Самозванцы, провозгласившие себя революционерами, вели себя все более вызывающе, требуя от университета различных уступок. Студентам и профессорам, которые попали в списки как предатели расы, угрожали смертью. Рыскающие повсюду головорезы зверски избивали противников «принципов этнического национализма». На территорию университета приносили оружие, а студенты ходили в военной форме. Преподавателей брали в заложники, травили, запугивали, а также угрожали им, если их взгляды противоречили ортодоксальной расистской идеологии. Но администрация университета, с одной стороны, из-за малодушия, с другой, из-за сочувствия повстанцам, не стала привлекать революционеров к ответственности даже тогда, когда один из фашистских молодчиков избил ректора на глазах всего университета.
Эти радикалы и сочувствовавшие им студенты действовали от имени представителей левых революционных сил (противопоставляя себя фашистам), но когда один из преподавателей цитировал им выступления Бенито Муссолини, они не скрывали энтузиазма. Ситуация достигла кульминации, когда мятежникам удалось захватить студенческий центр и местную радиостанцию. Вооруженные винтовками и ружьями они потребовали преобразования университета в этнически чистое образовательное учреждение, укомплектованное и управляемое представителями исконной расы. Сначала преподаватели и администрация университета отнеслись к данным требованиям достаточно прохладно; однако когда речь зашла о возможной расправе над противниками предлагаемых мер, большинство «умеренных» быстро изменили мнение и поддержали повстанцев. На массовом митинге в духе нюрнбергских манифестаций преподаватели отреклись от своих реакционных воззрений и поклялись в верности новому революционному порядку. Один из преподавателей вспоминал впоследствии, с какой легкостью «напыщенные учителя, которые с важным видом вещали об академической свободе, превратились в “танцующих медведей”, когда на них оказали некоторое давление»[279].
В конце концов фашистские головорезы получили все, что хотели. Университетские власти уступили их требованиям. Немногие несогласные тихо покинули университет, а некоторые даже и страну, как только стало ясно, что их безопасность не может быть гарантирована.
Берлинский университет в 1932 году? Миланский в 1922-м? Хорошие догадки. На самом деле все это произошло в Корнеллском университете весной 1969 года. В результате эскалации запугивания и насилия университет оказался под контролем военизированной группировки чернокожих националистов, действовавших под знаменем Афро-американского сообщества.
Официальным поводом для вооруженного захвата студенческого центра Корнеллского университета стал предполагаемый поджог креста, стоявшего рядом с общежитием, где жили чернокожие студенты. Позже выяснилось, что это была мистификация. Ее организовали сами черные радикалы, чтобы появился предлог для применения силы в ответ на довольно робкие и беззубые «дисциплинарные меры» администрации по отношению к их шестерым товарищам, которые нарушали правила поведения на территории университета и законы штата. Эта тактика в стиле поджога Рейхстага сработала отлично, и в предрассветные часы вооруженные до зубов фашистские сквадристы ворвались в главное здание студенческого городка, разбудив ничего не понимающих родителей студентов, которые приехали на выходные навестить своих детей и остановились там на ночлег. Недоумевающие люди, по сути, финансировавшие обучение этих воинственно настроенных студентов-стипендиатов, которые теперь называли их «свиньями», были вынуждены выпрыгивать из окон первого этажа прямо под ледяной дождь. «Это нацизм в его худшем виде», — заявила мать одного из студентов с некоторым, впрочем, вполне объяснимым преувеличением[280]. Ректор университета Джеймс А. Перкинс был вынужден отменить свое утреннее обращение под претенциозным названием «Стабильность университета».
Согласно популярному мифу 1960-е годы ознаменовались миролюбивым утопическим движением, представители которого выступали против колониальной войны во Вьетнаме, а в своей родной стране хотели большей социальной справедливости и гармонии. И это правда, что подавляющее большинство молодых людей, составлявших основу данного движения, были мечтательными идеалистами, которые думали, что являются провозвестниками «эпохи Водолея». Тем не менее в строго политическом смысле нельзя отрицать, что по своей сути этой движение было фашистским культом молодости. 1960-е годы действительно можно считать третьим значительным фашистским моментом XX века. Радикальные представители «новых левых» могли говорить о «власти народа» и об «истинном голосе нового поколения», но по существу они не разделяли этих идей. Они были частью авангардного движения, которое стремилось пересмотреть не только политику, но и саму человеческую природу.
Исторически сложилось так, что фашизм по сути и по форме представляет собой разновидность молодежного движения. Более того, фашизм в некоторой степени присущ всем молодежным движениям. Преобладание эмоций над разумом, действий над рассудительностью естественно для юношеского поведения. Такие приемы, как отношение к молодым людям как к равным, проявление особого внимания к их мнению именно потому, что им не хватает опыта и знаний, изначально использовались фашистами, так как основаны на стремлении отринуть «старое мышление» и «старые догмы», заменив их тем, что нацисты называли «идеализацией деятельности». Питательная среда для молодежной политики (как и для популизма в целом) — гнев и раздражение. Потакание так называемой политике молодежи есть одно из проявлений трусости и неуверенности, которые приводят к торжеству варварства.
Хотя нет сомнений в том, что успех нацизма был тесно связан с лишениями, которые принесла Великая немецкая депрессия, из этого не следует, что фашизм — это продукт бедности. Революционные выступления молодежи начались в Германии раньше, чем Первая мировая война. Война только ускорила развитие этих тенденций, способствуя росту идеализма и отчуждения. Клаус Манн, неортодоксальный еврей и писатель-романист с гомосексуальными наклонностями, говорил от имени большей части своего поколения в 1927 году: «Мы поколение, которое объединяет, если так можно выразиться, только недоумение. Пока мы не нашли цели, которая заставила бы нас объединить усилия, хотя все мы заняты поиском такой цели»[281]. Манн явно скромничал. Пусть среди молодых немцев не было единства относительно того, что должно было прийти на смену старому порядку, их объединяло нечто большее, чем просто недоумение. Своего рода юношеская политика идентичности распространилась по всей Германии. Она была основана на убеждении, что новое поколение отличается от старого, причем в лучшую сторону, поскольку оно свободно от политики коррумпированных и трусливых стариков и полно решимости создать «истинный» новый порядок.
Культура немецкой молодежи в 1920-е и в начале 1930-х годов отличалась бунтарским духом, природным мистицизмом и идеализмом с изрядной примесью язычества. Она выражала взгляды, созвучные поколению 1960-х годов. «Они считали семейную жизнь скучной и неискренней», — пишет один историк. «Они были убеждены, что сексуальность, как в браке, так и вне его, “пронизана лицемерием”», — пишет другой. Они также считали, что нельзя доверять людям старше тридцати, и презирали старый материалистический порядок во всех его проявлениях: по их мнению, «религия родителей была в значительной степени фиктивной, политика — хвастливой и тривиальной, экономика — недобросовестной и нечестной, образование — стереотипным и безжизненным, искусство — дрянным и сентиментальным, литература — лживой и нацеленной на получение прибыли, драма — кричаще безвкусной и механической». Являясь порождением среднего класса, молодежное движение отвергало и даже ненавидело свойственный среднему классу либерализм. «Их цель, — пишет Джон Толанд, — заключается в создании молодежной культуры для борьбы с буржуазным триединством, состоящим из школы, дома и церкви»[282].
В кафе они сетовали на упадок немецкого общества в духе Аллена Гинзберга. В лесу они общались с природой, ожидая «посланий от леса». Фюрер (или публично провозглашенный «лидер») вполне мог читать отрывки из Ницше или из произведений поэта Стефана Георге, который писал: «Народ и высшая мудрость жаждут Человека! — Действия!.. Возможно кто-либо из тех, кто много лет сидел среди ваших убийц и спал в ваших тюрьмах, поднимется и примется за дело!» «Эти молодые люди, — рассуждает Толанд, — выросшие на мистике и движимые идеализмом, жаждали действия, какого угодно действия»[283].
Еще до того как нацисты захватили власть, радикально настроенные студенты были готовы бросить вызов закоснелому консерватизму немецкого высшего образования, приверженцы которого лелеяли мысль о классических либеральных академических свободах и превозносили авторитет ученых и преподавателей. Волна ницшеанского прагматизма (фраза французского писателя и философа Жюльена Бенды) пронеслась по всей Европе, принеся с собой ветер, который развеял устаревшие догмы поколения их родителей, открыв новый мир, требовавший свежего взгляда. Нацисты говорили молодым людям, что их энтузиазм не должен ограничиваться теоретическим изучением, скорее, он должен находить выражение в политических действиях. Традиция изучения ради изучения была отринута во имя «существенности». «Пора отказаться от еврейской науки и иностранных абстракций, — призывали они. — Нужно узнавать про немцев и про войну, а также понять, что мы можем сделать для народа!» «Интуиция, которая имеется у молодых людей в достатке, более важна, чем знания и опыт», — настаивали радикалы. Молодежи нравилось, как Гитлер осуждал теоретиков, «рыцарей чернил», как он их презрительно называл. По мнению Гитлера, необходим был «бунт против [самого] разума», потому что «интеллект отравил наш народ!»[284]. Гитлер радовался, что ему удалось завоевать сердца и умы молодежи, превращая университеты в инкубаторы активистской деятельности на благо отечества.
Нацисты добились успеха с головокружительной скоростью. В 1927 году, во времена всеобщего процветания, 77 процентов студентов Пруссии настаивали на необходимости включения «арийского пункта», запрещающего нанимать на работу евреев, в уставы немецких университетов. В качестве полумеры они предлагали ввести расовую квоту, ограничивающую количество студентов, которые принадлежали к иной расе. В 1931 году 60 процентов всех немецких студентов поддерживали Нацистскую студенческую организацию. Региональные исследования политической активности населения Германии показали, что студенты поддерживали национал-социалистов активнее, чем любая другая социальная группа[285].
Наибольшую привлекательность нацизма для немецкой молодежи представлял акцент на необходимости более активного участия студентов в управлении университетом. Нацисты считали, что голос студентов должен был быть услышан, а «активизму» следовало уделять особое внимание как неотъемлемой части высшего образования. Предвосхищая типичный лозунг радикальных американских студентов 1960-х годов, подобных Марку Радду из Колумбийского университета, который заявил, что главная и единственная задача университета — «создание и расширение революционного движения», нацисты полагали, что университет в первую очередь должен быть инкубатором революционеров и лишь во вторую — распространителей отвлеченных идей[286].
По сути, эти идеи стали общим для всех радикальных студентов лозунгом. Естественно, что с приходом нацистов к власти и укреплением их позиций они стали менее терпимыми по отношению к инакомыслящим. Но темы выступлений оставались практически теми же самыми. Нацисты на самом деле выполнили свои обещания добиться более интенсивного вовлечения студентов в процесс управления университетом в рамках масштабного пересмотра принципов организации высших учебных заведений. Вальтер Шульце, директор Национальной социалистической ассоциации преподавателей вузов, в своем выступлении на первом собрании организации изложил новую официальную доктрину. Он объяснил, что «академические свободы» следует пересмотреть таким образом, чтобы и студенты, и преподаватели могли вместе делать общее дело. «Никогда еще немецкая идея свободы не воспринималась с большим оживлением и энергией, чем в наши дни... В конечном счете свобода есть не что иное, как ответственное служение, подчиненное основным ценностям нашего бытия как нации»[287].
По отношению к преподавателям, не принявшим новой идеологии, применялась уже знакомая нам тактика представителей левого лагеря университетской общественности 1960-х годов. Их аудитории баррикадировались или занимались, они получали по почте письма с угрозами, обличительные статьи размещались на досках объявлений в студенческих городках и публиковались в студенческих газетах, лекторов грубо прерывали. Когда администрация пыталась прекратить эти выходки или наказывать за них, студенты устраивали массовые акции протеста и, конечно же, побеждали, нередко вынуждая соответствующих представителей администрации отказываться от должности.
Невозможно преувеличить тот факт, что немецкие студенты прежде всего выступали против консерватизма немецкого высшего образования и «буржуазного материализма» старшего поколения. Церкви тоже были под подозрением, потому что они были тесно связаны со старым, коррумпированным режимом времен Первой мировой войны. Студенты хотели управлять университетами, что, по мнению консервативных преподавателей высшей школы, было сродни тому, как если бы пациенты взялись управлять психиатрической клиникой. Между тем большая часть прогрессивных преподавателей, по крайней мере те, которые не были евреями или большевиками, храбро соглашались. Более того, многие из ученых (например, Ганс Георг Гадамер), которые в последующие годы стали использовать притеснение евреев нацистами себе во благо, были вполне счастливы получить лучшую должность, освобожденную коллегой-евреем. Мартин Хайдеггер, самый влиятельный философ XX века, сразу же встал на сторону нацистской революции.
Захват Корнеллского университета стал отражением этих и других характерных черт фашизма. Радикально настроенные чернокожие студенты, уверенные в своем расовом превосходстве и изначальной порочности либерализма, проводили последовательную кампанию запугивания и насилия в отношении того самого учебного заведения, которое предоставило им такую роскошь, как образование. Ректор университета Джеймс Перкинс был типичным прогрессивным педагогом. Имея степени Суортморского колледжа и Принстонского университета, он приобрел первый практический опыт как один из адептов «Нового курса» в управлении по регулированию цен. С идеологической точки зрения Перкинс был продуктом прогрессивной прагматической традиции Уильяма Джеймса и Джона Дьюи. Он отвергал саму мысль о том, что университеты должны быть нацелены на поиски вечных истин или ответов на неутрачивающие актуальности вопросы. Он высмеивал «интеллектуальное целомудрие» традиционной науки и насмехался над не разделявшими принципов прагматизма учеными — современными «рыцарями чернил», которые проводили свое время в «бесплодных обсуждениях средневековой схоластики». Подобно многим другим интеллектуалам эпохи «Нового курса», Джеймс Перкинс враждебно относился к идее о том, что прошлое может немало рассказать о настоящем. По его мнению, важнее всего была «дееспособность», которая в 1960-е годы быстро привела к «усилению влияния»[288].
Перкинс считал, что университеты должны быть лабораториями для социальных изменений, площадками для подготовки «экспертов», которые будут десантироваться в реальный мир и исправлять общество, как прогрессивисты в эпоху Вильсона и Рузвельта. По этим причинам, а также вследствие полного отсутствия смелости, Перкинс покорился фашистским головорезам, без всякого сострадания отвернувшись от людей, образованию, работе и даже жизни которых угрожали радикалы, ратующие за власть черных. Немецкие студенты настаивали, чтобы их учили «немецкой науке» и «немецкой логике». Чернокожие радикалы хотели обучаться «черной науке» и «черной логике» у чернокожих преподавателей. Они требовали открытия отдельного учебного заведения, в задачу которого входило бы «создание инструментов, необходимых для формирования черной нации». При этом в качестве аргументов они использовали силу и довольно резкие высказывания. «В прошлом все время приходилось умирать именно черным, — кричал лидер чернокожих радикалов. — Теперь настало время, когда умирать будут свиньи». Перкинс сдался сразу же после первого намека на сопротивление. «В конце концов то, что я когда-либо говорил или скажу в будущем, — пояснял он, — вовсе не означает, что это моя постоянная и не подлежащая пересмотру при изменившихся обстоятельствах позиция». Первым предметом, предложенным в рамках новой учебной программы, стала идеология черного движения[289].
С тех пор то, что мы теперь называем политикой идентичности, стало нормой в научном сообществе. Целые отделы занимаются исследованием и воспеванием расовых и гендерных различий. «Инаковость» в настоящее время стала кодовым словом для обозначения неизменного характера расовой принадлежности. Эта идея также берет начало в неоромантизме нацистов. То, что раньше считалось отличительной чертой нацистского мышления, навязываемого сфере высшего образования под угрозой применения оружия, теперь объявляется высшей степенью интеллектуальной искушенности. Эндрю Хакер, в то время молодой профессор Корнеллского университета, а сегодня, пожалуй, наиболее выдающийся белый либеральный писатель, занимающийся вопросами расы, говорит о том, что «исторически белые» колледжи «являются белыми... в логике и обучении, в их представлениях о научном знании и поведении»[290].
Читатели юного возраста скорее всего почти ничего не знают о восстании в Корнеллском университете, и очень многим, вероятно, трудно привести это событие в соответствие с образом 1960-х годов, созданным массовой культурой. Они верят в сорелианский миф, согласно которому 1960-е — это то время, когда «хорошие парни» свергли порочную систему, восстали против своих «квадратных» родителей и открыли эпоху просвещения и порядочности, которой в настоящее время угрожают деспотичные консерваторы, желающие отменить ее утопические завоевания. Либералы, родившиеся в эпоху всплеска рождаемости, запачкали линзу своей памяти вазелином, изображая будущих революционеров сторонниками мира и любви, к тому же свободной любви! Коммуны, совместные марши во имя мира и справедливости и пение «Будь рядом с нами, Господь»[291] у костра: «новые левые» хотят, чтобы эти образы в первую очередь возникали в нашей коллективной памяти. Некоторые левые по-прежнему утверждают, что 1960-е годы были периодом революционной политики, хотя они расходятся во мнениях относительно побед и поражений этой революции. Более традиционные либералы хотят, чтобы мы вспоминали Джона Ф. Кеннеди, объединяющего нацию своим призывом «спрашивать не о том, что ваша страна может сделать для вас, а о том, что вы можете сделать для своей страны». Другие делают особый акцент на антивоенном движении или на движении за гражданские права.
Выступая в качестве кандидата в президенты в 2003 году, Говард Дин выразил единодушное мнение, сказав представителям Washington Post, что 1960-е годы были «временем больших надежд». «Была утверждена федеральная программа льготного медицинского страхования Medicare. Также были приняты федеральная программа развития сети дошкольных учреждений, закон о гражданских правах, закон об избирательных правах, первый афро-американский судья [назначен] членом Верховного суда Соединенных Штатов. Мы почувствовали, что мы все заодно, что все мы несем ответственность за эту страну... Что [сильные школы и общины] зависят от каждого из нас. Что если хотя бы один человек остался забыт, то Америка уже не такая сильная или хорошая, какой она может и должна быть. Вот такую страну я хотел бы увидеть снова»[292].
Нет причин не верить Дину на слово. Более того, в отличие от многих либеральных демократов, которые являются продуктом того времени, Дин с готовностью признает, что это десятилетие оказало на него огромное влияние, в то время как Клинтон и Джон Керри, на которых радикальная политика повлияла в гораздо большей степени, делают вид, что 1960-е годы были для них просто фильмом, идущим на заднем плане. Однако в некотором смысле можно сказать, что Дин больший лжец, поскольку он исказил почти все в этом описании 1960-х годов.
Прежде всего молодые люди не были «прогрессивными» все поголовно. Опросы общественного мнения показали, что молодые американцы наиболее активно выступали в поддержку войны, тогда как люди старше пятидесяти по большей части были противниками войны во Вьетнаме. Многочисленные исследования также свидетельствуют о том, что радикально настроенные дети не протестовали против ценностей своих родителей. Точнее всего предсказать, станет ли тот или иной студент колледжа радикалом, позволяла идеология его или ее родителей. У левых родителей вырастали дети с левым уклоном, которые впоследствии становились радикальными революционерами. Особенно заметной была разница между молодыми людьми, посещавшими и не посещавшими колледж. Но даже среди университетской молодежи отношение к войне во Вьетнаме стало отрицательным только к концу 1960-х годов, и даже тогда не было такого единства взглядов, о котором свидетельствуют документальные фильмы Государственной службы телевещания.
Кроме того, сами радикальные студенты не очень походили на убежденных пацифистов, как их представляют ностальгирующие фанаты Джона Леннона. Они не собирались давать миру шанс, если мир не входил в их планы. Организация «Студенты за демократическое общество» (СДО) не была изначально антивоенной. Более того, лидер СДО Том Хейден считал ранний антивоенный активизм отвлечением от основной миссии на улицах. Даже после того как определяющей особенностью «новых левых» стала их позиция по отношению к войне, они никогда не были пацифистами, по крайней мере представители наиболее известных экстремистских течений. «Черные пантеры», которые убивали полицейских из засады и организовывали взрывы, были в большом почете у радикальных «новых левых». Хейден назвал их «нашим Вьетконгом». «Метеорологи», экстремистская фракция организации СДО, устраивали террористические акты внутри страны и проповедовали очистительную роль насилия. Среди членов возглавляемого Джоном Керри объединения «Ветераны Вьетнама против войны» не было единства в вопросе, следует ли убивать политиков, выступающих в поддержку войны[293]. Последователями Ганди они явно не были.
Все эти факты подтверждают существование еще более лживого аспекта мифа о 1960-х годах. Дин, говоря от имени многих, пытается представить 1960-е годы как время необычайного единения. «Люди моего возраста действительно так считали», — заявляет он[294]. Но это очевидная ерунда. «Люди» так не считали. Так считали те люди, которых знал Говард Дин, или по крайней мере ностальгия заставляет их верить в это. Просто удивительно, что огромное количество людей вспоминают 1960-е годы как время «единства» и «надежды», тогда как на самом деле это было время безудержного внутреннего терроризма, студенческих волнений, убийств и массовых беспорядков. Ностальгия по их собственной молодости не может служить оправданием такой близорукости, так как либералы также с тоской вспоминают 1930-е годы как время, когда «все мы были заодно». Это также грубое искажение. В 1930-е годы в Соединенных Штатах не было единства; страну раздирали политические волнения, практиковалось жесткое принуждение к труду и всюду витал страх перед возможным скорым наступлением того или иного вида тоталитаризма. Если бы все дело было только в единстве, то левые тосковали бы и по 1950-м или даже по 1920-м годам. Но для левых сил это десятилетие было не самым благоприятным, что свидетельствовало о невозможности какого-либо единства среди американцев.
Другими словами, левые стремятся не к единству, а к победе; любая форма единства на условиях, отличных от их собственных (например, «консервативный конформизм» 1950-х годов), объявляется ими ложной и вводящей в заблуждение. В 1930-х и 1960-х годах популярное обращение левых к поддержке народного фронта обеспечило им реальную власть. Именно эта власть, а не что-либо еще и есть истинная причина ностальгии либералов.
Провозглашение единства высшей социальной ценностью — основной принцип фашизма и всех левых идеологий. Муссолини использовал социалистический символ фасций[295], свидетельствовавший о том, что единство для его движения было более значимым, чем дебаты и дискуссии как объект поклонения либеральных демократов. Этот звонкий, нерифмованный речитатив, который мы слышим на акциях протеста сегодня — «Сплоченных людей невозможно победить!» — представляет собой исключительно фашистский лозунг. Вполне возможно, что утверждение, согласно которому «сплоченных людей невозможно победить» верно, но оно не означает, что эти люди правы (как любил говорить Кальвин Кулидж, «в большинстве оказывается тот, на чьей стороне закон»). Мы имеем обыкновение забывать о том, что единство в лучшем случае нейтрально с точки зрения нравственности, а также зачастую представляет собой источник иррациональности и группового мышления. Буйствующие толпы на самом деле довольно сплоченны. Мафия также отличается сплоченностью. Сплоченность характерна и для мародерствующих варваров, склонных к насилию и грабежу. И, напротив, у цивилизованных людей существуют разногласия, а демократы, которые пишутся с маленькой буквы «д», нередко спорят. На понимании этого строится весь классический либерализм, поэтому фашизм всегда антилиберален. Либерализм отверг идею, в соответствии с которой единство обладает большей ценностью, чем индивидуальность. Для фашистов и других представителей левых сил источником смысла и аутентичности является принадлежность к некоторой общности — классу, нации или расе, а государство существует для навязывания этого смысла всем и каждому без каких-либо обсуждений.
Любые фашистские преобразования всегда начинаются с дискредитации власти прошлого, и это было главным приоритетом «новых левых». «Старые левые» задыхались «под одеялом лозунгов, эвфемизмов и пустых фраз», тогда как миссия «новых левых» заключалась в том, «чтобы заставить людей думать». «Общепринятые воззрения, догмы и “ритуальный язык”, — писал Том Хейден в своем «Письме к новым (молодым) левым» в 1961 году, — будут сметены революционным духом, который “не довольствуется выводами [и в соответствии с которым] ответы считаются предварительными и подлежащими пересмотру при появлении новых доказательств или при изменении условий”». Хейден, как Муссолини, Вудро Вильсон и архитекторы «Нового курса», возлагал надежды на прагматизм, который должен был стать основой «третьего пути» между «такими авторитарными движениями, как коммунизм и отечественное правое течение». Хейден, конечно же, также обещал, что его новое движение преодолеет ярлыки и начнет «действовать»[296].
В университетской среде восстание также шло полным ходом. В 1966 году на литературной конференции в Университете Джонса Хопкинса французский литературный критик Жак Деррида ввел понятие «деконструкция» — термин, придуманный нацистскими идеологами, — в научный обиход. Деконструкция — литературная теория, согласно которой никакой текст не может быть принципиально однозначным, — вызвала настоящий пожар в умах ученых и студентов, которые надеялись освободиться от мертвого груза истории и накопленных знаний. Если все тексты допускают разнообразные интерпретации и не заключают в себе некоторого «истинного» смысла, то единственным значимым моментом — на самом деле единственным — становится смысл, который приписывает данному тексту читатель. Иными словами, смысл создается посредством власти и воли. Правильной признается интерпретация того интерпретатора, который «побеждает» в академической борьбе за власть. По мнению Дерриды и его соратников, разум — это инструмент угнетения. За каждым рациональным, на первый взгляд, решением стояла исключительно ницшеанская воля к власти. Деррида надеялся сдернуть покров с Просвещения и обнажить скрытую под ним тиранию «логоцентризма» (еще одно слово с фашистскими корнями).
Это также было одним из проявлений духа прагматизма, который стремится освободить общество из клетки унаследованных Догм. Прагматизм вдохновил Вудро Вильсона, Франклина Рузвельта и Бенито Муссолини, а также их соратников на отказ от «разлагающегося трупа» классического либерализма и парламентской демократии, для того чтобы дать власть «людям дела», призванным решить проблемы общества посредством смелых экспериментов и неограниченной власти государства. По выражению одного из прогрессивных реформаторов, «все мы стали приверженцами Дьюи прежде, чем прочитали его работы»[297]. Аналогичным образом многие из представителей научного сообщества уже были деконструктивистами, когда прочли труды Дерриды.
Литературный критик Поль де Ман был одним из таких латентных деконструктивистов. Де Ман, который впервые встретился с Дерридой на конференции в 1966 году в Университете Джонса Хопкинса, стал главным сторонником деконструкции в Соединенных Штатах, а также оказал значительное влияние на самого Дерриду. Де Ман преподавал в Корнеллском университете в первой половине 1960-х годов, а затем перебрался в Университет Джонса Хопкинса и в Йельский университет. Сочинения Дерриды и де Мана послужили своеобразным интеллектуальным основанием для радикализации университетских преподавателей, которые хотели найти общий язык с демонстрантами на улицах, «говоря власти правду»[298]. В Корнеллском университете в годы, предшествовавшие перевороту, де Ман выступал за полный отказ от «основного свода знаний», утверждая, что университет не потеряет ничего существенного, если отвернется от традиционных стандартов либерального образования. Как могло быть иначе, если все эти древние тексты, по сути, были бессмысленными?
Такие идеи не только способствовали развалу американской системы высшего образования, но и ускорили захват нацистами немецких университетов. Вежливые либералы были поставлены перед выбором: выполнять свою работу или встать на сторону радикалов. Более политизированные преподаватели свой выбор уже сделали, выразив согласие с целями революции. Но для таких людей, как Клинтон Росситер, достойный либеральный центрист и один из наиболее выдающихся историков Америки, этот выбор оказался пагубным. Преподавая в Корнеллском университете во время восстания, Росситер сначала отстаивал идеал академической свободы наряду с другими преподавателями, но в итоге принял сторону чернокожих фашистов. Всего за два дня до этого решения он сказал корреспонденту New York Times: «Если этот корабль потонет, я готов пойти ко дну вместе с ним, до тех пор пока он будет воплощением разума и порядка. Но если он танет воплощением угроз и страха, я покину его и устроюсь ночным сторожем в местной пекарне». Прекрасные слова. Но когда ему действительно пришлось выбирать между работой в пекарне и уступками перед лицом угроз и запугивания, он отвернулся от своих друзей и отказался от принципов[299].
Сходство между реформированием американских университетов в 1960-х годах и тем, что происходило в нацистской Германии, простирается еще дальше. Деконструкция предстает прямым и бескомпромиссным ответвлением хайдеггеровского экзистенциализма, которое не только тяготело к нацизму, но и способствовало его развитию. Хайдеггер был великим наследником Ницше, который восставал против истины и морали и считал, что мы сами создаем собственную правду и определяем свою мораль. Для Хайдеггера, как и для Ницше, добро и зло были детскими понятиями. Важнее всего воля и свобода выбора. Самоутверждение — вот высшая ценность. Выбор имел смысл только в том случае, если был подлинным, т. е. не зависящим от общепринятой морали. Хайдеггер полностью разделял принципы нацизма и никогда открыто не отказывался от них, даже через десятки лет после того, как стали известны истинные масштабы холокоста и других нацистских преступлений. Нацистская критика западной цивилизации была всеобъемлющей. В своей печально известной ректорской речи Хайдеггер выразил надежду на скорейшее наступление (благодаря усилиям Гитлера) того времени, «когда духовная сила Запада иссякнет и его суставы треснут, когда умирающее подобие культуры обрушится и приведет все силы в замешательство, позволив им задохнуться в безумии»[300].
Роль фашистского авангарда в формировании концепции деконструкции до настоящего времени остается предметом спора в академических кругах именно в силу очевидности и значительности его влияния. Поль де Ман, например, сотрудничал с нацистами в Бельгии и писал непримиримые нацистские и антисемитские статьи для фашистской газеты во время оккупации. Герберт Маркузе, протеже Хайдеггера, стал лидером академического «мозгового треста» «новых левых». Он яростно нападал на западное общество, утверждая, что «либеральная терпимость» «служит тирании» — аргумент, который почти полностью повторял аналогичные фашистские заявления 1930-х годов. Франца Фанона, проповедовавшего «искупительную» власть насилия, многие считали прямым наследником Жоржа Сореля, дофашистского теоретика, в равной мере восхищавшего итальянских фашистов и большевиков и служившего для них примером для подражания. Прагматик ницшеанского толка Мишель Фуко — особо почитаемый постмодернистами и теоретиками феминизма — сделал своим путеводным маяком «величайшее безрассудство»[301]. Ненависть Фуко к разуму Просвещения была настолько глубокой, что он приветствовал иранскую революцию 1979 года и диктатуру исламского духовенства именно потому, что это была предшествующая современности атака на принципы Просвещения. Карл Шмитт, гротескный нацистский философ, относится к числу самых модных современных интеллектуалов левого толка. Его произведения передавались из рук в руки как самиздат радикальными представителями «новых левых» в Европе, среди которых был и Йошка Фишер, занимавшийся в 1970-е годы тем, что избивал полицейских на улицах Западной Германии. Позже он стал министром иностранных дел, а с 1998 по 2005 год был вице-канцлером в правительстве Герхарда Шрёдера.
Уже более 60 лет либералы настаивают на том, что бацилла фашизма находится в полусонном состоянии в организме политического права. И все же, если не принимать во внимание таких заметных и непростых фигур, как Лео Штраус и Аллан Блум, ни один из ведущих американских консервативных интеллектуалов не был преданным сторонником Ницше или серьезным поклонником Хайдеггера. Все основные направления консервативной мысли берут свое начало в трудах сторонников Просвещения — Джона Локка, Адама Смита, Шарля Луи Монтескьё, Эдмунда Бёрка — и ни одно из них не связано напрямую с воззрениями нацистов или Ницше, с экзистенциализмом, нигилизмом или даже прагматизмом[302]. В то же время ряды левой интеллигенции заражены идеями, непосредственно относящимися к фашистской традиции. Однако достаточно одного лишь магического слова «марксистский», чтобы оправдать причастность большинства из них к этим течениям. Остальные выходят из положения за счет нападок на буржуазную мораль и традиционные американские ценности — хотя сами по себе такие нападки немногим лучше, чем повторение фашистских аргументов.
Во время научной дискуссии существенными могут оказаться различия, скажем, между «величайшим безрассудством» Фуко, тираническим логоцентризмом Дерриды и «бунтом против разума» Гитлера. Но такие различия редко выходят за пределы университетских стен и не имеют никакого значения для движения, которое считает, что действие важнее, чем идеи. Деконструкция, экзистенциализм, постмодернизм, прагматизм, релятивизм — все эти идеи объединяла одна цель: постепенно разрушить железные цепи традиций, растворить бетонный фундамент истины и подорвать зажигательными бомбами бункер, в котором продолжают сражаться выжившие защитники старого режима. Таковы идеологии «движения». Покойный Ричард Рорти признал это, объединив Ницше и Хайдеггера с Джеймсом и Дьюи как участников одного и того же грандиозного проекта.
Немногие были более искусны в использовании слова «движение», чем фашисты и их предшественники. Гитлер употребляет это слово более 200 раз в Mein Kampf (он обычно писал его с заглавной буквы). Газета нацистской партии называлась Die Bewegung («Движение»), Суть слова «движение» становится понятной из его значения. Движение, в отличие от прогресса, не предполагает четко определенного пункта назначения. Скорее, принимается как данность, предпочтительность любого изменения. Как отмечали Аллан Блум и другие, главной страстью фашизма было самоутверждение. Нацисты, конечно, могли бороться за утопичный тысячелетний рейх, но их изначальные инстинкты были радикальными: разрушить существующее. Снести его до основания. Ликвидировать «das System» (систему) — еще один термин, который использовали как «новые левые», так и фашисты. «У меня варварская концепция социализма, — однажды заявил молодой Муссолини. — Я понимаю его как величайший акт отрицания и разрушения... Вперед, новые варвары!.. Как и все варвары вы являетесь предвестниками новой цивилизации»[303]. Стремления Гитлера были еще более разрушительными. Еще до того, как он приказал уничтожить Париж и начал внедрять политику выжженной земли в Германии, Гитлер собирался разбить все, что было создано буржуазией, уничтожить реакционеров, создать новое искусство и архитектуру, новую культуру, новую религию и прежде всего новых немцев. Этот проект можно было реализовать только на руинах системы. И если он был неспособен создавать, то по крайней мере мог найти утешение в разрушении.
Чем же это отличается от атмосферы конца 1960-х годов, соответствующей девизу «Жги, детка, жги!»?
Через пять месяцев после захвата Корнеллского университета «Метеорологи» собрались в Линкольн-Парке города Чикаго. Вооруженные бейсбольными битами, шлемами и, по словам историка Джима Миллера, «предположительно неисчерпаемыми запасами высокомерия и ненависти к самим себе», они были готовы «прорваться сквозь буржуазные запреты и “разнести город свиней” в рамках “национальной акции”, которую они назвали “дни гнева”». Подобно коричневорубашечникам и фашистским сквадристам, они разбивали окна, уничтожали чужую собственность и терроризировали буржуазию. Они уже пролили кровь за год до этого на национальном съезде Демократической партии 1968 года, где, по утверждению «Метеорологов», их насилие причинило «больше вреда правящему классу, чем любое массовое, мирное собрание за все время существования этой страны»[304].
Желание уничтожать естественным образом продолжает культ действия. В конце концов, если вы являетесь преданным сторонником революционных изменений, любые преграды, возникающие перед вами, — суды, полиция, правовые нормы, — должны быть либо преобразованы, ассимилированы, либо уничтожены. Все фашисты являются приверженцами культа действия. Популярность фашизма обусловливалась тем, что он был ориентирован на деятельность. Наладить движение поездов по расписанию, дать людям работу, вывести нацию из состояния застоя — эти задачи изначально декларирует каждая фашистская организация. Фашистское умонастроение можно описать следующим образом: «Довольно разговоров, больше действия!» Закрыть книги, выйти из пыльных библиотек, взяться за дело. Приступить к действиям! Каким действиям? Прямым действиям! Социальным действиям! Массовым действиям! Революционным действиям! Действовать, действовать, действовать.
Коммунисты тоже любили действие. Это не удивительно, учитывая родство коммунизма и фашизма. Но фашисты ценили действие больше. У коммунистов был конкретный план. А у фашистов было стремительное наступление, зовущее всех участников на поле боя. У фашизма, безусловно, были свои теоретики, но на улицах победа интересовала фашистов гораздо больше, чем теории. «В некотором роде, совершенно отличном от классических “измов”, — пишет Роберт О. Пакстон, — правота фашизма не зависит от истинности каких-либо утверждений, выдвигаемых от его имени. Фашизм “истинен” потому, что он помогает выполнить предназначение избранной расы, или народа, или крови». Или, как выразился сам Муссолини в своих «Постулатах фашистской программы» (Postulates of the Fascist Program), фашисты «не чувствуют себя привязанными к какой-либо конкретной доктринальной форме»[305].
Слово «активист» стало употребляться в английском языке на рубеже веков с усилением позиций прагматического прогрессивизма. Представители ранней фашистской интеллигенции считали себя «философами-активистами». Несмотря на приверженность социалистическим воззрениям, Муссолини написал в 1908 году: «Плебеи, слишком увлеченные христианством и принципами гуманизма, никогда не смогут понять, что для процветания Сверхчеловека необходима большая степень зла... Сверхчеловек не знает ничего, кроме бунта. Все, что существует, должно быть уничтожено». Это высказывание представляет собой смесь ленинизма и идей Ницше. Вместо отдельно взятого сверхчеловека на роль новой разновидности сверхлюдей претендовал революционный авангард. Кроме Ницше, нацистов также вдохновляли романтики, которые считали, что дух действия важнее, чем стоящая за ним идея. Это был уже упомянутый ранее нацистский «культ действия». Французские фашисты даже называли свое движение Action Française[306], поставив действие наравне с нацией. Муссолини определял как социализм, так и фашизм как «движение, борьбу и действие». Один из его любимых лозунгов гласил: «Жить — это значит действовать, а не просчитывать варианты!» Гитлер издевался над теми, кто считал, что веские доводы и разум сильнее власти народа. Когда четыре известных экономиста послали Гитлеру письмо, оспаривающее его социалистические схемы, Гитлер ответил: «Где ваши отряды штурмовиков? Выйдите на улицу, сходите на народные митинги и попробуйте отстоять свою точку зрения. Вот тогда и посмотрим, кто прав — мы или вы»[307].
Радикализм 1960-х годов был пронизан тем же духом. Первые представители СДО, сосредоточенные в Институте политических исследований (современный «мозговой центр», тесно связанный с левым крылом Демократической партии), были сторонниками того, что они называли «экзистенциальным прагматизмом», представлявшим собой смесь из идей Жана-Поля Сартра и Джона Дьюи в равной мере. «Я нигилист! И я горжусь, горжусь этим!» — выкрикивал один из делегатов на заседании организации «Студенты за демократическое общество» в Принстонском университете в 1967 году. «Тактика? Слишком поздно... Давайте сломаем то, что сможем. Заставим ответить всех, кого получится достать. Порвем их на части»[308].
Марк Радд, председатель организации «Студенты за демократическое общество» в Колумбийском университете и лидер восстания, произошедшего там в 1968 году, представлял власть тех, кого «умеренные» члены СДО называли «фанатами действия» или «фракцией действия». Апологет насилия, Радд полностью разделял сорелианское убеждение, согласно которому «прямое действие» способствует «развитию сознания» (в то время эта фраза звучала свежо). Когда «умеренные» сказали ему, что необходимо усилить организацию движения и увеличить его охват, он ответил: «Организация — это просто один из синонимов медленного продвижения»[309]. Муссолини, который разделял своих сквадристов на «отряды действия», безусловно, одобрил бы такую мысль.
Как вы помните из предыдущей дискуссии, идею о том, что для приведения масс в действие необходимы мифы, первым высказал Жорж Сорель, французский инженер, впоследствии ставший философом. Признавая, что марксизм, как и все социальные науки, был мало пригоден для реальной жизни, Сорель объединил желание верить Уильяма Джеймса с волей к власти Ницше и применил их к психологии масс. Революционерам не нужно было понимать, реален ли марксизм; они должны были верить в миф марксизма (или национализма, синдикализма, фашизма и т. д.). «Одно дело заниматься социальной наукой, и совсем другое — формировать сознание», — писал он[310]. Движущая сила действия — страсть, а не факты. «Горами движет вера, а не разум», — пояснял Муссолини в интервью 1932 года (в русле идей, высказанных в работе Вудро Вильсона «Лидеры человечества»). «Разум — это инструмент, но он в принципе не может быть движущей силой толпы».
Как показал инцидент с поджогом креста в Корцеллском университете, это стремление пробуждать страсти в ущерб истине и разуму было определяющим моментом в программе тех, кто сражался в окопах. Практика «лжи во имя справедливости», которая всегда была приемлемой для представителей коммунистического левого лагеря, обрела новую жизнь в деятельности американских «новых левых». Особой популярностью в ходе восстания в Колумбийском университете пользовалась фраза «Это не проблема». Не удивительно, так как реальная «проблема» — строительство спортзала в соседнем Гарлеме — была совершенным пустяком. Для большинства активистов обман не имел значения. Значимыми были страсть, мобилизация, действие. Один из членов СДО, после того как он и его коллеги захватили здание и похитили декана, произнес: «У нас здесь что-то происходит, и теперь нам предстоит выяснить, что же это такое»[311].
Движение 1960-х годов изначально не несло разрушения. На самом деле сначала оно было исполнено возвышенного идеализма и надежды. Порт-Гуронская декларация, ключевой документ «новых левых», несмотря на присущее ей вычурное пустословие, была исполнена благих намерений и отличалась демократическим оптимизмом и замечательной честностью. Ее авторы (главным из них был Том Хейден) признали, что на самом деле они считают себя буржуазными радикалами, «выросшими в достаточно комфортных условиях». Не приемля американского образа жизни, молодые радикалы жаждали единства и сопричастности, повторного обретения личного смысла посредством коллективных политических усилий. Казалось, что жизнь утратила равновесие. «Сегодня трудно найти человеческий смысл в той беспорядочной массе фактов, которая нас окружает», — заявляли авторы. Они стремились создать такую политическую систему, которая смогла бы восстановить «человеческий смысл» (что бы ни вкладывалось в это понятие). «Целью человека и общества, — настаивали они, — должна быть независимость человека: озабоченность не популярностью, но поиском смысла жизни, который личностно значим». Это стремление к самоутверждению должно найти выражение в политике, способной дать выход «нереализованному потенциалу для саморазвития, саморегуляции, понимания самого себя и творчества»[312].
В то время активистов молодежного движения услышали представители традиционного либерализма, которые все чаще стали говорить о «национальной службе», «жертве» и «действии». Джон Ф. Кеннеди, самый молодой президент из когда-либо избранных, сменивший самого старого, одновременно поддерживал это настроение и использовал его при каждой возможности. «Пусть знают все, — заявил он в своей инаугурационной речи в почти авторитарной манере, — что факел был передан новому поколению американцев, рожденных в этом столетии, закаленных войной, дисциплинированных жестким и суровым миром». Его самая известная фраза — «Спрашивайте не о том, что ваша страна может сделать для вас, а о том, что вы можете сделать для своей страны» — нашла живой отклик у поколения, отчаянно пытавшегося обрести общее спасение в мире, подобно тому, как их родители обрели его в войне.
Все общество было охвачено подсознательным стремлением к поиску общности и побуждающего к действию руководства. Как Том Хейден заметил в марте 1962 года, «три четверти студентов считают, что стране необходим сильный бесстрашный лидер, которому они могут всецело доверять». Представители зарождающегося молодежного движения надеялись, что Кеннеди вполне может оказаться таким лидером. Корпус мира, а позже и волонтерская организация «Добровольцы на службе Америке»пополняли свои ряды молодыми активистами. Калифорнийский университет в Беркли, где произошло первое студенческое восстание 1960-х годов, стал «самым значительным поставщиком добровольцев в Корпус мира в начале 1960-х годов». Когда «Союз студентов за мир» устроил демонстрацию перед Белым домом в феврале 1962 года, Кеннеди приказал своим поварам напоить пикетчиков кофе, в то время как представители организации с гордостью распространяли копии статьи из New York Times, в которой сообщалось, что президент «слушает» их[313].
А потом были поиски общности. Представители молодежи 1960-х годов, родившиеся в семьях американских коммунистов, унаследовали от своих родителей присущее им страстное желание создать новое сообщество, объединенное общими политическими устремлениями. По мнению Тодда Гитлина, бывшего президента СДО, «существовало страстное желание “объединить разрозненные части личной истории”, как это было выражено в Порт-Гуронской декларации, преодолеть множественность и спутанность ролей, которые становятся нормой в рационализированном обществе: противоречия между работой и семьей, между общественным и личным, между стратегическим, расчетливым разумом и спонтанными, выразительными эмоциями». Гитлин продолжает: «По крайней мере для некоторых из нас это стремление сводилось к более примитивному образу слияния с символической, всеобъемлющей матерью: движением, любимой общиной, в которых мы могли бы найти, по выражению психолога Кеннета Кенистона из Йельского университета, “знакомые нам с детства тепло, единение, причастность, зависимость и близость”». Марк Радд также вспоминал об успешности «коммун», созданных в Колумбийском университете: «Для многих это был первый коллективный опыт в их жизни, абсолютно непохожий на традиционный образ жизни Морнингсайд-Хайтс [в Колумбийском университете], где каждый находился в своей комнате или квартире. Один из собратьев сказал мне: «Коммуны цепляют сильнее, чем трава»[314].
Изначальная миссия СДО не была радикальной; она была гуманной: «работа с местной общественностью». Первым значительным проектом, реализованным данной группой, стал начатый в 1963 году Проект экономических исследований и деятельности. Члены СДО, как рыцари Круглого стола в поисках Грааля самореализации, отправились в городские трущобы, исполненные рвения политизировать бедных, угнетенных и уголовные низшие слои общества. Показателен тот факт, что в 1960-е годы наибольшей популярностью как у либералов, так и у левых пользовалось слово «общество»: «общественное действие», «работа с местной общественностью», «сообщества, основанные на взаимном уважении».
По замечанию Алана Бринкли, в основе большей части протестов и конфликтов 1960-х годов лежало стремление сохранить или создать то или иное сообщество. Предлогом для захвата Колумбийского университета в 1968 году было вторжение университета в жизнь черной общины. Политика уступок чернокожим националистам проводилась в целях интеграции их в корнеллское сообщество. Однако это спровоцировало вооруженный протест националистов, которые считали, что ассимиляция с университетским сообществом или с белым сообществом в целом тождественна отрицанию своего сообщества, что, по сути, является «культурным геноцидом».
Восстание в Беркли было вызвано главным образом расширением территории университетского городка за счет крошечного парка, который по большому счету был излюбленным местом хиппи, где они чувствовали себя комфортно в своем маленьком сообществе. Хиппи могут считать себя нонконформистами, но любому, кто проводил с ними время, понятно, что больше всего они ценят подобие. Одежда и прическа для них — способ уподобления и выражения общих ценностей. «Символ мира» обозначает нечто кардинально отличающееся от свастики, но при этом оба этих знака — лишь своеобразные отличительные признаки, которые сразу же распознаются и друзьями, и врагами. Протестующие в Беркли, которых раньше не замечали, чувствовали, что их мир, их народная община уничтожается холодным безличным учреждением, т. е. университетом и, пожалуй, самим временем. «Вы сдвинули нас к концу вашей цивилизации здесь, в Беркли, к самому морю, — кричал один из лидеров восстания в Народном парке. — Затем вы вытолкнули нас на квадратный участок под названием Народный парк. Это было последнее, что у нас оставалось, — этот квадратный кусок здравомыслия среди вашего всеобщего безумия... Теперь мы бездомны в вашем цивилизованном мире. Мы стали великими американскими цыганами с нашей мифологией, которая заменяет нам культуру»[315]. Похожую обличительную речь можно было услышать от богемного жителя Берлина в 1920-е годы.
Никто не спорит с тем, что нацизм был злонамеренной идеологией с первой секунды своего существования. Но это не значит, что каждый приверженец нацизма был движим злым умыслом. Немцы не принимали коллективного решения стать голливудскими злодеями на все времена. Миллионы немцев поверили, что нацисты несут единство, смысл, а также аутентичность. Вот что написал Уолтер Лакер в журнале Commentary вскоре после восстания в Корнеллском университете:
«Большинство основных убеждений и даже внешних атрибутов современных международных молодежных движений берет свое начало в Европе непосредственно перед Первой мировой войной и после нее. Представители немецкой “Новой волны” 1919 года были основоположниками движения хиппи: с длинными волосами, в сандалиях, немытые, они критиковали городскую цивилизацию, читали Германа Гессе и индийскую философию, практиковали свободную любовь и распространяли на своих собраниях тысячи астр и хризантем. Они танцевали, пели под гитару и слушали лекции о “духовной революции”. Современный хеппенинг появился в 1910 году в Триесте, Парме, Милане и других итальянских городах, где футуристы организовывали открытые собрания, на которых они читали свои стихи, манифесты и демонстрировали свои ультрасовременные картины. Они требовали, чтобы в будущем никто из тех, кому за тридцать, не принимал активного участия в политике...
Для историка философии старые, пожелтевшие от времени выпуски периодических изданий молодежных движений, — увлекательное чтение... На самом деле необъяснимо, как, несмотря на все исторические различия, немецкое движение могло предвосхитить так много проблем, волнующих современное американское движение, а также характерную для него литературную форму»[316].
Вернемся к примеру Хорста Бесселя, самого известного «лидера молодежи» раннего нацистского движения, «принявшего мученическую смерть» в борьбе с «Красным фронтом и реакционерами», как увековечено в нацистской «Песне Хорста Весселя» (Horst Wessel Lied). Бессель прекрасно подходил под характерный для 1960-х годов идеал молодежного лидера «с улицы», ведущего борьбу за социальную справедливость. Сын лютеранского пастора, он восстал против того, чтобы его воспитывали как представителя среднего класса, бросил учебу на юридическом факультете в возрасте 21 года и пополнил ряды бойцов нацистских штурмовых отрядов. Он перебрался в пользовавшийся дурной славой рабочий квартал и вместе со своими товарищами участвовал в кровавых уличных боях против коммунистов. Но Бессель также заработал репутацию склонного к идеализму и чувствительного приверженца «революции снизу», которая должна была положить начало единому расовому сообществу, преодолев классовые различия. Он следовал выбранному пути, живя среди криминальных элементов и пролетариев, ведущих борьбу. Он говорил:
«Тем, кто убежден, что нынешняя Германия не достойна стоять на страже ворот истинной немецкой культуры, нужно оставить театр... салоны... студии... родительский дом... литературу... концертные залы... Им следует выйти на улицы, на самом деле пойти к народу... который влачит жалкое существование на съемных квартирах, испытывая крайнюю нужду, страдая от преступности, где штурмовые отряды НСДАП защищают немецкую культуру... Каждая драка в пивной — это шаг вперед для немецкой культуры, голова каждого штурмовика, пробитая коммунистами, — еще одна победа для народа, для рейха, для дома немецкой культуры»[317].
Будучи поэтом-любителем, Вессель внес свой небольшой вклад в общее дело, написав стихотворение «Знамена ввысь» (Die Fahne Hoch), в котором звучало предсказание, что «день тьму прорвет, даст хлеб и волю он» и «неволе длиться долго не дано». Примерно в то же время он влюбился в Эрну Йенике, проститутку, которую он впервые увидел, когда ее избивали сутенеры в баре по соседству. Вскоре они вместе переехали в запущенный пансион, несмотря на протесты его матери. Существуют доказательства того, что Вессель все больше разочаровывался в нацистах, понимая, что коммунисты разделяют во многом те же убеждения. Его активность в рядах коричневорубашечников значительно уменьшилась. Однако невозможно сказать, порвал ли бы он с ними в конце концов, потому что он умер от рук коммунистов в 1930 году.
И этого оказалось достаточно для Йозефа Геббельса, который превратил смерть Весселя в успешный пропагандистский ход. Всего за одну ночь Вессель преобразился в мученика, погибшего за дело нацизма. Этот миф в сорелианском духе и с религиозной подоплекой был рассчитан на отличавшееся идеализмом потерянное молодое поколение межвоенной поры. Геббельс называл Весселя «Христом социализма» и развернул масштабную кампанию, идеализирующую его работу с беднейшими слоями населения. К началу Второй мировой войны места, где он жил и умер в Берлине, были превращены в остановки на крестном пути, а на его родине в Вене и во всех домах Берлина, где он жил, были открыты мемориалы. Его маленькое стихотворение было положено на музыку и стало официальным гимном нацистов.
В немецком фильме «Ганс Вестмар: Один из многих» (Hans Westmar: One of Many) молодой герой, прототипом которого был Вессель, выглядывает из окна общежития и заявляет своим товарищам: «Настоящее сражение там, а не здесь. Враг наступает... Я говорю вам, что судьба всей Германии будет решаться там, на улице. И мы должны быть именно там — с нашим народом. Мы больше не можем жить в наших башнях из слоновой кости. В бою мы должны объединиться с рабочими и действовать сообща. Отныне не может быть классовых различий. Мы тоже рабочие, работники умственного труда, и наше место теперь рядом с теми, кто работает своими руками»[318].
Даже если бы Вессель был выдуманным персонажем (хотя это было не так), в мифическом образе можно разглядеть более интересную и важную правду. В Германии миллионы молодых людей стремились к сияющему идеалу, воплощением которого был Вессель. Безусловно, крайний антисемитизм нацистов препятствует такому пониманию (и делает невозможным прощение), но мечта о единой, бесклассовой Германии всецело владела многими членами нацистской партии; и в этом смысле нацизм нельзя считать дурным сном.
Но так же, как довольно тонкая граница позволяет «хорошему» тоталитаризму легко перейти в «плохой», мечтательные сны могут очень быстро превратиться в кошмары. На самом деле некоторые сны с учетом их природы в конечном счете неизбежно становятся кошмарами. И идеализм хорстов весселей в рядах американских «новых левых», каким бы замечательным он ни был, быстро и неизбежно переродился в фашистский бандитизм.
Самым известным из этих личностей был Том Хейден. Он рос в семье среднего достатка в пригороде Детройта Оук-Парк (возле прихода отца Кофлина). Главный автор Порт-Гуронской декларации, Хейден играл заметную роль в начале борьбы за гражданские права на Юге. Он, конечно же, считал себя молодым демократом, но склонность к тоталитаризму была очевидной с самых первых его дней в Университете штата Мичиган. В речи, произнесенной перед членами «Мичиганского союза»[319] в 1962 году и ставшей основой манифеста под названием «Студенческая социальная инициатива», Хейден заявил, что молодежь должна отнять контроль над обществом у старшего поколения. Для этого университеты должны были стать инкубаторами революционного «социального действия». Ричард Флэкс, молодой ученый, который вскоре присоединился к новой кампании Хейдена вместе со своей женой Микки, был поражен. Он пришел домой и сказал жене, которая была активистом группы под названием «Женщины бастуют за мир»: «Микки, я только что видел следующего Ленина!»[320].
К концу десятилетия Хейден действительно стал откровенным сторонником «ленинского» насилия и хаоса, прославляя преступления как «политический протест» и открыто поддерживая Мао, Хо Ши Мина и, конечно же, кровавых «Черных пантер». Он помог написать «Программу освобождения Беркли». Вот некоторые из основных пунктов: «уничтожить университет, если он не станет служить народу);, «все угнетенные люди в тюрьмах должны быть признаны политическими заключенными и немедленно освобождены», «создать душевный социализм», «студенты должны уничтожить старческую диктатуру взрослых учителей». Его «работа с местной общественностью» в трущобах Ньюарка предшествовала и отчасти способствовала произошедшим там ужасным расовым волнениям. «Я был очарован простотой и действенностью коктейля Молотова в те дни в Ньюарке», — пишет он в своей автобиографии. Хейден выразил надежду, что за счет применения насилия «новые левые» смогут создать «освобожденные зоны» в гетто и в анклавах на территории университетских городков и использовать их для экспорта революции в не охваченные восстанием части Соединенных Штатов. В ходе проходившей в 1967 году дискуссии за круглым столом с участием ведущих интеллектуалов Нью-Йорка Ханна Арендт отчитала Хейдена за то, что он выступал в защиту кровавого восстания. На что он ответил резко: «Вы можете поставить меня в положение прокаженного, но я заявляю об оправданности применения насилия в движении за мир». При захвате Колумбийского университета Хейден пояснил, что протесты — это только начало «разжигания войны на родине». Вторя словам Че Гевары о «двух, трех, многих Вьетнамах», Хейден призывал к созданию «двух, трех, многих Колумбийских университетов»[321].
Одним из самых характерных симптомов левых революционных движений была их тенденция к стиранию различий между обычными преступлениями и политическим мятежом. Коричневорубашечники избивали лавочников, «трясли» предпринимателей и портили имущество, заявляя в свое оправдание, что все это делается во имя «движения». Левые активисты до сих пор называют массовые беспорядки в Лос-Анджелесе «восстанием» или «мятежом». Аналогичная моральная деградация отличала движение 1960-х годов. «Будущее нашей борьбы — это будущее преступлений на улицах», — заявлял Хейден. «Единственный способ “вовлечь молодежь в революцию”, — объяснял он, — это организовать “ряд опасных столкновений, столкновений не на жизнь, а на смерть” на улицах». Хейдена, несомненно, вдохновляли (как и он их) «Черные пантеры», которые регулярно устраивали засады на полицейских на улицах. В 1968 году в ходе демонстраций в Чикаго по случаю национального съезда Демократической партии один из его соратников Ренни Дэвис призывал толпу: «Не голосуйте, присоединяйтесь к нам на улицах Америки... Создавайте Фронт национального освобождения Америки». Хейден был отдан под суд за подстрекательство к насилию в Чикаго. В июне 1969 года он произнес речь о «необходимости расширения борьбы за счет тотальной атаки на суды»[322].
По словам лидера так называемой фракции действия СДО Марка Радда, Хейден относился к числу умеренных. Радд, который организовал «мятеж» в Колумбийском университете, родился в еврейской семье среднего достатка в Нью-Джерси, и родители, конечно же, не поощряли его поведения. Когда он позвонил отцу, чтобы похвастаться, что «отобрал здание» у ректора Колумбийского университета, его отец ответил: «Так верни ему это здание». Излюбленным боевым кличем Радда в то время был выкрик: «К стенке, ублюдок!» Он самозабвенно использовал его для запугивания учителей и администрации. «Пожалуй, ничто не приводит наших врагов в такую растерянность, как этот лозунг, — пояснял он. — Для них он является свидетельством того, в какой степени мы пренебрегаем их нормами, как глубоко мы погрязли в жестокости, ненависти и непристойности. Здорово!» Такое отношение, объяснял он, означает, что выступающие против радикалов администраторы, преподаватели и полиция — «наши враги». «Либеральные решения, перестройка, частичное понимание, компромиссы более не допустимы, — проповедовал Радд. — Суть в том, что мы осуществляем социальную и политическую революцию, не меньше»[323].
В итоге Радд пополнил ряды «Метеорологов», которые из уважения к женщинам, входящим в состав этой террористической группы, вскоре изменили свое название на «Подпольное бюро прогнозов погоды» (хотя их также иногда называли «Революционным молодежным движением»), В 1970 году группа заявила о том, что «объявляет войну» Соединенным Штатам Америки, и предприняла серию террористических атак. По мнению Радда, нападения на военные объекты, банки и полицейских были лучшим средством для разжигания революции. Один из первых взрывов должен был прогреметь на дискотеке для унтер-офицеров в Форт-Диксе, штат Нью-Джерси (хотя по другой версии, бомба, начиненная кровельными гвоздями, предназначалась для Колумбийского университета). Как бы то ни было, неопытные террористы подорвались на собственной бомбе в городском доме, расположенном в Гринич-Виллидж, в результате чего трое из них скончались на месте, а оставшиеся в живых были госпитализированы в тяжелом состоянии. Этот взрыв был одной из причин, вынудивших Радда уйти в подполье. Там он пробыл в течение нескольких лет, а затем сдался властям, после того как технические нарушения Закона о прослушивании значительно осложнили его уголовное преследование по делу федеральной юрисдикции. Сегодня он преподает математику в местном колледже города Альбукерке, штат Нью-Мексико. Радд раскаялся в насильственных действиях, совершенных им в молодости, но по-прежнему слывет страстным противником внешней политики Америки (и Израиля).
Многие из нас забывают, что взрывы, организованные в рамках кампании «Метеорологов», не исчерпывались несколькими случаями. С сентября 1969 по май 1970 года Радд и его соратники-революционеры, которые были представителями радикальных белых левых сил, совершили около 250 нападений, что приблизительно соответствует одному террористическому акту в день (по данным правительства, количество нападений оказывается на 600 процентов больше). В течение лета 1970 года в Калифорнии осуществлялось по 20 взрывов в неделю. Эти взрывы служили фоном для симфонии насилия, по большей части показного, которое определяло облик «новых левых» в конце 1960-х — начале 1970-х годов. Радд точно уловил это настроение: «Ударить свинью — это удовольствие. Убивая свинью или взрывая здание, наверняка испытываешь необычайно сильные чувства». «Следует видеть разницу не между теми, кто поддерживает взрывы, и теми, кто их осуждает, — объяснял секретный член группы террористов-подрывников, — а между теми, кто готов их осуществлять, и теми, кто слишком заботится о своих привилегиях и безопасности, чтобы так рисковать»[324].
Буржуазное отвращение к себе — главная причина ненависти «новых левых» к либерализму, их приверженности насилию и готовности сокрушить западную цивилизацию. «Мы против всего, что считается “хорошим и достойным” в белой Америке, — провозгласил один из повстанцев. — Мы будем жечь, грабить и разрушать. Мы воплощение самого жуткого кошмара вашей матери». «Метеорологи» стали штурмовыми отрядами «новых левых», которые ужасали даже тех, кто был с ними солидарен. Убежденные в том, что всем белым с самого рождения присущ первородный грех «привилегии по цвету кожи», боевые отряды «новых левых» впитали расистское мышление как ненависть к своей белизне. «Все белые дети — свиньи», — заявил один из «Метеорологов». Однажды поэтесса-феминистка Робин Морган кормила грудью своего сына в офисе радикального журнала Rat. Одна женщина из числа «Метеорологов» увидела это и сказала ей: «У вас нет права иметь этого свинского младенца». «Как вы можете так говорить? — спросила Морган. — Что же мне делать?» «Выбросить его в корзину для мусора», — ответила представительница «Метеорологов»[325].
Склонная к насилию студентка юридического факультета Чикагского университета Бернадин Дорн, которая стала революционеркой, выразила свое восхищение необычайно популярным среди «новых левых» серийным убийцей, хиппи и «сверхчеловеком» Чарльзом Мэнсоном. «Прикинь! — писала она своей подруге. — Сначала они убили этих свиней, затем пообедали в этой же комнате, они даже воткнули вилку в живот одной из жертв! Просто жесть!» В знак солидарности все представители ячейки «Метеорологов», членом которой она была, сделали жест в виде трехзубой «вилки» своим официальным приветствием[326].
Вполне естественно, что среди революционеров также хватало любителей играть на публику. Эбби Хоффман, который вместе с Джерри Рубином основал движение «йиппи»[327], родился в богатой еврейской семье в городе Вустере, штат Массачусетс. Получив среднее образование в частных школах, где он с самого начала зарекомендовал себя смутьяном, отчасти вследствие маниакальнодепрессивного расстройства, Хоффман посещал Университет Брандейса, где он учился у кумира «новых левых» Герберта Маркузе. Хоффман принял точку зрения Маркузе, согласно которой буржуазная Америка представлялась «радикально злой» и соответственно ей следовало бросить радикальный вызов. Но Хоффману было присуще нечто, отличавшее его от Маркузе, Радда, Хейдена и прочих: он умел представить свою миссию с изрядной долей юмора (хоть и не в той степени, как казалось ему самому). Его фашизм был курьезным фашизмом, озорным нигилизмом. Названия книг Хоффмана дают представление о его позициях: «Укради эту книгу» (Steal This Book), «Поимей систему» (Fuck the System) и «Революция от нечего делать» (Revolution for the Hell of It). «Лично я всегда сжимал свой цветок в кулаке», — писал он в своей автобиографии. Он овладел искусством называть «фашистами» всех своих недругов, тех, кто ему не нравился, в результате чего Рональд Рейган, по его образному выражению, стал «фашистским пистолетом на Западе». Хоффман, один из членов «чикагской семерки», скрывался от правосудия на протяжении большей части 1970-х годов, ускользая от преследования по обвинению в торговле кокаином.
Его выходки в меньшей степени напоминали поведение нацистов, начисто лишенных чувства юмора, и больше походили на обновленную манеру итальянских футуристов, которые, по сути, представляли собой художественное дополнение итальянского фашизма[328]. Футуристами были актеры, поэты, писатели, художники и другие люди искусства, полные решимости вынести все приметы молодости и революции на улицы и в кафе Италии. Их фашизм был гротескным, воспевающим потрясения и разрушение. Футуристы выбирали наслаждение скоростью и техникой, а йиппи прославляли наркотический экстаз. Но фактически это было одно и то же. Хоффман и Рубин, например, предложили «Театр разрушения» во время чикагского съезда, который был призван соединить «“травку” и политику в политическом движении поклонников конопляных листьев». Обновляя учение Сореля о мифе и насилии (что осталось незамеченным), Хоффман взял курс на создание «грандиозного мифа» кровопролития и потрясения. «Мы сожжем Чикаго до основания! Мы будем трахаться на пляжах! Мы требуем политики экстаза!» Сейчас это может показаться смешным, но намерением было спровоцировать столкновения, в результате которых на улицах должна была пролиться кровь. В августе подпольная газета йиппи Seed объявила об отзыве своей заявки на проведение молодежного рок-фестиваля. В редакционной статье пояснялось: «Чикаго может стать местом проведения кровавого фестиваля... Не приезжайте в Чикаго, если вы хотите попасть на пятидневный фестиваль жизни, музыки и любви»[329].
Для тех, кто не обращал внимания на большую часть бессмысленной риторики о марксизме, фашистский характер всего это был вполне очевидным. Кроме того, можно было просто поймать множество радикалов на слове, когда они говорили, что они «выше идеологии» и целиком сосредоточены на действии. Одной из наиболее очевидных улик была одержимость «новых левых» «улицей». Радикалы постоянно говорили о том, чтобы «вынести это на улицы», о необходимости «уличного театра», уличных протестов, активности на улицах и даже о «танцах на улице», как поется в песне. В названиях многих из лучших книг, написанных в то время или посвященных этому периоду, часто встречается слово «улица»: «Имени его не будет на площади» (No Name in the Street) Джеймса Болдуина, «Демократия на улицах» (Democracy Is in the Streets) Джима Миллера и «Огонь на улицах» (Fire in the Streets) Милтона Виорста — это лишь некоторые из них.
Фашисты всегда были просто помешаны на улице. Хорст Вессель, принявший мученическую смерть уличный боец, выразил настроение улицы в стихотворении, которое стало нацистским гимном: «Свободен путь для наших батальонов... Повсюду наши флаги будут реять скоро». Футуристы считали улицу единственной настоящей сценой. «Великая метла безумия оторвала нас от самих себя и погнала по неровным и глубоким, как русла пересохших потоков, улицам», — заявил Ф. Т. Маринетти, основатель футуристического движения. Футуристы в соответствии с известной фразой Маринетти прославляли «красивые идеи, которые убивают». «Каждый, кто способен выстраивать исторические связи, увидит идеологические истоки фашизма в футуризме, — писал Бенедетто Кроче в 1924 году, — в готовности выйти на улицы, чтобы навязать свое мнение, чтобы заставить замолчать тех, кто не согласен, не боясь беспорядков или драк, в этом стремлении порвать со всеми традициями, в этой свойственной юности экзальтации, которая была характерна для футуризма»[330].
Роль насилия как главной составляющей фашизма часто преувеличивается. Насилие присуще почти всем революционным движениям, за исключением тех немногих из них, которые отличаются явно выраженной мирной направленностью. Но фашистский авангард идеализировал насилие как самоцель, считая его «искупительным» и «преобразующим». Муссолини говорил об эффективности и важности насилия, но практиковал его в гораздо меньшей степени, чем можно было бы ожидать. Да, его головорезы избивали людей, и было даже несколько убийств, но Муссолини в основном привлекала эстетика насилия, звучание жестокой риторики, поэзия революционного кровопролития. «Потому что революции являются безумными, насильственными, идиотскими, зверскими, — пояснял он. — Они похожи на войну. Они поджигают Лувр и бросают обнаженные тела принцесс на улице. Они убивают, грабят, разрушают. Они являют собой библейский потоп, порожденный человеком. Именно в этом заключается их удивительная красота»[331].
Здесь снова бросается в глаза поразительное сходство с «новыми левыми». Их политические выступления были пронизаны насилием, физическое насилие просто подчеркивало его. Как у «новых левых», так и у фашистов насилие реализовывалось на многочисленных символических уровнях. Оно усугубляло ощущение кризиса, который так необходим революционерам, для того чтобы поляризовать общество. В самом деле, поляризация была стратегической целью и для «новых левых», и для нацистов. Только принудив либеральное большинство основывать свой выбор на предположении, согласно которому симпатии основной части избирателей склонятся в сторону левого полюса, Хейден и другие могли реализовать свои революционные планы. Именно это подразумевалось под «разжиганием войны на родине». (Один из товарищей Радда, который погиб в результате взрыва в Гринич-Виллидж, Тед Гоулд, утверждал, что единственный способ радикализации либералов заключался в том, чтобы «превратить Нью-Йорк в Сайгон»[332].) Нацисты также предполагали, что немцы, которые поддерживали социалистическую экономическую политику, но при этом отказывались от полного подчинения Москве, в конечном счете выберут не интернациональных социалистов, а национал-социалистов. Немецкие коммунисты поступали аналогичным образом, полагая, что нацизм должен ускорить историческое движение к коммунизму. На этом убеждении основывалась уже известная нам мантра немецких социалистов: «сначала коричневые, потом красные».
Как ни парадоксально, выступления в поддержку насилия — даже риторика насилия, в том числе и пристрастие Радда к ненормативной лексике, — помогли радикалам стать не похожими на либералов, которых представители левых сил считали слишком озабоченными вежливостью, правилами и традиционной политикой. Когда «умеренные» во время захвата Колумбийского университета пытались разубедить одного из членов Комитета обороны, размещенного в здании математического факультета (где скрывались наиболее радикально настроенные студенты), он ответил: «Вы, чертовы либералы, просто не понимаете, что происходит. Речь идет о власти и разрушении. Чем больше крови, тем лучше». В 1965 году в ходе марша к мемориалу Джорджа Вашингтона с требованием завершить войну Фил Оке пел свою исполненную презрения песню «Люби меня, я либерал» (Love Me, I’m a Liberal)[333]. Саул Алинский, написавший книгу «Правила для радикалов» (Rules for Radicals), которая стала библией для «новых левых» (позже он стал одним из наставников Хиллари Клинтон), разделял свойственное фашистам презрение к либералам как к коррумпированным буржуазным болтунам: «Либералы на своих заседаниях произносят смелые слова; они принимают важный вид, угрожающе гримасничают, а затем делают намеренно “двусмысленное заявление, в котором можно увидеть глубокий подтекст, если читать между строк”. Они сидят спокойно, бесстрастно, тщательно изучая проблему; рассматривают ее со всех сторон; они все сидят и сидят»[334].
Замените слово «фашист» словом «радикал» во многих заявлениях Алинского, и иногда очень сложно уловить разницу: «Общество имеет все основания опасаться радикалов... Они бьют, они причиняют вред, они опасны. Представители консервативных кругов знают, что в то время как либералы успешнее всего сворачивают себе шею своими языками, радикалы искуснее всего сворачивают шеи консерваторам». И еще: «Радикал может обнажить меч, но когда он делает это, его не переполняет ненависть по отношению к тем, кого он атакует. Он ненавидит этих людей не как личности, а как символы, представляющие такие идеи или интересы, которые он считает враждебными народному благосостоянию». Другими словами, они не люди, а обезличенные символы. «Изменение — это движение, — говорит нам Алинский. — Движение — это взаимодействие. Только в лишенном взаимодействий вакууме несуществующего абстрактного мира движение или изменение может происходить без присущего всякому конфликту резкого антагонизма»[335].
Насилие «новых левых» также обусловливалось множеством других фашистских явлений — от культа абсурда, жажды действия, стремления к подлинности (слова ничего не стоили) до чувства стыда за боевые достижения старшего поколения. Подобно тому, как многие представители нацистской молодежи пропустили Первую мировую войну и были полны желания доказать свою храбрость родителям и себе самим, многие из «новых левых» испытывали «неудобства» вследствие участия их родителей во Второй мировой войне (а для многих евреев проблемой стало выпавшее на долю их родителей тяжкое испытание холокоста). Кроме того, многие радикалы отчаянно пытались доказать, что они не трусы, несмотря на отказ воевать во Вьетнаме.
И наконец, насилие было данью уважения настоящим радикалам и революционерам на родине и за рубежом. Зависть «Черных пантер» была лейтмотивом всей истории радикализма «новых левых». Черные были «настоящими», и белые всячески стремились снискать их одобрение и поддержку. Французские интеллектуалы и либералы Верхнего Вестсайда преуспели в искусстве низкопоклонства, стремясь доказать свою приверженность радикализму. Они аплодировали, когда черные спортсмены на Олимпийских играх 1968 года подняли кулаки в знак пренебрежения к американскому национальному гимну, не заботясь (или зная) о том, что этот жест был явным проявлением фашистской эстетики. «Кулак, — заявил один из итальянских фашистов в 1920 году, — это средоточие нашей теории»[336]. И когда боксер Джордж Форман нес американский флаг на той же Олимпиаде, приверженцы Нормана Мейлера назвали его «дядей Томом».
О любом движении много могут сказать его герои, и в этом случае «новые левые» также оказываются не на высоте. Несмотря на все их громкие заявления о «демократии прямого участия», поразительно мало демократов считались героями даже среди «мирных» представителей этого движения. В Колумбийском университете, в Беркли и в университетских городках по всей Америке студенты-активисты расклеивали плакаты с портретами Че Гевары, Фиделя Кастро, Мао Цзэдуна и Хо Ши Мина. Под руководством Радда «Студенты за демократическое общество» установили полуофициальные связи с правительством Кастро. В Чикаго и в других местах они скандировали: «Хо-Хо-Хо-Ши-Мин!» Маленькая красная книжка революционных цитат Мао Цзэдуна стала бестселлером.
Вместо того чтобы называть эти режимы фашистскими (каковыми они, по моему глубокому убеждению, и были), мы только отмечаем сходство между этими движениями и режимами в странах третьего мира и традиционными фашистскими режимами.
Мао, Хо, Кастро и даже «Пантеры» — все они были представителями этноцентрических движений за «национальное освобождение». Именно так описывали свои стремления Муссолини и Гитлер. Гитлер обещал вывести Германию из-под власти Версальского договора и «международного финансового капитализма». Муссолини утверждал, что Италия — это «пролетарское государство» и подобно Германии имеет право на свое «место под солнцем». Культурная революция Мао, его смесь социализма и народных китайских традиций, прекрасно вписывается в фашистскую идеологию. Ведь Мао — это типичный военный диктатор (взять хотя бы обычную для него военную форму), который дополнял культ своей личности социалистической экономикой, националистической риторикой и бесконечными популистскими выступлениями в духе нюрнбергских митингов.
Тот факт, что Че Гевара стал превосходным инструментом продвижения брендов, — отвратительное следствие как американской потребительской культуры, так и невежественного либерализма, который представляет собой мерзкое наследие «новых левых» 1960-х годов. Футболки с портретом Че Гевары — самый покупаемый товар массового производства с революционной символикой, который можно приобрести в ближайшем розничном магазине, где продаются вещи в стиле boho-chic[337], в том числе и популярная линия детской одежды. Вот текст одного объявления, рекламирующего такие вещи: «Коллекция “Да здравствует революция!”, представленная в каталоге журнала Time, где перечислены интернет-магазины, в которых можно приобрести праздничные подарки. Теперь даже самый маленький бунтарь может выразить себя в этих потрясающих ползунках. Этот классический образ Че Гевары также доступен на футболках детских размеров с длинными рукавами... Да здравствует бунтарь в каждом из нас! Нет на свете культового образа круче, чем Че!»[338]
Аргентинский последователь кубинской революции был злодеем и убийцей. В своих газетах он писал классические фашистские апофегмы: «ненависть как элемент борьбы; непреклонная ненависть к врагу, которая толкает человеческое существо за пределы его природных ограничений, превращая его в эффективную, жестокую, избирательную и хладнокровную машину убийства». Гевара был неплохим писателем, но та же муза вдохновляла Гитлера на создание Mein Kampf. Гевара получал наслаждение, казня заключенных. Разжигая революцию в Гватемале, он писал своей матери: «Все это было очень весело: бомбы, выступления и другие развлечения, которые скрашивали монотонность моей жизни». Его девиз гласил: «Если есть сомнения, надо убить». И он убил многих. Кубино-американский писатель Умберто Фонтова описал Гевару как «смесь Берии и Гиммлера»[339]. Гевара, безусловно, убил больше диссидентов и любителей демократии, чем Муссолини, и Италия Муссолини, несомненно, была более «свободной», чем то общество, которого искал «борец за свободу» Гевара. Вы бы надели подгузник с портретом Муссолини на своего ребенка? Вы бы позволили своей дочери пить из чашки с изображением Гиммлера?
Можно долго спорить о том, каких политических ярлыков заслуживают эти люди, но факт остается фактом: данные «освободительные» движения стали такими популярными благодаря тем признакам, которые уподобляли Гевару, Кастро, Мао и прочих героям фашизма. И если убрать имена Маркса и Ленина из их выступлений, то останется то, что могло лечь в основу любой из обличительных речей Муссолини, которые он произносил с балкона (более того, если речь идет о Муссолини, то в некоторых случаях имена Маркса и Ленина можно не трогать). Все это были националисты, исповедующие национал-социализм, которые обещали реализовать «более истинную» и более «органическую» демократию, которая отметала «шаблонную», «поверхностную» и «упадочную» «поддельную демократию» буржуазного Запада. Такие личности, как конголезский националист Патрис Лумумба, стали героями именно потому, что они выступали против Соединенных Штатов и утверждали, что представляют чистое в расовом отношении революционное движение[340]. Организация Объединенных Наций и связанные с ней элиты заняли расистскую позицию, согласно которой убийство чернокожими или другими угнетенными народами друг друга или белых людей можно считать законным проявлением воли третьего мира к власти. Панафриканизм, панарабизм, китайский путь и антиколониализм, по сути, представляли собой переработанные версии гитлеровского пангерманизма и стремления Муссолини стать правителем «романской цивилизации» и «итальянцев по всему миру». Жителям развивающихся стран тоже требовалось жизненное пространство.
В соответствии с доктринами «черного освобождения» «революционное» насилие всегда оправданно, пока вы утверждаете, что окровавленный труп каким-либо образом причастен к угнетателям. Белые стали новыми евреями. «Застрелить европейца значит убить двух птиц одним камнем, одновременно уничтожая угнетателя и человека, которого он угнетает», — так выразился Жан-Поль Сартр в своем предисловии к одной из книг Франца Фанона. Все это нашло воплощение в эссе Нормана Мейлера «Белый негр» (White Negro), в котором преступления черных превозносились как модные, крутые и революционные. «Новые левые» не просто позаимствовали эту позицию; они сделали ее популярной. Опрос показал, что 20 процентов американских студентов отождествляли себя с Че Геварой. На втором месте по популярности оказался Никсон (19 процентов), затем Хамфри (16 процентов) и Уоллес (7 процентов)[341].
Безумие, жестокость и тоталитаризм вошли в моду. Бандиты и преступники стали героями, а сторонники правопорядка вдруг оказались «фашистами». Эта логика почти с самого начала отравила первые победы движения за гражданские права. В Корнеллском университете большинство черных студентов получили возможность учиться благодаря тому, что сегодня мы называем позитивной дискриминацией, несмотря на более чем посредственные результаты на отборочном тестировании. Особенно показателен тот факт, что многие из этих вооруженных до зубов революционеров были зачислены в университет именно потому, что они соогветствовали мейлеровскому стереотипу благородного «молодого человека из трущоб», истинного негра. В итоге выбрали именно их, а не других черных с более высокими результатами и лучшими аттестатами, потому что более подготовленные черные были слишком «белыми»[342].
К концу десятилетия движение за гражданские права по своим намерениям и целям превратилось в движение «За власть черных». А само движение «За власть черных», с сжатыми кулаками, афроязыческой мифологией, прославлением насилия, акцентом на расовой гордости и презрением к либерализму, стало, пожалуй, самым настоящим, коренным фашизмом Америки. Стокли Кармайкл, бывший в свое время «премьер-министром» партии «Черных пантер», заявлял, что движение «За власть черных» (именно он ввел в обиход этот термин) «разнесет все, что создала западная цивилизация»[343]. Кармайкл разделял мечту Гитлера о создании народного расового государства на обломках старого порядка.
Более того, знакомясь с идеологией расы, которую преподавали детям в нацистской Германии, трудно увидеть разницу между «черной» гордостью Кармайкла и немецкой гордостью Гитлера. «Какова первая заповедь каждого национал-социалиста? — вопрос из нацистского опросника. — Любить Германию превыше всего, а своих собратьев-арийцев, как самого себя!» Связи между черным национализмом и нацизмом, фашизмом и другими якобы правыми расистскими группами отнюдь не гипотетические — о них известно давно. Маркус Гарви, основатель движения «Назад в Африку», в 1922 году признал, что его идеология очень близка воззрениям Муссолини. «Мы были первыми фашистами», — заявил он. Кроме того, его рассуждения часто были устрашающе созвучными постулатам немецкого фашизма: «Поднимайся, могучая раса, добейся того, чего желаешь», «Африка для африканцев... на родине и за рубежом!» и т. д. В 1960-х годах Илайдж Мухаммад, глава мусульманской секты «Народ ислама»[344], установил теплые отношения с Джорджем Линкольном Рокуэллом, главой американской нацистской партии. Рокуэлла даже пригласили выступить на национальном собрании «Народа ислама» в 1962 году. В своей речи он восторженно отозвался об Илайдже Мухаммаде, назвав его «черным Адольфом Гитлером». 28 января 1961 года Мухаммад послал Малколма Икс[345] в Атланту, чтобы заключить соглашение с Ку-клукс-кланом, предполагавшее поддержку Кланом отдельного черного государства[346].
В целом движение «За власть черных» стало склоняться в сторону насильственных методов борьбы, задавая тон для белых левых сил. X. Рэп Браун призвал своих последователей «делать то, что сделал Джон Браун: брать оружие, выходить на улицу и стрелять в наших врагов». Малколм Икс неоднократно призывал черных использовать «любые средства, которые будут необходимы». Джеймс Форман, лидер Студенческого координационного комитета ненасильственных действий, заявил, что если его убьют, он хотел бы, чтобы в отместку «были уничтожены 10 военных заводов... и убиты один южный губернатор, два мэра и 500 расистских белых полицейских». Хорошо еще, что он принадлежал к откровенно ненасильственной группе! Бенджамин Чавис, будущий глава Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения, впервые добился национального признания, когда был арестован и осужден как член «Уилмингтонской десятки», группы, которая, как утверждается, взорвала продуктовый магазин при помощи зажигательной бомбы, а затем открыла огонь по полицейским, когда они прибыли на место преступления»[347]. И всегда и везде были «Пантеры», в полувоенной форме и черных рубашках, которые использовали фашистские звания и должности (министр обороны, министр информации), грабили банки, призывали к массовым убийствам белых «свиней», устраивали засады на полицейских, похищения судей и детей и высказывались за создание отдельного «черного государства».
А как же обстоит дело с якобы фашистскими американскими правыми? В то время как «новые левые» без устали осуждали отцов-основателей как расистских белых людей, и даже бывшие в большинстве либералы считали смехотворной мысль о том, что конституция может иметь какое-либо значение для современного общества, консерваторы стали инициаторами масштабного проекта по восстановлению надлежащего места конституции в жизни американцев. Ни один из ведущих консервативных ученых или интеллектуалов не приветствовал фашистских явлений или идей. Ни один из ведущих консерваторов не пытался очернить имманентный классический либерализм политической системы Соединенных Штатов. Напротив, Барри Голдуотер, Рональд Рейган, Уильям Ф. Бакли и консерваторы, сплотившиеся вокруг журнала National Review, посвятили себя восстановлению классических либеральных воззрений создателей Конституции США.
Применительно к американскому консерватизму представителей левого движения тогда и сейчас сбивало с толку то, что любовь к своей стране и ее поддержка не обязательно рассматривались как первый шаг к фашизму. Патриотизм не тождествен крайнему национализму или фашизму. Нацисты убили многих немецких патриотов, любовь которых к своей родине была глубокой и искренней. В некотором смысле главная вина евреев заключалась в том, что они были патриотичными немцами. Именно в 1960-е годы левые убедили себя в том, что в патриотизме есть нечто фашистское, как и нечто извращенно «патриотическое» в пренебрежительном отношении к Америке. Антиамериканизм (пришедший на смену ненависти к западной цивилизации) стал пользоваться неведомой доселе популярностью у представителей интеллигенции. Поджигатели флага провозглашались образцовыми «патриотами», потому что неприятие не только однопартийной политики, но и самого «американского проекта» стало считаться высшей добродетелью. В 1930 году профессор Колумбийского университета, который выразил надежду на то, что Америке предстоит столкнуться с «миллионом Могадишо[348]», был патриотом в глазах представителей левых сил. А те американцы, которые ратовали за ограничение власти (подумать только!), вдруг стали «отвратительными фашистами».
Глядя на то, как жестокость и варварское разрушение привели Гитлера к власти, писатель Томас Манн отметил в своем дневнике, что это новый вид революции, «без основополагающих идей, против идей, против всего благородного, лучшего, порядочного, против свободы, правды и справедливости». «Сброд из низов» одержал победу, «сопровождавшуюся огромным ликованием со стороны масс»[349]. Либералы 1960-х годов, которые пережили аналогичную деградацию порядочности вследствие того же самого интеллектуального разложения, начали бунтовать. Столкнувшись с идеологией, которая всегда исходила из того, что Америка — источник проблем, а не средство их решения, они перешли в контрнаступление. Эти патриоты из обеих партий главным образом и стали основой политического течения, известного как неоконсерватизм. Так их окрестили левые, считавшие, что приставка «нео» будет вызывать ассоциации с неонацистами.
Но так как доводы неоконсерваторов ничего не стоят во всех уголках либерального невежества, важно отметить, что даже некоторым титанам левого движения еще хватало зоркости, чтобы понять происходящее. Ирвинг Луис Хоровиц, почитаемый левый интеллектуал (он был литературным душеприказчиком Чарльза Р. Миллса), специализирующийся на революционной мысли, увидел в радикализме 1960-х годов «фанатичную попытку навязать миру новый общественный порядок, вместо того чтобы ожидать вердикта в таких формулировках, которые были бы единодушно приняты различными людьми, а также соответствовали размышлениям историков». И он увидел самую суть этого фанатизма: «Фашизм возвращается в Соединенные Штаты не как правая идеология, но почти как полулевая идеология»[350].
Питер Бергер, бежавший из Австрии еврей, уважаемый борец за мир и социолог левых взглядов (он способствовал популяризации понятия «социальное конструирование реальности»), видел то же самое. «Наблюдая [американских] радикалов в действии, я неоднократно вспоминал о штурмовиках, которые прошли маршем по моему детству в Европе», — писал он. Он изучил длинный список общих для радикализма 1960-х годов и европейского фашизма черт и пришел к выводу, что эти идеологии образуют «комбинацию, которая до удивления напоминает общее ядро итальянского и немецкого фашизма». В 1974 году Джеймс Грегор написал работу «Фашистские убеждения в радикальной политике» (The Fascist Persuasion in Radical Politics), в которой все эти тенденции были обобщены и каталогизированы исключительно подробно и строго научно. «В недавнем прошлом, — отмечал он, — радикально настроенные студенты и “новые левые” узаконили такой политический стиль, который должен оказаться максимально полезным для американского варианта фашизма».
Даже некоторые представители СДО признавали, что члены их организации, склонные к экстремизму, скатываются к фашизму. Редакционная статья в газете The Campaigner (она издавалась региональным комитетом по труду организации СДО в Нью-Йорке и Филадельфии) описывала фракцию СДО, из которой выделились «Метеорологи»: «Существует почти полное тождество между аргументами анархистов (например, относительно восстаний в Колумбийском университете) и призывами Муссолини к действиям против теории, против программы»[351].
Теоретизирование по поводу «молодежного движения» в результате выхода в свет книги Чарльза Райха «Озеленение Америки» (Greening of America), критика разума, популистские призывы к победе над «системой», ратование за новое, национально ориентированное сообщество, которое позволило бы заменить капитализм более органическим и тоталитарным подходом — это было уже слишком для некоторых левых с ясным пониманием исторических корней фашизма. «Фашистские “обертоны”, — писал Стюарт Олсоп об «Озеленении Америки», — очевидны для любого, кто видел этот лес рук, поднятых молодыми революционерами в едином порыве, или слышал их бессмысленное скандирование. Профессор Райх, конечно же, хороший и добрый человек, без единой фашистской кости в его теле, и большинство из “освобожденных” молодых, которых он боготворит, также хорошие и добрые. Но ведь любой здравомыслящий человек, имеющий представление о политических реальностях, должен почувствовать запах опасности, которой эти глупые, добрые, иррациональные люди в своей беззаботной изоляции от реальности подвергают всех нас. Опасность начинается с университетов, но не заканчивается там. Это и вызывает наибольшие опасения». Не кто иной, как кумир социалистов Майкл Харрингтон, заявил о том, что в огульном обвинении Райхом современности (он назвал его «элитарным экзистенциализмом») угадываются романтические черты нацизма.
На сегодняшний день версия 1960-х годов в изложении либеральных левых примерно настолько же достоверна, как и воспоминания Невилла Чемберлена о Гитлере как о «мирном человеке». Страстные желания и стремления «новых левых» слабо отличались от целей представителей обновленного американизированного варианта, того, который мы называем европейским классическим консерватизмом. Своими фильмами — от «Беспечного ездока» и до «Джона Фицджеральда Кеннеди», Голливуд пытается сказать нам, что, если бы силы реакции не убили своих хорстов весселей, мы жили бы сегодня в лучшей, более справедливой и более толерантной стране. И если бы нам удалось «загореться» надеждами и устремлениями тех ранних радикалов, «то, что могло бы быть», превратилось бы в «то, что еще может быть». Это жизненная ложь левых. Западная цивилизация была спасена, по крайней мере на некоторое время, когда варвары потерпели поражение в начале 1970-х годов. Мы должны не только радоваться нашей, пусть небольшой, победе, но и быть бдительными, чтобы суметь сохранить ее для потомков.
Такая бдительность невозможна без понимания основ, на которых зиждется современный либерализм, а это, в свою очередь, требует еще одного взгляда на 1960-е годы — на этот раз сверху вниз, поскольку, когда радикалы на улицах требовали еще большей власти, прогрессивисты, которые уже были у власти, тоже делали свое дело.
Вполне объяснимо, что 1960-е годы воспринимаются как поворотный момент в нашей истории из-за резких перемен, многие из которых были совершенно неожиданными (и в некоторых случаях к лучшему). Но для событий этого десятилетия была характерна и преемственность. Когда Кеннеди сказал, что факел был передан новому поколению, в немалой степени он имел в виду новое поколение прогрессивистов. Эти мужчины (и некоторое количество женщин) были преданными продолжателями проектов Вильсона и Рузвельта. Когда факел передают, меняется бегун, но гонка остается прежней.
Из следующей главы вы узнаете, как Джон Ф. Кеннеди и Линдон Б. Джонсон продолжили поиски либеральных идей, начатых Вудро Вильсоном и его прогрессивными соратниками, поиски, результатом которых должно было стать заботящееся обо всем, всемогущее, всеобъемлющее государство, государство, которое берет на себя ответственность за каждый желаемый результат и принимает вину за каждую неудачу на пути к утопии, государство, которое в итоге заменяет Бога.