Глава 3. Вудро Вильсон и рождение либерального фашизма

«У нас это невозможно».

С этого избитого политического клише начинается любая дискуссия об американском фашизме. Чаще оно используется левыми и обычно имеет саркастический оттенок, как в следующем примере: «Джордж Буш — это тайно симпатизирующая нацистам расистская марионетка в руках крупных корпораций, ведущая империалистические войны против стран третьего мира, чтобы угодить своим пропитанным нефтью казначеям, но (да, верно) “у нас это невозможно”». Хотя Джо Конасон в типичном для него нарочито серьезном стиле назвал свою недавно вышедшую книгу «У нас это возможно: Авторитарная угроза в эпоху Буша» (It Can Happen Here: Authoritarian Peril in the Age of Bush).

Эта фраза, конечно же, перекликается с названием вышедшего в 1935 году пропагандистского романа Синклера Льюиса «У нас это невозможно» (It Can’t Happen Неге). В нем описывается захват фашистами Америки, и, по мнению большинства, он представляет собой отвратительное чтиво, перенасыщенное карикатурными персонажами, произносящими пространные банальные речи и напоминающими героев советских пьес. Однако когда он вышел из печати, то получил высокую оценку журнала New Yorker как «одна из самых значительных книг, когда-либо созданных в этой стране». «Он настолько значимый, страстный, честный и жизненный, — писал журнал, — “что только догматики, раскольники и реакционеры станут выискивать в нем недостатки»[125].

Главный герой этой мрачной истории — журналист из Вермонта Доремус Джессап, который считает себя «ленивым и отчасти сентиментальным либералом». В роли злодея выступает сенатор Берзелиос Уиндрип по прозвищу Базз[126]. Образ этого харизматичного хвастуна списан с сенатора Хьюи Лонга, который был избран президентом в 1936 году. Сюжет романа довольно сложен: фашистские группировки готовят заговор против уже существующего фашистского правительства. Но он наверняка найдет живой отклик у либералов. Положительный либерал из Вермонта Джессап (который, тем не менее, сильно отличается от современных либералов типа Говарда Дина) организует подпольный заговор и восстание, терпит поражение, бежит в Канаду и собирается вместе с союзниками перейти в массированное контрнаступление. На этом книга заканчивается.

Название книги взято из слов предсказания, сделанного Джессапом незадолго до роковых выборов. Джессап предупреждает друга, что результатом победы Уиндрипа станет «настоящая фашистская диктатура».

«Глупости! Нелепость! — отвечает его друг. — Этого не может случиться здесь, в Америке! Мы страна свободных людей... У нас, в Америке, это невозможно».

«Черта с два невозможно», — отвечает Джессап. И вскоре его слова сбываются.

С тех пор выражение «у нас это невозможно», а также чувство страха, описанное в романе, являются частью нашей жизни. Недавно вышедшая книга Филиппа Рота «Заговор против Америки» (Plot Against America) представляет собой более художественное воплощение подобного сценария. По сюжету Чарльз Линдберг побеждает Франклина Рузвельта в 1940 году. Среди множества книг и фильмов на эту тему произведение Филиппа Рота выделяется только временем своего появления. Мысль о том, что люди должны постоянно быть готовы ми к отражению угрозы, исходящей от фашистского зверя, который скрывается в болотах правого политического лагеря, настойчиво муссировалась и в целом ряде голливудских фильмов.

Ирония, конечно же, заключается в том, что это случилось здесь. Все это практически соответствует описаниям Льюиса. Главный герой книги Джессап пространно рассуждает о том, что Америка созрела для фашистского переворота, опираясь на события, происходившие в стране во время и сразу после Первой мировой войны:

«Ведь нет в мире другой страны, которая так легко впадала бы в истерию или была бы более склонна к раболепству, чем Америка... Вспомните нашу военную истерию, когда мы шницель по-венски переименовали в “шницель свободы” и кто-то даже предложил называть немецкую корь[127] “корью свободы”? А цензура военного времени, от которой стонали все честные газеты? Не лучше, чем в России!.. Помните наши красные ужасы и ужасы католические?.. А “сухой закон”?.. Расстреливать людей за одно только подозрение в том, что они ввозили в страну спиртное!.. Нет, в Америке это невозможно! Да на протяжении всей истории никогда еще не было народа, более созревшего для диктатуры, чем наш!»[128]

Льюис недооценил ситуацию. Период «шницеля свободы», цензуры военного времени и пропаганды свидетельствовал не о том, что Америка однажды может созреть для фашизма, а о том, что она на самом деле переживала фашистскую диктатуру. Если события, которые произошли во время и сразу после Второй мировой войны в Америке, повторились бы сегодня в любой западной стране, многие образованные люди охарактеризовали бы их именно таким образом. Ведь смогли же они убедить себя согласиться с мнением писателя Эндрю Салливана, что Америка при Джордже У Буше уже стала «слабо завуалированной военной диктатурой». «Шницель свободы», санкционированная государством жестокость, подавление инакомыслия, клятвы верности и списки врагов — все это не только стало возможным в Америке, но и на самом деле произошло в период правления либералов. Те, кто называют себя прогрессивистами, так же как и большинство американских социалистов, были в авангарде движения за истинно тоталитарное государство. Они встречали аплодисментами жесткие меры правительства и ставили под сомнение патриотизм, интеллект и порядочность каждого пацифиста, а также всех тех, кто придерживался классических либеральных ценностей.

В основе фашизма лежит убеждение, согласно которому даже самые мелкие винтики социального механизма должны в духовном единении стремиться к общим целям под контролем государства. «Все в государстве, ничего вне государства» — таково определение Муссолини. Муссолини придумал слово «тоталитарный» для описания не тиранического, но гуманного общества, в котором каждый вносит свой вклад и получает в ответ соответствующую меру заботы. Это была органичная концепция, где каждый класс и каждый человек становился частью общего целого. Милитаризация общества и политики просто считалась наилучшим из имеющихся средств для достижения этой цели. Называйте это как хотите — прогрессивизмом, фашизмом, коммунизмом или тоталитаризмом, — первая инициатива такого рода была реализована не в России, Италии или Германии, а в Соединенных Штатах, и первым фашистским диктатором XX века стал Вудро Вильсон.

На первый взгляд это утверждение может показаться возмутительным, но давайте рассмотрим доказательства. За несколько лет правления Вильсона было арестовано или заключено в тюрьму больше диссидентов, чем за все 1920-е годы при Муссолини. Также предполагается, что за три последних года у власти Вильсон сделал едва ли не больше для ограничения гражданских свобод, чем Муссолини за свои первые 12 лет. Вильсон создал лучшее и более эффективное Министерство пропаганды, чем то, которое было у Муссолини. В 1920-е годы критики Муссолини обвиняли его (и, кстати, вполне справедливо) в использовании подчинявшихся ему полуофициальных фашистских организаций для запугивания оппозиции и в притеснении прессы. Всего за несколько лет до этого Вильсон подверг американский народ террору сотен тысяч имевших официальные полномочия головорезов и провел такую мощную кампанию против прессы, которой позавидовал бы Муссолини.

Вильсон действовал не в одиночку. Как у Муссолини и Гитлера, в его распоряжении были активисты идеологического движения. В Италии их называли фашистами. В Германии их называли национал-социалистами. В Америке мы называли их прогрессивистами.

Прогрессивисты были настоящими «социальными дарвинистами» в современном понимании этого термина, хотя сами они называли так своих врагов (см. гл. 7). Они верили в евгенику. Они были империалистами. Они были убеждены, что посредством планирования рождаемости и давления на население государство может создать чистую расу, общество новых людей. Они не скрывали своего враждебного отношения к индивидуализму и гордились этим. Религия была политическим инструментом, а политика была самой настоящей религией. Прогрессивисты считали традиционную систему конституционных сдержек и противовесов устаревшей и препятствующей прогрессу, поскольку такие древние институты ограничивали их собственные амбиции. Догматическая привязанность к конституции, демократической практике и устаревшим законам тормозили прогресс в понимании как фашистов, так и прогрессивистов. Более того, фашисты и прогрессивисты превозносили одних и тех же героев и цитировали тех же самых философов.

Сегодня либералы вспоминают прогрессивистов как благодетелей, которые обеспечили контроль качества продуктов питания и выступали за более щедрое социальное государство всеобщего благосостояния, а также за улучшение условий труда. Да, прогрессивисты делали это. Но и нацисты, и итальянские фашисты поступали точно так же. И они делали это по тем же причинам и руководствовались примерно аналогичными принципами.

С исторической точки зрения, фашизм — это продукт демократии, которая сошла с ума. Здесь, в Америке, мы предпочитаем не обсуждать безумие, которое пришлось пережить нашему государству под руководством Вильсона, хотя с его последствиями нам приходится сталкиваться и сегодня. Как семья, которая делает вид, что отец никогда не пил слишком много, а у матери никогда не было нервного срыва, мы продолжаем жить так, как будто все это было дурным сном, который мы на самом деле не помним, несмотря на то, что по сей день несем на себе груз тех ошибок. Причинами этой избирательной амнезии в равной степени являются стыд, лень и идеология. В обществе, где Джо Маккарти должен считаться наибольшим злом в американской истории, было бы неудобно признавать, что «Джордж Вашингтон современного либерализма» был инквизитором в гораздо большей степени, а другие отцы-основатели американского либерализма были гораздо более жестокими шовинистами и милитаристами, чем кто-либо из современных консерваторов.

Идеализм поклонения власти

Томас Вудро Вильсон родился в 1856 году, и первым его воспоминанием была страшная весть о том, что Авраам Линкольн был избран президентом и война неизбежна. Вильсоны были переселенцами с севера из Огайо. Они жили в Джорджии и Южной Каролине, но быстро приспособились к образу жизни на юге. Джозеф Вильсон, священник пресвитерианской церкви, служил капелланом в армии Конфедерации. Он на благотворительной основе разместил в своей церкви военный госпиталь. Молодой Вудро был болезненным мальчиком и испытывал трудности при обучении. Он учился преимущественно дома и начал читать только в возрасте 10 лет. Но даже после этого учеба давалась ему нелегко. То, что ему удалось стать выдающимся ученым, тем более президентом Соединенных Штатов, свидетельствует об исключительных терпении, силе воли и упорстве. Но все это далось ему слишком большой ценой. У него практически не было близких друзей на протяжении большей части его взрослой жизни; кроме того, у него были серьезные проблемы с желудком, в том числе стойкие запоры, тошнота и изжога.

Без сомнения, популярность Вильсона тогда и сейчас во многом обусловлена тем, что он стал первым американским президентом с ученой степенью доктора философии. В Белом доме, конечно же, и до него было немало великих умов и выдающихся ученых. Однако Вильсон был первым профессиональным ученым в то время, когда профессионализация социальной науки считалась краеугольным камнем прогресса человечества. Он был одновременно практиком и служителем культа знания — теории, согласно которой человеческое общество — всего лишь одна из составляющих мира природы и может управляться с применением научного метода. Бывший президент Американской ассоциации политических наук Вильсон получил широкое признание как основоположник научной дисциплины «государственное управление», предметом изучения которой является модернизация и профессионализация государства в соответствии с собственными убеждениями,

Вильсон начал свою академическую карьеру в колледже Дэвидсона в Северной Каролине, однако он очень тосковал по дому, куда и вернулся, не проучившись и года. В 1875 году после еще одного года обучения у своего отца он предпринял новую попытку поступить в учебное заведение. На этот раз его зачислили в колледж Нью-Джерси, который позже стал Принстонским университетом, где он стал изучать политику и историю. Вильсону понравилось его новое окружение отчасти из-за большого числа южных пресвитериан, и он преуспел там. Он основал Либеральное дискуссионное общество, а также был редактором школьной газеты и секретарем футбольной ассоциации. Неудивительно, что молодой Вильсон почувствовал вкус к политике, когда приобрел уверенность в себе и стал с удовольствием воспринимать звучание собственного голоса.

После окончания Принстонского университета он поступил в университет штата Вирджиния, чтобы изучать право в надежде однажды прийти в политику. Тоска по дому и врожденная замкнутость снова стали его угнетать. Он покинул Вирджинский университет на Рождество в первый год своего обучения, заявив, что заболел, и не вернулся. Закончил он учебу дома. После прохождения юридической практики в Джорджии Вильсон в течение некоторого времени работал адвокатом, однако особых способностей в этом деле у него не обнаружилось, и он решил, что такой путь к политической карьере слишком сложен для него. Потерпев неудачу в своем стремлении стать государственным деятелем, Вильсон поступил в недавно созданный Университет Джонса Хопкинса, где занялся докторской диссертацией. По завершении учебы он преподавал в нескольких местах и параллельно писал научные работы. К тому времени относится его получивший широкую известность 800-страничный труд под названием «Государство» (The State). В конце концов Вильсон вернулся туда, где ранее уже добился некоторых успехов, в Принстонский университет, и там вырос до президента.

Выбор Вильсона в пользу науки не следует считать альтернативой политической карьеры. Скорее, это был альтернативный путь к той карьере, к которой он всегда стремился. Мудрец из Нью-Джерси стал государственным деятелем не по принуждению. Через некоторое время после завершения «Государства» Вильсон перешел от написания исключительно научных работ к более популярным комментариям главным образом с целью повысить свой политический авторитет. В числе обычных для него тем особое место занимала пропаганда прогрессивного империализма, способствующего скорейшему развитию низших рас, находящихся под его влиянием. Он приветствовал присоединение Пуэрто-Рико и Филиппин словами: «Они дети, а мы взрослые в этих сложных вопросах государственного управления и правосудия», и осуждал «антиимпериалистические рыдания и вопли, раздающиеся из Бостона»[129]. О том, насколько тщательно он следил за своим политическим имиджем, свидетельствует появление на обложке каждого номера еженедельника Harper s Weekly призыва «За президента Вудро Вильсона!» за четыре года до того, как он «неохотно» принял «неожиданное» назначение на должность губернатора Нью-Джерси.

С первых своих дней на студенческой скамье послушный, получивший домашнее образование Вильсон был просто очарован политической властью. И как это нередко случается с представителями интеллигенции, его научные представления оказались искаженными в результате идеализации этого понятия.

Знаменитое высказывание лорда Актона о том, что «власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно», уже давно трактуется неверно. Актон говорил не о том, что власть делает властных правителей безнравственными (хотя он, вполне возможно, и придерживался такого мнения). Скорее он имел в виду тот факт, что историки имеют обыкновение прощать сильным личностям такие злоупотребления, с которыми они ни в коем случае не стали бы мириться, если бы их совершил слабый. Вильсон виновен по обоим пунктам: он не только заискивал перед великими, но и сам, обретя реальную власть, был испорчен ею. Его симпатии постоянно оказывались на стороне великих людей, которые не признавали традиционных ограничений своей власти. Его главными героями были прусский канцлер Отто фон Бисмарк и Авраам Линкольн. Может показаться странным, что тот, кто называл предоставление черным избирательного права «причиной всех зол в этой стране», восхищался Линкольном. Однако в «Великом Освободителе» Вильсона привлекала главным образом его способность навязать свою волю всей стране. Линкольн был сторонником централизации власти, реформатором, который использовал свои полномочия для создания новой, единой нации. Другими словами, Вильсон восхищался такими средствами Линкольна, как приостановление действия приказа о доставлении в суд, призыв на военную службу и кампании радикальных республиканцев после войны, в гораздо большей степени, чем его целями. «Если во всех существующих трудах о Вильсоне и есть нечто общее, — пишет историк Уолтер Макдугал, — то оно таково: он любил власть, стремился к ней и в некотором смысле прославлял ее»[130].

Увлечение Вильсона властью было лейтмотивом всей его карьеры. Такое отношение стало основой его понимания теологии и политики и их взаимного влияния. Власть была инструментом Бога на земле, и поэтому ее всегда следовало почитать. В своей книге «Правительство Конгресса» (Congressional Government) он признался: «Я не могу представить себе власть как отрицательное, а не положительное явление». Такую любовь к власти можно найти во многих системах и у многих людей за пределами «орбиты фашизма», но при этом немногие идеологии и эстетики в такой же степени сосредоточены на власти, воле, силе и действии. Эти же принципы нашли отражение в фашистских искусстве и архитектуре, прославлявших крепкую физическую форму и непобедимую мощь нации: сила в единстве, триумф воли, преобладание судьбы над упадком и нерешительностью. Доктринерский фашизм, как и коммунизм, провозглашал себя непреодолимой силой божественной или исторической неизбежности. Тех, кто стоял на пути — буржуазию, «непригодных», «алчных», «индивидуалистов», предателей, кулаков, евреев, можно было обвинять во всех грехах за их «инаковость». Но не только потому, что ими можно было пренебречь, и не за их стремление «отколоться от коллектива», но прежде всего потому, что самим своим существованием они ограничивали стремление к власти, которое было основой жизни как для самой толпы, так и для авангарда, который объявлял себя выразителем ее воли. «Отличие данной эпохи от тех, которые ей непосредственно предшествовали, состоит в отсутствии либеральной интеллигенции, — писал Джордж Оруэлл. — Поклонение жесткой власти под самыми разными обличиями стало универсальной религией»[131]. Некоторым людям, таким как Вильсон, право подавлять людей дал сам Бог. Другие получили право на узаконенную жестокость в результате стечения тех или иных исторических обстоятельств. Но мотив при этом был один.

Став президентом, Вильсон утверждал, что он «правая рука Бога» и что несогласие с ним равносильно неприятию Божьей воли. Некоторые считали это свидетельством развращения Вильсона властью, однако на самом деле он думал так с самого начала. Он всегда принимал сторону власти, полагая, что власть дается только тому, кто искренне принимает Божью волю. В студенческие годы Вильсон был убежден, что Конгрессу было суждено стать средоточием власти в американской системе, и поэтому он ратовал за предоставление этому органу неограниченных полномочий в области государственного регулирования. На последнем курсе в своей первой опубликованной статье он даже утверждал, что Америка должна перейти к парламентской системе, в которой воля правителей ограничивается в меньшей степени. Вильсон был весьма искусным участником прений. Он был убежден, что максимальной власти достойны те, кто способен умело отстаивать свою точку зрения.

Свою самую известную и оригинальную работу под названием «Правительство Конгресса» (Congressional Government) Вильсон написал в возрасте 29 лет, будучи аспирантом Университета Джона Хопкинса. Он пытался доказать, что Америка должна перейти к централизованной парламентской системе. Однако в конечном счете работа вылилась в огульную критику фрагментированности и расплывчатости власти в американской политической системе. Вильсон полностью отказался от своей веры в правительство Конгресса, став свидетелем успеха Тедди Рузвельта, которому удалось превратить Овальный кабинет в «первоклассную кафедру проповедника». Бывший ярый приверженец власти Конгресса без лишних оправданий пополнил ряды сторонников сильной президентской власти. «Президент, — так он писал в 1908 году в своей работе «Конституционное правительство в Соединенных Штатах» (Constitutional Government in the United States), — волен, как по закону, так и по совести, стать настолько значительной фигурой, насколько это будет в его силах. Ограничен он будет лишь своими способностями; и если он окажется сильнее, чем Конгресс, то произойдет это не по вине создателей конституции... но лишь потому, что за президентом стоит нация, а за Конгрессом нет»[132].

Суть политической концепции Вильсона передает слово «statolatry», т. е. «поклонение государству» (тот же грех, в котором Ватикан обвинил Муссолини). По мнению Вильсона, государство — это естественное, органическое и духовное выражение интересов народа. С самого начала он считал, что между правительством и народом должна существовать органическая связь, которая отражает «истинный дух» народа или то, что немцы называли Volksgeist («дух народа»), «Правительство — это не машина, а живое существо, — пишет он в труде «Правительство Конгресса». — Оно соответствует не [ньютоновской] теории Вселенной, но [дарвиновской] теории органической жизни». С этой точки зрения постоянное увеличение власти государства было вполне естественным. Наряду с подавляющим большинством прогрессивной интеллигенции Вильсон считал, что усиление государственной власти подобно неизбежному эволюционному процессу. Правительственное «экспериментирование» как девиз прагматичных либералов от Дьюи и Вильсона до Рузвельта было социальным аналогом эволюционного приспособления. Конституционная демократия в понимании ее основоположников являлась всего лишь одним из этапов этого поступательного движения вперед. Теперь пришло время, когда государству предстояло перейти на следующую стадию своего развития. «Правительство, — с одобрением писал Вильсон в своем труде «Государство», — делает сейчас абсолютно все, что позволяет опыт или требует время»[133]. Вильсон был первым президентом, который позволил себе пренебрежительно отзываться о конституции.

Такая позиция Вильсона дополнительно усиливалась его нападением на саму идею естественных прав и прав личности. «Если изначальное, подлинное государство представляло собой диктатуру семьи, — вопрошал Вильсон в духе Дарвина, — что тогда историческая основа прав личности? Без сомнения, — писал он, имея в виду Декларацию о независимости, — немало абсурдных идей было высказано о неотъемлемых правах личности, при этом основывались они преимущественно на смутных ощущениях и умозрительных построениях».

По представлениям Вильсона, закон, который невозможно применить, ненастоящий, а «абстрактные права» как раз достаточно сложно реализовать.

Конечно же, голосу Вильсона вторил целый хор других представителей прогрессивного направления этого времени. «[Мы] должны требовать, чтобы отдельные личности были готовы отказаться от ощущения собственного успеха и согласовывать свои действия с деятельностью большинства», — заявляла Джейн Аддамс, общественный деятель от Прогрессивной партии. «Теперь люди свободны, — объяснял в 1896 году Уолтер Раушенбуш, ведущий теолог прогрессивного направления и основатель движения социального евангелизма, — но часто это свобода песчинок, которые поднимаются вверх в виде облака, а затем падают грудой, но при этом и облако, и груда песка лишены какой-либо согласованности». Лекарство от этой проблемы было очевидным для Раушенбуша: «Необходимо создать новые формы объединения. Наша неорганизованная жизнь, проникнутая духом состязательности, должна преобразоваться в органическую жизнь, основанную на сотрудничестве». В другом месте Раушенбуш выразил эту мысль еще проще: «Индивидуализм означает тиранию»[134]. Морально перевернутую бессмыслицу, ставшую известной благодаря Герберту Маркузе в 1960-е годы, — «угнетающая свобода», «репрессивная терпимость», «оборонительное насилие» — в некотором смысле можно считать продолжением идей, которые появились за десятилетия до этого благодаря прогрессивистам. Отзвуки знаменитого выражения нацистов «работа делает свободным» уже слышались в идеях представителей Прогрессивной партии, считавших коллективизм новой «свободой».

Америка сегодня охвачена грандиозной паникой по поводу роли христиан в общественной жизни. Глубокая ирония заключается в том, что такие протесты громче всего слышатся из стана самопровозглашенных «прогрессивистов», тогда как реальные сторонники прогрессивного направления принимали самое активное участие в христианизации американской жизни. Прогрессивизм, как следует из названия книги Вашингтона Гладдена[135], был «прикладным христианством». Социальный евангелизм провозглашал государство правой рукой Бога, а также средством спасения всей нации и мира в целом. Но когда христианство стали пытаться сделать истинной религией государства, его трансцендентные и богословские составляющие подверглись искажению.

Эти две концепции — дарвиновский органицизм и христианский мессианизм — сегодня воспринимаются как противоречащие друг другу, в силу того, что они находятся по разные стороны баррикад в войне культур. Но в течение «Прогрессивной эры» данные концепции прекрасно дополняли друг друга. И Вильсон был воплощением этого синтеза. Тоталитарный привкус такого мировоззрения должен быть очевидным. В отличие от классического либерализма, который считал правительство необходимым злом или просто благоприятным, но добровольным по своей сути общественным договором для свободных людей, вера в то, что все общество представляет собой органическое целое, не оставляет места для тех, кто не желает подчиняться и тем более «развиваться». Ваш дом, ваши личные мысли — все стало частью органичного политического пространства, обеспечение сохранности которого было возложено на государство.

Поэтому для фаланги реформаторов прогрессивного толка дом стал линией фронта в войне, нацеленной на превращение людей в послушные части социального организма. Для достижения этой цели детей стали как можно раньше отлучать от дома. Буквально за одну ночь появился целый архипелаг учреждений, комиссий и бюро, которые были призваны заменить собою «противоестественное и препятствующее эволюции» влияние семьи. Дом перестал быть островом, отдельным и независимым от остальной части общества. Джон Дьюи помогал создавать детские сады в Америке именно затем, чтобы придать «яблокам нужную форму, прежде чем они упадут с дерева». В то же время на другом полюсе образовательного процесса стояли такие реформаторы, как Вильсон, который кратко и очень емко сформулировал позицию Прогрессивной партии, обратившись к аудитории как президент Принстонского университета со следующими словами: «Наша задача состоит не просто в том, чтобы помочь студентам приспособиться к жизни в мире, [но] чтобы сделать их настолько отличными от их родителей, насколько это возможно»[136].

Если эпоха парламентской демократии подходила к концу, как заявляли прогрессивисты и фашисты, и наступал день органического государства-спасителя, то конституция должна развиваться или же ее необходимо выбросить на свалку истории. Работы Вильсона изобилуют требованиями смести «искусственные» преграды, установленные в «обветшавшей» с XVIII века системе сдержек и противовесов. Он высмеивал «сантименты 4 июля» тех, кто продолжал ссылаться на отцов-основателей как на источник конституционных норм. Он считал, что система государственных сдержек и противовесов «оказалась вредной в такой степени, насколько этим механизмам удалось воплотиться в жизнь»[137]. Более того, чернила из ручки Вильсона регулярно источали запах того, что мы сегодня называем «живой» конотитуцией[138]. В ходе предвыборной кампании в 1912 году Вильсон объяснял, что «живые» политические конституции должны быть «дарвиновскими по своей структуре и на практике». «Общество — это живой организм, — писал он, — и оно должно подчиняться законам жизни... оно должно развиваться... поэтому все, чего требуют или хотят прогрессивисты, — это разрешение — в эпоху, когда «развитие», «эволюция» являются словами из научного обихода, — интерпретировать конституцию в соответствии с дарвиновским принципом»[139]. Как мы уже видели, это толкование приводит к такой системе, в которой конституция означает все, что угодно интерпретаторам «эволюции».

Требовалась более аутентичная форма руководства: великий человек, который мог одновременно служить естественным выражением воли народа, а также руководителем и мастером, способным контролировать его темные устремления. Этот лидер должен был быть подобным мозгу, который и управляет телом, и зависит от его защиты. Для этого массы должны были подчиняться воле лидера. В своем непреднамеренно холодном и сухом эссе 1890 года под названием «Лидеры человечества» (Leaders of Men) Вильсон объяснял, что «настоящий лидер» использует массы как «инструменты». Он не должен вникать в тонкости и нюансы, как это делают писатели. Скорее, он должен говорить, воздействуя на их эмоции, а не на рассудок. Короче говоря, он должен быть умелым демагогом.

«Только самая суть конкретной концепции может произвести впечатление на умы масс, — писал Вильсон. — Они должны получать свои идеи в предельно конкретном выражении и гораздо охотнее принимают неполную правду, которую они могут быстро понять, чем всю правду, слишком многогранную для мгновенного осмысления. Умелого лидера мало интересуют тонкости характера других людей, для него важны — в крайней степени — конкретные возможности их применения... В то время как он является источником власти, другие только предоставляют материал для реализации этой власти... Власть предписывает; материал поддается. Люди подобны глине в руках опытного лидера»[140]. Циник мог бы признать, что трактовка Вильсона во многом верна, и тем самым признал бы свой цинизм. Вильсон же считал себя идеалистом.

Многие, в том числе и сам Вильсон, полагали, что этим качеством обладает Теодор Рузвельт. Более чем популярный политик, он был признанным божеством настоящего культа лидерства. Уильям Аллен Уайт, известный писатель-прогрессивист, вспоминал в 1934 году, что он был «молодым высокомерным апологетом священных принципов плутократии», пока Рузвельт не разрушил основы его политических идеалов. «И когда они рухнули, — писал он, — я сразу же в политическом смысле подставил свою шею под его каблук и стал его подчиненным»[141]. Рузвельт первым сумел перевести афоризм «государство — это я» на американский жаргон, часто утверждая, что суверенитет нации неотличим от его августейшей персоны. Будучи президентом, он регулярно выходил за пределы своих традиционных и юридических полномочий: сначала воплощал свои замыслы, а потом ждал (или не ждал) ответной реакции судов и законодательных органов.

Таковы вкратце основные различия между Вильсоном и Тедди Рузвельтом, непримиримыми соперниками и двумя действительно прогрессивными президентами «Прогрессивной эры». Это были очень разные люди с очень похожими идеями. Рузвельт был великим актером на мировой сцене; Вильсон в большей степени считал себя режиссером. Рузвельт был «сохатым»[142], который с ходу брался за решение любой проблемы; Вильсон был «учителем», который сперва разрабатывал «план урока». Один хотел вести отряд собратьев по оружию, другой — семинар для студентов магистратуры. Но если роли, которые они исполняли, были разными, то цели — одинаковыми. Вудро Вильсон писал трактаты, объясняющие, почему американцы должны отказаться от своей «слепой преданности» конституции; Тедди же вообще очень вольно трактовал этот документ, произнося пламенные речи о судах, которые ущемляют «народные права» и «отстают» от реалий нового времени. Уильям Говард Тафт — уважаемый, но все же потерпевший поражение на следующих выборах преемник Рузвельта в Белом доме — мог отказаться от выдвижения своей кандидатуры на второй срок, лишив Рузвельта возможности баллотироваться от Республиканской партии, если бы не был убежден, что стремление Рузвельта «отодвинуть закон» уподобляло его Наполеону[143].

Прогрессивизм разделялся на несколько течений. На одной стороне были люди, подобные Джону Дьюи и Джейн Аддамс, которые придерживались в большей степени социалистического и академического подходов в политике. Другую сторону занимали националисты, более явно склонявшиеся к патриотизму и милитаризму. Вильсон и Рузвельт в целом представляли оба направления. Во многом так же, как националисты, которые разделились на два лагеря — приверженцев национализма и социализма, прогрессивисты стали представлять два крыла: одни из них сосредоточились на социальных реформах, тогда как других в большей степени занимало «величие» Америки.

Можно также говорить о том, что Рузвельт олицетворял мужскую ипостась прогрессивизма — «партии отцов» — в то время как Вильсон был воплощением материнского аспекта этого движения. Естественно, что при каждом удобном случае Рузвельт заводил речь о «мужских добродетелях». Он хотел создать из (метафорической) касты воинов правящую элиту, выбравшую «напряженную жизнь», образованную элиту, полную решимости нанести поражение пришедшей в упадок «мягкой жизни». Вильсон стремился создать правящую элиту из рядов «бескорыстных» технократов, бюрократов и социальных работников, которые понимали причины социального распада.

Не многие из членов Прогрессивной партии воспринимали эти ценности как противоположные. Какого-либо компромисса между воинствующим национализмом и прогрессивными реформами не существовало; скорее, они дополняли друг друга (подобная комплиментарность была характерна для различных ветвей прогрессивистской евгеники, как мы увидим далее). Приведем в пример хотя бы сенатора Альберта Дж. Бевериджа, наиболее известного представителя Прогрессивной партии в Сенате США в течение первого десятилетия XX века. Когда Эптон Синклер описал в романе «Джунгли» (The Jungle) ужасы, творившиеся на скотобойне, именно Беверидж возглавил борьбу за реформы, способствуя продвижению принятого в 1906 году Закона о контроле качества мяса. Он выступал против детского труда и за 8-часовой рабочий день. Он был, пожалуй, главным союзником Тедди Рузвельта среди сенаторов в организованном прогрессивистами мятеже против «консервативного» крыла Республиканской партии. Он был смертельным врагом толстосумов «с особыми интересами», железнодорожных магнатов, трестов и другом реформаторов, защитников природы и всех прогрессивных людей. И в то же время он был ярым империалистом. «Оппозиция заявляет, что мы не должны управлять людьми без их согласия, — говорил он. — Я отвечаю, что правило свободы, предполагающее, что все справедливые правительства реализуют свои полномочия с согласия управляемых, распространяется только на тех, кто способен к самоуправлению»[144]. Надо сказать, что прогрессивисты в Конгрессе активно поддерживали все крупные военные мероприятия правительства Рузвельта и Тафта. При Вильсоне они были настроены значительно более воинственно, чем Белый дом. Все это время консерваторы выступали в Конгрессе против расходов на содержание «большого военно-морского флота», который был основным козырем имперского проекта. На самом деле нужно понимать, что империализм был такой же важной составляющей прогрессивизма, как и усилия по наведению порядка в снабжении населения продовольствием или по обеспечению безопасности на промышленных предприятиях[145].

Выборы 1912 года, по сути, свелись к референдуму, на котором предстояло решить, какой прогрессивизм был нужен Америке, или хотя бы понять, какой прогрессивизм она получит в результате. Не сумевший переизбраться на второй срок Уильям Говард Тафт никогда не хотел быть президентом. Его настоящая мечта (которую он позже осуществил) заключалась в том, чтобы стать главным судьей Верховного суда. Когда Тафт заявил, что участвует в избирательной гонке как консерватор, он был вполне серьезен. Он действительно был одним из последних консервативных либералов. Он считал, что классический либерализм (пусть даже его относительно приземленный вариант) необходимо защищать от идеологов, стремящихся привнести в закон свои личные выгоды.

Сегодня проблемы, поднятые в кампании 1912 года, кажутся весьма ограниченными и далекими. Вильсон выступал с программой «Новой свободы», включающей систему мер, которую он называл «второй борьбой за освобождение» (на сей раз от трестов и крупных корпораций). Рузвельт ратовал за концепцию «нового национализма», в которой предлагалась иная политика в отношении корпораций. Тедди, известный поборник правительственных мер против трестов, изменил свое отношение к «большому бизнесу» и стал считать, что государство должно использовать тресты в своих целях, а не участвовать в бесконечных и бесплодных сражениях, направленных на их ликвидацию. «Попытки запретить все формы монополизма по существу провалились, — пояснил он. — Выход [из сложившегося положения] заключается не в том, чтобы препятствовать образованию монополий, но в получении полного контроля над ними в интересах общественного благосостояния». Новый национализм Тедди совмещал в себе черты национализма и социализма в равных пропорциях. «Новый национализм, — провозгласил Рузвельт, — справедливо утверждает, что каждый человек владеет своим имуществом, но при этом общество имеет право регулировать использование данного имущества в любой степени, как того может требовать общественное благосостояние». Такая риторика вызвала опасения у классических либералов (которых, кстати, все чаще называли консерваторами), что Тедди станет самоуправствовать, не считаясь с американскими свободами. «И что мы получим в результате? — вопрошал либеральный редактор New York World, имея в виду поспешную централизацию государственной власти. — Деспотизм? Самодержавие?»[146]

Хьюи Лонг сказал однажды (по крайней мере, эти слова приписывают ему), что если фашизм когда-либо придет в Америку, то он будет называться «американизм». Примечательно, что именно так Тедди Рузвельт назвал свою новую идеологию. Многим внушала тревогу эта черта личности Рузвельта. Америка, о которой мечтал Рузвельт, «всегда была своего рода распухшей Пруссией, внешне агрессивной и жестко регламентированной изнутри», — заявлял журналист Генри Льюис Менкен. Он высмеивал Рузвельта, называя его «Таммани Ницше»[147], который принял «религию милитаристов». Менкен критиковал его за то, что он подчеркивал «обязанности гражданина перед государством и одновременно умалял обязанности государства по отношению к гражданину»[148].

В данном контексте Вильсон воспринимался как несколько более консервативный кандидат, так как он был ближе к попустительскому либерализму XIX века. Он обещал ограничить возможности правительства по централизации власти, реализуемой за счет огосударствления промышленности. В своем знаменитом предвыборном выступлении в Нью-Йоркском пресс-клубе он заявил: «История свободы — это история ограничения государственной власти». Увы, но его речи в защиту свободы не следует принимать слишком близко к сердцу. Не прошло и двух недель после его выступления в пресс-клубе, как Вильсон вернулся к характерной для прогрессивистов антипатии по отношению к индивидуализму: «Хотя мы являемся последователями Джефферсона, у него есть один принцип, который больше не может применяться в политической практике Америки. Как известно, именно Джефферсон сказал, что лучшее правительство — это такое правительство, которое управляет меньше всего... Но это время прошло. Америка ни сейчас, ни в будущем не может быть местом для неограниченного индивидуального предпринимательства»[149].

Поскольку Вильсон в результате стал управлять в соответствии с принципами «нового национализма», более тонкие различия между его политической концепцией и платформой Рузвельта не имеют для нас большого значения. В 1912 году Америка в любом случае получила бы президента-прогрессивиста. И хотя те, кто питают слабость к Тедди, хотели бы думать, что в случае его победы все могло бы быть совсем иначе, они скорее всего обманывают себя.

Как это случилось здесь

В настоящее время принято считать, что в Европе фашизм пришел к власти особым путем и что из-за многочисленных национальных и культурных различий между Америкой и Европой здесь (в Америке) его появление было невозможным. Однако это утверждение полностью лишено смысла. Прогрессивизм, а затем и фашизм были международными движениями (с ними связывались большие надежды), которые принимали различные формы в разных странах, но имели общее начало. Многие мыслители, которыми восхищались фашисты и нацисты, пользовались здесь таким же влиянием, как в Италии и Германии, и наоборот. Например, Генри Джордж, радикальный популистский гуру американского реформизма, был более почитаем в Европе, чем в Америке. Его идеи придали форму националистическим экономическим теориям, на которых изначально основывалась нацистская партия. Среди британских социалистов его книга «Прогресс и бедность» (Progress and Poverty) произвела сенсацию. Когда зять Маркса приехал в Америку распространять идеи научного социализма, он был настолько очарован Джорджем, что вернулся в Европу, проповедуя учение американского популизма.

С 1890-х годов до Первой мировой войны просто считалось, что сторонники прогрессивного движения в Америке и представители различных социалистических и «новых либеральных» движений Европы боролись за одни и те же идеи[150]. Уильям Аллен Уайт, знаменитый прогрессивист из штата Канзас, заявил в 1911 году: «Мы были частями одного целого в Соединенных Штатах и Европе. Что-то сплачивало нас в одно социальное и экономическое целое, несмотря на местные политические различия. Стаббс в Канзасе, Жорес в Париже, социал-демократы [т. е. социалисты] в Германии, социалисты в Бельгии, и, пожалуй, я могу сказать, все население Голландии — все боролись за общее дело». Когда Джейн Аддамс поддержала выдвижение Тедди Рузвельта на съезде Прогрессивной партии в 1912 году, она заявила: «Новая партия стала американским представителем всемирного движения за более справедливые социально-бытовые условия, движения, которое Соединенные Штаты, отстающие от других крупных государств, необъяснимо медленно воплощают в политической деятельности»[151].

Однако на самом деле Америка училась у Европы. Американские писатели и активисты с жадностью пили из источника европейкой философской мысли, как люди, которые умирают от жажды. «Ницше витает в воздухе, — заявил один из обозревателей New York Times в 1910 году. — В любой работе теоретического плана вам рано или поздно встретится имя Ницше». «Кроме того, — продолжал он, — прагматизм профессора [Уильяма] Джеймса в значительной степени обладает многообещающим сходством с доктринами Ницше». Отмечая, что Рузвельт постоянно читал немецкие книги и «заимствовал» идеи из философии Ницше, Менкен (который сам если не досконально, то вполне основательно исследовал труды Ницше) пришел к выводу, что «Теодор проглотил Фридриха, как крестьянин глотает peruna[152] — вместе с бутылкой, пробкой, этикеткой и рекомендациями»[153]. Уильям Джеймс, выдающийся американский философ, также следил за событиями в южных уголках Европы. Как уже говорилось, Джеймс внимательно изучал труды итальянских прагматиков, готовивших почву для фашизма Муссолини, а Муссолини впоследствии не уставал повторять, что он обязан Джеймсу и американскому прагматизму.

Но ни одна страна не повлияла на мышление американцев в большей степени, чем Германия. У. З. Б. Дюбуа, Чарльз Бирд, Уолтер Вейл, Ричард Илай, Николас Мюррей Батлер и бесчисленное множество других основоположников современного американского либерализма были в числе девяти тысяч американцев, которые учились в немецких университетах в XIX веке. Когда была создана Американская экономическая ассоциация, пять из шести первых ее сотрудников учились в Германии. По меньшей мере двадцать из ее первых 26 президентов также учились в этой стране. В 1906 году профессор Йельского университета опросил 116 ведущих экономистов и социологов Америки; более половины из них учились в Германии по крайней мере год. По их собственному признанию, они чувствовали себя «освобожденными», обучаясь в интеллектуальной среде, где считалось, что знающие люди способны придавать форму обществу подобно глине[154].

Ни один из европейских государственных деятелей не имел такого влияния на умы и сердца американских прогрессивистов, как Отто фон Бисмарк. «Как бы это ни было неудобно для тех, кого приучили верить в преемственность между Бисмарком и Гитлером, — пишет Эрик Голдман, — Германия Бисмарка была “катализатором американской прогрессивной мысли”». Бисмарковский «социализм сверху вниз», который принес 8-часовой рабочий день, охрану здоровья, социальное страхование и т. п., был «стандартом Тиффани»[155] для просвещенной социальной политики. «Дайте рабочему человеку право на труд, когда он здоров; обеспечьте ему уход, когда он болен; гарантируйте ему материальную поддержку, когда он состарится», — сказал он в своем знаменитом обращении к Рейхстагу в 1862 году. Бисмарку с его оригинальной моделью «Третьего пути» удалось найти баланс между обоими идеологическими полюсами. «Выбрав свой путь, правительство не должно колебаться. Оно не должно смотреть налево или направо, но идти вперед», — провозгласил он. Предложенная в 1912 году Тедди Рузвельтом платформа Прогрессивной партии была во многом заимствована из прусской модели. За 25 лет до этого политолог Вудро Вильсон писал, что государство всеобщего благосостояния Бисмарка — «замечательная система... наиболее изученная и в наибольшей степени завершенная» из всех известных в этом мире[156].

Кроме того, сам Вильсон гораздо лучше, чем любые цифры, свидетельствует об иностранном, особенно немецком, влиянии на прогрессивизм. Вера Вильсона в то, что общество можно подчинить воле тех, кто занимается социальным планированием, зародилась в Университете Джона Хопкинса, первом американском университете, который был основан на немецкой модели. Практически все преподаватели Вильсона учились в Германии, как и почти каждый из 53 преподавателей университета. Но самым известным и влиятельным его учителем был Ричард Илай, «глава американской экономики», который в свое время был более значимым идеологом для прогрессивизма, чем Милтон Фридман и Фридрих Хайек для современного консерватизма. Несмотря на свою открытую враждебность к частной собственности и приверженность политике, известной в настоящее время как маккартизм, Илай в отличие от Бисмарка не был сторонником социализма по принципу «сверху вниз». Скорее, он учил своих студентов ориентироваться на «социализм духа», который должен был прийти на смену принципу невмешательства изнутри по собственной воле людей. В конце концов Илай перебрался в Висконсинский университет, где он участвовал в создании «Висконсинской модели» — системы, которая по-прежнему вызывает восхищение представителей левой интеллигенции и сводится к тому, что преподавательский состав вуза помогает управлять государством. Илай также был наставником Тедди Рузвельта, который признавал, что Илай первым познакомил его с радикализмом в экономике, а затем научил быть разумным в своем радикализме[157].

Вильсон почитал Бисмарка так же, как Тедди Рузвельт или любой другой представитель Прогрессивной партии. В колледже он написал восторженное эссе, в котором расточал похвалы этому «гениальному руководителю», сочетавшему «моральную силу Кромвеля и политическую проницательность Ришелье; энциклопедический ум Бёрка... и дипломатические способности Талейрана без его холодности». Далее Вильсон продолжал в том же духе, говоря о присущих железному канцлеру «остроте понимания, ясности суждений и способности быстро принимать решения». В заключение он заявлял с сожалением: «Пруссия не скоро найдет еще одного Бисмарка»[158].

Бисмарк стремился предвосхитить требования больших демократических свобод от своих избирателей, заранее проводя в жизнь реформы, о которых они могли заговорить во время выборов. Его социализм «сверху вниз» был изящным ходом в духе Макиавелли, потому что он сделал средний класс зависимым от государства. В результате средний класс пришел к пониманию того, что просвещенное правительство не продукт демократии, а ее альтернатива. Такая логика привела к катастрофическим последствиям уже через поколение. Однако именно она привлекала прогрессивистов. По словам Вильсона, суть прогрессивизма заключалась в том, чтобы интересы отдельных личностей «сочетались с интересами государства»[159].

Наиболее влиятельным мыслителем данного направления и еще большим почитателем Бисмарка был человек, выступавший в роли связующего звена между Рузвельтом и Вильсоном, — Герберт Кроули, автор труда «Обетование американской жизни» (The Promise of American Life), основатель и редактор журнала New Republic, а также политический гуру, стоявший у истоков «нового национализма» Рузвельта.

После избрания Тафта президентом в 1908 году Рузвельт старался обходить стороной своего протеже. Он совершил сначала поездку на знаменитое африканское сафари, а затем отправился в ознакомительный тур по Европе. Как-то раз он взял в руки книгу «Обетование американской жизни», присланную его другом судьей Лернедом Хэндом. Эта книга стала для него откровением. «Я не могу сказать, читал ли я когда-либо другую книгу, которая настолько же обогатила меня, — писал он Кроули. — Все, что я хочу, — это суметь на практике донести свой совет до соотечественников в соответствии с принципами, которые вы изложили»[160]. Многие в то время считали, что книга Кроули убедила Рузвельта баллотироваться на пост президента еще раз; более вероятно, что эта книга послужила удачным обоснованием его возвращения в политику.

Даже если бы вклад Кроули в американский либерализм ограничивался созданием «Обетования американской жизни», он все равно считался бы одной из наиболее значительных фигур в истории американской общественной мысли. Когда эта книга вышла в 1909 году, американский ученый-правовед Феликс Франкфуртер назвал ее «самым значительным вкладом в прогрессивное мышление»[161]. Книга получила высокую оценку многих критиков. Считалось, что из всех других писателей именно Кроули удалось логично и последовательно изложить принципы «прогрессивного» движения и, как следствие, современного либерализма. Либералы до сих пор придерживаются этого мнения, хотя большинство из них, вероятно, никогда не читали этой объемной, странной, во многом скучной и запутанной книги. Она была написана действительно плохим языком, и этот факт говорит о том, что ее популярность основывалась на чем-то более значимом: в ней была выражена идея, время которой пришло.

Кроули был тихим человеком, который вырос в шумной семье. Его мать была одной из первых американских журналисток, ведущих собственную синдицированную колонку, а также убежденной феминисткой. Его отец был успешным журналистом и редактором, получившим от своих друзей прозвище Большой Любитель Предполагать. По словам одного историка, их дом был своего рода «европейским островом в Нью-Йорке»[162]. Самой интересной особенностью Кроули-старшего (если можно назвать словами «интересная особенность» его чудаковатость) была его увлеченность Огюстом Контом, французским философом-полумистиком, который помимо прочего считается создателем слова «социология». Конт утверждал, что человечество проходит в своем развитии три этапа и что на последнем этапе оно отвергнет христианство и заменит его новой «религией человечества», которая соединит религиозную составляющую с наукой и разумом. Результатом станет признание «святыми» таких личностей, как Шекспир, Данте и Фридрих Великий[163]. Конт считал, что эпоха массовой индустриализации и технократии навсегда уведет человеческий разум из области метафизики и положит начало такому времени, когда прагматичные правители смогут улучшить положение всех людей, основываясь на общечеловеческих принципах морали. Он нарек себя верховным жрецом этой атеистической, светской веры, которую он назвал «позитивизмом». Кроули-старший превратил свой дом в Гринич-Виллидж в позитивистский храм, где проводил религиозные церемонии для избранных гостей, которых также пытался обратить в свою веру. В 1869 году молодой Герберт Кроули стал первым и, вероятно, последним американцем, принявшим религию Конта.

Кроули поступил в Гарвардский университет, но в связи с семейными и личными проблемами он подолгу отсутствовал на занятиях. Там он учился под чутким руководством Уильяма Джеймса, а также Джози Ройса и Джорджа Сантаяны. Джеймс научил его мыслить прагматично. Благодаря Ройсу он перешел из позитивизма в прогрессивное христианство. Сантаяна убедил его в необходимости «национального возрождения» и новой «социалистической аристократии». В результате всех этих влияний получился блестящий молодой человек, отличавшийся удивительной практичностью, но при этом никогда не теряющий своего мистического рвения. Он также был фашистом. Или, по крайней мере, он был сторонником предшествующего фашизму мировоззрения, которое станет казаться пророческим всего лишь несколько лет спустя.

Читая о Герберте Кроули, часто сталкиваешься с такими фразами, как «Кроули не был фашистом, но...». При этом мало кто пытается объяснить, почему он не был фашистом. Большинству, похоже, представляется очевидным, что основатель New Republic не мог быть учеником Муссолини. Тогда как на самом деле в «Обетовании американской жизни» можно найти почти каждый пункт из типового перечня характерных особенностей фашизма. Необходимость мобилизации общества подобно армии? — Да! Призыв к духовному возрождению? — Да! Потребность в «великих» революционных лидерах? — Да! Зависимость от искусственных объединяющих национальных «мифов»? — Да! Презрение к парламентской демократии? — Да! Немарксистский социализм? — Да! Национализм? — Да! Духовное призвание к военной экспансии? — Да! Необходимость превратить политику в религию? Враждебность к индивидуализму? — Да! Да! Да! Перефразируя утверждение Уиттакера Чемберса: почти на каждой странице «Обетования американской жизни» слышится голос «некоторой неприятной необходимости, приказывающий: “Вперед к фашизму!”».

Кроули был беззастенчивым националистом, мечтавшем о «национальном реформаторе... в облике святого Михаила, вооруженного пламенным мечом и крылатого», который бы спас находившуюся в упадке Америку. Этот светский «имитатор Христа» должен был положить конец воинствующему индивидуализму точно таким же образом, как настоящий Иисус закрыл ветхозаветную главу человеческой истории. «Отдельный человек, — писал Кроули вполне в духе воззрений Вильсона, — не имеет какого-либо значения в отрыве от общества, в котором сформировалась его самобытная личность». Вторя как Вильсону, так и Теодору Рузвельту, Кроули утверждал, что «жизнь нации» должна быть подобна «школе», а процесс получения хорошего образования зачастую не обходится без применения «жестких мер принуждения»[164].

Идеи Кроули привлекли внимание Уилларда Страйта, инвестиционного банкира из JP Morgan Bank и дипломата, а также его жены, Дороти, которая происходила из семейства Уитни. Страйты были выдающимися филантропами и реформаторами, и они увидели в идеях Кроули средство для преобразования Америки в «прогрессивную демократию» (название еще одной книги Кроули). Они согласились поддержать Кроули в его стремлении создать New Republic, журнал, задачей которого являлось «изучение, разработка и применение идей, которые пропагандировались Теодором Рузвельтом в то время, когда он был лидером Прогрессивной партии»[165]. В качестве редакторов к Кроули присоединились называвший себя социалистическим националистом Уолтер Вейл и Уолтер Липпман, который впоследствии станет выдающимся ученым.

Подобно Рузвельту, Кроули и его коллеги с нетерпением ожидали новых войн, потому что они считали войну «акушеркой» прогресса. Кроме того, по мнению Кроули, главное значение испано-американской войны состояло в том, что она дала начало прогрессивизму. В Европе войны должны были способствовать национальному объединению, тогда как в Азии они были необходимы для реализации имперских амбиций и давали возможность могущественным государствам немного «выпустить пар». В основу этой концепции Кроули легли те составляющие, которые он считал жизненно необходимыми. Индустриализация, экономические потрясения, социальная «дезинтеграция», материалистический упадок и культ денег разрывали Америку на части. По крайней мере так казалось ему и подавляющему большинству сторонников прогрессивизма. Лекарством от «хаотического проявления индивидуализма политической и экономической организации» общества мог послужить процесс «обновления», возглавляемый «святым», героем, который был призван свергнуть отжившую свое доктрину либеральной демократии на благо возрожденной и героической нации. В данном случае черты сходства с традиционной фашистской теорией представляются очевидными[166].

В оправдание Кроули можно сказать, что такие идеи просто «витали в воздухе» в конце XIX века и являлись типичной реакцией на происходившие в мире социальные, экономические и политические изменения. Более того, это одна из важных составляющих моей точки зрения. Без сомнения, фашизм и прогрессивизм существенно отличались друг от друга, но это в основном связано с культурными различиями между Европой и Америкой и между национальными культурами в целом. (Когда Муссолини пригласил лидера испанской фаланги, испанских фашистов, на первый фашистский съезд, тот категорически отказался. «Фаланга, — настаивал он, — не фашистская, она испанская!»)

Фашизмом в 1920-е годы стала называться одна из форм социально-политического «экспериментирования». Эксперименты были частью глобальной утопической программы «всемирного движения», о которой Джейн Адцамс вела речь на съезде Прогрессивной партии. На Западе назревало духовное пробуждение, когда прогрессивисты всех мастей жаждали видеть человека, выхватывающего бразды правления историей из рук Бога. Наука (или то, что они считали наукой) стала для них новым Писанием, а «экспериментирование» — единственным способом реализации научных идей. Не менее важными для прогрессивистов были личности ученых, так как, по их убеждению, только ученые знали, как правильно проводить эксперименты. «Кто возьмет на себя роль пророков и руководителей в справедливом обществе?» — вопрошал Герберт Кроули в 1925 году. По его замечанию, в течение целого поколения либералы были убеждены в том, что «лучшее будущее станет результатом благотворной деятельности специалистов в области социальной инженерии, призванных поставить на службу социальным идеалам все технические ресурсы, которые могут быть открыты благодаря научным исследованиям или созданы». Пятью годами ранее Кроули отметил в New Republic, что сторонникам «научного метода» следует объединиться с «идеологами» Христа, для того чтобы «спланировать и реализовать спасительное преобразование» общества, которое поможет людям «избавиться от необходимости выбора между неспасенным капитализмом и революционным спасением»[167].

Чтобы лучше понять «фашистский дух» этого момента, мы должны изучить, как прогрессивисты воспринимали два других великих «эксперимента» эпохи — итальянский фашизм и русский большевизм. Мы уже касались этого вопроса в первой главе, но стоит повторить: очень часто либералы считали, что проекты Муссолини и Ленина связаны друг с другом. Линкольн Стеффене говорил о «русско-итальянском» методе так, словно оба этих явления были частями единого целого.

Особый оптимизм по отношению к обоим «экспериментам» в то время был характерен для публикаций журнала New Republic. В некоторых из них в большей степени проявлялось восхищение итальянским направлением. Вот что писал об усилиях Муссолини Чарльз Бирд:

«Это явление не походит на застывшую диктатуру русского царизма; скорее, оно напоминает американскую систему сдержек и противовесов и может дать начало новому направлению демократии... Бесспорно, здесь проводится удивительный эксперимент, делается попытка увязать воедино индивидуализм и социализм, политику и технологию. Было бы ошибкой давать волю раздражению, взирая на жесткие действия и экстравагантные утверждения, сопровождающие фашистский процесс (как и все другие грандиозные исторические изменения) и искажающие представление о потенциальных возможностях и уроках этого приключения, — нет, не приключения, но самой судьбы, несущейся без седла и узды по этому историческому полуострову, который соединяет мир античности и современный мир»[168].

Такой энтузиазм мерк по сравнению с тем, как прогрессивисты приветствовали «эксперимент» в Советском Союзе. Более того, многие из тех представителей левых сил, которые ранее не принимали войны, стали ее восторженными сторонниками, когда узнали о большевистской революции. Революционная риторика Вильсона неожиданно оказалась подкреплена историческими силами (сам Вильсон считал произошедшее ранее свержение царского режима правительством Керенского последним препятствием для вступления США в войну, так как теперь в числе его союзников больше не было деспотического режима). Многие журналисты отправились в Москву, для того чтобы вести хронику революции и убедить американских либералов в прогрессивном характере исторических событий в России.

Первой ласточкой стал Джон Рид с его «Десятью днями, которые потрясли мир» (Ten Days That Shook the World). Рид с самого начала симпатизировал большевикам. Он с легкостью отвергал сетования по поводу «красного террора» и массового убийства социалистов-революционеров, которые не были большевиками. «Мне наплевать на их прошлое, — писал он. — Я могу судить только о том, что эта коварная банда сделала в течение последних трех лет. К стенке их! Могу сказать, что я узнал одно необычайно выразительное слово: “расстрелять”». Прогрессивный американский общественный деятель Эдвард Росс (он еще не раз будет упоминаться далее) встал на сторону большинства и заявил, что большевики убили сравнительно немногих членов оппозиции, так что все это не имело большого значения[169]. Однако Рид и Росс по крайней мере признавали, что большевики убивали людей. Многие из поддерживавших большевиков либералов просто отказывались признать, что «красный террор» вообще имел место. Это было началом эпохи политической лжи и «полезного идиотизма» в лагере американских левых сил, которая длилась почти век.

Отказ Вильсона признать большевиков (и последовавшая по его приказу интервенция в Сибири и Мурманске) после свержения ими правительства Керенского был расценен либералами, считавшими большевиков представителями народного и прогрессивного движения, как «удар в спину России». Один британский журналист из New Republic объявил, что большевики «выступают за рационализм, за разумную систему воспитания, за образование, за активный идеал сотрудничества и социального обслуживания против суеверия, расточительства, неграмотности и пассивного повиновения». По словам историка Юджина Лайонса, эти журналисты «писали, как вдохновленные пророки переживавшей тяжелые времена революции, они были ослеплены мечтами о грядущих свершениях»[170].

Конечно, не все обозреватели с левым уклоном были введены в заблуждение большевиками. Бертран Рассел разглядел самую суть обмана, как и американский социалист Чарльз Э. Рассел. Но большинство прогрессивистов считали, что большевики наткнулись на выход из старого мира и что Америка должна последовать их примеру. Когда война закончилась и американский прогрессивизм перестал пользоваться доверием американцев, интеллигенция стала все чаще видеть в Советском Союзе и фашистской Италии модели нового пути, от которого Америка неразумно отказалась после ее блестящего «эксперимента» с военным социализмом.

Почти вся либеральная элита, включая значительную часть «мозгового треста» Рузвельта, совершила паломничество в Москву, чтобы составить собственное представление о восхищавшем ее советском «эксперименте». Язык их наблюдений был одновременно религиозно-пророческим и высокомерно-научным. Экономист Стюарт Чейз сообщил после посещения России в 1927 году, что в отличие от Америки, где решения в области экономики принимали «голодные акционеры», в Советском Союзе во главе было заботящееся обо всех государство, получавшее «информацию от статистических батальонов» и героическую поддержку от чиновников Коммунистической партии, которым не требовалось «иных стимулов, кроме страстного желания, которое пылает в груди каждого настоящего коммуниста, создать новое небо и новую землю»[171].

В том же году два ведущих американских экономиста «Нового курса», Рексфорд Гай Тагуэлл и Пол Дуглас, с благоговейным трепетом высказались о советском «эксперименте». «Там начинается новая жизнь», — писал в своем отчете Тагуэлл. Американский общественный деятель Лилиан Вальд посетила российские «экспериментальные школы» и констатировала, что идеи Джона Дьюи реализуются там «не менее чем на 150 процентов». Действительно, для либералов вся страна была гигантской «экспериментальной школой». Сам Дьюи посетил Советский Союз и был очень впечатлен. Джейн Аддамс объявила предприятие большевиков «величайшим социальным экспериментом в истории». Сидни Хиллман, Джон Л. Льюис и большинство других лидеров американского рабочего движения без устали хвалили «советский прагматизм», «эксперимент» Сталина и «героизм» большевиков[172].

У. Э. Б. Дюбуа был поражен. «Я пишу это в России, — отвечал он своим читателям в журнале The Crisis. — Я сижу на площади Революции... Я стою, пораженный, и удивляюсь той России, которая внезапно открылась мне. Возможно, я в некоторой степени обманут и владею только половиной информации. Но если то, что я видел своими глазами и слышал своими ушами в России, большевизм, то я большевик»[173].

Дюбуа предлагает хорошее объяснение того, почему и фашизм, и коммунизм соответствовали одним и тем же побуждениям и стремлениям представителей прогрессивного направления. Как и многие другие прогрессивисты, он учился в Германии в 1890-е годы и сохранил любовь к прусской модели. Он был антисемитом в начале своей карьеры, и в 1924 году на обложке его журнала появилась свастика, несмотря на жалобы тех членов Прогрессивной партии, которые были евреями, а в 1935 году Дюбуа подал заявку на получение гранта от связанной с нацистами организации, которую возглавлял широко известный юдофоб, некогда обедавший с Йозефом Геббельсом. Он искренне верил, что у нацистов много хороших идей и что национал-социалистический «эксперимент» Германии может многому научить Америку (хотя позже Дюбуа осудил антисемитизм нацистов).

Так же было и с другими видными просоветскими либеральными деятелями. Достаточно вспомнить, что за год до того, как Линкольн Стеффене объявил, что в Советском Союзе он увидел будущее, примерно то же самое он говорил и о фашистской Италии. По мнению Стеффенса, в сравнении с героическим успехом фашизма западная демократия, возглавляемая «мелкими людьми с мелкими целями», выглядела жалкой. Для Стеффенса и бесчисленного множества других либералов Муссолини, Ленин и Сталин делали одно и то же: преобразовывали коррумпированные, устаревшие общества. Тагуэлл хвалил Ленина как прагматика, который просто проводит «эксперимент». «То же самое относится и к Муссолини», — пояснял он.

Из тех же соображений редакция журнала New Republic защищала как фашизм, так и коммунизм на протяжении 1920-х годов. «Как редакция журнала может считать жестокость Муссолини “хорошей вещью?”» — вопрошал один из корреспондентов. Кроули ответил, что ее она может считать таковой «не в большей степени, чем, скажем, упрочение Соединенных Штатов за счет ведения гражданской войны, которая привела к уничтожению рабства. Но иногда тот или иной народ оказывается в затруднительном положении, и спасти его можно только за счет принятия жестких мер»[174].

Чарльз Бирд удачно объяснил суть этой привлекательности. «Враждебность дуче по отношению к демократии не являлась серьезной проблемой, — пояснял он. — В конце концов, отцы американской республики, в частности Гамильтон, Мэдисон и Джон Адамс, были настолько жесткими и неистовыми [в противостоянии демократии], как любой фашист мог только мечтать». Диктаторский стиль Муссолини также хорошо согласовывался «с действием, действием, действием в качестве главного принципа Америки». Но больше всего воображение Бирда поразила присущая фашизму экономическая система, а именно корпоративизм. По словам Бирда, Муссолини удалось добиться создания «силами государства самой компактной и единой из когда-либо существовавших организации капиталистов и рабочих в виде двух лагерей»[175].

Ключевым понятием для рационализации прогрессивного утопизма стало «экспериментирование», которое обосновывалось в терминах ницшеанской подлинности, дарвиновской эволюции и гегелевского историзма, а также объяснялось на жаргоне прагматизма Уильяма Джеймса. Научное знание развивалось методом проб и ошибок. Эволюция человека осуществлялась методом проб и ошибок. История, по Гегелю, двигалась вперед благодаря взаимодействию тезиса и антитезиса. Эти «эксперименты» представляли собой тот же самый процесс в широком масштабе. Что с того, что Муссолини проламывал головы, а Ленин ставил к стенке инакомыслящих социалистов? Прогрессивисты считали, что они участвуют в процессе восхождения к более современному, более «развитому» способу организации общества с изобилием современных машин, современной медициной, современной политикой. Вильсон был таким же пионером этого движения, как и Муссолини, только по-американски. Будучи приверженцем Гегеля (он даже ссылается на него в любовном письме к своей жене), Вильсон считал, что история представляет собой научный, развивающийся процесс. Дарвинизм был прекрасным дополнением к такому мышлению, так как он подтверждал, что «законы» истории находят отражение в нашем природном окружении. «В наши дни, — писал Вильсон в то время, когда он еще был политологом, — всякий раз, когда мы обсуждаем структуру или развитие чего-либо... мы сознательно или бессознательно следуем господину Дарвину»[176].

Вильсон победил на выборах 1912 года, набрав большинство голосов членов коллегии выборщиков, но только 42 процента голосов избирателей. Он сразу же начал преобразовывать Демократическую партию в Прогрессивную, чтобы затем сделать ее движущей силой для преобразования Америки. В январе 1913 года он пообещал «отбирать прогрессивистов и только прогрессивистов» в свое правительство. «Никто, — провозгласил он в своей инаугурационной речи, — не может заблуждаться относительно целей, для достижения которых нация сейчас стремится использовать демократическую партию... Я приглашаю всех честных людей, всех патриотов, всех прогрессивных людей присоединиться ко мне. Я не подведу их, если они будут помогать и поддерживать меня!» Однако в другом месте он предупредил: «Если вы не прогрессивный, то берегитесь»[177].

Ввиду отсутствия в его правление таких чрезвычайных ситуаций национального масштаба, с которыми пришлось иметь дело другим либеральным президентам, значительные успехи Вильсона в законодательной сфере были обусловлены жесткой партийной дисциплиной. Он пошел на беспрецедентный шаг, заставив Конгресс беспрерывно заседать в течение полутора лет, хотя даже Линкольн не прибегал к таким мерам во время Гражданской войны. Проявляя поразительную солидарность с Кроули, он почти во всем стал придерживаться принципов «нового национализма», который еще недавно осуждал, и заявил, что не хочет «антагонизма между бизнесом и государством»[178]. Во внутренней политике Вильсону удалось снискать поддержку прогрессивистов всех направлений. Однако ему не удалось привлечь на свою сторону последователей Рузвельта в вопросах внешней политики. Несмотря на империалистическую политику, проводимую по всей Америке, Вильсона считали слишком мягким. Сенатор Альберт Беверидж, благодаря которому прогрессивистам удалось добиться блестящих успехов в области законотворчества в Сенате, осудил Вильсона за то, что тот отказался послать войска для защиты американских интересов в Китае или установить сильную власть в Мексике. Центральное звено Прогрессивной партии все в большей степени ориентировалось на концепцию «готовности» — условное обозначение для активного наращивания военной мощи и напористой имперской политики.

Начало войны в Европе в 1914 году отвлекло Вильсона и страну от внутренних проблем. Оно также оказалось благоприятным для американской экономики: прекратился приток на рынок труда иммигрантов как дешевой рабочей силы и увеличился спрос на экспортируемые товары. Вспомните это, когда вы в следующий раз услышите от кого-либо, что эпоха Вильсона подтверждает, что прогрессивная политика всегда сопровождается процветанием.

Несмотря на обещание Вильсона не предпринимать никаких действий, в 1917 году Америка все же вступила в войну. В ретроспективе это вполне можно рассматривать как ошибочное, хоть и неизбежное военное вмешательство. Однако утверждение, согласно которому эта война якобы противоречит интересам Америки, неверно по сути. Вильсон неоднократно с гордостью заявлял об этом. «По моему мнению, в том деле, за которое мы сражаемся, нет ни грана эгоизма», — говорил он. Вильсон был покорным слугой Господа, и поэтому эгоизм исключался в принципе[179].

Даже для нарочито светских прогрессивистов война послужила божественным призывом к оружию. Им не терпелось получить в свои руки рычаги власти и использовать войну для преобразования общества. Во время войны столица была настолько переполнена потенциальными социальными инженерами, что, по замечанию одного из писателей, «Cosmos Club[180] был немногим лучше, чем заседание профессорско-преподавательского состава всех университетов»[181]. Прогрессивные предприниматели демонстрировали такое же рвение, соглашаясь работать на президента почти задаром, — отсюда выражение «люди [согласные работать] за доллар в год». Хотя, конечно же, их труд компенсировался иными способами, как мы увидим далее.

Фашистское полицейское государство Вильсона

Сегодня мы бездумно ассоциируем фашизм с милитаризмом. Но следует помнить, что фашизм был милитаристским потому, что милитаризм считался «прогрессивным» в начале XX века. Все слои интеллигенции, от технократов до поэтов, считали военную модель наиболее подходящей для организации и мобилизации общества. «Битва за хлеб» Муссолини и подобные ей кампании широко рекламировались по обе стороны Атлантики как примеры просвещенного применения доктрины Джеймса о «моральном эквиваленте войны». Глубокая ирония прослеживается в стремлении Америки сокрушить «прусский милитаризм», учитывая, что именно прусский милитаризм в первую очередь вдохновлял многих американцев, являвшихся активными сторонниками войны. Мысль о войне как источнике моральных ценностей была высказана представителями немецкой интеллигенции в конце XIX и начале XX века, а сами эти ученые имели огромное влияние в Америке. Когда Америка вступила в войну в 1917 году, прогрессивная интеллигенция, впитавшая те же доктрины и философские концепции, которые пользовались популярностью на европейском континенте, ухватилась за возможность переделать общество посредством военной дисциплины.

Некоторые прогрессивисты действительно считали, что Первая мировая война не была благоприятной по существу. Причем среди них были и такие убежденные противники войны, как Роберт Лафоллет (хотя Лафоллет не был пацифистом и поддерживал имевшие место ранее военные авантюры Прогрессивной партии). Однако большинство представителей прогрессивного движения выступали за войну с энтузиазмом и даже фанатично (так же как и очень многие американские социалисты). Но даже тех, кто относился к войне в Европе неоднозначно, привлекали «социальные возможности войны», названные так Джоном Дьюи. Дьюи был штатным философом журнала New Republic в период подготовки к войне и высмеивал тех, кто называл себя пацифистами, за неспособность осознать «мощный стимул для реорганизации, который несет в себе эта война». В числе социальных групп, признающих социальные преимущества войны, были первые феминистки, которые, по словам американской писательницы и суфражистки Хэрриет Стэнтон Блэтч, с нетерпением ожидали новых экономических выгод для женщин «как обычных и благоприятных следствий войны». Ричард Илай, убежденный сторонник «промышленных армий», также был страстным приверженцем призыва на военную службу: «Если взять мальчиков, болтающихся на улицах и в барах, и занять их строевой подготовкой, мы получим отличный моральный эффект, и на экономике это отразится благоприятно». Вильсон придерживался той же самой точки зрения. «Я сторонник мира, — так начиналось одно из его типичных заявлений, — но все же есть некоторые прекрасные вещи, которые нация получает благодаря военной дисциплине». Гитлер полностью разделял это убеждение. Как он сказал Йозефу Геббельсу, «война... сделала возможным для нас решение целого ряда проблем, которые мы никогда не смогли бы решить в мирное время»[182].

Нам не следует забывать, каким образом требования военного времени работали на пользу социализма. Дьюи с упоением говорил о том, что война может побудить американцев «отказаться от большей части экономической свободы». «Нам придется оставить наш привычный индивидуализм и идти в ногу», — призывал он. Дьюи был уверен, что, если война пойдет гладко, это ограничит «индивидуалистическую традицию» и убедит американцев в «превосходстве общественных потребностей над личным благосостоянием». Другой прогрессивист выразил эту мысль более сжато: «Политика невмешательства умерла. Да здравствует социальный контроль»[183].

Журнал New Republic под руководством Кроули стал источником активной военной пропаганды. В самой первой передовице журнала, написанной Кроули, редакция выразила надежду на то, что война «должна дать начало такой политической и экономической системе, которая сможет лучше выполнять свои обязательства внутри страны». Два года спустя Кроули вновь выразил надежду, что вступление Америки в войну обеспечит «состояние подъема, характерное для серьезного приключения». За неделю до вступления Америки в войну Уолтер Липпман (который позже напишет большую часть «Четырнадцати пунктов» Вильсона) пообещал, что военные действия приведут к «самой радикальной переоценке ценностей во всей интеллектуальной истории». Это был прозрачный намек на призыв Ницше к ниспровержению всей традиционной морали. Не случайно Липпман был протеже Уильяма Джеймса, и его призыв к использованию войны для уничтожения старого порядка свидетельствует о том, насколько последователи Ницше и американские прагматики были близки в своих выводах, а зачастую и в принципах. Липпман, несомненно, с позиции прагматизма заявлял о том, что понимание таких идей, как демократия, свобода и равенство, должно быть полностью пересмотрено «так же бесстрашно, как религиозные догмы в XIX веке»[184].

Между тем придерживавшиеся социалистических воззрений редакторы и журналисты, в том числе из самого смелого радикального журнала The Masses, который Вильсон попытался запретить, спешно изъявили желание получать зарплату в Министерстве пропаганды. Такие художники, как Чарльз Дана Гибсон, Джеймс Монтгомери Флэгг и Джозеф Пенелл, и такие писатели, как Бут Таркингтон, Сэмюэл Хопкинс Адамс и Эрнест Пул, стали активными сторонниками жаждущего войны режима. Музыканты, комедийные актеры, скульпторы, священники и, конечно же, деятели киноискусства, радостно взялись за дело, с готовностью облачившись в «невидимую военную форму». Айседора Дункан, одна из основоположников движения за сексуальное освобождение, участвовала в патриотических постановках на сцене Metropoliten Opera. Наиболее устойчивым и символическим образом того времени стал плакат Флэгга «I Want You» («Ты нужен мне»), на котором Дядя Сэм как воплощение государства с осуждением показывает пальцем на граждан, не принявших на себя обязательств.

Казалось, что среди сторонников Прогрессивной партии один только Рэндольф Борн, блестящий, экстравагантный, изуродованный гений, в точности понимал, что происходит. Война показала, что поколение молодых интеллектуалов, воспитанных на прагматической философии, неспособно помешать средствам перейти в разряд целей. «Своеобразная конгениальность между войной и этими людьми просто заложена изначально, — сетовал Борн. — Это выглядит так, словно они ждали друг друга»[185].

Вильсон, великий централизатор и будущий лидер нации, в одночасье принялся за работу по расширению прав и возможностей этих будущих социальных инженеров, создав широкий спектр военных советов, комиссий и комитетов. Надзор за всем этим был возложен на Военно-промышленное управление, возглавляемое Бернардом Барухом, который силой, уговорами и лестью увлек американских промышленников в любящие объятия государства задолго до того, как Муссолини и Гитлер стали разрабатывать свои корпоративистские доктрины. У прогрессивистов из Военно-промышленного управления не было никаких иллюзий относительно того, что предстояло сделать. «Это была беспрецедентная промышленная диктатура — диктатура в силу необходимости и общего согласия, которая постепенно охватила всю нацию и объединила ее в скоординированное и мобильное целое», — заявил Гросвенор Кларксон, член и впоследствии историк Военно-промышленного управления[186].

Национализация народа для военных свершений была важнее, чем социализация промышленности. «Горе тому человеку или группе людей, которые попытаются встать на нашем пути», — угрожал Вильсон в июне 1917 года. Руководствуясь своим убеждением, согласно которому «лидеры нации» должны управлять страстями масс, он одобрил и возглавил один из первых по-настоящему оруэлловских пропагандистских проектов в западной истории. Он сам задал нужный тон, когда выступил в защиту первого призыва на военную службу со времен Гражданской войны. «Это ни в коем случае не мобилизация нежелающих: это скорее отбор из огромного числа добровольцев»[187].

Через неделю после начала войны Уолтер Липпман, который, без сомнения, горел желанием запустить процесс переоценки ценностей, послал записку Вильсону, призывая его развернуть масштабную пропагандистскую кампанию. Липпман, как он утверждал позднее, считал, что большинство граждан являются «детьми или варварами по уровню интеллектуального развития», и поэтому их должны направлять эксперты, подобные ему самому. Личные свободы, хорошие сами по себе, все-таки должны быть подчинены помимо прочего «порядку»[188].

Вильсон назначил прогрессивного журналиста Джорджа Крила на пост главы Комитета общественной информации, т. е. первого современного министерства пропаганды на Западе. Ранее Крил был одним из либеральных представителей разоблачительной журналистики, а также комиссаром полиции в Денвере, который зашел настолько далеко, что даже запретил своим полицейским носить дубинки или пистолеты. Став министром пропаганды, он сразу же преисполнился решимости превратить американскую общественность в «единую раскаленную добела массу» под лозунгом «стопроцентного американизма». «Это была борьба за умы людей, за завоевание их расположения, и линия фронта проходила через каждый дом в каждом уголке страны», — вспоминал Крил. По его мнению, страх являлся очень важным инструментом, «значимым элементом, который нужно было внедрить в сознание гражданского населения». «Трудно объединить людей, обращаясь только к их нравственности, — считал он. — Возможно, что борьба за идеал должна быть сопряжена с мыслями о самосохранении»[189].

Бесчисленное множество других либеральных и левых интеллектуалов расходовали свои таланты и энергию на пропагандистские усилия. Эдвард Бернайс, которому впоследствии будут приписывать создание научной отрасли «связи с общественностью», стал настоящим экспертом по профилю деятельности Комитета Крила, в совершенстве овладев искусством «осознанного и разумного манипулирования организованными привычками и мнениями масс». Комитет общественной информации выпустил миллионы плакатов, значков, брошюр и т. п. с текстами на 11 языках, не считая английского. В подчинении Комитета находилось более 20 подразделений с представительствами в Америке и во всем мире. Один только отдел новостей выдал более шести тысяч пресс-релизов. Также было напечатано почти 100 брошюр общим тиражом почти в 75 миллионов экземпляров. Типичный плакат, рекламирующий облигации «Займа свободы», предупреждал: «Я — общественное мнение. Все люди боятся меня!.. Если у вас есть деньги, чтобы купить [облигации], но вы [их] не покупаете, я сделаю эту страну ничьей для вас!». Другой плакат Комитета общественной информации вопрошал: «Вам когда-нибудь встречались сторонники кайзера?.. Их можно найти в вестибюлях гостиниц, купе для курящих, клубах, офисах и даже дома... Это сплетники самого опасного типа. Они повторяют все слухи и все критические замечания о роли нашей страны в войне, которые они когда-либо слышали. Они очень убедительны... Людям это нравится... В силу своего тщеславия, или любопытства, или стремления изменить родине они помогают немецким пропагандистам сеять семена недовольства»[190].

Одной из самых удачных идей Крила (пример реализации концепции «вирусного маркетинга» задолго до ее появления) стало создание почти стотысячной армии из так называемых людей на четыре минуты. Каждый из них получал в Комитете общественной информации соответствующие оснащение и подготовку для произнесения четырехминутной речи на городских собраниях, в ресторанах, в театрах — везде, где можно было найти достаточное количество слушателей, — чтобы поведать о том, что на карту поставлено «само будущее демократии». Только в период с 1917 по 1918 год было произнесено более 7,5 миллионов таких речей в 5200 населенных пунктов. Эти выступления превозносили Вильсона как великого вождя, а немцев низводили до лишенных человеческого образа гуннов. Как бы то ни было, за эти четыре минуты ужасные военные преступления немцев начинали выглядеть еще страшнее. Комитет общественной информации также запустил в прокат целую серию пропагандистских фильмов с такими названиями, как «Кайзер» (The Kaiser), «Берлинское чудовище» (The Beast of Berlin) и «Прусский злобный пес-полукровка» (The Prussian Cur). Естественно, что националистическая пропаганда потоком хлынула в школы. Средние школы и колледжи спешно дополнили расписание «предметами военной подготовки». Кроме того, всегда и везде прогрессивисты ставили под сомнение патриотизм тех, кто не вели себя как «стопроцентные американцы».

Еще один ставленник Вильсона, представитель социалистического направления разоблачительной журналистики Артур Буллард (ранее он писал статьи для радикального журнала The Masses и лично знал Ленина) также был убежден, что государство должно всячески поддерживать патриотический настрой граждан, если Америка желает добиться переоценки ценностей, которой так жаждали прогрессивисты. В 1917 году он опубликовал работу «Мобилизация Америки» (Mobilising America), в которой утверждал, что государство должно «будоражить общественное мнение», поскольку «эффективность нашей войны будет зависеть от проявляемого нами энтузиазма». Любой гражданин, для которого собственные потребности были превыше государственных нужд, являлся «мертвым грузом». Идеи Булларда отличались поразительным сходством с доктринами «жизненной лжи» (vital lie) Жоржа Сореля. «Правда и ложь — относительные понятия, — утверждал он. — Бывают безжизненная правда и жизненная ложь... Сила идеи заключается в ее способности вдохновлять. При этом почти не важно, верна она или нет»[191].

Радикальный адвокат и мнимый борец за гражданские права Кларенс Дэрроу (в настоящее время левые считают его героем борьбы за защиту эволюции в ходе «обезьяньего процесса» над Скопсом[192]) участвовал в агитационных мероприятиях Комитета общественной информации и выступал в защиту правительственной цензуры. «Когда я слышу, как кто-то советует американцам сформулировать условия мира, — писал Дэрроу в одной из своих книг, изданных при поддержке правительства, — я сразу понимаю, что он работает на немцев». В своем выступлении в Madison Square Garden он сказал, что Вильсон был бы предателем, если бы решил проигнорировать действия Германии, и добавил: «Всякий, кто отказывается поддерживать президента в это тяжелое время, хуже предателя». Экспертное заключение юриста Дэрроу, которое может удивить современных либералов, звучало так: как только Конгресс принял решение по поводу войны, право подвергать сомнению правильность этого решения полностью исчезает (похоже, что этот интересный стандарт действует и сегодня, если вспомнить, что сравнительно мягкую критику несогласия со стороны администрации Буша многие назвали «беспрецедентным шагом»). Когда начинают свистеть пули, граждане теряют право даже обсуждать этот вопрос на людях или с глазу на глаз; «молчаливое согласие гражданина становится его обязанностью»[193]. (По иронии судьбы Американский союз защиты гражданских свобод заработал себе репутацию, поддержав Дэрроу в судебном разбирательстве по делу Скопса.)

Характерная для «экономической диктатуры» политика нормирования и фиксации цен потребовала от американцев огромных жертв, в числе которых были разнообразные дни «без мяса» и «без пшеницы», существовавшие в условиях экономики военного времени во всех промышленно развитых странах в первой половине XX века. Однако различные тактики, применявшиеся для навязывания этих ограничений, способствовали небывалому расцвету науки тоталитарной пропаганды. Американцев всюду преследовали толпы патриотически настроенных добровольцев, они стучали в двери и предлагали подписать очередную присягу или обязательство не только быть патриотом, но и воздерживаться от того или иного «излишества». Герберт Гувер, глава Продовольственного управления США, заслужил репутацию опытного государственного руководителя, сумевшего с помощью более полумиллиона добровольцев, которых он отправил в народ, заставить американцев потуже затянуть пояса. Вряд ли кто-то станет оспаривать, что свою работу он выполнял с удовольствием. «Ужин, — негодовал он, — одно из ярчайших проявлений расточительности в нашей стране»[194].

Дети стали предметом особой заботы правительства, как это всегда бывает в тоталитарных системах. Они должны были подписывать обязательство, называвшееся «Обещание маленького американца»:

За столом я не оставлю ни крошки

Еды на тарелке.

И я не буду есть между приемами пищи, но

Буду ждать ужина.

Я обещаю, что внесу

Свой честный и искренний вклад

В помощь моей Америке

От всего своего верного сердца.

Детям младшего возраста, которые не могли даже подписать обязательство, не говоря уж о том, чтобы его прочитать, прогрессивисты, занимавшиеся военным планированием, предлагали известный детский стишок, переделанный на новый лад:

Маленький мальчик, протруби в свой рожок!

Повариха использует пшеницу там, где она должна использовать кукурузу.

Страшный голод охватит нашу страну,

Если повара и домохозяйки будут крепко спать!

Давай-ка разбуди их! Давай-ка разбуди их! Теперь это зависит от тебя!

Будь лояльным американцем, маленький мальчик![195]

В дополнение к активнейшей пропаганде правительство столь же усердно подавляло инакомыслие. Принятый Вильсоном Закон о подстрекательстве запретил «распространение в устной, печатной, рукописной формах любых нелояльных, оскверняющих, непристойных или оскорбительных заявлений о правительстве Соединенных Штатов или вооруженных силах». Министру почт были даны полномочия запрещать рассылку по почте любого издания, если он сочтет это необходимым, т. е., по сути, закрыть его. В результате были запрещены как минимум 75 периодических изданий. Зарубежные издания могли распространяться только после перевода их содержания и утверждения цензорами. Редакторам журналов и газет пришлось столкнуться с вполне реальной угрозой тюремного заключения или прекращения поставок газетной бумаги по распоряжению Военно-промышленного управления. «Неприемлемыми» считались статьи, в которых велись любые обсуждения (какими бы они ни были возвышенными или патриотическими) с критикой призывной кампании. «Ограничение существует, — подтверждал министр почт Альберт Сидни Бёрлсон. — Оно касается тех случаев, когда в публикации говорится о том, что решение правительства вступить в войну ошибочно, что война ведется в неблаговидных целях или делаются какие-либо заявления, которые ставят под сомнение мотивы правительства для вступления в войну. Нельзя говорить, что это правительство является инструментом Уолл-стрит или военных промышленников. Недопустимы какие-либо кампании против призыва и Закона о призыве»[196].

Самым известным событием в области цензуры стала жесткая правительственная кампания против радикального литературного журнала The Masses под редакцией Макса Истмена. Министр почт запретил распространение этого журнала по почте в соответствии с Законом о шпионаже. В частности, правительство обвинило редакцию журнала в препятствовании призыву на военную службу. «Противозаконными» признали карикатуру с подписью, что война нужна для того, чтобы сделать мир «безопасным для капитализма», и редакционную статью Истмена, восхваляющую смелость уклонистов от призыва. Шесть редакторов предстали перед судом в Нью-Йорке, но им удалось выиграть дело, склонив на свою сторону коллегию присяжных, не пришедших к единому мнению (присяжные заседатели и адвокаты впоследствии заявили, что обвиняемые почти наверняка были бы признаны виновными, если бы хоть кто-то из них оказался немцем или евреем).

Конечно же, «ограничивающее воздействие» на прессу в целом было гораздо более полезным, чем закрытие органов печати. Многие из журналов, которые были закрыты, имели очень незначительное количество читателей. Но страх потерять бизнес заставлял других редакторов действовать в нужном направлении. Если судьба других изданий была недостаточно убедительным примером, редакция получала письмо с угрозами. Если не срабатывало и это, наступал черед «временного» запрета на распространение издания по почте. К маю 1918 года в этой привилегии было отказано более 400 периодическим изданиям. Журнал The Nation был запрещен за критику поддерживавшего правительство профсоюзного лидера Сэмюэля Гомперса. Журнал Public был закрыт за сделанное в одной из статей предположение о том, что источником средств для войны должны быть налоги, а не займы; а газеты Freeman s Journal и Catholic Register — за перепечатку высказываний Томаса Джефферсона о том, что Ирландия должна быть республикой. Под ударом оказался даже милитаристский New Republic. Редакцию этого журнала дважды предупреждали, что рассылка издания по почте будет запрещена, если не прекратится публикация объявлений Национального бюро гражданских свобод с просьбами о пожертвованиях и привлечении волонтеров.

За всем этим последовало широкое наступление прогрессивистов на гражданские свободы. Современные либералы имеют обыкновение так отзываться о правления Джозефа Маккарти, словно это был самый мрачный период в американской истории после рабства. Это правда: в 1950-е годы, во время так называемого маккартизма, несколько голливудских писателей, которые не признались, что ранее поддерживали Сталина, потеряли свои рабочие места, другие стали жертвами несправедливого запугивания. Но ни одно из событий, произошедших в течение безумного правления Джо Маккарти, даже близко нельзя поставить с тем, что навязали Америке Вильсон и его прогрессивные коллеги. В соответствии с принятыми в июне 1917 года Законом о шпионаже и 16 мая 1918 года Законом о подстрекательстве любая критика правительства, даже в собственном доме, могла повлечь тюремное заключение (эти законы член Верховного суда США Оливер Уэнделл поддерживал в течение многих лет после войны, утверждая, что слова, представляющие «явную и непосредственную опасность», могут быть запрещены). В штате Висконсин государственный чиновник был осужден на два с половиной года за критику в адрес развернутой Красным Крестом кампании по сбору средств. Голливудский продюсер был посажен на 10 лет за создание фильма, в котором изображались злодеяния британских войск во время американской революции. Один человек был привлечен к суду за то, что он в собственном доме рассуждал о том, почему он не желает покупать облигации «Займа свободы»[197].

Ни одно полицейское государство не заслуживает такого названия, если оно не имеет достаточно большого штата полиции. Десятки тысяч людей были арестованы Министерством юстиции без всяких на то оснований. Администрация Вильсона опубликовала письмо для американских адвокатов и судебных исполнителей США, которое гласило: «Немецкие враги в этой стране, которые ранее не были замешаны в заговорах против интересов Соединенных Штатов, могут не опасаться преследования со стороны Министерства юстиции до тех пор, пока они выполняют следующее предписание: соблюдать закон; держать язык за зубами»[198]. Можно было бы объяснить резкий тон этого письма, но не те критерии, согласно которым в круг «немецких врагов» попадало беспрецедентное число лиц.

Министерство юстиции создало собственную полуофициальную организацию наподобие фашистов Муссолини, известную как Американская защитная лига. Члены этой организации получили значки (многие из них с надписью «Секретная служба») и задание следить за своими соседями, коллегами и друзьями. Тысячи дел велись чрезмерно усердными прокурорами с привлечением этих соглядатаев, которым правительство предоставило значительные полномочия. В состав Американской защитной лиги входил разведывательный отдел, члены которого давали присягу не раскрывать своей причастности к тайной полиции. Члены Лиги читали почту своих соседей и прослушивали их телефоны с разрешения правительства. В городе Рокфорд, штат Иллинойс, армия прибегла к помощи Лиги для получения признаний от черных солдат, обвинявшихся в изнасиловании белых женщин. Входящий в состав Лиги Американский народный патруль обрушился на «мятежное уличное красноречие». Одной из самых важных функций этого подразделения должен был стать поиск «бездельников», уклонявшихся от призыва. В сентябре 1918 года Американская защитная лига провела в Нью-Йорке крупнейший рейд против лиц, уклоняющихся от военной службы, в результате которого было задержано около 50 тысяч человек. Две трети задержанных позднее были признаны невиновными по всем пунктам обвинения. Тем не менее Министерство юстиции одобрило эту акцию. Помощник генерального прокурора отметил с большим удовлетворением, что Америка никогда ранее не была обеспечена таким эффективным полицейским надзором. В 1917 году Американская защитная лига располагала филиалами в примерно 600 городах и поселках и насчитывала около 100 тысяч членов. К следующему году количество членов этой организации превосходило четверть миллиона[199].

У обывателей с этим временем ассоциируется что-то плохое, связанное с рейдами Палмера. При этом обычно забывают, что данные рейды были чрезвычайно популярны, особенно среди представителей среднего класса, образующих основной состав Демократической партии. Генеральный прокурор А. Митчелл Палмер был практичным представителем Прогрессивной партии, который победил партийную машину республиканцев в Пенсильвании, наладив связи с лейбористами и заручившись их поддержкой. Он надеялся, что популярность рейдов приведет его прямиком в Овальный кабинет и, вполне возможно, что ему это удалось бы, если бы не сердечный приступ, который заставил его отойти от дел.

Также необходимо отметить, что Американский легион формировался в 1919 году, когда страна была охвачена истерией, вызванной неблагоприятной обстановкой из-за продолжающейся Первой мировой войны. Хотя в настоящее время это прекрасная организация с достойной историей, нельзя игнорировать тот факт, что она была основана как фашистская по своей сути. В 1923 году предводитель Легиона заявил: «В случае необходимости Американский легион с готовностью встанет на защиту учреждений нашей страны и идеалов подобно тому, как фашисты разделались с подрывными элементами, которые угрожали Италии»[200]. Франклин Делано Рузвельт станет впоследствии использовать Американский легион как современный аналог Американской защитной лиги для слежки за диссидентами и травли потенциальных иностранных агентов.

Виджилантизм[201] часто поощрялся и редко отвергался в рамках концепции «стопроцентного американизма» Вильсона. Да и как могло быть иначе, учитывая предупреждения Вильсона о «внутреннем враге». В 1915 году в своем третьем ежегодном послании к Конгрессу он заявил: «Серьезнейшая угроза нашему миру и национальной безопасности возникла в пределах наших собственных границ. Мне стыдно в этом признаваться, однако среди граждан Соединенных Штатов, рожденных под другими флагами, есть такие, которые впрыскивают яд неверности в артерии нашей национальной жизни; которые стремятся подорвать авторитет и доброе имя нашего правительства, уничтожить нашу промышленность везде, где подобные атаки будут в наибольшей степени отвечать их мстительным целям, и навредить нашей политике в интересах иноземных интриганов». Четыре года спустя президент был по-прежнему убежден, что, пожалуй, наибольшая угроза для Америки исходит от «дефисников»[202]: «Я готов повторять вновь и вновь: любой человек, несущий с собой дефис, имеет кинжал, который он готов вонзить в жизненно важные органы этой страны в любой удобный момент. Если в этой великой борьбе я поймаю человека с дефисом, то буду знать, что в моих руках враг государства»[203].

Именно такой хотели видеть Америку Вудро Вильсон и его союзники. И они этого добились. В 1919 году во время торжества по случаю объявления очередного «Займа свободы» один из присутствующих отказался встать во время исполнения национального гимна. Дождавшись окончания гимна «Усеянное звездами знамя», какой-то разъяренный матрос выстрелил этому «нелояльному» человеку три раза в спину. Как написала газета Washington Post, «когда мужчина упал, толпа разразилась одобрительными выкриками и аплодисментами». Другой человек, который не встал перед исполнением национального гимна во время бейсбольного матча, был избит фанатами на трибунах. В феврале 1919 года суд присяжных в городе Хаммонд, штат Индиана, всего за две минуты оправдал человека, который убил иммигранта, крикнувшего: «К черту Соединенные Штаты!». В 1920 году продавец магазина одежды в городе Уотербери, штат Коннектикут, получил шестимесячный тюремный срок зато, что назвал Ленина «одним из самых умных» лидеров в мире. Американка Роза Пастор Стокс была арестована, предстала перед судом и была осуждена за то, что сказала, обращаясь к группе женщин: «Я за народ, а правительство — за спекулянтов». Республиканцу Роберту Лафоллету, прогрессивисту и противнику войны, пришлось целый год бороться за то, чтобы его не изгнали из Сената «за нелояльность», в которой он обвинялся после антивоенного выступления перед членами Беспартийной лиги[204]. В Providence Journal ежедневно на первой полосе появлялось предупреждение, обращенное к читателям: «Любой немец или австриец, который не является вашим хорошим знакомым, должен рассматриваться как потенциальный шпион». Ассоциация юристов штата Иллинойс постановила, что те ее члены, которые защищают противников призыва, признаются не только «непрофессиональными», но и «непатриотичными»[205].

Книги немецких авторов изымали из библиотек, семьи немецкого происхождения подвергались преследованиям и насмешкам, шницель по-венски стал «шницелем свободы», и, как иронизировал Синклер Льюис, были даже разговоры о переименовании немецкой кори в «корь свободы». Социалисты и другие представители левых сил, которые выступали против войны, подвергались жестоким гонениям. В Аризоне представителей международного профсоюзного движения «Индустриальные рабочие мира» беснующаяся толпа загнала в вагоны для скота, после чего они были вывезены в пустыню и оставлены там без пищи и воды. В Оклахоме противников войны измазали смолой и обваляли в перьях, а искалеченного лидера движения «Индустриальные рабочие мира» повесили на железнодорожной эстакаде. Глава Колумбийского университета Николас Мюррей Батлер уволил трех преподавателей за критику войны, выдвинув следующий аргумент: «То, что ранее было заблуждением, теперь рассматривается как подстрекательство. То, что ранее было глупостью, теперь считается изменой». Ричард Илай, возглавивший Висконсинский университет, объединил профессоров и преподавателей в «Висконсинский легион лояльности», который был призван подавлять инакомыслие в стенах университета. «Каждого, кто высказывает мнения, которые препятствуют нам в этой ужасной борьбе, — пояснял он, — необходимо “уволить” или даже “расстрелять”[206]». Главным в его списке был Роберт Лафоллет, которого Ричард Илай пытался вычеркнуть из политической жизни Висконсина как «предателя», который «был более полезен для кайзера, чем четверть миллиона человек»[207].

Точные цифры найти трудно, но по приблизительным подсчетам примерно 175 тысяч американцев были арестованы за нежелание продемонстрировать свой патриотизм в той или иной форме. Все они были наказаны, многие попали в тюрьму.

Большинство прогрессивистов, глядя на то, что они создали, говорили: «Это хорошо». «Великая европейская война... сметает индивидуализм и созидает коллективизм», — радовался прогрессивный финансист и партнер J. Р. Morgan Bank Джордж Перкинс. Гросвенор Кларксон придерживался сходного мнения, отмечая, что эта военная кампания «представляет собой историю слияния ста миллионов агрессивных индивидуалистов в единый организм, в котором благо каждого было принесено в жертву ради блага целого». Регламентация общества, по мнению социального работника Феликса Адлера, приближала нас к созданию «идеального человека... более справедливого, более красивого и более праведного, чем все те... которые существовали прежде». Мнение редакции Washington Post было более сдержанным. «Несмотря на такие эксцессы, как линчевание, — провозглашалось в передовице, — это здоровое и полезное пробуждение внутри страны»[208].

Возможно, эти события следует вписать в более широкий контекст. Фактически в то же самое время, когда Джон Дьюи, Герберт Кроули, Уолтер Липпман и многие другие с воодушевлением говорили о том, насколько благоприятно война отразится на моральном духе нации, и о ее необычайной полезности и важности для всех людей, разделяющих либеральные, прогрессивные ценности, Бенито Муссолини выступал с почти такими же заявлениями. Муссолини был мозгом итальянской Социалистической партии. Он находился под влиянием многих мыслителей, которые также пользовались авторитетом у американских прогрессивистов — Маркса, Ницше, Гегеля, Джеймса и др., — и хотел, чтобы Италия сражалась на стороне союзников, т. е. в конечном счете на стороне американцев. И все же вследствие выступлений в поддержку войны Муссолини и его фашистское движение автоматически становились «объективно» правыми.

Означает ли это, что редакторы New Republic, представители Прогрессивной партии в правительстве Вильсона, Джон Дьюи и подавляющее большинство тех, кто называл себя «американскими социалистами», также должны считаться правыми? Конечно, нет. Только в Италии — родине самой радикальной Социалистической партии в Европе после России — поддержка войны автоматически превращала левых в правых. В Германии социалисты в Рейхстаге голосовали за войну. В Великобритании социалисты голосовали за войну. В Америке социалисты и прогрессивисты голосовали за войну. Однако это не делало их правыми; это делало их отвратительно кровожадными и шовинистическими левыми. Именно эта особенность Прогрессивной партии постепенно исчезла из исторического сознания нации. «Возможно, я была самой горячей противницей войны во всей стране, — заявляла Мамаша Джонс, сторонница «американского» социализма, — но когда мы идем в бой, я наравне с остальными горю желанием очистить наши ряды, мы должны убрать кайзера... [а также избавиться от] взяточников, воров, убийц». Так думали многие. Активно выступавший в поддержку войны социалист Чарльз Рассел заявлял, что его бывших коллег необходимо «изгнать из страны». Еще один [социалист] настаивал, что социалистов, выступающих против войны, необходимо «расстреливать без промедления»[209].

С точки зрения либералов во всех официально совершавшихся злодеяниях на протяжении всей истории Америки виновны только две силы: консерваторы и сама Америка. Прогрессивисты, или современные либералы, по их мнению, никогда не бывают фанатиками или тиранами, а вот консерваторы оказываются ими довольно часто. Например, вы вряд ли когда-нибудь услышите, что «рейды Палмера», «сухой закон» или американская евгеника являются порождениями прогрессивистов. Эти грехи должна искупить сама Америка. Между тем реальные или предполагаемые «консервативные» преступления, например маккартизм, всегда совершаются исключительно по вине консерваторов и служат примерами политики, которую они будут проводить, если получат власть. Единственным достойным порицания моментом в действиях либералов объявляется их неспособность «достаточно жестко» отстаивать свои убеждения. Поскольку консерваторы являются поборниками традиционного патриотизма, в результате получается: «орел» — либералы побеждают, «решка» — консерваторы проигрывают. Либералы никогда не берут на себя ответственности за исторические преступления, потому что им не свойственно стремление защищать присущую Америке «доброту». При этом консерваторы с готовностью признают свою вину за события, к которым сами они отношения не имеют и во многих случаях всячески старались их предотвратить.

Военный социализм в период правления Вильсона был исключительно прогрессивистским проектом, и долгое время после войны он оставался идеалом для либералов. Они по сей день рассматривают войну как естественный повод для усиления государственного контроля над всеми сферами экономики. Если мы считаем, что «классический» фашизм в первую очередь связан с усилением роли военных ценностей в жизни государства и общества, а также с милитаризацией, проходившей под лозунгами национализма, то совершенно непонятно, почему «Прогрессивная эра» не считается при этом фашистской.

Более того, сложно не заметить, насколько прогрессивисты соответствуют объективным критериям фашистского движения, сформулированным многочисленными специалистами в данной области. Прогрессивизм по большей части был движением среднего класса, которое в равной степени противопоставляло себя находившемуся сверху безудержному капитализму и располагавшемуся снизу радикальному марксизму. Прогрессивисты пытались найти некий средний путь между этими двумя крайностями, который фашисты определяли как «третий путь», а Ричард Илай, наставник Вильсона и Рузвельта, называл «золотой серединой» между либеральным индивидуализмом и марксистским социализмом. Их главным желанием было установить тоталитарный порядок, строго регламентирующий жизнь каждого человека как дома, так и в обществе. Прогрессивистов также объединяло с фашистами и нацистами страстное желание преодолеть классовые противоречия внутри национального сообщества и создать новый порядок. Джордж Крил кратко сформулировал эту цель следующим образом: «Отсутствие разделительной линии между богатыми и бедными и классовых различий, порождающих презренную зависть»[210].

Именно в этом заключались социальная миссия и привлекательность фашизма и нацизма. Почти в каждом своем выступлении Гитлер давал понять, что он стремится устранить разделение на богатых и бедных. «Какое отличие от той страны, — заявил он, имея в виду раздираемую войной Испанию. — Там класс [восстал] против класса, брат против брата. Мы выбрали другой путь: вместо того, чтобы пытаться вас разобщить, мы объединили вас». Роберт Лей, глава нацистского Германского трудового фронта, провозгласил: «Мы первая страна в Европе, которой удалось преодолеть классовую борьбу». Речь сейчас не о том, насколько такие заявления соответствовали действительности; привлекательность такой цели была значительной, а намерения — искренними. Один молодой и амбициозный немецкий юрист, который хотел учиться за рубежом, поддался на уговоры своих друзей и остался дома, чтобы не пропустить этот восхитительный момент. «[Нацистская] партия намеревалась изменить самую суть трудовых отношений, основываясь на принципах совместного принятия решения руководством и работниками и общей ответственности. Я знал, что это утопия, но верил в это всем сердцем... Обещания Гитлера создать заботливый, но при этом дисциплинированный социализм нашли очень благодарную аудиторию»[211].

Конечно, такие утопические мечты могли реализоваться только за счет ограничения личной свободы. Но и прогрессивисты, и фашисты были готовы пойти на такие жертвы. «Индивидуализм, — заявил Лаймен Эбботт, редактор журнала Outlook, — характерен для обычного варварства, а не для республиканской цивилизации»[212]. Прогрессивистские представления в духе Вильсона и Кроули о роли личности в обществе, несомненно, покажутся любому непредвзятому человеку, восприимчивому к либеральным ценностям, как минимум внушающими опасения и в некоторой степени фашистскими. Вильсон, Кроули и большая часть членов Прогрессивной партии не высказали бы принципиальных возражений относительно нацистской концепции Volksgemeinschaft («национальная общность») или нацистского лозунга «о приоритете общего блага перед благом отдельной личности». Как прогрессивисты, так и фашисты обязаны дарвинизму, гегельянству и прагматизму, которые служили подтверждением их мировоззрения. В самом деле, пожалуй, главный парадокс заключается в том, что согласно большинству критериев, применяемых нами для причисления людей и политических стратегий к тем или иным идеологиям в американском контексте — социальная база, демография, экономическая политика, обеспечение социальной помощью, — Адольф Гитлер оказывается слева от Вильсона.

Это тот самый «слон в углу», существование которого представители американских левых сил никогда не могли признать, объяснить или понять. Их неспособность и/или отказ признать этот факт исказили понимание нами нашей политики, нашей истории и самих себя. Либералы постоянно говорят: «У нас это невозможно» с хитрым прищуром или иронической улыбкой, намекая на то, что правые силы постоянно заняты разработкой фашистских схем. Между тем незамеченным остается вполне очевидный факт: это уже случилось здесь и вполне может повториться. Однако для того чтобы увидеть угрозу, вы должны посмотреть через левое плечо, а не через правое.

Загрузка...