Прошлое неизменно показывает, что, когда свобода исчезает, она уходит не с треском, но в тишине и в комфорте заботы. Эта серьезная опасность связана с современной тенденцией к усилению государственного контроля. Если свобода не будет сопровождаться готовностью сопротивляться и отказываться от льгот, а не от того, что нематериально, но при этом непрочно, она вскоре исчезнет совсем.
В этой книге я привожу доказательства того, что современный либерализм является потомком прогрессивизма XX века, который, в свою очередь, состоит в интеллектуальном родстве с европейским фашизмом. Кроме того, я утверждаю, что фашизм представлял собой международное движение, которое принимало различные формы в разных странах в зависимости от особенностей национальной культуры. В Европе это стремление к объединению нашло выражение в политических движениях, которые были националистическими, расистскими, милитаристскими и экспансионистскими. В США движение, известное в других странах как фашизм или нацизм, приняло форму прогрессивизма — более мягкой разновидности тоталитаризма, которая, несмотря на присущие ей национализм и милитаризм в политических кампаниях и мировоззрении, в большей степени соответствовала американской культуре. Одним словом, это был своего рода либеральный фашизм.
После холокоста и в суете после убийства Кеннеди националистические страсти оказались перевернутыми. В результате возник «карательный либерализм» (по словам Джеймса Пирсона), в котором «обетование» американской жизни Герберта Кроули стало проклятием американской жизни. Давнее стремление прогрессивизма исправить Америку превратилось в религиозный крестовый поход, призванный очистить ее нередко за счет самобичевания от бесчисленных грехов нации. Короче говоря, либерализм в нашей стране поддался тоталитарному искушению: вере в подобных священникам экспертов, способных реорганизовать общество «прогрессивным» способом. Это прогрессивное священство не терпит несогласия и в настоящее время пользуется значительным влиянием на многих фронтах.
Пока все хорошо. Однако в силу того, что это объемная книга, в которой настойчиво обращается внимание на опасность, связанную с беспрепятственным проникновением этих либерально-фашистских мотивов и тенденций в нашу политику, экономику и культуру, я, пожалуй, обязан предвосхитить некоторые возражения, которые могут возникнуть даже у самых дружелюбно настроенных и непредвзятых читателей, а именно: «Не преувеличиваете ли вы проблему, пытаясь примерить всем своим противникам коричневые рубашки, точно так же, как они, по вашим утверждениям, поступили с вами? Кроме того, какое значение имеет происхождение этих идей, если они применяются во благо и даже оказываются полезными? Что плохого в прогрессе и прагматизме, если не нарушается принцип умеренности? И если, как вы неоднократно заявляете, на сегодняшний день не существует реальной угрозы фашистского переворота, зачем бить тревогу? Выражаясь более конкретно, почему в книге так много внимания уделяется Клинтонам, Кеннеди, Рузвельту и Вильсону, но почти ничего не говорится о Никсоне и Джордже Буше? Если уж искать доказательства зарождающегося фашизма в Соединенных Штатах, не следовало ли в большей степени озаботиться паникерством, шовинизмом и злоупотреблением привилегиями исполнительной власти со стороны администрации Буша? Разве не это реальная угроза фашизма сегодня, а не продвижение в сети Whole Foods органической туалетной бумаги и кампании Хиллари Клинтон в интересах детей?»
Давайте по порядку. Как только я стал писать о политике с консервативной точки зрения, самодовольные либеральные «незнайки», высокомерно уверенные в истинности своих основанных на недостаточной осведомленности предрассудков, сразу же назвали меня фашистом и нацистом. Ответить на эту клевету — дело чести. Еще более важно, что, будучи консерватором, я на самом деле считаю, что консервативная политика принесет Америке больше пользы. Начиная с права родителей выбирать школу для своих детей и заканчивая свободными рынками для продвижения демократии во всем мире, я считаю, что консерваторы по большей части занимают правильную позицию. Когда предложения консерваторов отметаются с намеками на фашистские мотивы, это не только удешевляет политический дискурс, но и ведет к отказу от столь необходимых реформ, причем это достигается не за счет обсуждения, но путем запугивания. Конечно, сам факт того, что наш политический дискурс искажен таким образом, достаточно важен, и я написал эту книгу во многом для того, чтобы внести ясность и получить представление (и рассказать другим) об истинном смысле и природе фашизма.
Теперь о том, не преувеличиваю ли я данную проблему. Я неоднократно пояснял, что современные либералы — это не карикатурные нацистские злодеи. Эти люди не штурмовики и не комиссары; они распорядители в студенческих городках и менеджеры по реализации принципа многообразия, детские психологи и участники кампании по борьбе с курением. Опасность, которую они представляют, не является экзистенциальной или оруэлловской, за исключением того, что они могут приучить американцев к социальному контролю сверху. Реальная угроза состоит в том, что обещанная счастливая «американская жизнь» может оказаться разменянной на мешок волшебных бобов под названием «безопасность». Не следует это расценивать как выпад против администрации Буша или войны с террором. Существует значительная разница между фактической безопасностью — защитой населения от угроз извне или незаконного насилия — и метафорической, квазирелигиозной безопасностью, которую обещает «третий путь». Похоже, многие прогрессивисты считают, что мы можем превратить Америку в огромный университетский городок, где каждому из нас будут предоставлены еда, жилье и отдых, а единственным преступлением будет недоброжелательность по отношению к другим людям, особенно представителям меньшинств.
Я, безусловно, преувеличиваю проблему, если вы воспринимаете мои доводы как заявление о том, что либерализм — это «троянский конь» для нацизма. И хотя я не сомневаюсь, что некоторые враждебные критики станут утверждать, что я придерживаюсь такого мнения, это не соответствует действительности. Но они наверняка скажут именно так, потому что их молчание будет равносильно признанию того, что «дивная новая деревня» Хиллари Клинтон на самом деле достаточно плоха. Конечно, можно жить счастливой жизнью в медикализированном, психологизированном обществе, где государство заменяет вам мать. Но это возможно лишь в том случае, если вас приучили находить радость в таком обществе, а цель многих либеральных институтов состоит в том, чтобы переписать привычки в наших душах. Однако даже если я считаю трагедией утрату присущих Америке индивидуализма и свободы, я, конечно же, могу представить себе более жуткие вещи. В конце концов жизнь в огромном североамериканском подобии Бельгии, несомненно, имеет свои преимущества.
Я не ставил перед собой задачу написать современную версию «Пути к рабству» (если бы я вообще смог это сделать). Я также не имею никакого желания быть «правым Джо Конасоном», одержимо стучащим по клавиатуре в стремлении представить каждое пристрастное возражение как пугающее предзнаменование утраты тех или иных свобод. Но если вас все еще мучает вопрос «ну и что?», есть еще одна более серьезная опасность, которую не следует упускать из виду. Избитое выражение, согласно которому дорога в ад вымощена благими намерениями, верно по своей сути. Я не сомневаюсь, что либералы руководствуются самыми благими в их понимании намерениями, выступая за «современное» европейское государство всеобщего благосостояния. Но стоит иметь в виду, что европеизированная Америка не просто перестанет быть Америкой; также нет никаких оснований полагать, что дело ограничится ее европеизацией. Если перефразировать высказывание Честертона, опасность Америки, которая перестанет верить в себя, будет заключаться не в том, что она перестанет верить во что-либо, но в том, что она будет верить во все что угодно. А это уже прямая дорога к воплощению более мрачных антиутопий. Подобно «полезным идиотам» прошлого нынешние либералы хотят самого лучшего, но открывая дверь для того, чтобы получить это, они вполне могут впустить нечто гораздо худшее.
Что касается вопроса, почему я не стал подробно рассматривать правление Ричарда Никсона или, скажем, Трумэна и Эйзенхауэра, ответ прост: я изложил именно то, что представлялось мне наиболее важным. Эти президенты, подобно Линдону Джонсу, в некоторых отношениях радели о государстве всеобщего благосостояния, развивая принципы «Нового курса» и «Великого общества», а не подвергая их сомнению. Что касается Рональда Рейгана, то он переживает, пожалуй, самую замечательную реабилитацию в современной американской истории, как и Барри Голдуотер, который вдруг стал героем для либерального истеблишмента. Похоже, что американские либералы начинают ценить мертвых консерваторов, когда те становятся полезными дубинами, которые можно обрушить на живых консерваторов. Как бы то ни было, история Рональда Рейгана казалась слишком новой и слишком созвучной обсуждению Голдуотера (сторонники этатизма называют фашистами борцов за свободу), поэтому я решил не упоминать о нем.
Но нынешний президент представляет собой особый случай, не так ли? По всей видимости, Джорджа Буша называли фашистом чаще, чем любого другого президента США. Ведущие политики по всему миру сравнивают его с Гитлером. Доморощенные оригиналы пытаются обвинять семью Буша в содействии Гитлеру в первую очередь. Демократическая программа Буша, которую я поддерживаю, стала синонимом неофашизма во всем мире и во многих кругах Америки. Есть какая-то необычная ирония в том, что наиболее «вильсоновского» президента за время жизни целого поколения считают фашистом многие из тех людей, которые с негодованием отвергли бы предположение о том, что Вильсон сам был фашистом.
Когда я сказал в предыдущей главе «все мы теперь фашисты», я имел в виду, что невозможно полностью избавить нашу культуру от токсинов фашизма. По правде говоря, это не повод для беспокойства. Летальность яда обычно зависит от принятой дозы, и некоторая доля фашизма, так же как некоторая доля национализма или патернализма, не угрожает нашей жизни. Более того, такую незначительную примесь фашизма вполне можно считать нормальной. Но такие вещи отличаются тенденцией к увеличению, потенциалом для роста, который может быстро стать смертельным. Таким образом, по просьбе читателя, который спрашивает: «А как насчет Буша, а как же консерваторы?» — в заключение я хотел бы остановиться на фашистских тенденциях, которые существуют сегодня в правом политическом лагере Америки.
В этой книге я сосредоточился на тоталитарных левых тенденциях. Этс было важно вследствие укоренившейся догмы, согласно которой фашизм является правым. Но поскольку жажда общности живет в человеческом сердце тоталитарное искушение также можно найти и справа.
Представители самых разных идеологий имеют тенденцию к романтизации племенного строя под разными именами и, как следствие, стремятся воссоздать его. Это по определению реакционная тенденция, потому что она пытается восстановить вымышленное прошлое или удовлетворить древние стремления. Коммунизм был реакционным, так как он пытался создать племя рабочего класса. Итальянский фашизм пытался создать племя нации. Нацизм пытался создать племя немецкой расы. Мультикультурная политика идентичности реакционна, поскольку она рассматривает жизнь как состязание между племенами, принадлежащими к различным расам или полам. Аналогичным образом реакционна «деревня» Хиллари Клинтон, поскольку она пытается восстановить племенные удобства жизни маленького города на национальном и даже мировом уровне (ее «американская деревня» в конце концов растворяется в «глобальной деревне»). Но консерваторы также склонны к этому человеческому стремлению, и хотя оно проявляется по-разному, я сосредоточусь на трех его аспектах.
Первый — это ностальгия, опасное чувство в политике. Американские консерваторы с давних пор позиционируют себя как защитники домашнего очага, традиционных и, конечно, семейных ценностей. Я не возражаю, когда консерваторы отстаивают эти достоинства и ценности в культурной сфере. Я также не против, когда забота об этих вещах трансформируется в политические усилия, направленные на отражение агрессивных действий либералов по усилению государственного контроля. Проблемы начинаются тогда, когда консерваторы пытаются воплотить эти настроения в политических программах на национальном уровне. Прелесть американского консерватизма заключается в том, что он представляет собой сплав двух очень разных металлов: культурного консерватизма и (классического) политического либерализма. Всякий раз, когда он готов пожертвовать политическим либерализмом ради реализации принципов культурного консерватизма, он заигрывает со специфическим правым социализмом.
Второй случай, когда консерватизм может сбиться с пути, связан (в определенной степени из-за отчаянного желания казаться актуальным, современным или даже прогрессивным) с готовностью подражать своим противникам, утрачивая вследствие этого свою суть. Американская цивилизация либеральна по определению, что делает неизбежным и желательным постоянное расширение смысла принципов равенства и свободы. Большинство консерваторов разделяет эти основополагающие либеральные ценности. При этом они отвергают тоталитарные предположения, привнесенные в американский либерализм прогрессивистами XX века. Проблема в том, что мы сейчас живем в мире, обусловленном прогрессивным мировоззрением. Люди понимают и описывают многие явления в терминах прогрессивизма. Даже если вы скептически относитесь к таким понятиям, вы не можете убедить других в правоте своей позиции, если вы не говорите на этом понятном им языке. Если вы считаете, что аборт — это зло, вам не удастся убедить тех, кто отвергает такие нравственные категории, как добро и зло.
И наконец, есть «песня сирены» политики идентичности. Белые люди не могут преодолеть межплеменную вражду. Выступать против расовых квот и балканизирующей логики мультикультурализма правильно и хорошо. Безусловно, защита общих принципов американской культуры — тоже правое дело. Однако сторонники мультикультурализма высмеивают ее как «белую культуру», стремясь лишить ее легитимного статуса и в конечном счете уничтожить. Однако борьба с огнем при помощи огня — это довольно порочная практика. Дело не в том, что «белая христианская Америка» плоха или деспотична. Совсем нет. Скорее, опасно желание навязать обществу представление о белой христианской Америке, так как для того, чтобы это стало правительственной программой, открытое общество должно стать закрытым. Руссо был прав в одном: цензура полезна для сохранения нравов, но бесполезна для их восстановления. Министерство иудейско-христианской культуры сможет создать только пародию на истинную культуру. В Европе церкви субсидируются государством, в результате чего скамьи пусты. Проблема с ценностным релятивизмом — понятием, согласно которому все культуры равны, — заключается в том, что важные вопросы решаются с помощью политического противоборства, а не сравнения идей. При этом каждая субкультура в нашем раздробленном обществе становится избирательным округом для того или иного правительственного чиновника. В результате возникает санкционированный государством дух мультикультурализма, в соответствии с которым ацтеки и афиняне равны, по крайней мере в глазах учителей государственных школ и гуру мультикультурализма. В открытом обществе побеждают лучшие практики. А консерваторы считают, что лучшие практики являются таковыми не потому, что они белые или христианские, но потому, что они лучше других.
Конечно, опасность, которую таит в себе мультикультурное государство всеобщего благосостояния, состоит в том, что, исповедуя ценностный релятивизм, оно создает такую обстановку, в которой со стороны белых христиан было бы глупостью отказываться от борьбы за власть. Например, если в государственных школах детям будут внушать некоторые нравственные ценности, вполне объяснимо желание родителей, чтобы это были ценности, близкие им самим. Как объяснимо государственное вмешательство в бизнес или другие сферы жизни в результате замены его классической либеральной концепции как арбитра и бесстрастного судьи концепцией пристрастного государства-матери, так и вполне объяснимо стремление людей, групп и предприятий бороться за материнскую любовь.
Все эти три аспекта явно прослеживаются в действиях консерваторов в течение последних двух десятилетий. Пожалуй, наиболее показательным в этом отношении является Патрик Дж. Бьюкенен — живое воплощение того, что либералы имеют в виду, когда говорят о зарождающемся американском фашизме.
Рожденный в белой семье в Вашингтоне, округ Колумбия, Бьюкенен начал свою карьеру как автор редакционных статей в газете St. Louis Globe Democrat. В 1960 году он начал работать с Ричардом Никсоном, помогая готовить возвращение бывшего вице-президента в политику. Будучи номинальным сторонником Голдуотера, Бьюкенен выполнял роль посла Никсона в консервативном лагере и, наоборот, защищал слишком прогрессивного Никсона перед консерваторами и консерваторов перед Никсоном. После выборов Бьюкенен служил советником и составителем речей для Никсона и вице-президента Спиро Агню.
Бьюкенен заработал репутацию популиста еще до того, как его прозвали Пэт с вилами. Он предложил словосочетание «молчаливое большинство» Никсону и склонял своего босса атаковать элиты восточного побережья и, зачастую неявно, евреев. В серии служебных записок в 1972 году он советовал Никсону «вернуться к традиции или теме противостояния истеблишменту в американской политике». Никсону следовало изобразить Джорджа Макговерна «как кандидата New York Times, Фонда Форда, приверженных элитизму левых преподавателей высшей школы, сопливых демонстрантов, черных радикалов и всей этой банды стороннике элиты», как предлагал Бьюкенен, тогда как сам Никсон должен был стать «кандидатом простого человека, человека труда». Либеральные комментаторы часто сравнивают Бьюкенена с отцом Кофлином[684]. И хотя похоже, что Бьюкенен на самом деле агрессивно настроен против евреев, такое отношение объясняется не столько его связью с консерватизмом, сколько его рудиментарным популизмом в стиле 1930-х годов. Бьюкенен восторженно пишет о комитете «Америка прежде всего» и подобно Чарльзу Линдбергу предполагает, что Америку вовлекли во Вторую мировую войну группы, которые не заботились об интересах страны.
В 1990-е годы гнев либералов по поводу «правого» фашизма Бьюкенена достиг апогея. Молли Айвинс отозвалась о речи Бьюкенена, с которой он выступил в 1992 году на национальном съезде Республиканской партии, следующим образом: «Вероятно, она звучала бы еще лучше в оригинале, на немецком языке»[685]. Ирония заключается в том, что Бьюкенен постепенно левел. В течение многих лет противники Бьюкенена называли его «тайным сторонником нацизма за защиту Рональда Рейгана и Республиканской партии». На самом деле единственным фактором, сдерживавшим его фашистские инстинкты, была его лояльность по отношению к Республиканской партии и консервативному движению. После Рейгана и «холодной войны» Бьюкенен отказался от обоих, найдя воплощение своих принципов в левом лагере.
Бьюкенен называет себя «палеоконсерватором», но в действительности он неопрогрессивист. Во время выборов 2000 года он осудил сторонников свободного рынка и единого налога, заявив, что они проводят слишком много времени с «парнями из элитных яхт-клубов»[686]. Он выступал за ограничение зарплат управленцев высшего звена, увеличение пособия по безработице и против любых разновидностей реформирования системы льготного медицинского страхования Medicare в духе свободного рынка, а также поддержал пересмотр политики активного вмешательства государства в экономику в русле «третьего пути». Неопрогрессивизм Бьюкенена привел даже к тому, что бывший помощник Рейгана выступил против социал-дарвинизма свободного рынка.
С точки зрения культуры популизм Бьюкенена в духе «готовности к бою» был откатом к Уильяму Дженнингсу Брайану и Джо Маккарти. Он также олицетворяет возрождение теорий «расового самоубийства», характерных для «прогрессивной эры». В книге «Смерть Запада» (The Death of the West) Бьюкенен утверждает, что белая раса становится «вымирающим видом», который скоро будет поглощен ордами из стран третьего мира. По его мнению, русский ультранационалист и демагог Владимир Жириновский высказал вполне здравую мысль, предложив аналог программы Lebensbom, призванный узаконить многоженство в России. Заносчивый ирландский скандалист, Бьюкенен всегда относился к национальной гордости очень серьезно. Таким образом, вместо противостояния левому мультикультурализму он принял его, утверждая, что элитные колледжи должны принять меры для того, чтобы «больше походить на Америку» за счет введения квот для «белых нееврейского происхождения» или «евроамериканцев»[687].
Смесь принципов этатизма и евгенического расизма вдохновляла таких мыслителей «прогрессивной эры», как Вудро Вильсон, Тедди Рузвельт, Е. А. Росс и Ричард Илай. Консерваторы должны спросить себя, чем такие настроения отличаются от воззрений Бьюкенена. Между тем либералы, которые думают, что такие идеи делают последователей Бьюкенена фашистами, должны объяснить, почему от таких обвинений освобождаются прогрессивисты, когда они придерживались точно таких же убеждений.
Соображения внешней политики привели к тому, что позиции Бьюкенена и Джорджа Буша воспринимаются как кардинально различные. Более того, изоляционизм Бьюкенена и его жесткая оценка политики Израиля обеспечили ему не совсем понятное уважение со стороны некоторых представителей как левых, так и правых сил. Но следует помнить, что Бьюкенен был первым «сострадательным консерватором». «Я могу обвинить его в плагиате», — пожаловался Бьюкенен, когда его спросили, что он думает о слогане Джорджа Буша[688].
Итак, сострадательный консерватизм Буша разительно отличается от позиции Бьюкенена по ряду ключевых вопросов. Бьюкенен — сторонник ограничения иммиграции, его ужасает приток выходцев из Латинской Америки в Соединенные Штаты. Буш выступает в поддержку иммиграции, утверждая, что «семейные ценности не заканчиваются в Рио-Гранде». Буш — приверженец свободной торговли, уменьшения налогов, он отличается умеренностью во взглядах применительно к позитивной дискриминации. Он хочет привлечь в ряды республиканцев представителей меньшинств. В отличие от Бьюкенена он стремится решать вопросы внешней политики с позиции силы и с глубокой симпатией относится к Израилю.
Но есть и то, что их объединяет. Во-первых, политика Буша — это своего рода капитуляция перед социальной базой. Буш представляет «республиканские штаты», тогда как Билл Клинтон и более явно Джон Керри — «демократические». Во многих отношениях бушизм — это просто уступка реальности.
В поляризованной политической культуре президентам приходится выбирать одну из сторон, чтобы быть избранными. Но такие прагматические уступки не отменяют того факта, что политика, основанная на задабривании избирателей безделушками из государственной казны, в корне противоречит консервативным принципам.
Во-вторых, и тот и другой — продукты нового прогрессивного духа в американской политике. После падения Берлинской стены либералы уверились в том, что усиление национальной безопасности станет ключевым моментом, который позволит им восстановить прогрессивную программу. Они надеялись инвестировать «дивиденд мира» во всевозможные схемы в духе «третьего пути», в том числе неокорпоративистские партнерства государственного и частного секторов, подражая более просвещенной промышленной политике Европы и Японии. Билл Клинтон заимствовал либеральные принципы у Кеннеди и Рузвельта, объединив популистскую риторику («интересы народа прежде всего») с мотивами новой политики эпохи Кеннеди. Кульминацией всего этого стала попытка Хиллари Клинтон установить контроль над американским здравоохранением, которая, в свою очередь, породила в значительной степени либертарианские антитела в виде «Контракта с Америкой» и, увы, непродолжительной революции Гингрича. Результатом этой напряженности стали некоторые очень благоприятные политические события и даже более обнадеживающая риторика, такие как реформа в системе социального обеспечения и сделанное Биллом Клинтоном в январе 1996 года заявление о том, что «эра большого правительства подошла к концу». Но достаточно скоро либертарианская лихорадка прекратилась, когда общественность встала на сторону президента Клинтона в ситуации с инициированным Ньютом Гингричем временным прекращением работы правительства.
Сам Гингрич, который пытался ликвидировать различные агентства в правительстве, в то же время заявлял, что его пребывание в должности спикера знаменует начало новой «прогрессивной эры», при этом он всегда с большой теплотой говорил о предшествующих поколениях либералов. В самом деле, на протяжении 1990-х годов республиканцы и консервативные писатели увлеклись прогрессивизмом. Возник настоящий культ личности Тедди Рузвельта, и политики поочередно объявляли себя его последователями. И главным среди них был Джон Маккейн, который проникся необычайной любовью к рузвельтовскому стилю правления.
В 1990-е годы журнал Weekly Standard начал кампанию за «национальное величие» в традициях «мужественного всадника»[689]. (Дэвид Брукс с одобрением цитирует предупреждение Рузвельта о том, что американцы рискуют «погрязнуть в меркантильности, пренебрегая более высокой жизнью, жизнью стремлений, упорного груда и риска».) Что требовалось для борьбы с такой деградацией? Конечно же, «мускулистый прогрессивизм» Рузвельта. Если американцы «думают только о своих узких личных интересах, связанных с их коммерческой деятельностью, — предупреждал Брукс, — они теряют смысл великого стремления и благородных целей». Перевод: американцам необходима политика смысла. Между тем редактор журнала Weekly Standart Уильям Кристол осудил рефлексивный антиправительственный консерватизм как незрелый и контрпродуктивный, в то время как его журнал угрожал войной Китаю и Ираку[690].
Именно в такой обстановке и возник «сострадательный консерватизм». Советник Буша Карл Роув, горячий поклонник Тедди Рузвельта, предложил сострадательный консерватизм не как альтернативу политике Клинтона в духе «третьего пути», но как республиканский вариант этой линии. В 2000 году Джордж Буш гордо вышел на выборы как консерватор особого рода, выстраивая свою кампанию вокруг таких тем, как образование, проблемы матерей-одиночек и национальное единство. Позаимствовав идею у Марвина Оласки, ловкого христианского интеллектуала, придумавшего словосочетание «сострадательный консерватизм», команда Буша намеревалась пояснить всем, что правительство они рассматривают как проявление любви, в частности христианской.
Само прилагательное «сострадательный» отражает осуждение прогрессивистами и либералами принципа ограничения власти как жестокого, эгоистичного или социал-дарвинистского. Другими словами, даже как маркетинговый лозунг он представлял собой отказ от классического либерализма, лежащего в основе современного американского консерватизма, потому что предполагалось, что ограничение власти, свободный рынок и личная инициатива почему-то являются «лишенными сострадания».
Тем не менее консерваторы, которые жалуются на «консерватизм большого правительства» Буша, словно речь идет о каком-то чудовищном предательстве, игнорируют тот факт, что они были предупреждены. Когда Буш ответил во время предвыборных дебатов в 2000 году, что его любимым политическим философом является Иисус Христос, консерваторы, выступающие за ограничение власти, должны были ощутить присутствие призрака социального евангелизма. Майкл Герсон, давний спичрайтер и советник Буша, твердо убежден в том, что федеральное правительство должно быть проникнуто духом христианской любви. Покинув Белый дом, он написал для журнала Newsweek статью под названием «Новое Социальное Евангелие» (A New Social Gospel), в которой он описывает новых евангелистов как «защитников жизни и бедных слоев населения». В другой статье для Newsweek он критиковал консерваторов, выступающих за ограничение власти правительства, горевал о «неограниченном индивидуализме» и пришел к выводу, что «любое политическое движение, которое ставит абстрактную антиправительственную идеологию выше потребностей человека, вряд ли можно считать консервативным и оно вряд ли победит»[691].
Несомненно, президент Буш разделяет многие из этих убеждений. В 2003 году он провозгласил, что, «когда кому-то плохо», правительство обязано «принимать меры». И при Буше меры были приняты. Было создано новое агентство в правительстве, выплаты в рамках программы льготного медицинского страхования Medicare увеличились на 52 процента, а расходы на образование выросли примерно на 165 процентов. С 2001 по 2006 год расходы на борьбу с бедностью увеличились на 41 процент, а общие расходы достигли рекордной отметки в 23 289 долларов на семью. Расходы на федеральные программы по борьбе с бедностью впервые превысили три процента ВВП. Общая сумма расходов (с поправкой на инфляцию) в три раза превысила аналогичный показатель при Клинтоне. Кроме того, Буш предложил самую крупную компенсацию со времен «Великого общества» (часть D Программы льготного медицинского страхования Medicare).
Это не означает, что Буш полностью отказался от консервативного принципа ограничения власти. Его программы назначения судей, снижения налогов и усилия по приватизации системы социальной защиты представляют собой выражение либо рудиментарной преданности принципам ограничения власти, либо признания того, что мнение консерваторов, выступающих за ограничение власти, нельзя полностью игнорировать. Но Буш на самом деле консерватор особого рода, он с большой симпатией относится к вторжениям в жизнь гражданского общества в прогрессивном стиле. Его религиозная инициатива представляла собой исполненную благих намерений попытку размывания границ между государственной и частной благотворительностью. В интервью с Фредом Барнсом из Weekly Standard Буш объяснил, что он отвергает реакционный, антиправительственный консерватизм Уильяма Ф. Бакли; вместо этого, как президент заявил Барнсу, консерваторы должны «направлять» и проводить активную политику. Это вполне соответствует ошибочному пониманию Бушем консерватизма как поддержки социальной базы, которая называет себя «консервативной»[692].
Хотя Буш, конечно же, не всегда был заложником своей социальной базы. Как и его прогрессивные предшественники — Клинтон, Никсон, Рузвельт и Вильсон, — когда его программа отличается от взглядов его самых верных избирателей по вопросам иммиграции или образования, он ставит под сомнение их намерения как «лишенные сострадания».
Многие консерваторы, включая Буша и Бьюкенена, не могут понять, что консерватизм не является ни политикой идентичности для христиан и/или белых людей, ни правой разновидностью прогрессивизма. Скорее, его сущность заключается в противостоянии всем видам политической религии. Это отказ от идеи, согласно которой политика может быть искупительной. Это уверенность в том, что в соответствующим образом упорядоченной республике амбиции правительства ограниченны. Консерваторы в Португалии могут желать сохранения монархии. Консерваторы в Китае всячески стремятся сохранить прерогативы Коммунистической партии. Но в Америке, как отмечают Фридрих Хайек и др., к консерваторам относится тот, кто защищает и отстаивает институты, которые считаются либеральными в Европе, но преимущественно консервативными в Америке: частную собственность, свободный рынок, свободу личности, свободу совести и право сообществ самостоятельно определять, как они желают жить в рамках этих принципов[693]. Поэтому консерватизм, классический либерализм, либертарианство и вигизм — это различные флаги единственной на самом деле радикальной политической революции за тысячу лет. На этой традиции основана американская государственность, и современные консерваторы стремятся развивать и защищать ее. Американским консерваторам часто вменяют в вину, что они выступают против перемен и прогресса; сегодня не найдется ни одного консерватора, который хотел бы восстановить рабство или избавиться от бумажных денег. Но приверженцы консерватизма понимают, что прогресс является следствием исправления противоречий в нашей традиции, а не отказа от нее.
В настоящее время консерваторам постоянно приходится обороняться, доказывая, что они «заботятся» о решении тех или иных проблем различных социальных групп, и часто они просто признают свое поражение в вопросах защиты окружающей среды, реформирования системы финансирования избирательных кампаний или введения расовых квот, для того чтобы доказать, что они хорошие люди. Еще большую тревогу вызывает тот факт, что некоторые либертарианцы отказываются от своей исторической преданности негативной свободе, не позволяющей государству посягать на наши свободы, в пользу позитивной свободы, в соответствии с которой государство делает все возможное, чтобы помочь нам полностью реализовать свой потенциал[694].
Пожалуй, самая серьезная угроза заключается в том, что мы перестаем понимать, где начинается и где заканчивается политика. В обществе, где правительство должно делать все «хорошее» в «прагматическом» смысле, в обществе, где отказ признавать чье-либо самоуважение равносилен преступлению на почве ненависти, в обществе, где все личное относится к сфере политики, постоянно существует опасность наделения того или иного культа политической властью. Тот факт, что в Соединенном Королевстве самопровозглашенных джедаев больше, чем евреев, вполне может быть поводом для беспокойства. Я могу с опаской относиться к практикующим викканство, к парам, которые женятся в соответствии с клингонским обрядом бракосочетания, теоретикам странной любви, друидам и сторонникам движения «Земля прежде всего», но пока вещи такого рода не приобретают характера политического движения, с ними вполне можно" мириться, хотя и с некоторой опаской. Но культовые организации нередко стремятся к власти, и именно по этой причине в Германии до сих пор запрещена церковь саентологии наряду с нацистской партией. Уже сейчас трудно ставить под сомнение языческие основы движения в защиту окружающей среды, чтобы вас при этом не посчитали ненормальным. Я подозреваю, что со временем ситуация будет только усугубляться. Либералы и левые по большей части оказываются неспособными вести диалог с джихадизмом (типично фашистской политической религией) из страха нарушить правила мультикультурной политкорректности.
В конечном счете проблема здесь сводится к догме. Мы все догматики того или иного рода. Мы все считаем, что есть некоторые фундаментальные истины или принципы, которые определяют границы приемлемого и неприемлемого, благородного и корыстного. Слово «догма» происходит от греческого dokein («казаться хорошим»). Людьми движет не только разум. Как заметил Честертон, исключительно разумный человек не станет жениться, а исключительно рациональный солдат не будет воевать. Другими словами, хорошая догма может быть самым эффективным противодействием плохим идеям и самым мощным стимулом для добрых дел. Как заявил Уильям Ф. Бакли в 1964 году при обсуждении либертарианской идеи приватизации маяков, «если наше общество серьезно размышляет о том, стоит ли денационализировать маяки, оно без раздумий решит вопрос о национализации медицинских учреждений». Либерально-фашистский проект можно охарактеризовать как стремление лишить легитимного статуса хорошие догмы, утверждая, что все догмы являются плохими.
В результате консерваторы и правые всех мастей оказались в невыгодном положении, потому что мы допустили «ошибку», изложив свои догмы на бумаге. Более того, мне представляется, что это неверно, по крайней мере правые прогрессивисты честно говорят, где берет начало их догма. Можно отвергать или принимать Библию (или труды Марвина Оласки) в качестве источника вдохновения для некоторой программы или политики. Также можно оспаривать идеи Фридриха Хайека и Милтона Фридмана. Консерваторы в отличие от приверженных пуризму либертарианцев не против политики активного вмешательства государства в экономику. Но у нас и у либертарианцев есть общая догма, гласящая, что это, в принципе, плохая идея. Отсюда не следует, что из данного правила нет исключений. Мы догматически верим в то, что воровать плохо, но все мы можем представить себе гипотетические ситуации, когда кража может считаться оправданной с точки зрения морали. По аналогии консерваторы считают, что роль государства должна быть ограничена, а его вмешательство допустимо в исключительных случаях. Если консерватизм отступает от этого общего правила (как это произошло при Джордже Буше), он перестает быть консерватизмом в привычном понимании.
Уникальность угрозы левых политических религий сегодняшнего дня заключается именно в том, что, по их утверждениям, они свободны от догм. Они называют себя борцами за свободу и прагматизм, которые, по их мнению, являются бесспорными благами. Они избегают «идеологических» проблем. Поэтому они лишают своих оппонентов возможности обсуждать их основные идеи и чрезвычайно осложняют разоблачение деспотических желаний, таящихся в глубине их души. У них есть догма, но они сделали ее недоступной. Вместо этого они заставляют нас спорить с их намерениями, мотивами и чувствами. Нам говорят, что либералы правы потому, что они «неравнодушны», объявляя «сострадание» лозунгом американской политики. Таким образом либералы получают возможность контролировать процесс дискуссии, не объясняя при этом, куда они хотят прийти в итоге и где находились все это время. Им удалось то, к чему безуспешно стремились идеологи фашизма: сделать страсть и активность мерой политической добродетели, а намерения — более важными, чем факты. Они смогли добиться таких результатов во многом благодаря тому, что умело представили своих противников фашистами.
В 1968 году в телевизионных дебатах на канале ABC News во время проведения в Чикаго национального съезда Демократической партии Гор Видал постоянно провоцировал Уильяма Ф. Бакли, в конечном счете назвав его «скрытым нацистом». Сам Видал не отрицает того, что он гомосексуалист, а также язычник, приверженец этатизма и теории заговора. Бакли, патриот, сторонник свободного рынка, противник тоталитаризма и джентльмен с безупречными манерами, не вынес этого и ответил: «Послушай, педик, перестань называть меня скрытым нацистом, если не хочешь получить по физиономии и ходить в бинтах».
Это один из редких случаев в долгой общественной жизни Бакли, когда он не проявил учтивости и сразу же пожалел об этом. Тем не менее, сам став мишенью подобных оскорблений и выпадов, я испытываю глубокую симпатию к протесту Бакли. Потому что в определенный момент просто необходимо бросить перчатку, провести черту на песке, установить границы и в конце концов крикнуть: «Хватит!». Встать на пути «прогресса» и закричать: «Стоп!». Я надеюсь, что эта книга послужила той же цели, что и взрыв негодования Бакли, стремясь к более типичной для него вежливости.