Поезд из мотовоза и двух плотно набитых людьми вагончиков доставил нас на двадцатый километр узкоколейки, и мы в тайге. Глянешь влево, там убегают вдаль изреженные лиственничники с опаленной по низу дочерна звонко-сиреневой корой. Сбросив на зиму хвою, лиственничники стали выглядеть воздушно-легкими, прозрачными, доступными пронизывающим ветрам и поэтому немного сиротливыми. Пожухлые, выбеленные солнцем и сухими осенними ветрами, шелестят высокие вейники, стебли какалий и дудника, скрывая под своей однообразной желтизной множество павших лесин, пней и черных выворотней. Буйное разнотравье, чередующиеся по узким возвышенностям-гривам осиновые, березовые и дубово-ильмовые релки, бесчисленные ключи, извилистые речки среди марей и лиственничников — вот лицо простирающейся на десятки километров долины — бассейна реки Немпту.
Вправо стеной стоит темнохвойный лес, туда мы и пойдем от узкоколейки. Мои спутники увязывают котомки потуже, подгоняют лямки по плечам. У них груз много увесистей моего, потому что идут в тайгу надолго. Только сейчас я замечаю, насколько они разные люди.
Проскуряков похож на старого солдата, так на нем все ловко и ладно сидит: потертое солдатское обмундирование, и шапка чуть набекрень, и шинель с подрезанными полами, чтобы не мешали при ходьбе. Представляю, каким удальцом он был в молодости — с ухарски взбитым смоляным чубом из-под шапки, с молодецким разворотом широких плеч, окрученный по талии красным кушаком. На голове у него и сейчас еще ни одной сединки, а во рту полно зубов, хотя ему перевалило за шестьдесят. Морозец и работа разрумянили его смуглое от природы, скуластое лицо.
Черепанов моложе его года на четыре, но выглядит старше. Может, так кажется потому, что он белый как лунь. Типично русское лицо дышит спокойствием и приветливостью, в глазах — рассказывает ли что-либо, матерком ли понужает непослушную собаку — бьется смешинка. Только сейчас, когда он сбросил с плеч суконный пиджак, я вижу, что, несмотря на седину, он еще кряж: мускулистое тяжелое тело, широкая и длинная спина, толстые в кости и сильные руки.
Шотин моложе их, потоньше, он бывший офицер, сейчас на пенсии. Есть у них у всех нечто общее, что роднит их и делает похожими, — это сноровистость, присущая всем закоренелым таежникам, хватка и радостный блеск в глазах от встречи с тайгой.
К приглушенному шуму деревьев, по которым прохаживается легкий ветерок, присоединяются робкий стукоток дятла, писк синицы. Пихтач стоит темный, загадочный; под его таинственную сень убегает чуть приметная тропа.
Калужинку у обочины дороги сковало прозрачным ледком, спаяв намертво до весны стебли рогоза и камыша. Рогоз бодро держит светло-коричневые шишки, похожие на палочки с мороженым эскимо, облитые шоколадом. Из некоторых вызревший желтоватый пух уже вывертывается и рассеивается. Все видится, все запоминается…
Охотники спустили собак с поводков. Задиристый широкогрудый Амур тут же с ходу налетел на черного, еще не заматеревшего и по-щенячьи приветливого Барса, хватанул его за бок. Тот не остался в долгу. На этот рычащий клубок, как сокол на утку, кинулся пестрый лохматый Верный — видно, вспомнил про свои давние счеты с Амуром.
С трудом, пинками раскидали сцепившихся собак в стороны. Проскуряков тут же отвозил поводком своего Амура, а Черепанов — Верного. После взбучки Амур покорно поплелся рядом с хозяином, у его ноги, не отставая и не обгоняя ни на шаг.
— Такой задира, хоть не спускай с цепи, — говорил Проскуряков. — Ни за что не брал бы в тайгу, да уж очень старательная собака. В нарту запряжешь — тянет, аж по земле стелется. Кабана в центнер весом вытаскивает…
На коротком привале Амур, как заведенный, сновал от одного охотника к другому, постанывал от нетерпения: бежать бы куда, зверя догонять, а тут сидят… Хозяин прикрикнул на него, но это не помогло, тогда он силой уложил его у своих ног и стал ласково вытеребливать с холки клочья вылинявшей шерсти, приговаривая:
— Ну чего ты, дурной! Чего стонешь-то… — и смеялся.
Собака — верный друг и помощник охотника, и редкий не любит свою собаку. О хорошей помнят порой, как о самом близком человеке. Годом позже Амур погиб от когтей медведя, чрезмерно положившись на свою силу и вступив в поединок с ним до подхода хозяина.
Привалы делаем часто, через каждые полтора — два километра пути: уж очень велики котомки. Впереди идет Черепанов, за ним Проскуряков, позади всех Шотин. У него такая объемистая поклажа, что я частенько оглядываюсь: не отстал ли, не случилось ли что с человеком? Даже бывалые таежники пожимают плечами: разве можно такие котомки по тайге носить? Но Шотин собирается промышлять отдельно от них, поэтому несет кроме провизии еще и палатку с печкой и многое другое. Идет он ровно, не отставая и не наступая мне на пятки, и только мокрое от пота лицо говорит, что ему очень тяжело и идет он на пределе своих сил.
Год назад по тайге прошел трактор, и образовалась тропа. С тех пор ее перекрыло во многих местах павшими лесинами, поэтому приходится их обходить стороной, нырять под нависшие лесины, а где бурелому много, то и протискиваться под ними с поклажей на четвереньках.
Тропа… Кто представляет ее ровной наторенной дорожкой, по которой можно гулять в туфлях и любоваться природой, тот глубоко ошибается. Тропа — это оголенные корни, выворотни, камни, с которых сорвана, обита мягкая лесная подстилка, это вставшая торосами стылая земля, травы по пояс, незастывшие ключи, журчащие по бороздам, оставленным санным тракторным прицепом. Тут лишь изредка можно глянуть в сторону, а так все время под ноги, чтобы не напороться на сук, не оступиться, не поскользнуться на обледенелом корне. Лес держит воду, поэтому на ровных местах тропа заболочена, морозец еще не успел сковать воду среди трав и мхов, ледок ломается под ногами: идти можно только в сапогах.
Тропа тянет в гору и в гору, постепенно, от ключика к ключику. Подъем невелик, его почти не замечаешь глазом, но хорошо ощущаешь сердцем, как оно непривычно громко начинает стучать, и ноги наливаются тяжестью, а в котомку вроде бы кто подложит грузу. На первых привалах я не присаживался, а бродил под кедрами — под ними так просторно, чисто осенью: папоротники и травы полегли, приникли к земле, кусты оголились, и сухая листва вперемешку с хвоей устилает землю. Год не особенно урожайный на орех, но шишки много, одна беда — шишка держится на верхушках, как припаянная.
— Лето нонче холодное было, — объясняет Проскуряков. — Не успел дозреть орех, вот и держится шишка. В другие-то годы к этому времени полно падалицы…
В осеннюю пору лес полон людей. У небольшого ключика стоит палатка — табор шишкарей. Шишкари — народ отчаянный. Ореха на земле нет, так они за шишкой лезут на дерево. А что такое залезть на кедр? Издали он кажется небольшим, доступным, потому что имеет очень гармонические пропорции. Но стоит подойти вплотную, и видишь, что ствол высится, как гигантская колонна, увенчанная зеленой шапкой. Ствол ровный, на пятнадцать — двадцать метров без сучка и задоринки, тепло-розовый, такой, что порой не обхватить и двоим. Глянешь на макушку — шапка валится: тридцать пять — сорок метров вышины и где-то на самых верхушках — гроздья золотистых шишек. Встречаются великаны — до двадцати кубометров древесины в одном стволе. Одного дерева достаточно, чтоб построить дом.
Расхрабрится иной, полезет на дерево, половины еще не достигнет, а коленки уже затрясутся. Рискованное это дело — лазить за шишками. Понадеялся на сучок, а он у кедра хрупкий, вот и беда. Для облегчения шишкари ладят на ноги самоделки-когти, но все равно рискуют отчаянно, и гонит их на это не нужда, а какая-то потребность испытать себя из удали, молодечества. Любят это русские люди. Да и лес в это время очень уж привлекательный. Звонкая стоит погодка, ядрен воздух, нет ни мошки, ни комара. Палый лист устилает землю ковром. Идешь, шевелишь ногой листву и хвою и вдруг видишь под кедром шишку. Лежит она, золотисто-зеленоватая, с подсушенными кончиками чешуек, затянутая белыми наплывами смолы, тяжелая, набитая сочными орешками, как автоматный диск патронами. И дух от нее невыразимый, кажется, дышал бы им — не надышался. Ну как после этого не пойдешь за орехами, если даже ты беззубый?!
В осеннем лесу вместе с первыми морозиками расцветают ледяные цветы: и махровые из игольчатых кристалликов, и с лепестками из причудливо изогнутых ледяных пластинок, нежных и хрупких настолько, что их нельзя взять в руки. Они проросли из отдушин в корневищах, среди папоротников, покорно расстеливших живые зеленые листья по земле, среди трав и камней. Это мороз ледяными, крепкими, как хватка капкана, тисками выжимал воду откуда мог. Цветы переливчато искрятся, когда солнечный луч находит их.
Солнце ласково обнимает осиротелые, без листвы деревья, тянется к остылой земле, зажигает среди густого сплетения лиан и кустарников уцелевшие, призывно сверкающие красными огоньками гроздья лимонника. Трудно пройти мимо и не протянуть руку: возьмешь на язык, и приятная прохладная свежесть разольется во рту, остро запахнет лимоном и хвоей, и вроде отступит на время усталость.
Много и других помимо лимонника ягод: никнут прихваченные морозом яркие гроздья калины, горьковатые, отдающие на вкус осиной, но сочные и приятные. Птицы еще не успели снять весь урожай. Еще усыхают черные гроздья дикого винограда: стоит потрясти лиану — и они сыплются вниз; еще не тронута рябина, еще усыпаны ягодами бархатное дерево и дикий перец, еще красными бусинками посверкивает жимолость несъедобная, а по ключам можно найти кисточки сладкой лесной смородины. Зима впереди долгая, все подберут рябчики, свиристели, сойки, голубые сороки, снегири, синицы, поползни — обшарят каждый кустик.
Однако солнце уже в зените, а мы все идем и идем. В груди тесно, сохнет во рту от горячего дыхания.
— Перевал. Вот и достигли вершины, — объявил наконец Черепанов. Утирая рукавом взмокшие лоб и шею, засмеялся: — Кому бы пиджак и шапку взаймы отдать, до вечера…
Охотники притомились, рады посидеть лишнюю минутку. Тем, кто привык к табачку, хорошо: закурил и сиди, смоли цигарку, пока не надоест. Но среди нас не нашлось курящих. Охотники твердо убеждены, что курево ни к чему: и кашель ненароком, и вонь табачная далеко расходится, зверь учует, стороной обойдет. Они сидят, неторопливо вспоминают прошлое. Более тридцати лет охотились они в этих местах, многое могли рассказать.
Какой-то зверь набрел на наш табор, потому что собаки вдруг всполошились, метнулись в чащу, с разноголосым азартным лаем умчались вдаль.
— Кабан, наверное, — неуверенно предположил Черепанов.
— Изюбр, — поправил Проскуряков. — Кабана собаки давно поставили бы, голос подали… Изюбр. За этим, если увяжутся, могут целый день пробегать.
Но Барс и Верный вернулись, только Амура все нет. Проскуряков забеспокоился:
— Может ошейником на суку завеситься, а я еще ни намордник, ни поводок не подмотал как следует…
— Обождем, может прибежит. Нет — искать будем…
Амур вернулся. Дышит запаленно, язык чуть не до земли. Проскуряков замахнулся на него прутом: будешь еще бегать? Амур виновато жмурится, потом неловко перекидывается на спину и лапы кверху: сдаюсь, мол, на твою милость! Мы смеемся, хозяин опускает прут: лежачего не бьют.
— Азартный, стерва, — говорит Проскуряков, — однажды за изюбрем так убегался, что пришлось до зимовья на себе тащить. Вот погоди, придем на место, за поросятами пущу, набегаешься тогда вволю…
С перевала тропа побежала вниз, поэтому зашаталось сразу легко и споро. Из светлого кедрача мы вскоре вошли в густой елово-пихтовый лес, мрачный, несмотря на солнечный день. Лес увешан гирляндами блеклых лишайников, зелеными космами мхов. Казалось, что далее звуки глохнут в такой чащобе.
В распадке вышли к небольшой речушке Юшки. По заводям ее заковало ледком, но на камнях журчит прозрачная вода. Там, где речка впадает в Немпту, она и глубока и довольно широка, а здесь вместо перехода-мостика лежит упавшая через нее белоствольная береза. По ней и перешли, цепляясь за ветки. На сегодня путь окончен. Чуть в стороне от перехода, под высоченными темными елками стоит избушка — крохотное зимовье, крытая корьем, черная внутри, с малюсеньким окошечком, печкой и нарами.
Пообедали, отдохнули. Я остался готовить дрова на ночь, а охотники побежали за оставленной возле узкоколейки поклажей, которую не забрали в один раз. Им предстояло сегодня пройти еще около тридцати километров, сделать путь туда и обратно. Это называлось у них «идти перекидом».
Полная луна — лишь чуть на ущербе — выходит с вечера. Она долго не может выпутаться из цепких зарослей ильма, ясеня и черемухи, как неторопливая сытая рыба из черной сетки. Глядя, как она отрывается от кромки леса и некоторое время висит красным раздавшимся шаром, будто не может обрести нормальные размеры после трудной борьбы, Черепанов усмехается:
— Цыганское солнце всходит…
Он вышел перед сном подышать свежим воздухом и не торопится назад в жарко натопленную избушку. Разогретое тело не замечает прохлады, и постоять вот так несколько минут посреди чуткой лесной тишины, прислушиваясь, как с тонким позваниванием и шорохом цепляются проплывающие льдинки о забереги, — одно удовольствие.
Черепанов поводит плечами — побаливают после трехдневного перехода и увесистых котомок — и уходит: пора на боковую, отдыхать.
А луна неторопливо, неслышно плывет над лесными далями, забираясь все выше и одеваясь в светлый ореол. Вокруг нее, присмиревшие, расплывчато мерцают крупные звезды. Их мало, и небо кажется застланным голубой дымкой. Лунное сияние затопляет землю, сопки, леса, и только ближние к избушке ели громоздятся черными коническими глыбами. Будто высеченные из базальта, они непримиримо наставили ввысь острые макушки, словно намереваются пропороть невесомое нежное небо, если оно снизится. В зачарованном темном лесу призрачно голубеют раздетые донага и очень одинокие в этом лесу белые березы. Им видятся, наверное, летние сны: теплый ласковый дождик, яркая, на полнеба, многоцветная радуга, жаркое солнце, переливчатая песнь золотистой иволги и еще что-нибудь такое, о чем мы и не догадываемся. А в это время мороз исподволь леденит их ветви, накладывает блестки-изморозь на белые стволы, на высокий вейник вокруг, на кусты и валежник.
Утро. Отдохнувшие охотники поднимаются шумно, враз, задолго до рассвета. Пять минут — и на черных стенах избушки уже играют трепетные отсветы пламени, а от железной печки расходится жаркий дух.
— Морозец, — покряхтывая, сообщает вернувшийся после умывания Проскуряков. — Вот-вот закует речку…
— Снежку бы, глядишь, через два-три дня и белка бы дошла, — отзывается Черепанов.
Вчера у дороги собаки облаяли двух белочек. Они были совсем еще черные — «не выходные». Нужен мороз, снежок, тогда белка скорее оденется в зимний мех, станет дымчатой красавицей — «дойдет», как говорят охотники. Вот тогда ее можно стрелять, а пока только зря переводить зверя.
Наша избушка стоит на берегу ключа, названного Малым Альчи. Рыбаки и прочий пришлый люд изрядно ее загадили, сожгли дрова, изрубили лабаз, прострелили из дробовика кастрюлю. Но теперь избушка снова выглядит опрятной: подметена, стол и полочки выскоблены добела, посуда прокипячена и отдраена от грязи, кастрюля заклепана кусочками свинца. Приводя все в порядок, таежники, не скупясь, сыпали матерками: ну и народ, не чтут старых законов, только растащить, изломать, сжечь…
Решили порыбачить. Нужна наживка. Черепанов облюбовал старую свалившуюся ель, и мы тут же распилили ее на чурки, раскололи на поленья. В каждом полене по две-три личинки жука-короеда. Вот и наживка на ленка и хариуса.
От избушки до Мухена — рукой подать. Мухен довольно широк, быстр, глубок. В прозрачной воде видно, как метнется вдруг от берега в глубину отнерестовавшая кетина. Рыба доживает свой четырехлетний век: полосатая, с угольно-черной спиной, безобразно загнутым зубастым носом, с обитыми плавниками и махалкой. Зубатка, она вот-вот подохнет и годна лишь на корм собакам, а не для ухи.
Черепанов сразу ушел с удочкой на Альчи, он там приметил глубокий омут, а мы остались на Мухене. Нам с Проскуряковым не везет: то ли терпения не хватает сидеть неподвижно на стылом берегу, то ли мешает плывущий лед, только ни одной поклевки. А Шотин притаился под кусточком, лег и таскает ленков одного за другим, как из садка. Только забросит удочку, как откуда-то из-под ледяного заберега ленок — хвать…
Солнце начало садиться, когда пришел Черепанов со связкой рыбы: еще бы ловил, да надоело — мелкий ленок. Нас, неудачников, засадили чистить рыбу.
После сытной ухи и чаю все полегли на нарах отдыхать.
— Так на чем мы вчера остановились? — смеясь, спросил Черепанов. Вчера после ужина столько болтали, что не помнили, как захрапели один за другим. Начнется промысел, тогда некогда будет вылеживаться, дел прибавится.
— Расскажите, Аверьян Васильевич, как начали охотиться, где, когда?
— Как начал… С семнадцати лет и начал. Жили мы на побережье, под Советской Гаванью…
— Простите, вы из староверов?
— Закоренелый старовер, — подал голос Шотин. — Разве не видишь, не курит, не пьет, не то что из грязной, из одной посуды не станет есть с другим…
— Ну, водочку сейчас и староверы принимают, — отозвался Проскуряков.
— Жили в деревне, — продолжал Черепанов, — стреляли всякого зверя, нерпу промышляли. Потом переехал на Амур. Про Осиновый Мыс слышал? Неподалеку от Синды, сейчас пустует место, а когда-то деревня стояла. В тридцать четвертом начали нас в колхоз записывать. А на что мне с коровами возиться, когда я охотник? Своя надоела. Не вступил. Ну, меня, как единоличника, сразу прижали налогом. Вижу, дело не пойдет. Связал я две лодки вместе, погрузил на них коровенку, собак, двое ребятишек у меня к тому времени было, их, значит, да и подался вниз по Амуру в Комсомольск. Только начинали строить его, палатки еще стояли. Поселили нас в одной палатке шесть семей, живем, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Лето я проработал плотником, ничего, а как осень подошла, не могу, болит у меня печенка — надо идти в тайгу. Привык, понимаешь! Не пересилю свою натуру и что тут хошь. Я с заявлением к начальству, а оно ни в какую: рабочие нужны, поэтому давай, говорит, работай и выбрось эту блажь из башки… Два дня проработал и опять к нему: увольняйте, не могу! А начальник гонит, говорить даже не хочет: сказано не ходи, не думай, не мысли, а работай, как работал…
Черепанов неторопливо ведет нить рассказа, и я снова прислушиваюсь к его словам.
— Зверя я перебил всякого много, счет потерял. Конечно, в тайгу пошел, так охота убить, чтоб не с пустыми руками возвращаться. Но чтоб азарт был — этого не скажу. Пробовал я работать, но надолго меня не хватает. Как осень подошла, меня не удержишь. Так и живу! И охотничал, и зверя всякого ловил живьем, и женьшень искал — всего довелось. Со стариком Богачевым тигров живьем ловил. Один даже руку мне покусал…
— Это когда вязали?
— Нет. С нами корреспондент, или как их там еще, которые кино снимают, был. Мы ему три раза тигру из клетки вытаскивали, все он никак не мог приспособиться, чтобы снять. В третий раз около часу держать пришлось, руки задеревенели. А я сверху сидел, за уши тигру держал. Вот она у меня одно ухо вывернула, а потом как-то изловчилась и за руку. Ну, думаю, сейчас кость хрупнет, пропала рука. Хоть и тигренок, а клыки у него что твои свечки, перекусить — раз плюнуть. Засунул я ей в пасть палец другой руки, давлю ей на нёбо, должна, думаю, челюсти разжать, отпустить. Кое-как выдернул руку. Кость ничего, а мясо попрокусывала, месяца два я с этой рукой провалялся…
— У меня хуже — губу разорвала, — сказал Проскуряков. — Наклонился над ней, над связанной, поправлю, думаю, подстилку, а она лапу из мешка высвободила и — хвать! До сих пор не пойму, как это ей удалось, неплотно мешок затянули, что ли? Успел откинуться, а то бы все лицо располосовала. Губу только когтем прихватила, как ножом до подбородка разрезала.
Я задал наивный вопрос, мол, страшно или нет тигра вязать, ведь кому-то первому надо к зверю подступиться?
— Дело не в том, что страшно, — подумав, ответил Черепанов. — У зверя у любого силы больше, чем у человека, и проворства. В два счета покалечить может, руку, ногу ли прокусить. Рисковать приходится, а живешь-то не один, семья. Тебя, предположим, покалечило, а кто семью кормить станет, пока ты валяться будешь? А страх ни при чем. Компанией вяжем, не в одиночку, друг на друга надеемся, тут черта можно связать, не то что тигра…
Хорошо лежать в теплом зимовье и слушать всякие были, но я-то уже знаю, что в жизни охотника примечательные истории так же редки, как атаки в жизни солдата. От атаки до атаки недели, месяцы ничем не примечательных, но тяжелых будней. Так и у охотника. Прежде чем убьет зверя, он и находится, и намерзнется, и не раз соленым потом умоется, не раз его ночь в тайге прихватит. Убьет, опять же не легче, надо за десятки километров мясо на себе вытаскивать. Доведись иному, скажет, пропади оно лучше. Но про эту, вторую сторону медали охотники вспоминают лишь тогда, когда с ними несправедливо обойдутся. Вот тогда и пожалуются: мол, считают, что хлеб охотника легкий… А хлеб, он везде одинаков. Честный кусок, где ни работай, везде потом просоленный, даром не достается…
Охотники не торопились за зверем: убьешь, куда девать? Дни стоят теплые, хоть в одной рубашке по лесу бегай, при таком тепле мясо не сохранишь. А вот капканы расставлять можно, пусть зверь привыкает к ним, приваду отведает. У каждого промысловика свой путик, по которому он выставляет капканы и кулемки. У Черепанова он начинался в трехстах метрах от избушки и дальше по ключу. На деревьях старые заплывшие смолой затески — под ними в прошлые годы стояли капканы. Черепанов высматривает, вспоминает, уловистое это место было или нет, и уж тогда решает, ставить капкан или искать лучшее. Работает он сноровисто, сразу видно, что дело ему привычное. Десять — пятнадцать минут — и капкан поставлен, на приманку кусочек рыбки с душком. Попутно объясняет: тут он поймал в прошлом году двух колонков, тут норка попалась, да вырвалась, на этом лабазе лежали чушка с подсвинком — случайно набрел, убил…
Путик вывел нас на реку Аимку. Перешли ее по упавшей лесине. На белой льдине — черная птица, похожая на скворца. Оляпка. Нырнула в зеленый поток, долго не показывалась, потом вынырнула. Вода к ней не пристает, и оляпка в любое время года кормится на горных ключах и реках, не боясь морозов. У небольшой отдушины поставили капкан на норку — тут ее лаз, должна попасться. В рукаве перегородили поток двумя валежинами и камнями, а посредине поставили капкан на выдру. Потом сели отдохнуть. Глядя на каменистые обрывы берега, Черепанов сказал, что неподалеку есть ключи, из-под земли бьют. Холодные, а вода в них будто кипит. Очень вкусная вода, много крепче газированной, которую в городе по киоскам продают. Что твой нарзан…
Дни в тайге не идут, а летят, не уследишь. Подошло время мне уходить. Небо хмурилось, лес стоял мрачный, притихший, будто вымерший, сырая морось висла в воздухе, оседала пылью на одежде, на лице и руках, и я побаивался, как бы меня не застиг большой снегопад, тогда не скоро выберешься.
— Чего торопишься, — говорил Черепанов, — снег выпадет, чушку убьем, мясо есть будем. А то в тайге с охотниками жил, а мяса хорошего не отведал. Погоди…
— Нет, пора, работа ждет.
— Провожу тебя, — сказал Проскуряков, видя, что я собираюсь.
Он помог мне перебраться по осклизлым валежинам через Аимку и Мухен и тут простился.
— До Халгакана тропа набита хорошо, иди, никуда не сворачивай, к вечеру в избушке будешь! — и пошел.
Я смотрю ему вслед: он уходит, как солдат, в серой обрезанной шинели, подпоясанный ремнем, с карабином, наискосок перечеркнувшим широкую спину. Уходит легким скорым шагом, и на миг мне кажется, что земля сама послушно плывет ему под ноги. Рядовой тайги. Удачи тебе, охотник!
В лесу быстро темнеет, морось переходит в мелкий сыпучий снежок, который на глазах выбеливает тропу. За мной остается ненадолго черная цепочка следов. Как я ни поторапливался, а ранняя ночь все-таки прихватила меня: к Халгакану вышел, когда в избушке уже горел огонек.
В тайге путников встречают приветливо: заходи, раздевайся, будь как дома! Здесь путнику рады: свежий человек, будет о чем поговорить.
Чуть забрезжило утро, как охотник и геологи отправились по ключам, в сопки, в кедрачи дремучие. Одни землю бурить, другие по маршруту, а охотник зверя выслеживать. Паутинки людских следов даже в глухой тайге перекрещиваются, накладываются одна на другую, образуя тропки, обозначенные затесками. След человека на земле.
Вот и мы идем, Впереди проворно шагает охотник. В легких унтах он печатает неширокий, но четкий след на снегу. За плечами у него мешок на рогульках с небольшой поклажей и два ружья: малопулька — на рябчика и белку и дробовик — на мясного зверя.
— А что ж у вас, никакого оружия? — спрашивает он меня.
— Палочка-погонялочка. Я человек мирный…
— А вдруг медведь? Что тогда?
Я пожимаю плечами. Не всякий бросается на человека, да и зверя нынче мало, сами охотники говорили.
Охотнику пора сворачивать на свой путик. Простились. Минут через десять я услышал выстрелы: на кого-то набрел охотник.
Иду. Снегу за ночь нападало по щиколотку и еще подваливает. Кругом белым-бело и как-то непривычно: вроде тесно, темно в лесу было и вдруг светло, просторно и дерево от дерева далеко. Снег под ногами поскрипывает — рып-рып, палочка вперед тянет, постукивает, белая лента тропы вдаль зовет, манит. Ноги идут, а глаза жадно высматривают все по сторонам, чтобы чего-то не упустить. Вот белочка испугалась черного усатого зверя-великана, кинулись наутек, по кедру вверх, вверх. Пушистая струйка снега змейкой скользнула с дерева в том месте, где белка прыгнула с ветки на ветку. Нет белки, затаилась.
Под снеговой одеждой опустили рукава темные ели и пихты. Кедры стоят гордо, непоколебимо: снежная ноша таким богатырям не в тягость. Кустарники притихли, притаились, греют тонкие иззябшие ручонки-веточки в белых пушистых рукавичках. Снова зацвел, краше чем летом, дудник, стоит, белой шапкой-зонтиком выхваляется.
Лесные зверушки — колонки, мыши, белочки проложили через тропу первые стежки следов, словно спешат объявиться: тут мы, никуда не делись.
Снег еще валит крупными хлопьями, лениво, будто ничего не случилось и не скоро будет, а вверху уже произошел перелом. Вот-вот следом за тишиной придет ветер, сорвет волшебные наряды матушки зимы, в которые так старательно убрался лес, и будет долго и яростно вытряхивать снег отовсюду, где он только мог задержаться, не долетев до земли. На Дальнем Востоке не часто увидишь лес в снежном наряде. А пока я иду, наслаждаясь чудесными картинами зимнего леса, на которые не скупится природа, и в голове неотвязно вертятся стихи про Мороза-воеводу, который обходит свои владения и смотрит, хорошо ли убраны лесные поляны, крепко ли закованы льдом ключи. Вижу, как он прошелся по вершинам, как закачались высокие ели, как вздрогнули кедры и один, видно пробудившийся от дремы, уронил на дорогу шишку. Шишка золотистая, в комочках стылой смолы, орешки в ней крупные, один к одному.
Ну где, когда еще увидишь такое?
Тропка вынырнула из темного ельника в густой белый березник, поднявшийся на месте давней гари. Скоро Юшки. Там в избушке я застал двух закопченных до черноты охотников. Им по пути со мной.
Ветер шевелит кроны деревьев, срывает снеговые шапки, расстилает парчовые пологи от вершин до земли. Снегопад продолжался.