудачей.

— Чем-чем?

— Опрометчивым и чересчур конкретным использованием твоей мыслящей сущности. Будешь учиться, потом станешь писать. Писать — дело божеское. Чувствовать себя будешь отлично. Писать — это чудо и несчастье вместе. Ты ведь такое и любишь.

— У меня идея получше, — усмехнулся Людвиг. — Сходи-ка вниз и позвони сюда. И скажи что-нибудь внятно, я проверю, работает ли розетка.

Пошла вниз. Дальман высунул голову из столовой. По радио передавали фортепьянную музыку, старая запись, моно.

— Снимите, пожалуйста, обувь, и не надо так кричать, пожалуйста, — пробурчал он, потом тихонько добавил: — А Людвиг что-нибудь заметил?

— Что он должен был заметить?

— Ну, это, чемоданы, — и Дальман побежал к телефону, благо тот как раз зазвонил.

— Алло! — заорал он в трубку. — Алё-алё! Это кто?

— Это я, я, — послышался голос Людвига, когда Дальман сунул трубку ей к уху и одними губами произнес: «Люд-виг».

— Я на тебе женюсь, — заявил Людвиг. К сожалению, в этот момент он смеялся.

— Я за тебя не пойду, — отказалась она вполне серьезно. — Стара я уже для этого.

Не видя Людвига, она вдруг увидела синий его взгляд, неуверенный, умоляющий. Перед ней стоял Дальман, указывая на грязные ботинки.

— Боже мой, — вздохнула она.

— Что такое?

— Устала, переутомилась, все мышцы болят.

— Отчего? — спросил Людвигов голос, в трубке звучащий нежно.

— Отчего? — спросил Дальман еще тише.

— Не знаю. Наверно, от таскания чемоданов.

— Поднимайся сюда, — посоветовал Людвиг. — С телефоном все в порядке.

Дальман вернулся в столовую. Ведущий объявил последний номер концерта. Какая-то запись 1956 года. Лена пошла вверх по лестнице.

Вот так всегда. Людвиг радуется, что телефон работает. Он всегда радуется вещам, которые можно пощупать рукой, это и к ней относится. В трудные минуты жизни Людвиг начинает что-нибудь мастерить, работать руками, будто тем самым можно отремонтировать и все прочие неполадки. Выход у него всегда найдется, и всегда конкретный. Тот факт, что выход есть, он считает обычным делом. И почему он не открыл ни велосипедного магазина, ни мастерской по ремонту мотоциклов? Вот он тут стоит, а ведь полжизни провел не на той стройплощадке.

У себя в комнате она открыла окно с видом на долину. В комнату пахнуло липой. Черная «веспа» толстой цепью привязана к самому маленькому деревцу. Она задернула занавески.

— Раздевайся, — сказала, не повернувшись.

Звуки у нее за спиной выдавали возбуждение Людвига. Подумала о таких мужчинах, которые ее матери точно были бы несимпатичны, перебрала в уме детские площадки, автомобили, входные двери, палатки, гостиничные душевые, гардеробы, репетиционные залы, вспомнила церкви, кинотеатры, землю в лесу, барные табуреты, полки в ночных купе и все прочие чужие койки за последние два десятилетия. И растраченное там желание. Неужели суть человека в том, что им позабыто, но о чем он по-прежнему мечтает? Неужели он призывает любовь, только вспоминая? А всякая мечта зарождается в былой неудаче? Остерегайся своих желаний, — говорят китайцы. Сердце ее забилось часто-часто, словно пытаясь о чем-то сообщить. Повернулась. Людвиг на коленях в ее кровати. Что сейчас произойдет, то уже было, было. На секунду перина показалась ей мешком из пылесоса — лопнул, и серые внутренности лезут наружу.

— Людвиг, постель такая, будто звери когтями порвали!

А в это время он уже взял ее руку, притянул к тому Людвигу, каким был до ссоры. Стоит до него дотронуться, и ей сразу ведомо, как оно там, внутри, на ощупь — и тут ничегошеньки не переменилось. Бросилась на кровать рядом.

— Повернись, — скомандовал Людвиг.

Не она шевелилась, но он в ней. Так уже было однажды. Тогда Людвиг явился ей над столом, и было это раньше, чем он появился на самом деле. На тумбочке у кровати виден кружок, прочерченный по светлому дереву кофейной чашкой. Вечер размахнулся черным грифелем по комнате, обводил контуры и добивался резкости предметов, заштриховывал, сгущая дымкой воздух. Лена опустила голову, увидела ноги Людвига, а в треугольнике между ними часть комнаты, часть реальности. Да. Пора повернуть голову. Ничего, что он понял не сразу. Ничего, что не сразу попал в рот.

— Поцелуй меня, — просит Людвиг.

Она целует, он сглатывает.

— Да, вот как оно на вкус!

— Да.

— Всегда одинаково?

— Всегда по-разному.

Когда она вновь раздвинула занавески, на улице почти стемнело. Прямо за окном зажегся фонарь, заливая комнату резковатым светом. Людвиг уснул. Он спит, и лицо его так красиво, что Лена смотрит и думает: «Всю жизнь мою поменяю». Белые стены отражают свет фонаря, стирая тени, и все вокруг становится плоским, легким. На лице Людвига она пытается разглядеть последние два десятилетия. Какие же ему нравились женщины? Прислушивается к его легкому дыханию — лежит на спине, руки за голову. Людвиг, свидетель той эпохи, когда семнадцатилетняя Лена жила в С. и сама себя еще толком не знала. В С. прошла их юность. Позже, когда она представляла себе этот город, в воображении сразу появлялись кафе с треснутыми стеклами и стертые лица женщин, пьющих из старых чашек. Дождевые плащи висят над пустыми стульями, а шапочки снимать не принято. Мирная, вроде, картина, но напоминает почему-то осажденный город накануне капитуляции. Серый город, вынужденно раскинутый шатер на краю света. Недели безучастно вздымаются и опадают. Складываются в годы, в целую жизнь, в самого человека, если тот остается. Сквозь эту жизнь С. мальчик Людвиг вел свой велосипед в прежние годы. Как будто по высоким сугробам, даже если на дворе было лето. Он спит, а она погружена в созерцание. И чем он ближе, тем больше она по нему скучает. Положила голову ему на живот. Тогда Людвиг перевернулся на бок, руку вытянул вверх по стене.

— Дверь закрой, — прошептал во сне.

Она и сын булочника стояли на расстоянии друг от друга. Одиннадцать с чем-то. Вверху, над их головами, гаснет светящаяся надпись «Пицца-Шмица», в прошлом «Куры-гриль» того же Шмица. На миг испортилось настроение. Стояли в темноте на главной улице. Моя женщина! Таково мнение его тела.

Завязала волосы на затылке. Волосы отдают запахом жаренной во фритюре картошки. Зачем она с Адрианом встречалась еще раз, и еще раз, и всегда в последний раз, — этого она и сама не знала.

— В мае мы едем в О., — сказал он.

— Нет! — сказала она.

— Факт, едем. Товарищеская встреча.

— Не бывает такого.

— Почему? Бывает. Дыра какая-то, ближе к русским.

Сделала шаг назад. Адриан покачнулся. Закурил сигарету.

— Дыра! Как это неуместно, — возмутилась Лена.

— Ну, назови как-нибудь по-другому.

— Нельзя так говорить об этом!

— Как?

— Будто о любом другом месте.

— Почему же нельзя?

— Потому что нельзя быть уверенным, что это место существует.

— А ты знаешь кого-нибудь, кто там был?

— В общем, да.

— Ну, значит, есть такое место.

Положил ей руку на плечо. Пошли. У Людвига репетиция, раньше полуночи не вернется. В такое время улицы С. всегда безлюдны. Веточка жасмина лезла из-за ограды частной практики ухо-горло-носа. Сорвала на ходу. Над головами, в вышине, рокот самолета. Шли мимо кафе «Венеция». Темнота, стулья опрокинуты на столы, свет только в чердачном окошке. Светофоры все желтые, ведь в это время и машины-то не ездят. А тронешь рукой теплый слой воздуха, и сразу ясно, что скоро лето. Клумбу вокруг фонтана у Адриановой двери уже засадили геранью. В витрине булочной красная наклейка: «Хорошая новость! Приглашаем на кофе!» Поцеловала его в уголок рта.

— Ты там был, что ли?

— Да, был. Альтернативная военная служба. Четыре недели, не больше. Ох, еле ноги унес, а ведь у меня там подружка.

— Полька?

— Да.

— И теперь снова туда? Вообще-то ты по возрасту не годишься для юношеской команды.

— Попросили, потому что я там уже бывал. По-моему, одни боятся ехать.

Минуту Лена молчала. А потом из молчания получилось вот что:

— Я хочу поехать с тобой в Польшу.

— Зачем?

— Затем, — ответила она, но подумала при этом о Дальмане.

Адриан покрутил пальцем у виска:

— Видно, у тебя не все дома.

А она прикрыла рукой лоб. Там, под рукой, померещилась ей девчонка с подколотыми кудряшками и сильными икрами, как она мчится туда-сюда по бесконечной, просторной, немыслимо белой равнине, выписывает пируэты, замирает в шпагате. И как коротенькая юбчонка тарелкой кружит вокруг ее талии, потому что именно так должна выглядеть подружка Адриана.

Адриан снял ее руку со лба.

— Что с тобой?

— Ты же знаешь.

— Что именно?

— Не все дома.


В итоге она поехала за автобусом, в котором сидел Адриан. Тренер не желал, чтобы в автобус садились женщины. Даже немолодые, — вот как он сказал.

Безоблачная небесная синь над границей ничуть, ну ничуть не соответствовала ее настроению. В О. она отправилась из-за Дальмана. А со стороны посмотреть, так поехала за Адрианом. Вспомнила Людвига. Чего она, собственно, хочет? Того ли, чтобы именно на футболе, в дружеском матче, закончилось дополнительное время, которое они разыгрывали в С. месяцами? «Дополнительное время — это сколько?» — спросила она тогда у Людвига. «Пока один не забьет другому гол», — ответил он. Вот она и забивает ему гол с вратарем! Sudden Death, дополнительное время, вот как это называется. А за воротами стоят одна-две Мартины, наряженные талисманчиками, и уже не свистят в два пальца, а только повторяют: «Это — я, да-да, это я сама, да-да, сама я, да-да».

Лена остановилась у того же продуктового магазина, купила те же краковские колбаски, под табличкой «Почта» прямо возле колбасного прилавка сняла со счета деньги и уселась обратно в машину с запыленными стеклами. Устало поискала на карте дорогу от одного города к другому. Провела пальцем по прямой, широкой и по извилистой узкой дорогам. На четыре сантиметра ниже Праги, у Табора, поняла, зачем едет.

Ага, подумала, вот зачем, и сразу представила себе польские лесные просторы во всей их непостижности. Вот зачем. Просто чтобы ехать. Чтобы пуститься в дорогу. Просто так. Чтобы чем-то заняться. Остановилась возле будки на железнодорожном переезде. Молодая женщина с тревожной веселостью указала ей светящимся жезлом на лесную опушку и при этом сдвинула на затылок фуражку. Вон замок, ныне отель «Замок». Там Лена и переночевала в душном 307-м номере, будучи единственной гостьей отеля, и до глубокой ночи слышала звуки духового оркестра. Отворила окошко, чтобы выветрить горький запах, который оставляют люди, если они беспокойно спали и поутру лихорадочно собирались. Сложила обе руки на подоконнике и всматривалась в ночь.

Ты едешь в Польшу, что тебе там нужно, Лена?

Я об этом пишу, Людвиг.

Прямо скажем, пишешь не первая, Лена.

А я и не хотела быть первой, Людвиг.

Он не сказал, что тоже хотел бы поехать. Значит, опять все снова. Выглянула в ночь и мысленно закончила диалог.

Ты едешь в Польшу. Зачем?

Затем, чтобы ты сказал: я тоже поеду.

Закрыла окно, бросилась на кровать. На тумбочке черный телефон с круглым наборным диском. Набрала номер, не снимая с рычага трубку. Влюбленная пара — это на одно мгновенье. Потом эта пара только вместе проводит время, если вовремя не рассталась, когда чудо любви исчезло. Выходят куда-нибудь посидеть, бывают в кино, завтракают в выходные дни неторопливо, по субботам показываются на рынке другим парам. Какая уж тут любовь, просто время и жизнь проходят у них вместе.

Если так, то она лучше сразу отдалится. Хочет в таком случае уйти первой.


— Несколько дней назад, в О., у футбольного поля, она на меня тоже кричала, — вступает вдруг в разговор священник, давая возможность Дальману развивать далее тему грязных ботинок.

— Уж помолчите, а. Вам все равно не попасть на небо, — не дает себя в обиду Лена.

— Кому?

— Обоим, но вам — как священнику — тем более.

Его лицо в зеркале окаменело.

— Пусть вы и были в О. очень долго, а на небо все равно не попадете.

— Почему?

— Из-за пятницы.

— Рихард, — оживляется Дальман, — ты в пятницу съел сосиску?

— Почему вы не хотите говорить серьезно? — недовольна Лена.

— Я и есть очень серьезный.

Фраза звучит будто на чужом языке. Дальман вытаскивает свою фляжку из сумки. Беата на заднем сиденье причесывается, звякают браслеты, красный, зеленый, синий, бирюзовый, перламутровый и янтарный.

— Так вот, стою я в пятницу у футбольного поля, — начинает Лена, и Дальман заливается смехом.

— Прямо как в анекдоте! Ну тот, новый, помните?

— Какой?

— Заходит, значит, один актер в пивнуху…

— Ах, оставь, — обрывает его священник, украдкой снимая Беатин светлый волосок со своей сутаны. Беата кивает:

— Стою я, значит, в пятницу возле футбольного поля, поляки разминаются перед игрой, упал — отжался, прыгнул — удар. Пока они упражняются, все в едином порыве, польская полиция едет мимо и на немцев то ли скептически, то ли иронически смотрит. А те только руками разводят и свои сережки в ушах проверяют, так что и мне, и полиции сразу понятно, кто выиграет. Я могла уйти сразу. И тут ко мне подходит ваш друг священник и говорит: «Только вас нам и не хватало». Вот уж тут-то мне пришлось остаться.

Дальман поворачивается к священнику:

— Нечестно с твоей стороны, Рихард. До этой пятницы ты и знать не знал, что такая вот Лена есть на свете, — и поднимает фляжку, но не пьет, а сюсюкает собственному отражению в серебряном ее боку: — Вот мы какие хитренькие!

— Кто это у вас там?

— Милочек!

— Так, хорошо, а кто это — милочек?

— Милочек, милочек, приходи на часочек! — тихо выговаривает Дальман и все-таки прихлебывает из фляжки.

Лена поворачивается к Беате и к священнику. Беата расплывается в улыбке, священник нет.

— Милочек ему нужен, — заявляет он серьезно, — чтобы не ощущать пустоты вселенной. Милочек — это способ развеять одиночество, поэтому он Дальману и мил. Замена отсутствующего Бога.

— Милочек, — раздумчиво произносит Беата новое слово.

— Алкоголь, — констатирует Лена.

— Алкоголь, — повторяет за ней Беата. — За все хорошее!

— На здоровье, — веселится Дальман. — За то, чтобы наша крошка на заднем сиденье выучила немецкий! — и чокается фляжкой с локтем Лены: — Значит, только вас нам и не хватало. А дальше? Что еще он наговорил?

— Разорался он, ваш священник. То, говорил, что тут действительно произошло, страшно. И не надо про это писать романы!

Дальман опять прихлебывает из фляжки:

— А мне эта история кажется интересной.

Лена, не обращая внимания, продолжает:

— «Oświęcim, zwycięstwo», — закричали поляки у меня за спиной после первого гола. «Zwycięstwo» — что это значит?», — вот что я у него спросила и обернулась. А он едва ли рубаху на себе не рвет! Стоит, будто грудью к дулу! И все-таки тихонько перевел: «Освенцим, победа, победа». Лицо раскисло, шея красная, длинная, торчит наружу. А что волноваться-то? Из-за меня? С чего бы?

— С чего бы? — повторяет Беата.

— Из-за тебя, — заявляет Дальман. — Впервые в жизни с ним так обращаются, и ему это нравится, и он злится, а в голове обнаруживает что-то новое и незнакомое. Впервые в жизни кто-то встал ему поперек дороги. Ты, Лена.

С тех самых пор, как Лена уже не ребенок, с тех самых пор, как Лена вернулась в город, Дальман в первый раз обращается к ней на «ты».

— Ты… — тихонько вторит Беата.

— Верно, Рихард? — Дальман снова сунулся носом назад. Его шевелюра закрывает все пространство между подголовниками. — Говоришь, ты со мной поехал? Нет, это ты с ней поехал. Не надо возмущаться, мы все тут такие, в машине. У всех свои причины для поездки. И у Лены, и у меня. Верно, Лена?

— Лена… — шепчет Беата и маленькую свою ручку кладет сзади на водительское сиденье, будто гладит спящую зверюшку.

— А я, в общем, еду… — и запинается. — Ну, если речь обо мне, то я еду, честно говоря… еду собственно, потому, что… честно говоря… еду… просто потому что еду.

— Так, — обрывает его священник, — едешь не ты, а Магдалена.

— А с чего бы… — Беата все повторяет новые словечки.

— Устала я, — сообщает Лена. Темно, а ей видятся и каштаны по краю дороги, и как они давно отцвели. До границы еще добрых часа два.

— Устала я, — отзывается эхом Беата, чуть повышая голос, так что два слова звучат вопросом. Но вопрос этот — к новым словечкам, сумеют ли они задержаться. Маленькая белая ручка все еще лежит на водительском сиденье, словно утешая.

— Да, устала, — и Лена сбавляет газ. Воздух теплый, и пыли немало, и становится еще больше, когда их обгоняет какой-то транспорт на трех колесах и с красной мордой. Сильно пахнет бензином.

— «Веспакар», — говорит Дальман. — Раньше у нас тоже такие были.

— Раньше? — переспрашивает Беата.

В Познани они останавливаются и тут же — к Рыночной площади. Собираются перекусить. Беата впереди.

— Сосиски, — объявляет она, обернувшись ко всей компании. Иногда Беата похожа на ребенка, исполняющего роль ребенка ради взрослых. Уже почти полночь. Граница — это Костшин, мрачный город-крепость на Одере. Там они окажутся около трех. Не пройдет и трех часов, как Лена окажется у Людвига. Птицы защебечут под окошком, когда она приляжет к нему. Или он будет ждать ее в «Марктхалле», у стойки. Последний посетитель.

Перед каждым зданием на Рыночной площади в Познани растут, как грибы на полянке, солнечные зонтики, разноцветные зонтики с рекламой. Под каждым грибочком наливают, но туалет искать бесполезно. Фасады оштукатурены, но за ними никто не живет. Кажется, даже свет в окошках — не более чем декорация. У Лены под ногами болтается пустой стаканчик из-под кофе, так и хочет отлететь в сторону запада. После пятой попытки от поисков туалета они отказываются.

Что получится из фотографий, сделанных ею в доме напротив вокзала О.? Что получится из О. на фотографиях, когда она на той неделе отдаст их в проявку в С.? Обгоревшее пианино, или Янина, польская фройляйн — повязала полотенце на голову и улыбается рука об руку с высоким и красивым мужчиной? Или только два уродливых горшка с цветами 1943-го года на выступе лестничной площадки?

Как проявить обратную сторону фотографии?

У киоска в самом центре Рыночной площади Беата заказывает четыре сосиски и четыре пива. Попутно кокетничает с двумя парнями — затылки у них плоские, но зато весьма внушительные плечи.

— Так, хватит, — Лена, оставив в кружке пива на донышке, собирается вернуться к машине. Беата берет ее под руку. Крохотная юбка-шотландка ходуном ходит возле брюк Лены, вправо — влево, влево — вправо. Большая золоченая булавка указывает прямо на место между ногами. Когда Беата стоит или ходит, ожога над коленкой не видно. «Польша, — говорит себе Лена, — Польша в этом сезоне носит короткие юбки, и мелкая ее картошка не становится крупней».

— В Берлине я вас всех высажу, а потом уж поеду в Кройцберг, — произносит она вслух. И оставшийся отрезок пути кажется ей короче.

— Я! — говорит Беата по-немецки и поднимает, согнув в локтях, руки. Между двумя своими кулачками, перед своей белой блузкой крепко держит невидимый руль. Лена принимает предложение и на обочине дороги открывает Беате водительскую дверь. По часовой стрелке все меняются местами. Лена садится впереди на пассажирское место, Дальман размещается сзади справа, священник на месте Беаты, а Беата на месте Лены. Лена устраивается в кресле поглубже и расстегивает верхнюю пуговицу на брюках.

Беата легко находит поворот к автобану. На указателях появляется Берлин. В темноте машины Беата склоняется к Лене. Ее волосы пахнут ванилью.

— Ты плачешь?

Загрузка...