Ростислав ИЮЛЬСКИЙ. ЛИСТКИ ИЗ РАЗНЫХ БЛОКНОТОВ

…Их накопилось очень много, и для меня еще не пришел час расстаться с ними, освободив ящики письменного стола для чего-то другого. Каждый сохранившийся с военной поры блокнот (увы! — многие безвозвратно потеряны) сама суть прожитых лет. На листках, пожелтевших от времени (иным из них ведь уже за сорок), отрывочные, наскоро сделанные записи. Не всегда даже припоминаются обстоятельства, при которых они появились, но вчитаешься в них и оказываешься во власти времени, формировавшей мое поколение, и чувств, прошедших через суровейшие испытания.

Воистину никто из нас не родился солдатом. Мы становились солдатами лишь по жестокой необходимости и постигали варварскую мудрость войны лишь потому, что имели дело с врагами. Личными. И всего человеческого на земле. С врагами, само появление которых на планете — вне всякой морали, противоестественно, противозаконно, а потому во имя спасения цивилизации подлежащих уничтожению. Но при всем том, что необходимость быть солдатом и постигать чудовищную мудрость кровавых сражений ожесточала наши души, вынуждала творить противное нашему природному естеству, мы оставались Человеками в самом красивом и величественном значении этого слова в беспредельном богатстве людской речи.

* * *

…Последние дни августа сорок первого. Вот уже два месяца мотаюсь по фронту. Вроде бы срок но тогдашним меркам более чем достаточный, чтобы, как нынче модно говорить, адаптироваться к происходящему вокруг: к неумолчному грохоту артиллерии, к изматывающему душу гулу моторов в небе, к дьявольским разрывам бомб, к крови и смерти, к горящим деревням и городам, к бесконечному потоку стариков, женщин, детей, бредущих в сторону Ленинграда, — в общем ко всему, что несет с собой война. Должен бы привыкнуть, а не получается. Все убеждаю себя, что война, не воспринимаемая ни разумом, ни сердцем, кончится если не завтра, то послезавтра… В крайнем случае через две-три недели, ну, через месяц, наконец. Не может же быть, чтобы мы не остановили фашистскую армаду. Не просто остановили бы, но и разгромили ее.

Боль от всего виденного нестерпима. И хотя за день я чертовски устаю, но в часы, когда во что бы то ни стало надо хоть немного отоспаться, чтобы завтра достало сил — физических и моральных — вновь увидеть бои и рассказать о них и людях, ведущих те бои, сон не приходит. Воспоминания хаотически теснятся, наплывают друг на друга, и разобраться в кутерьме эпизодов никак невозможно.

В таком состоянии сажусь писать очередной репортаж.

Утром по военному телеграфу получил очередное задание из редакции — от начальника отдела фронта «Комсомольской правды» Юрия Жукова — показать солдат, насмерть стоящих на отведенных командованием рубежах. Тема чрезвычайно важная — подобные примеры по своей психологической мощи подчас сильнее приказа.

Я видел таких солдат. Не далее, как вчера, на подступах к Выборгу: взвод под командованием старшего сержанта Анатолия Вавилова в течение целого дня сдерживал немецкие танки. Его бойцы подожгли четыре машины. Три догорали на подступах к рубежам взвода, а четвертую, объятую пламенем, немцам все-таки удалось отбуксировать. Во время очередной атаки, когда во взводе Вавилова в живых осталось только семь бойцов, они подбили еще две машины. Когда остался один Анатолий, он, тяжело раненный, обвязал себя гранатами и бросился под вражеский танк. Сам погиб, но немца не пропустил.

Исписал несколько страниц, но чувствую — не то: не те слова. И чувства не те. Возможно, все еще сказывалось нервное напряжение от пережитого, хотя кое-какой опыт уже был за плечами: как-никак служил в кавалерии войск НКВД, участвовал в ликвидации кулацких банд в Сибири и за это был награжден личным оружием, командовал взводом во время похода нашей армии за освобождение Западной Белоруссии… И все же сейчас не мог собраться.

В комнату, а было это в одном из кабинетов выборгского Дома Красной Армии, приспособленного для короткого приюта военных корреспондентов, неожиданно ворвался капитан с интендантскими погонами. Именно ворвался, потому что так хватил на себя дверь, точно кто-то за ним гнался и он наконец-то нашел убежище. Капитан был выше среднего роста, широкоплеч. Одежда на незнакомце свидетельствовала о том, что он побывал в хорошей передряге — наверное, не одну сотню метров преодолел по-пластунски. На носу топорщились очки с крупнодиоптрийными стеклами.

— Вы кто? — с ходу спросил капитан.

Я представился и тут же услышал в ответ:

— Коллега, значит. А я — Атаров… Николай Сергеевич… Корреспондент ТАСС.

Фамилия мне была знакома: читал рассказы Атарова в журналах. Наскоро соорудили ужин, и, только чуть насытившись, Николай Сергеевич рассказал, что с ним приключилось. Он отходил с какой-то частью, и не то чтобы они попали в окружение, а столкнулись с немецким десантом, высадившимся в нашем тылу. Был бой, и бой жестокий. Гитлеровцев частично перебили, частично рассеяли. И тогда он вспомнил о своей прямой обязанности — немедленно написать и передать в редакцию корреспонденцию о только что увиденном и пережитом. Что называется, по горячим следам. Но у военных корреспондентов, за исключением, может быть, одного-двух, в то время не было никаких средств передвижения. Можно себе представить, сколько сил и нервов пришлось потратить Атарову, чтобы добраться до Выборга, откуда можно было передать срочную депешу.

Нe знаю, рассказ ли Николая Сергеевича о схватке с вражеским десантом или само его появление так подействовало на меня, но, когда он, не доев ужина, уселся писать, я устыдился того, что до этого успел сочинить, изорвал листки и уже до самого рассвета не давал себе отдыха. Часов, наверное, в семь мы вместе отправились на узел связи.

Во время войны больше наши дороги с Атаровым не перекрещивались. Но через несколько лет, встретившись уже как сотрудники «Литературной газеты», мы не раз вспоминали ту ночь, а я — урок, который он мне тогда преподал.

Было вот как. Когда Николай Сергеевич сел писать, я признался, что не могу совладать с собой, хотя утром надо передать в редакцию очерк. Исписал, дескать, много страниц, но сам понимаю, что плохо, что надобно иначе, а как, не знаю.

— О чем очерк? — спросил Атаров.

Мой рассказ не удовлетворил его. Он потребовал подробностей. Потом помолчал, раздумывая, и сказал:

— Вы все еще живете нормами мирных лет… Журналист-профессионал на это не имеет права. Вы — тем более… Потому что вы — корреспондент «Комсомолки». Подумайте сами: ваш Вавилов и его бойцы — молодые люди… Им бы жить да жить… Любить девушек, растить детей, изобретать, творить, путешествовать… А они, не колеблясь, отдали жизнь во имя будущего. Вот и начните свой очерк с этой мысли. Она, может быть, и ординарна, но в ней — сама суть подвига. Отыщите связь между августовским днем сорок первого и таким же днем, который придет через двадцать — тридцать лет. Загляните в далекое завтра, в то время, когда у вас уже, наверное, будут внуки, и поставьте солдат Вавилова рядом с вашими радостями, с благополучием ваших потомков, и тогда поймете, почему тяжело раненный Анатолий не отполз в тыл, а бросился под вражеский танк. И чувства свои обуздайте — не завтра и не послезавтра кончится война…

Я привожу слова Николая Сергеевича по памяти… Но суть их именно такова. И когда через несколько дней Юрий Жуков телеграфно поблагодарил меня, как он сформулировал, за добротный материал, я мысленно еще раз сказал спасибо Николаю Сергеевичу.

…Мы расстались с Атаровым на узле связи, и я было собрался отправиться в одну из частей, в которой подружился с комбатом второго батальона Петром Тереховым. Но тут мы узнали то, о чем еще вчера и не подозревали: наши войска оставляли Выборг. Бои шли уже где-то невдалеке, и было совершенно очевидным, что в сутолоке отступления найти батальон Терехова не удастся.

В Доме Красной Армии, где я провел последнюю ночь, уже никого не было. Решил пристать к какой-нибудь части и двигаться к Ленинграду.

В поисках ее я оказался у дома, в котором располагалась редакция городской газеты. Конечно же там уже никого не было. В кабинетах, где еще недавно бурлила типичная для любой газеты жизнь, сейчас запустение. И вдруг в одной комнате я увидел паренька лет восемнадцати, сидевшего на пачках газет и словно бы не понимающего, что происходит в городе.

— Вы что здесь делаете? — спросил я паренька.

Он невозмутимо-спокойно посмотрел на меня и ответил:

— Что нужно, то и делаю…

— Ну а все-таки что? Вы разве не знаете, что наши войска оставляют город?

— Знаю, — ответил паренек. — Но мне приказано ждать. Газеты должны быть отправлены…

— Куда? — я повысил голос. — Как вас зовут?

— Лева… Ющенко моя фамилия… Я сотрудник газеты…

Лева Ющенко мне определенно понравился солдатским чувством обязательности исполняемого долга. Я постарался убедить его, что ждать кого-либо бесполезно, что теперь самое время вместе со мной пробиваться в Ленинград. Не сразу Лева поддался моим уговорам. Мне помогло, что я был военным корреспондентом «Комсомолки». Он любил эту газету, напечатал в ней несколько заметок и законно уже считал себя постоянным ее автором.

Не стану описывать, как мы добрались до Ленинграда. Об этом можно написать повесть, но замечу, что во время многодневного нашего марша Ющенко окончательно покорил меня. Во всем он вел себя по-солдатски, ни разу не заикнулся об усталости, стоически переносил все тяготы походной жизни и без конца расспрашивал о «Комсомольской правде». Я еще не представлял себе того, что может сделать в журналистике Лева, но, чем больше привязывался к нему, тем яснее становилось, что юноша он — незаурядный.

В Ленинграде Леву обласкала Клавдия Филатова, заведующая корпунктом «Комсомолки», которая была матерью для всех нас — военных и невоенных корреспондентов. Удивительная, редчайшей доброты женщина. Она никому не навязывала своей опеки, но все мы чувствовали ее сердечную заинтересованность в наших судьбах, ее, не боюсь так сказать, материнское участие, когда нам бывало туго, ее искреннюю радость за наши маленькие журналистские удачи, ее чисто женскую терпимость к нашим человеческим недостаткам.

Когда она увидела Леву и из моего рассказа узнала, какими путями-дорогами он пришел в корпункт, она прежде всего постаралась его накормить. Правда, голодные блокадные дни еще не наступили, все же было уже нелегко. Но Клавдия, человек поразительного хлебосольства, сделала все, что было в ее силах, чтобы Лева почувствовал себя своим в журналистской семье. По ее заданиям он писал о ленинградцах, об уходящих на фронт ополченцах, о юношах и девушках, приходящих на смену отцам к заводским станкам. Он выполнял задания самым добросовестным образом и, я бы сказал, даже с некой лихостью, свойственной его журналистской природе.

После долгих переговоров с Москвой Филатовой удалось убедить руководство официально призвать Ющенко в ряды «Комсомолки». Впрочем, долгих не потому, что кто-то возражал, противился (Леву ведь уже знали по его корреспонденциям из военного Выборга), а потому, что штатные ограничения в те дни были очень жесткими. Однако все кончилось, ко всеобщей нашей радости, хорошо.

Ющенко рвался на фронт. Это был не просто юношеский порыв, а глубокая убежденность в том, что его истинное место там, где бой, где решается судьба Родины. Не без беспокойства взял его первый раз с собой на передовую. Но беспокойство вскоре сменилось чувством уважения — фронтовая жизнь со всеми ее сложностями, драматизмом неожиданных ситуаций лишь укрепила убежденность в том, что имею дело с человеком, для которого журналистика — родная стихия, а исполнение воинского долга — суть его совести. Вместе нам довелось побывать во многих переделках, и всякий раз я видел в Леве истинного солдата. Он быстро, органично и надежно воспринял как личную мораль сложившиеся заповеди военных корреспондентов «Комсомолки»: быть всегда на передовой, там, где происходят главные события; писать о том, что сам видел, сам пережил; опоздание с передачей материала — ЧП, факт, позорящий комсомольского журналиста, и не существует обстоятельств, оправдывающих его, кроме, конечно, смерти.

Когда Ющенко уезжал в Москву, уже по всем законам оформленный как военный корреспондент, я отдал ему на время свой наградной пистолет.

Я далек от мысли, что хоть как-то причастен к тому, что в лице Ющенко «Комсомолка» приобрела отличного военного корреспондента, чьи очерки и репортажи из действующей армии находили отклик читателей. Но то, что Лева повстречался мне на фронтовой дороге и жизнь не опровергла моих первых впечатлений, и сегодня, более чем сорок лет спустя, согревает мое сердце и укрепляет давнее убеждение: в журналистике могут жить и действовать только люди беспредельно честные, беззаветно любящие нашу профессию, отдающие ей все богатства души. Все, без остатка.

* * *

Однажды ночью, после того как я продиктовал стенографистке очередной репортаж, по установившемуся порядку к телефону подошел Юрий Жуков. Говорю об установившемся порядке, потому что не помню случая, чтобы — будь то в полночь или на рассвете, в полдень или вечером — Жукова не оказалось в редакции. Он мог работать, что называется, сорок восемь часов в сутки — за себя и за троих еще.

После короткого расспроса о самочувствии Жуков сразу приступил к делу:

— На вашем фронте действует удивительный полк морской бомбардировочной авиации… Им командует Герой Советского Союза полковник Е. Н. Преображенский. Бывали там?

Я признался, что наслышан о летчиках этого полка, но еще ни разу у них не бывал.

— Очень жаль, — искренне посетовал Жуков. — Там есть о чем написать. Немедленно поезжайте к Преображенскому… Жду через три дня очерк.

Через несколько часов после телефонного разговора мы с Борисом Кудояровым уже были в полку Преображенского. Первые же беседы с летчиками увлекли нас. Мы почувствовали, что, действительно, напали на золотую жилу. Но разработать ее оказалось куда сложнее, чем показалось вначале.

Рассказы, как это бывает с истинными героями, лишь пунктирно определяли темы, а вот деталей, подробностей явно недоставало. Не любят о них говорить летчики. Ну, слетал, ну, отбомбился, ну, прорвался сквозь стену зенитного огня, ну, отбился от наседавшего «мессера», дотянул до своего аэродрома — вот и все. Ну что же — пунктир правильный, а материала для очерка нет.

Встреча с полковником, поначалу проходившая, что называется, в дружеской атмосфере, завершилась для меня печально. В ответ на мою просьбу — разрешить слетать на бомбежку — последовал категорический отказ. И не просто отказ, а приказ: самую эту мысль отставить. Ни о каком полете речи быть не может.

И все-таки я полетел. Конечно, втайне от полковника. Нашелся-таки летчик, фамилия его Козлов, отважившийся посадить корреспондента на место стрелка.

Мы летели на бомбежку объектов в Выборге и Котко. Я видел, как действовал Козлов, его штурман, как точно сбросили бомбы, как маневрировал командир, уходя от зенитного огня… Я был полон впечатлений и уже мысленно видел начало и конец очерка.

Но радоваться было рано. Вражеский снаряд все-таки достал нас, и Козлов, если следовать чкаловской терминологии, на одном честном слове дотянул до базы, где разъяренный полковник отдал приказ арестовать меня. И только находчивость Бориса Кудоярова позволила мне улизнуть от гнева командира полка.

Как и было приказано, к исходу третьих суток я продиктовал стенографистке очерк. А через несколько дней после того, как он был напечатан, позвонил Козлов и сказал, что полковник очень доволен публикацией, все написано честно, правдиво и потому сменил гнев на милость и приглашает в гости. Конечно же я прибыл. И от него услышал то, что более всего ласкает наше журналистское сердце.

— Хоть вы, корреспонденты, — усмехаясь, говорил полковник, — народ недисциплинированный, приказам не подчиняетесь, я вас люблю. Думаешь, я не понимаю, что очерк твой был бы худосочным, если бы ты не слетал с Козловым? Но войди и в мое положение: случись что — кто в ответе? Ведь мне бы голову сняли за тебя…

Наверное, полковник по-своему прав: ему своих забот и тревог хватало с лихвой, и наши планы далеко не всегда согласовывались с тем, что волновало Преображенского и других командиров. Но и на нашей стороне, на стороне военных корреспондентов, была своя правда. И мы не могли ей изменить.

* * *

До войны существовала такая организация — ЭПРОН. Она занималась подъемом затонувших кораблей. Руководил ЭПРОНом контр-адмирал Фотий Иванович Крылов — человек очень популярный в те годы. Тысячи молодых парней мечтали стать водолазами, поднимать со дна морского суда, потерпевшие крушение. И Фотий Иванович получал письма со всех концов страны с просьбой помочь осуществить мечту. Многим действительно помог и немало гордился тем.

Фотий Иванович дружил с «Комсомольской правдой», был, что называется, своим человеком в редакции. Тем не менее до весны сорок второго мне лично с ним общаться не доводилось. И встретились мы на берегу Ладожского озера.

Весна эта была для ленинградцев в полном смысле слова трагической. Уже не одна сотня тысяч людей стала жертвой голода. Резервы продуктов были столь мизерными, что каждая тонна зерна оценивалась как спасительная. И Военный совет фронта поручил Фотию Ивановичу организовать выгрузку зерна с затонувших на Ладожском озере барж. По всей вероятности, такая операция сегодня никого бы не удивила, и сообщение о ней если бы и появилось в вечерней газете, то заняло бы, очевидно, не более десяти хроникальных строк. Для ленинградцев же это была дорогая весть, равная сообщению о победной акции на фронте.

…Ранним утром со своим неизменным спутником по дорогам Ленинградского фронта Борисом Кудояровым и с Левой Ющенко мы прибыли к месту, где обосновался штаб Крылова. Фотий Иванович встретил нас как давних друзей. Мы узнали от него, как добывается «золотой хлеб». Он с какой-то отцовской теплотой рассказывал о водолазах, которых трудно заставить подняться наверх, потому что время, затраченное на подъем и отдых, оборачивается тоннами невыгруженного зерна. Люди готовы работать, пренебрегая всеми опасностями, нарушая нормы допустимого пребывания под водой. О себе они не думают, все их мысли о том, чтобы как можно быстрее и до зернышка выбрать груз из затонувших барж.

В моем блокноте уже накопилось столько заметок, что, пожалуй, можно было садиться за очерк. Но, как всегда, мне недоставало личных впечатлений. И я прошу Фотия Ивановича опустить меня на дно. Мой друг Борис Кудояров, как правило поддерживавший меня в таких случаях, на этот раз старательно убеждает, что делать этого не следует, что это ничем не оправданный риск и т. д. Но, к моему удивлению, контр-адмирал сказал:

— А почему бы, в самом деле, не посмотреть на водолазов там, на дне?.. Попробуем…

С помощью водолазов натягиваю на себя их робу, внимательно выслушиваю указания, как себя вести, как общаться с командным пунктом. Короче: за полчаса я прошел полный курс водолазного искусства. Определено время моего пребывания под водой — не более пятнадцати минут.

Не знаю, молодость ли тому виной, обстоятельства или что другое, но перед спуском никакого волнения я не испытывал. Только был в высшей степени счастлив, что добуду подробности и впечатления для материала.

Так я увидел водолазов в работе. Воистину они вершили сказочный подвиг. Вершили, не думая о себе. Чертовски хотелось сказать им, как они прекрасны, что каждое их усилие — спасение человеческой жизни, а возможно, и не одной. Но переговорное устройство было связано лишь с командным пунктом. Впрочем, водолазам было не до моих дифирамбов: они делали свое дело, как велело сердце, как подсказывала совесть.

Время моего пребывапня на дне истекло. Но тут с командного пункта сообщили, что налетели немецкие штурмовики и подъем несколько задержится. Еще целых двадцать минут я имел возможность наблюдать героическую работу подводников.

Каким получился очерк, судить не мне. Но писал его не пером, а сердцем. И не удержался, сам напросился в парткоме Кировского завода рассказать рабочим о водолазах во главе с Фотием Ивановичем Крыловым, добывших для ленинградцев не одну сотню тонн «золотого хлеба».

* * *

И снова август, но уже не сорок первого, а сорок четвертого. Из Ленинграда меня отозвали в редакцию в Москву, назначили заместителем начальника отдела фронта, которым еще некоторое время продолжал командовать Юрий Жуков.

Однажды после моего почти беспрерывного трехсуточного бдения редактор Борис Бурков приказал мне отправиться домой и отоспаться. Но в полночь послал мне с нарочным записку: в шесть утра быть на Центральном аэродроме.

Вот так! На аэродроме мне предстояло встретиться с полковником Сапожниковым, получить от него все необходимые инструкции и быть еще готовым к дальней и длительной командировке.

В пять часов за мной заехал Тихон — Николай Семенович Тихонов, редакционный шофер, которому военные корреспонденты «Комсомолки» многим обязаны. Он не раз выручал нас из беды и всегда держал машину в полной боевой готовности.

На аэродроме я застал своих коллег из «Правды», «Красной звезды», «Известий», ТАССа. Как и меня, их внезапно «подняли по тревоге», а зачем, никто не ведал. Появились полковник Сапожников и два генерала. Нам объяснили: летим в Яссы. Оттуда завтра вместе с войсками входим в Бухарест — первую столицу иностранного государства, освобожденную Красной Армией. На сбор материала дается время до четырех часов дня. В четыре на аэродроме нас будет ожидать самолет. Вечером должны вернуться в Москву н написать материал в номер. Таков приказ.

Всякое бывало за минувшие годы войны: и неожиданные командировки в пекло дьявола, и срочные очерки в номер, до выхода в свет которого оставалось пять-шесть часов, многосуточные бдения над специальными выпусками, сочинение репортажей на гнилом пеньке под грохот канонады артиллерии и разрывы бомб и еще многое иное, что в обычной газетной практике почти исключено. Но такое задание воспринималось как нечто чрезвычайное. Еще бы — первая столица европейского государства. И чтобы военных корреспондентов опекали два генерала — подобного тоже мы еще не знали.

…Все шло точно по расписанию: прибыли в Яссы в назначенный час. Нам приготовили апартаменты для ночлега, совсем не солдатский ужин и даже показали какой-то трофейный кинофильм.

А утром вместе с войсками вошли в Бухарест. Тысячи людей приветствовали наших бойцов. Музыка, цветы, улыбки.

У командиров частей свои задачи, и им не до наших забот. А нам за несколько часов надо осмотреть город, собрать интересные факты, поговорить с жителями, в общем пропасть хлопот. И, как это уже не раз бывало со мной, помог случай: в поисках средства передвижения я, не зная языка, пытался на пальцах объяснить водителю такси, что мне надо. И вдруг слышу на чистейшем русском языке: «Садитесь, дорогой товарищ… Покажу все, что захотите». Это оказался русский эмигрант. Как он уверял меня во все время нашей поездки по Бухаресту, он с самого 1919 года ждал нас и наконец дождался. Оставляя искренность этих слов на его совести, должен, однако, заметить, что лучшего гида я тогда и пожелать не мог. Мы изъездили весь город, побывали на рабочих окраинах, в местах живописных и очень любимых жителями столицы Румынии, съездили даже на дачу Антонеску, правда уже превращенную в руины.

Время, отведенное на сбор материала, истекало. Я заторопился на аэродром и прибыл в условленный час. И тут приключилось совершенно непредвиденное, нечто такое, что грозило сорвать так замечательно начавшуюся экспедицию: наш самолет вышел из строя, и добираться до Москвы было не на чем. Полагаю, что читающий эти строки вряд ли может в полной мере представить степень нашего отчаяния.

Но безвыходных ситуаций не бывает. Сопровождавшие нас генералы нашли выход, просто гениальный выход: нас погрузили вместо бомб в бомболюки американских бомбардировщиков, несколько часов назад перебазировавшихся сюда. По человеку в каждый бомболюк. Я летел в паре с фотокорреспондентом Анатолием Григорьевым. Ощущение было такое, что стоит нечаянно задеть локтем какой-нибудь рычажок, как полетишь вместо бомбы на неизвестный объект. Но от одной мысли, что все-таки лечу, уже становилось теплее на сердце. И уже в пути начал складываться будущий репортаж.

Не знаю, сколько часов мы пробыли в полете, но, когда сели, было темно. Сели мы не на тот аэродром, где меня должны были встретить. Пристроился в машину, кажется, известинца. И вдруг (боже, сколько уже раз было это «вдруг») нас обгоняет «виллис», и кто-то машет мне рукой, останавливает нашу машину. Из «виллиса» выскакивает Лева Ющенко. На объяснения нет и секунды. Мчимся на невероятной скорости. Подкатываем к подъезду «Правды», и тут оказывается Юрий Жуков. У него тоже нет времени, чтобы справиться, жив ли я. Он тащит меня… Нет, не в редакцию, а в типографию, к линотипу.

— Диктуй… В номере тебе оставлено четыре колонки.

Я, наверное, покривил бы душой, сказав, что пришел в восторг от представившейся возможности блеснуть искусством, которому столь методично и упорно учил меня Жуков с того самого момента, как я стал его заместителем. Диктовать в номер репортаж на четыре колонки, да не машинистке, а линотипистке, мне еще не случалось. Все в этой истории складывалось невероятно — и начало, и конец.

По всей видимости, я измучил линотипистку, себя довел до предела, но репортаж поспел почти вовремя. Юрий читал гранки тут же, у линотипа, и, к моему удивлению, почти не правил. Несколько строк вычеркнул, несколько слов вписал.

…Утром на летучке нечаянно-негаданно я оказался в центре внимания. И очень порадовало, что товарищи отметили всех, кто в той или иной степени был причастен к публикации: не забыли одарить добрым словом и Тихона, и линотипистку, и конечно же Леву Ющенко, так оперативно перебравшегося с одного аэродрома на другой.

* * *

Было это недалеко от Берлина. Май дышал полной грудью. И звезды горели в полный накал: от кого и для чего им теперь было маскироваться?! И мысли приходили в голову совсем мирные, уснуть от них было невозможно. На зорьке птицы пели, тоже ведь учуяли, что война кончена, невесть откуда прилетели тревожить солдатские души.

В общем расцвела всеми красками весна. Такая, о которой мечталось в окопе и землянке, на госпитальной койке и на марше. Не надо было убивать, и не надо было беречь себя от смерти. И хотя раны еще ныли, и стоны товарищей еще в ушах стояли, и тоска сжимала горло, весна брала свое.

В такую ночь произошел у меня разговор с майором Михаилом Опариным. Судьба нас впервые свела в августе сорок первого под Ижорой. Много раз затем она нас разлучала и сталкивала, а теперь, когда уже дым над рейхстагом развеялся, мы опять встретились.

Тогда, в августе сорок первого, Михаил сказал:

— Нам, брат, погибать никак нельзя… Победим и такое на земном шарике сотворим, что на тысячу лет поколениям оставим на диво. Завидовать ведь будут… Точно.

В ту пору такие речи воспринимались по-особому, их запоминали на всю жизнь. В словах тех не было бахвальства, но была неудержимая страсть к жизни, вера в свою большую судьбу и, главное, не любование тем, что уже сделал, а любовь к тому, что предстоит свершить.

И вот встреча в лесу, недалеко от Берлина. Опарин постарел. Впрочем, нет, он стал старше — это совсем другое. Минувшие четыре года — десятилетиям не чета… Не о ратных подвигах в ту ночь говорил мой друг, хотя и было ему что рассказать: через тысячи смертей прошел он. Мыслями был в будущем, в котором для себя не видел передышки.

— Мне бы только от последствий контузии избавиться… Пули и осколки — черт с ними, пускай торчат в теле… От болей в голове бы избавиться — и такое еще натворю…

— Чего же?

— Да мало ли дел!..

Давно не видел я Опарина, а дошел-таки до меня слух: здравствует в Сибири, крепким колхозом верховодит.

Сколько же Опариных повстречалось на дорогах войны! И когда вспоминаешь их поименно, воскрешаешь для себя их образы, невольно охватывает какое-то чувство гордости за то, что посчастливилось с такими дружить, за то, что хоть в малейшей степени причастен к тому, что они сотворили доброго в мире.

И почему-то всегда, когда мысль обращается к этим людям, по ассоциации, суть которой не могу определить, возникают воспоминания о другой ночи, предшествовавшей гибели истинно замечательного журналиста Петра Лидова. Он погиб под Полтавой, на аэродроме, на котором базировались американские «летающие крепости», совершавшие челночные перелеты через Ла-Манш к нашим украинским степям.

Мы сидели на окраине взлетного поля, вспоминали минувшее, рисовали себе картины завтрашнего. Петр был по природе лириком и потому в каждом человеке стремился отыскать прежде всего черты поэтические. Он искренне был убежден, что после войны создаст многокнижную поэму о тех, кто в тяжелый для Родины час надел солдатскую шинель, оставив любимое дело, любимых людей. Петр сам был частицей их жизни. Вражеская бомба убила его, и планам талантливого летописца Великой Отечественной не суждено было свершиться. Но десятилетия спустя, перечитывая написанные Лидовым главы задуманной им поэмы, все отчетливее представляешь себе душевное богатство и мужество тех, с кем сегодня не можешь разделить радость завоеванной в борьбе победы над злом. Победы личной и общенародной. Победы, озаряющей дорогу всех лет жизни, определенных каждому судьбой. Победы, счастье которой оставляешь в наследство детям и внукам. Победы, в которой есть частица твоих физических и духовных усилий, капля твоей крови.

Загрузка...