ОСЕННИЙ ЗОВ

Сентябрь подкрался незаметно. Вроде бы еще лето в разгаре, но только вдруг, едучи на автобусе, заметил, что на липе, вчера еще зеленой, пожелтела ветка. Тонкие березки тоже исподволь желтели — сегодня листочек, завтра. Тишь в конце лета такая, что даже трепетная осина лишь чуть-чуть «играет», а березка листок роняет, будто слезу. Значит, свершается в природе надлом, незаметный, но неотвратимый, после которого в какие-нибудь два-три дня заполыхают по долинам красные флаги кленов, жарко загорятся бездымным пламенем осинники. И придет осень — дальневосточная, цыганисто-яркая, с колдовскими закатами, неповторимая. Пропустить такое? Никогда бы себе не простил…

Я бросил все дела, в полдня собрался и пошел на вокзал. Рядом со мной шагал в свой первый поход мой сын Алешка. Мечтая о путешествиях, все мы стремимся в какие-то неведомые места, а собственное кажется обыденным, примелькавшимся, хотя оно порой куда интереснее, чем иные дальние страны. У меня мечта — пройти по заказнику Шухи-Поктон, это совсем недалеко от Хабаровска. Там много кедра, там когда-то водился тигр…

В два часа дня мы были в Биробиджане, в три туда подъехал мой приятель Николай. Мы так стремились побыстрее попасть в лес, в горы, что не стали терять и часу на хождение по городу. В первом же магазине купили продуктов, рассовали их по мешкам и через полчаса были на двенадцатом километре Бирофельдского шоссе. Автобус ушел, и мы остались одни. Вечерело. Горячее солнце садилось за лиловые горы, расстилая по земле длинные тени. Золотилась пыль над проселком, поднятая бредущими с пастбища телятами. Горели в окнах холодные пожары. В лазоревом небе два невидимых простому глазу самолета тянули за собой белые дымчатые нитки. Перед скорой разлукой с родными местами стабунились ласточки-касатушки, обсыпали провода, поневоле выстроившись в линии, как бусинки на туго натянутых нитках.

Несмотря на лай, отдаленные голоса, различные шумы, неминуемые в любом поселке, чувствовалось, что здесь уже не город, а почти то самое лоно, к которому так стремится всякий горожанин. Отсюда уходит дорожка на заказник, и там, всего в девяти километрах, живет лесник. К нему мы и решили прийти на ночлег.

И мы пошли. Сначала не быстро, а потом все прибавляя и прибавляя шагу: за беседой не замечаешь темпа. От говорливых ключей, через которые мы проходили, тянуло прохладой. Под обветшалыми бревенчатыми мостиками билась на галечном ложе и клокотала студеная вода. Клонились над ключами, будто тянулись друг к другу с берега на берег, густые заросли мужающего молодняка — разнолесья. Все теснилось, грудилось к воде, толкалось локтями: тяжелолистная угрюмая ольха, кудрявые веселые ивняки, пышная амурская сирень, гордо глядящие ввысь ясени, отзывчивые осинки…

Мы жадно принюхивались к запахам побуревших трав, к грибному устоявшемуся духу, к речной вкусной свежести, зарились на воду — экая прелесть! Слеза! Видно каждый камушек, каждую травинку, даже мальков, что прятались от хариусов за приникшей ко дну зеленой осокой.

Ну как не придут здесь на ум стихи Комарова:

Я бы ветры вдохнул твои с жаждою,

Я бы выпил ручьи до глотка,

Я тропинку бы выходил каждую,

Да моя сторона велика…

— Пап, а пап, — дергает меня за рукав Алешка. — Тут хариусы водятся?

— Не только хариусы, кета заходит в такие ключи. Ведь Бира — нерестовая река — рядом, — отвечаю.

Солнце утонуло за горой и стащило за собой позолоту с небольшого облачка, уснувшего над сопкой, будто поплавок на тихой воде, когда нет клева. Дорога в лесу — словно трещина: справа черная стена, слева стена, и лишь над головой светлое небо со множеством бледных звезд. Поскрипывает, рыпает под сапогами галька, шелестит трава, когда идем по обочине. По всем приметам, да и по расстоянию пора быть кордону, а его все нет. И темень — даже дороги под ногами уже не видать.

За четвертым мостиком дороге пришел конец. Сунулись — ни следу, ни пути, только кустарник да травы по грудь. И вода. На ночь глядя не очень-то хочется лезть в воду, мочить ноги. Постояли, подумали, поскребли в затылке: куда податься?

— И куда этот кордон мог запропаститься? — промолвил Николай. — Говорили, что за четвертым мостиком сразу…

— Разве его сейчас найдешь в такой темени, — сказал я. — Ночуем на мостике…

Всю ночь под нами голосисто лопотал бойкий ключ, но, странно, он не нарушал своим лопотанием лесной тишины, и до нас временами доносился собачий брех — значит, кордон оставался где-то правей.

Среди ночи взошла луна и озарила светом притихший, смутно видимый лес; ожившим серебром заиграл студеный ключ, и все вокруг поголубело, обрело таинственность, которую просто невозможно выразить словами и можно только уловить обостренными чувствами.

Я откинул с головы накомарник и долго лежал не шевелясь, наслаждаясь покоем, свежестью влажного воздуха, блеском луны и безмятежностью, которую наконец-то удалось обрести на недельку-другую.

Утром мы подождали, пока солнышко сгонит немного росу с кустарников и трав, попили чаю. Потом пошли в ту сторону, где слышался ночью лай. Так и есть, дорога идет туда, да только ключ избрал ее для себя, шумит во всю ее ширину. Ходить вдоль ключей — горе: непролазная чащоба, травы по грудь, валежник, кочки, паутина повсюду развешана. Мы выбрались на косогор, где посуше, где травы не столь высоки, и тут наткнулись на добрые следы рук человеческих: валежник собран в кучи, молодняк прорежен, в редколесье и по прогалинам подсажены сосенки. Среди кустов рдеют красные листья виноградника. Алешка увидел синие гроздья и ринулся к ним… На голом косогоре мы увидели кордон — два дома: один небольшой, всего на два окошка с крупными, под самую крышу георгинами в палисаднике — лесника и чуть дальше — беленый вместительный дом пасечника. На яростный лай собак вышла к калитке женщина — лесничиха. Она сказала, что муж ушел в поселок, скоро должен вернуться, и пригласила нас в избу.

Клавдии Степановне под пятьдесят. Голова повязана простым штапельным платком, платье ситцевое, на каждый день, уже потертое. Руки тяжелые, узловатые, переделавшие много всякой работы. На ее плечах немалые заботы по уходу за хозяйством: перед калиткой в родничке плещется десятка полтора уток, к этому еще огород, куры, поросенок, корова. Она не суетится, но все делает быстро. Пока мы развязывали мешки со своей снедью, накрыла на стол, пригласила отведать грибочков…

— Ешьте, ешьте, не стесняйтесь, груздочки некупленные, рядом. За день успеваю два раза сбегать. Другой раз корзинку полнехонько наберу, да еще и в подоле принесу. По березничку, где лес горел, их много…

Грибки холодненькие, только из погреба, похрустывают, в охотку очень хороши. Я слушаю ровный голос хозяйки, а сам исподволь присматриваюсь к ней. У меня не выходят из головы слова приятеля. Рассказывая про кордон, попросил передать привет «тете Клаве-колдунье». Почему он так ее назвал? Может, чтоб заинтриговать меня? Подмывает спросить, но я понимаю, что могу ни за что обидеть человека. Повременю.

— Меду-то нонче у нас нету, — виновато объясняет она, — раньше старик свои улейки держал, а теперь пчел не стало — пасека рядом казенная, говорят, лишние пчелы мешать будут. Хоть уезжай под старость куда глаза глядят, а я к лесу привыкла, в городе и жить-то не смогу…

Я слушаю ее с большим вниманием, может, выкажет каким словом свою сущность. Нет, ничего такого в ней не нахожу. Вот разве взгляд светлых глаз какой-то странный, вроде бы двойной: одним смотрит прямо, а другим в это же время будто сбоку разглядывает и тебя вроде насквозь видит. Даже как-то неловко себя чувствуешь, словно все твои мысли ей известны. Несмотря на возраст, взгляд не притомившийся, не равнодушный, а любопытный, с хитринкой и доброжелательностью одновременно.

— Неужто пасечник такой, что и не угостит? Рядом ведь, по-соседски живете…

— Не своя у него пасека, как просить будешь, как руку за недареным протянешь? Да и не ходим мы друг к другу в гости.

— И не скучно так-то?

— А чего скучать? Двадцать восемь лет на этом месте живем, привыкла. Летом огород, птица, за коровенкой присмотреть надо, а зимой я кулемки, капканы приноровилась ладить. Когда колонок, когда белка попадутся. Все в прибыток к мужиковой получке.

— Не боитесь, что на зверя наткнетесь?

— Какой сейчас зверь? Если только медведь, так и то редко когда на пасеку наведается.

— А случается?

— В прошлом году одного убили. Среди ночи слышу, собаки заливаются. «Старик, — говорю мужу, — кого-то собаки держат. Не иначе зверь на пасеку пришел». «А, брось, мол, вечно ты что-нибудь придумаешь. Какой может быть зверь? Спи. Полают — перестанут…» «Нет, — говорю, — если б никого не было, они по-другому лаяли бы». Встала, сняла со стенки ружье, зарядила патронами с пулей. Думаю, не хочешь вставать, так лежи себе, я сама пойду. Вышла, гляжу, плетется сзади в одном исподнем. «Давай, баба, ружье сюда, сам посмотрю!» Через какое-то время слышу — бах, бах! — палит. «Ну, что там?» «Ага, — отвечает, — есть. Сразу-то на дереве не разобрать было, промазал, а вторым снял — медведишко небольшой». Белогрудый медведь был, муравьятник, но хороший. Сала на ём на ладонь, да мяса два таза с него нарубила…

Дивно все это слышать от женщины: не всякий мужчина осмелится идти ночью на медведя, а тут все просто — взяла ружье, пошла. И я почему-то уверен, не поднимись за нею следом с постели муле, сама бы она справилась с этим делом.

— Здесь когда-то и тигр водился.

— Раньше были, теперь не слышно. Встречалась. Как-то пошла к сопке капканы проверять — зимой дело было, — смотрю, лежит поперек тропы, полосатый. Я назад-назад, да что есть духу домой. Прибегаю, так, мол, и так, тигра… А мне: «Это тебе почудилось. Откуда ей тут взяться? Что-нибудь другое, а не тигра». Я на своем: тигра! Пошли, следы посмотрели — тигра небольшая. В Биробиджан заявили, оттудова специалисты приехали, прошли по следам, говорят, такого им не взять живьем. Вот, мол, если будет где след тигрицы с детенышем, тогда сразу сообщайте, за это деньги уплатим. Ну, маленьких мы так и не видели, а большая как-то под самую избу пришла, полежала, наверное, собаку схватить хотела, потом огород обогнула, в сопки подалась. С тех пор не слыхать что-то…

Клавдия Степановна рассказывает, нанизывая один случай к другому, как бублики на нитку: где, когда, что случилось в лесу, кто какого зверя повстречал, как себя вел. Над одними трунила, другим сочувствовала. Одно в каждом рассказе звучало одинаково: медведь, изюбр, тигр выскочил ли, просто ли брел по тайге и повстречался с человеком. Тот либо со страху убежал за подмогой, либо сам не растерялся, пальнул. Уж это у всех, и никому в голову не пришло, что зверь-то у себя дома в заказнике и человеку тут — если по совести — обойти бы зверя с миром, так нет, стреляет.

— Привыкла я к лесу, — повторила хозяйка и вздохнула: — Не могу и подумать, как жить без него. Вот хожу и всякий раз думаю, как мне корень женьшеня найти. Не видела, какой он, вот беда. Говорят, будто на нем вместо цветка красные ягоды. Попадалась трава похожая, а он — нет ли, сказать не могу.

— Зачем он вам?

— Ну как же, лекарство из него хорошее, от всяких болезней помогает.

— Женьшеня здесь не ищите, не растет он тут. В Приморье он еще водится, да и то мало. А другие травы собираете? Какие?

Кажется, я нащупал тропку, по которой можно прийти к разгадке: не иначе, как лекарка она.

— Всякие травы я собираю: и ландыш, и борец, и валерьяну. Кому какая помогает. Одному травы, другому — березовые почки или гриб-чагу, третьему навар из омелы или бархатной коры требуется…

Мы живо разговорились о лекарственных травах, какие когда лучше собирать, как готовить, от чего какую применять. С малых лет меня тянуло к людям, которые умели понимать природу, умели пользоваться ее дарами — не теми, что лежат поверху — рыбой, мясом, а тайными ее силами, которые заложила она, запрятала в корни, травы, в живую ткань самых различных существ. Как правило, эти люди чуткие, любящие все живое, отзывчивые на чужую беду, наблюдательные, со своей особой мудростью жизни.

Этот наш разговор растопил последний ледок скованности, и я решил уточнить то, что мне уже стало ясным:

— Значит, понемногу знахарствуете?

— Господи, да разве я кому набиваюсь, неволю кого? Сами ко мне приходят, просят, найди им то, набери другое. Ведь городские, что слепые, под ногами добро будет валяться, не подымут, потому что не понимают…

Лесничий вернулся из поселка к обеду, принес хлеба и сахару. Худощавый, узкоплечий — одно плечо в войну покалечено, — с густо поседевшими волосами, но еще подвижный, как всякий таежник, он глядел чуть насмешливо: ну-ну, мол, толкуйте, знаю я вашего брата! Говорил он медленно, скуповато, без воодушевления. Удивляться не приходилось: люди незнакомые, с чего станет открываться?! Лишь к вечеру, после того как набились в помощники копать картофель на огороде и потом снова сошлись за столом, разговор наладился. Недаром говорится, что труд людей объединяет, а не праздность. И сказал нам лесничий, что если хотим увидеть зверя, то надо податься на солонцы, и объяснил, как туда дойти.

Сентябрьские деньки — если стоит погода — у нас на загляденье. Смело можно сказать — лучшая пора года. Поблагодарив хозяев за гостеприимство, мы утром вышли за ворота.

Последние клочья тумана таяли в нежарких ласковых лучах, над хребтом сияло чистое небо. Вдали, чуть различимая, мельтешила цепочка гусей. Вид улетающих на юг птиц почти всегда напоминает мне о неумолимо текущем времени, о том, что годы идут, а занимаешься чем-то не главным, и острая неудовлетворенность собой тревожит всякий раз душу. Но тут я только проводил гусей взглядом, до звона в ушах вслушиваясь в самую сладостную музыку — затихающую перекличку птиц, и совесть моя молчала. Чего мне еще желать? В природе свершается незримая схватка, и я нахожусь на переднем крае борьбы зимы с летом, могу наблюдать за ходом этого безмолвного сражения, ходить полем битвы и видеть первые жертвы — приникшие к земле папоротники, усыхающий лабазник и землю, густо устланную побуревшей листвой. Видеть такое — счастье! Воспоминания об этом всегда для меня приятны, как память о первой любви.

Мы поднимались по старой лесовозной дороге к перевалу. На северо-западе, за первой близкой сопкой, синела другая, более высокая — Поктой. Там центр охотничьего заказника, равного по территории одному из красивейших заповедников — Беловежской Пуще. Но там охраняют природу, холят и голубят ее тысяча двести человек персонала, тут — ни одного егеря. Там, рядом с заповедником и в нем, сотни гектаров пашен, урожай с которых идет на подкормку многочисленного стада зубров, оленей, кабанов, коз, — здесь — два-три солонца, на которые год назад завезли по два пуда соли. Там асфальт и посыпанные песком дорожки, по которым проходят автобусы и тысячи туристов, здесь — едва означенные тропы среди чащи.

Территория заказника охватывает весь бассейн реки Таймень. Название реки говорит само за себя. В Таймене летом жирует отличная рыба из семейства лососевых: таймень, ленок, хариус. Николай и мой Алешка жаждут рыбалки и потому вырвались вперед. Меня эта страсть не очень волнует, хотя понаблюдать за ужением я не прочь. Я втихомолку брел за ними и поглядывал по сторонам.

По крупным голышам дороги бежал студеный ключ, омывая зеленоватые, покрытые водорослями камни. Твинькали, перепархивая с куста на куст, синицы, тюкал где-то по сушине дятел, пр-р-р! — взлетел из-под ног рябчик и унесся в чащу.

Мой Алешка посмотрел вслед птице огромными удивленными глазами: рябчик, всамделишный? Он слышал о рябчиках, но еще никогда не видел их.

Птицы! Как оживляют они леса, окрестности городов и поселков. Мои детские, самые лучшие, самые радужные воспоминания связаны с пребыванием в лесу. Будто не сорок лет назад, а совсем недавно происходило, так отчетливо я вижу прошлое. Март. Морозный, ядреный денек, яркое, уже пристально глядящее на землю солнце, слепящая корочка на снегах — ледяной покров — наст. Снега еще лежат глубокие, но дорога почернела, обнажились близ нее кочки с осокой, пригорки, и телега тарахтит, постукивает, позванивает, непривычно ей катиться по мерзлой земле. Наш гнедой умный коняга тянет потихоньку воз с дровишками, а мы с отцом идем сзади. Вдруг отец показал мне на странный след: будто курица тянула за собой по песку возок.

— Глянь-ка, барин на тарантасе проехал, — говорит отец, а сам смеется, и его добрые голубые глаза прячутся в прищуре. — Видал такого?

— Н-нет, — неуверенно отвечаю я, не зная, разыгрывает меня отец или говорит всерьез. Про барина я от него слышал не раз: в молодости он служил у помещика кучером и ездил на тройке, а иногда и на шестерике, потом это ему надоело и он подался на восток строить амурский мост, потому что, помимо кучерства, умел он еще хорошо ковать железо и слыл за хорошего кузнеца. Про это он мне рассказывал. Но тут что-то совсем другое, однако я не могу дойти до разгадки своим детским умишком.

И вдруг чуть впереди, среди кустов, снег взрывается столбом, и оттуда с треском взлетает большая черная птица и, как пущенное ядро, с громким хлопаньем крыльев уносится в сторону. Косач! Так вот какой это барин наследил! Это он, токуя, ходил по обнажившемуся песочку и чертил опущенными крыльями бороздки. Косачей, этих краснобровых, черных как уголь красавцев с лирообразными перьями и белым подхвостьем отец не однажды приносил из тайги.

Да, в свои восемь лет я уже видел многих птиц, а вот Алешка в семнадцать впервые видит рябчика. Что будет он вспоминать, когда повзрослеет?

Навстречу плывут паутинки — бабье лето. От нагретой земли идет вкусный грибной запах. Среди зеленых тальников и ольхи видны вишневые прутья краснотала — свидины со свекольно-красной листвой. Близ воды разросся крепыш-дудник, зонтом раскинул свою шляпу с плоскими семечками — семенами.

Чем выше в гору поднимается дорога, тем меньше становится ключик. А вот и ямка величиной в тарелку, откуда он берет свое начало. Мои спутники срезали себе дудочки и, смакуя, потягивают студеную, хватающую за зубы водичку. А я сижу рядышком на обветшалом стволе упавшего дерева и жмурюсь от удовольствия. Ах, что за денек! Какое чудное местечко! Соседней сопке не повезло — выгорела, и там поселились береза и осина. Здесь же вокруг могучие кедры, высоченные с белыми бородами ели, корявые дуплистые липы и гигантские березы, которые того и гляди рухнут, так обременены эти гиганты годами. В среднем ярусе этого смешанного перезрелого леса поднимаются белокорая пихта, клен, бархат, ясень, дуб, сирень, медвежья черемуха и белая обычная береза. Нет ни клочка пустующей земли, где только возможно, все забито орешником, колючей аралией и элеутерококком, леспедецей и шиповником, наглухо оплетено крепкими лианами актинидии, лимонника и винограда.

Все эти растения уже приобретают разную степень накала — от бурого до желтого, медно-красного и вишневого, поэтому их можно различить на общем еще зеленом фоне. Нечего и думать о ходьбе летом по таким дебрям без троп. На первых же километрах выбьешься из сил, разденешься донага, проклянешь тайгу.

Синицы и сизые крепыши-поползни юрко обшаривают старые деревья. Может быть, они инстинктивно сознают, что совершают очень полезную работу, потому что не боятся нас. Я слежу за ними и думаю, что обилие насекомоядных птиц в перестойном лесу — одно целое, единая цепь. Выбей одно звено — и нарушится равновесие. Птицы и лес. Их взаимосвязь слишком очевидна, чтобы доказывать пользу первых. А ведь есть еще целый микромир. Как же осторожен должен быть человек, чтобы своей заботой об отдельных видах не оказать медвежьей услуги природе в целом.

Однако сердце стучит ровнее, спина подсохла, пора в путь.

Дорожка круто лезет вверх, прячется, как в тоннель, под зеленый свод высоченного леса. У самого перевала, когда я опять начал запаленно хватать воздух, вдруг открылся вид на окрестности, и я остановился. Обернувшись назад, на пройденное, вижу безбрежную равнину. В голубом мареве белеют какие-то поселочки, кажется, Валдгейм и Пронькино, видна извилистая лента реки Биры, видна дорога на Ленинское, по ней ползет поезд и волочит за собой пушистый хвост дыма.

Как хорошо, как вольно дышится на перевале, как радует высота, как ликует сердце, когда видишь землю, которая, как сытый зверь, бесстыдно нежится под солнцем, ничего не скрывая. Будто крылья вырастают за спиной: только взмахни — и полетишь птицей над ключами и сопками. Вслед за облаками по косогорам плывут тени, похожие на синие острова в зеленом океане.

Спускаясь, теряешь высоту постепенно и незаметно. Все больше становится лиственницы, которая любит соседство белой березки, а не липы и клена. Тропочка бежит, катится под гору, прыгает через промоины, наделанные ливневыми потоками в слежалом каменном рухляке.

Повеяло родным призывным запахом лиственничной светлой тайги — запахом багульника. Как дорог моему сердцу этот невзрачный, похожий на вереск кустарничек, всегда сопутствующий мне в дальних странствиях по краю. Узкие его листочки, опушенные рыжими ворсинками, будто подсушены знойным солнцем июля. Но они-то и источают пьянящий аромат, который кружит голову не хуже игристого вина.

У лиственниц светло-сиреневая кора и нежная, уже начинающая блекнуть хвоя. Это дерево красиво дважды: весной, когда одевается в прозрачную, как дым, зелень и развешивает по веткам крохотные бордовые фонарики-шишечки, и осенью. За одну-две холодные ночи дерево оденется в ярко-оранжевую шубу и, дождавшись ветра, вдруг прольется светлым дождем и устелет землю хвоей.

Деятельные рыжие сойки, чем-то отдаленно напоминающие сорок, отыскали какой-то корм, и их веселая перекличка оживила обедневший к осени птицами лес. Обедневший потому, что улетели на юг кукушки, те, что кукуют по-нашенски: «Ку-ку!» и другие — индийские, издающие, будто дудочкой, гудки. Улетели малые птахи — личинкоеды, мухоловки, иглоногие совы и птица-цветок, птица-флейта, лимонно-желтая, с черными надкрыльями иволга. Их не хватает сейчас в лесу так же, как желтых саранок, красных лилий и огромных, в ладонь, махаонов, на крыльях которых отразились черная тьма нашей летней ночи, бирюзовое небо и зелень первой листвы. Их нет… Но хмельные от сытости, отяжелевшие дебри уже готовятся к своему карнавалу, чтобы потом, как только грянет отбой, сбросить к ногам свои огнисто-красные одежды и спокойно уснуть.

Заброшенный лесоучасток. Можно заночевать здесь, можно успеть дойти до солонцов. Усталости еще нет, так чего сидеть? Николай щурит глаза и смотрит на сопки. Он небольшого роста, но с тугими атлетическими плечами и высокой грудью, сбит крепко, как бочонок, с большим запасом прочности. Он поворачивает ко мне крупную голову с гладко зачесанными назад волосами, с тяжелым по-мужски подбородком, и я читаю в его глазах немой вопрос. Нам совсем не надо слов, чтобы понять друг друга. Я молча надеваю рюкзак, он нахлобучивает до глаз свою баранью папаху, которая служит ему ночью подушкой, и сразу превращается из интеллигента в незадачливого мужичка, сибирячка. Меня всякий раз смешит и немного удивляет это его внезапное перевоплощение с помощью одной лишь папахи.

— До солонцов километров десять. Там где-то есть избушка, можно будет заночевать, — говорю я и встаю.

Николай соглашается, и мы идем.

Теперь слева от нас все время шумит ключ Малый Таймень. Когда тропа идет берегом, то мы видим темные глубины омутов и бурливые перекаты, над которыми, склонившись, стоят могучие лиственницы.

Ночи уже прохладные, и я лелею надежду, что услышу рев изюбрей. Я их уже слышал не однажды, а вот Алешке будет в новинку. Середина сентября, когда прохладными ночами так ярко блещут звезды, а над ключами стелются туманы, — самое время рева изюбрей. Они жаждут короткой любви, ради продолжения жизни идут на смертельные схватки с соперниками, теряют при этом всякую осторожность и легко поддаются на обманный рев трубы охотника. Он выйдет точно к месту, откуда подан зов.

По берегам ключа целые заросли свидины. Ее красные стебли похожи на обнаженные сосуды, наполненные живой теплой кровью, — так чисты, так ярки они по цвету. Среди бордовой листвы выделяются гроздья мертвенно-белых ягод, на которые еще не нашлось любителей — ни медведя, ни птиц. Но стоит тропе чуть отдалиться от ключа, как сразу начинается болото — кочковатое, с жесткой осокой, вереском, с тощими елочками полевого хвоща.

Сбоку от тропы выпорхнула с шумом серая тетерка. Мы остановились и увидели, что она лакомилась голубицей. Синие перезрелые ягоды едва держались на кустиках, их было больше на земле, чем на веточках, они припахивали багульником, чуть-чуть вином и таяли на языке. Время этой ягоды давно прошло, а тут попался островок…

Тропа, проложенная зимой, едва заметна и тянет все вперед и вправо к гряде сопок. У подножия сопки накрыты густым желтым орешником и кажутся от этого рыжими, будто их опалило пожаром. Отчетливо, как прорисованные тушью, видны среди орешника черные стволы дубов и даурской березы.

Деревья растут привольно, широко развернув кроны. По таким косогорам в июне бывает разлив цветов: желтой саранки, ландыша, горного пиона с крупным, как бильярдный шар, бело-розовым цветком, сиреневого резко пахнущего ясенца. Сейчас на стеблях пиона и ясенца вызревают коробочки с семенами, а глянцевитые, когда-то красивые листья побурели и свернулись. Саранка приникла к земле и затаилась среди других трав, ландыш пожух и прячет в листве стебель с оранжевыми, будто кораллы, бусинками семян.

Орешник раздается с шорохом, неуступчиво и снова смыкается за нами. Среди желтого однообразия приятно вдруг увидеть тяжелую поникшую кисть налитой соком калины, ее узорчатые крупные листья.

Тропа, которой мы идем, наторена зверем. И неспроста: у первого же поваленного дерева — солонец. В небольшом корытце, выдолбленном в стволе, когда-то была насыпана соль. Изюбры и козы начисто обглодали кору, выгрызли всю трухлявую древесину, в которую могла впитаться соль, вылизали до блеска корытце, сам ствол и ногами истолкли землю вокруг.

Солонцы расположены вблизи один от другого на тропе: первый, второй, третий. Разглядывая их, мы прозевали где-то едва приметный поворот к лесной избушке. Возвращаться, отыскивать, стоит ли? Посмотрели по сторонам. Впереди лежала широкая долина Тайменя, и там никакого намека на постройку не было. Река петляла между гривками орешника, тальника и милыми, будто язычки пламени, березками.

Дело близилось к вечеру, на травы уже пала легкая роса, и они повлажнели. Пора устраиваться на ночлег. У тропы стояла одинокая черная береза. Ее темный силуэт кажется врезанным в светлое небо. Мы сбросили мешки на ее обнаженные у основания корни, расчистили место для накомарника, настлали под бок орешника. Рыбаки поспешили на речку ловить свой фарт, а я остался варить чай.

Видели ли вы, как засыпает земля? Не в городе, где ее трясут, тормошат, поминутно тревожат разными гудками и ревом машин, а далеко в лесу, на лугу, где ничто не нарушает покоя.

Огненный шар солнца медленно идет на сближение с дальними земными далями, ежеминутно разбухая и увеличиваясь: в арбуз, в решето, в огромный сияющий шар! От его нестерпимого пламени синие сопки превращаются в пунцовые и малиновое половодье затопляет землю. Вот шар коснулся горизонта, прилип, как масло к горячей сковородке, и начал подтаивать снизу: уже не шар, а три четверти шара, половинка, потом остается узкая огнистая долька. Наконец и она растаяла, только сизая полоска облачка еще продолжает тлеть снизу, купаясь в красных лучах.

Картины заката вечно волнуют сердце человека. Каких только красок тут нет: от жарких, слепящих до холодных синих и совсем бледных, почти пепельных. Так и кажется, что какой-то неистовый, неудовлетворенный своей работой художник торопится смахнуть режущие ему глаз пламенные тона, не заботясь о том, догорели они до конца или нет, и кладет широкие новые мазки. Но с каждой минутой слабнут его силы, гаснет страсть, и на смену горячим жизненным тонам приходят умиротворенные и, наконец, холодные, как грусть уставшего от бурной жизни сердца. И художника нет. Как надгробие над его могилой, лежит над горизонтом бледно-синеватое облачко, и седые полоски тумана затягивают потемневшую долину Тайменя, релки, поблескивающие вдали полоски воды на излучинах. На бледном обескровленном небе зажигаются звезды, они все гуще обсыпают небосвод.

А потом издали вдруг доносится первый тоскливый зов изюбра. Будто сильно и звучно подули в серебряную фанфару. Густой долгий звук переходит в тонкий, и кажется, вот-вот замрет на выдохе совсем, как стон. Но нет, снова набрал силу, словно горло зверя способно рождать на вдохе такой же звук, как на выдохе.

Я знаю охотников, которые умеют отлично, я бы сказал, что даже более мастерски, чем сами изюбры, подражать их реву, используя обыкновенный ствол дробовика. Они тоже делят «рев» на две звуковые волны, следующие одна за другой: первая повыше, посильнее, вторая ниже и слабее.

Рев прозвучал где-то за Тайменем, далеко, но влажный ночной воздух донес его до меня, не исказив интонаций. Как одиноко, как тоскливо должно быть взывать изюбру и не получать ответа!

Мокрые от росы, вернулись Николай и Алешка. С воодушевлением рассказывали они, как кидался: ленок на «мышку», но маловат оказался, должно быть, так и не решился схватить ее в пасть. Не поймали ничего, но уверяют, что рыбы много, так и играет. Оба довольные, попивают чай и обобщают «опыт». Что ж, рыбакам порой важна не столько рыба, сколько переживания.

Николай сказал, что они тоже слышали, как ревел изюбр, и выразил надежду, что ночью звери будут реветь еще и, может, подойдут поближе.

Мы лежали в накомарнике, смотрели через сетчатое окошечко на крупные мерцающие звезды, чутко прислушивались к шорохам и ждали. Рев прозвучал на этот раз в другой стороне, в сопках. Какая это сладостная музыка для души!

Среди ночи я просыпался, слышал какие-то шорохи, потрескивания. Утром Алешка поднялся раньше всех, взял котелок и пошел за водой.

— Папа! — позвал он. — А к нашей палатке приходил изюбр. На траве след…

Я вылез и увидел, что на седых от росы травах пролег темный след: изюбр шел по тропе от солонца, но шагах в тридцати увидел перед собой палатку и круто свернул к реке. А мы спали и ни о чем не подозревали…

Незаметно пролетели дни, проведенные в заказнике. За одну последнюю ночь сопки изменились. Ударил морозец, и там, где день назад желтизна чуть намечалась, теперь блистало золото, огонь, пурпур. Вот он, последний маскарад, за которым начнется долгий сон.

Мы поднимались уже к перевалу, когда прошумел налетевший ветерок и полилась с деревьев листва. Листопад. Бесшумно, мягко скользят листочки вниз, устилая тропу звонкими желтыми полтинниками. Жаль топтать такую прелесть, а ступить некуда. Выберу я самый красивый листок, унесу с собой, а зимой, когда затоскую по воле, по таежному духу, открою записную книжку, вспомню все как было: с кем шел, где шел, что видел, что слышал. И покажется, что весна не за горами, и легче станет дышать…

Загрузка...