На протяжении всей истории государственная политика США неизменно была направлена в первую очередь на укрепление мощи страны. Принято считать, что консерваторы пытаются урезать полномочия правительства, а либералы, наоборот, расширить (причем это им удается). Можно привести немало доказательств этому, однако большинство из них лишь косвенно подтверждают данный вывод. Либералы часто выступают за ограничение влияния правительства на судебную систему («права Миранды» узаконил либеральный «суд Уоррена»[352]), национальную безопасность (либеральные круги оказали противодействие Закону о патриотизме[353] и внутреннему наблюдению), а также на такую обширную, но не имеющую четко выраженных границ область жизни общества, как «узаконенная мораль». Хотя конкретные политические стратегии вызывают немало разногласий, практически все консерваторы и большинство либертарианцев предпочитают отводить государству традиционную роль «ночного сторожа». Многие идут еще дальше, считая, что государство должно определять нормы порядочного и культурного поведения своих граждан и обеспечивать их соблюдение.
Короче говоря, спор о масштабах государственной власти зачастую сводится к более глубоким рассуждениям о роли государства. В этой главе будет предпринята попытка показать, что либералы, идущие вслед за «отцами либерального фашизма» Руссо и Робеспьером, видят в государстве фактически замену Бога и разновидность политической религии.
Исторически сложилось так, что для многих либералов главное предназначение государства заключается в его функциях, а не в могуществе. Представители как прогрессивизма, так и фашизма были твердо убеждены в том, что в современном обществе государство должно занимать место религии. Некоторые из них считали так, потому что верили, что Бог умер. Юджин Вебер писал: «Теперь, когда Бог мертв, фашистские лидеры не могут считать себя избранниками Божьими. Они верят в свою избранность, но не знают, избранниками каких сил они являются — предположительно истории или неясных исторических сил». Именно фашизм приводит к вождизму и культам личности. Но также существует еще одна разновидность фашизма, которая считает государство не заменой Бога, а его представителем или посредником. Однако в обоих этих случаях государство — это высшая власть, источник и хранитель ценностей, а также гарант нового порядка.
Мы уже упоминали о поклонении государству как прогрессивистской доктрине; ниже мы рассмотрим, как это мировоззрение проявляет себя в том, что обычно называют «войной культур». Поворотным моментом данной истории стали 1960-е годы, в частности период правления Джона Ф. Кеннеди и Линдона Джонсона.
Не будучи современным либералом, Джон Фицджеральд Кеннеди после смерти превратился в «мученика, пострадавшего за религию государства». Отчасти этому способствовали манипуляции окружения Кеннеди и отчасти — махинации (гораздо более циничные) Линдона Джонсона, который «украл» «миф Кеннеди» и использовал его в своих целях. Эти цели, соответствовавшие «хорошему» тоталитарному импульсу прогрессивного движения, в котором Джонсон приобрел свой первый политический опыт, номинально были светскими, но на более глубоком и, возможно, неосознанном уровне — исключительно религиозными.
22 ноября 1963 года Джон Ф. Кеннеди был убит в Далласе, штат Техас. Даллас тотчас же окрестили «городом ненависти». До молодого тележурналиста по имени Дэн Разер дошли слухи о том, что некоторые школьники Далласа обрадовались, узнав о смерти Кеннеди. Слух не соответствовал действительности, и местное представительство телерадиокомпании CBS в Далласе отказалось транслировать эту новость. Разер выполнил отвлекающий маневр, и его сообщение все-таки прозвучало в прямом эфире.
Разер был не одинок в своем желании указывать пальцем на представителей правого лагеря. Через несколько минут помощники Кеннеди стали обвинять в преступлении безумных и безымянных правых. Согласно одному из газетных заголовков убийство произошло «в глубине ненависти Техаса». Но когда стало ясно, что злодеяние совершил сумасшедший марксист, защитники Кеннеди были потрясены. «Он даже не удостоился чести погибнуть в борьбе за гражданские права, — жаловался Джеки Бобби Кеннеди, рассказывая ей об этой новости. — Он пал от руки какого-то ничтожного коммуниста»[354].
«А может быть, и нет», — считали те, кому был нужен миф о Кеннеди. Они приступили к созданию легенды, согласно которой Кеннеди погиб, сражаясь с «ненавистью». Этим словом тогда и сейчас обозначали представителей правых сил. Эта история стала легендой, благодаря тому что либералы отчаянно стремились придать убийству Кеннеди более возвышенный и политически полезный смысл. Снова и снова весь либеральный истеблишмент во главе с New York Times (и даже папа!) осуждали «ненависть», которая унесла жизнь Кеннеди. Судья Верховного суда Эрл Уоррен обобщил общепринятую точку зрения (этого вполне можно было от него ожидать), предположив, что «климат ненависти» в Далласе (так обозначалась деятельность правых и республиканцев) побудил Ли Харви Освальда убить президента[355].
Тот факт, что Освальд оказался коммунистом, придал этой истории еще более левый оттенок. «Как, — вопрошали либералы, — ярый приверженец марксизма мог убить титана либерального движения, выступавшего за социальный прогресс?» При этом почему-то оставался без внимания тот факт, что Кеннеди был убежденным антикоммунистом. Видимо, либералы, придерживаясь взглядов, сформировавшихся в эпоху Маккарти, считали, что реальная угроза свободе должна исходить справа. Марксизм Освальда стал для либералов объектом еще более глубокого отрицания, усилив характерную для них ненависть к коммунизму. Таким образом, в течение 1960-х годов теории заговора множились, подобно метастазам, и «марксистский боевик» стал козлом отпущения. «Кому это было выгодно?» — вопрошал Оливер Стоунз. Ответ: конечно же, представителям военно-промышленного комплекса в союзе с темными силами реакции и нетерпимости. И неважно, что Освальд ранее уже пытался убить бывшего генерал-майора армии и видного представителя правых сил Эдвина Уокера или что, как впоследствии заявит комиссия Уоррена, Освальд «отличался крайней неприязнью к правым»[356].
На волне неприятия, сострадания и недоумения по поводу убийства Кеннеди было найдено неофициальное стратегическое решение, призванное служить целям растущего «нового левого» движения, а также успокоить совесть всех либералов: сделать из Кеннеди пригодного для любых целей мученика за те принципы, которые он не защищал, и за политический курс, который он не принимал.
Более того, в 1960-х годах стали популярными высказывания о том, что, если бы Кеннеди остался жив, мы никогда не погрязли бы во Вьетнаме. Это мысль проходит красной нитью в книге Артура Шлезингера «Роберт Кеннеди и его время» (Robert Kennedy and His Time). Теодор Соренсен, Тип О’Нил и многие другие либералы разделяют эту точку зрения. В популярной бродвейской пьесе «Макберд» (MacBird) высказывалось предположение, что Джона Ф. Кеннеди убил Джонсон, чтобы захватить власть. Но даже Роберт Ф. Кеннеди признался однажды, что его брат никогда всерьез не планировал выводить войска из Вьетнама и был полон решимости воевать до победы. Кеннеди был яростным противником коммунизма и сторонником «холодной войны». Он выступал за ликвидацию, по сути, вымышленного «отставания по ракетам» от Советского Союза в своем стремлении, по большей части успешном, перейти к внешней политике в духе Ричарда Никсона, пытался свергнуть Фиделя Кастро в заливе Кочинос, поставил мир на грань ядерной войны во время кубинского ракетного кризиса и способствовал максимальной вовлеченности нашей страны в войну с Вьетнамом. Всего за три с половиной часа до своей смерти Кеннеди хвастливо заявил представителям Торговой палаты Форт-Уэрта о том, что ему удалось добиться значительного роста ассигнований на военные нужды, в том числе увеличения на 600 процентов финансирования войск специального назначения для борьбы с партизанами в Южном Вьетнаме. В марте 1962 года Кеннеди убеждал Конгресс в необходимости тратить пятьдесят центов из каждого федерального доллара на нужды обороны[357].
«Миф Кеннеди» абсолютно далек от реальности, когда дело касается расового вопроса. Легенда гласит, что Кеннеди был исключительным поборником гражданских прав. Предполагается, что, если бы его не убили, расовых потрясений 1960-х годов можно было бы избежать. Правда гораздо прозаичнее. Да, Кеннеди боролся за принятие законов в под держку гражданских прав, и он заслуживает уважения за это. Но он лишь продолжил то, что было начато ранее. В так называемые реакционные 1950-е годы республиканцы взяли на себя большую часть забот по выполнению обещания о равных правах для чернокожих в Америке. Эйзенхауэр провел в жизнь два важнейших закона в области гражданских прав, несмотря на жесткую критику со стороны демократов Юга и в особенности со стороны лидера большинства в Сенате США Линдона Джонсона, который всячески стремился сделать все, чтобы эти законы не были приняты. Итак, Кеннеди снова оказывается сторонником правого дела, хотя его усилия были не столь уж значительны. «Проблемы негров беспокоили меня не настолько, чтобы я не мог уснуть», — как-то признался он[358].
Знаменателен сам факт, что в предвыборной гонке после смерти Кеннеди кандидата в президенты Барри Голдуотера открыто называли «фашистом». Этот выступавший за ограничение власти государства консерватор, который носил очки и траурные костюмы, был настолько далек от фашизма, насколько это в принципе возможно в американской политике. Между тем интеллектуалы, осуждавшие Голдуотера как скрытого нациста, явно не понимали того, что именно Джон Ф. Кеннеди ввел в современную американскую политику фашистские мотивы и эстетику. Рузвельт был первым президентом, который использовал современные технологии для мифологизации собственного образа, но Кеннеди сумел превратить эту технику в искусство. Пока Кеннеди был жив, время его правления еще не называли «американским Камелотом»[359]. Сегодня это словосочетание употребляется для описания каждого светлого воспоминания о тех временах и каждой несбывшейся из-за безвременной кончины Джона Кеннеди мечты. В 1964 году Джеймс Рестон такими словами выразил либеральную ностальгию по образу подобного греческому богу президента Америки: «Он был образцовым президентом, более молодым и красивым, чем все смертные политики, превосходившим даже своих друзей, изящным, почти элегантным, обладающим поэтическим слогом и стоящим рядом с сияющей молодой женщиной»[360].
Многие составляющие «мифа Кеннеди» сейчас настолько же очевидны, как и в то время. Он был самым молодым из когда-либо избранных американских президентов (моложе его на момент вступления в должность был только Тедди Рузвельт). Он был первым президентом, родившимся в XX веке. Он был человеком действия, настоящим героем войны. Также он был интеллектуалом, автором книги-бестселлера о политическом мужестве. Он сделал либерализм крутым и гламурным. И в то же время он был прагматиком, который никогда не позволил бы воспитанным в университетах «Лиги плюща» ученым из своего окружения вмешиваться в проводимый им политический курс. Он являлся выражением национального стремления к «обновлению» и «возрождению», обращаясь к идеализму американцев и призывая их к общей жертве.
Давайте вспомним ключевые составляющие культа личности Муссолини: молодость, действие, опыт, энергия, обаяние, военные успехи. Муссолини провозглашал себя лидером молодежного движения, нового поколения, способного благодаря интеллекту и опыту порвать со старыми категориями левого и правого толка. В своей пламенной инаугурационной речи Джон Ф. Кеннеди говорил о «новом поколении американцев, рожденных в этом столетии, закаленных войной, жестокой и суровой действительностью, гордящихся нашим древним наследием». Движение, созданное и возглавляемое Муссолини (как и движение Гитлера), опиралось на поколение итальянцев, закаленных в Первой мировой войне, и на их негодование по поводу несправедливого Версальского мира. Итальянское фашистское правительство рекламировало себя как «режим молодых», «технократическое чудо». При этом Муссолини сам управлял многими министерствами благодаря силе воли и неукротимой энергии. Пропагандисты фашизма заполонили средства массовой информации фотографиями Муссолини, рубящего дрова, идущего на лыжах, совершающего пробежку и стоящего голым по пояс на снегу в Альпах. Кроме того, репутация Муссолини как интеллектуала и писателя на самом деле была заслуженной, в отличие от Кеннеди.
Администрация Кеннеди действовала теми же методами. Абсолютно во всех газетных статьях о новом президенте обязательно упоминались его жажда деятельности, молодость и энергичность. Фильмы, восхваляющие его отвагу и самоотверженность, казалось, показывались всюду. Он не был таким явным любителем женщин, как Муссолини, тем не менее образ секс-символа, который старательно создавался им самим, был продуктом трезвого политического расчета. В ходе предвыборной кампании Кеннеди явно позиционировал себя как герой войны, и его политические войска можно было легко узнать по эмблемам с изображением РТ-109[361]. Его предвыборные рекламные ролики, изобиловавшие изображениями Кеннеди-воина, хвастливо заявляли, что пришло «время величия». Кеннеди, как и Муссолини, обещал национальное «восстановление» и «новую политику», которые позволят преодолеть старые категории левого и правого толка. Он убеждал, что благодаря его собственной силе воли и силе воли его помощников-технократов стоящие перед страной проблемы будут решаться более эффективно, чем это делалось традиционными демократическими средствами.
Кроме того, Кеннеди был супергероем почти в прямом смысле. Интересно, что ни один президент не появлялся в комиксах про Супермена чаще, чем Джон Ф. Кеннеди. Ему даже была доверена тайна личности Супермена, и однажды пришлось выдавать себя за Кларка Кента, чтобы предотвратить его разоблачение. Когда Супердевушка (Supergirl) пополнила ряды героев, она была официально представлена чете Кеннеди (не удивительно, что президент сразу же проникся к ней симпатией). В специальном выпуске, призванном привлечь внимание американской молодежи к физической культуре, Кеннеди (совсем как астронавт «полковник Гленн») ставит перед Суперменом задачу преодолеть «отставание в мускульной силе»[362].
Такая связь приходила в голову не только создателям комиксов. В 1960 году Норман Мейлер написал для журнала Esquire нудную статью под названием «Супермен приходит в супермаркет» (Superman Comes to the Supermarket). Формально являясь отчетом о национальном съезде Демократической партии в Лос-Анджелесе, этот очерк больше напоминал курсовую работу по семинару Ноама Хомского. Но он в любом случае дает представление о том, что даже такие известные интеллектуалы, как Мейлер, понимали, что им предлагают миф, и с готовностью его принимали[363].
В оригинальном «мифе Кеннеди» не подчеркивалась его принадлежность к прогрессивному движению. Тед Соренсен вспоминал, что Джон Ф. Кеннеди «никогда не считал себя либералом; только после его смерти они стали заявлять, что он был одним из них». Более того, у семейства Кеннеди были серьезные проблемы со многими из тех, кто называл себя прогрессистами (ставшими, по сути, коммунистами после Второй мировой войны), вследствие тесных связей с еще одним видным американцем ирландского происхождения, политиком Джо Маккарти. После Роя Кона Бобби Кеннеди был самым ценным помощником Маккарти. Джек Кеннеди никогда не осуждал своего коллегу из Сената, который также был близким другом его отца. Но в то время Кеннеди был в большей степени националистом, чем либералом. Будучи студентом Гарвардского университета, он послал изоляционистскому комитету «Америка прежде всего» пожертвование в размере 100 долларов с приложенной запиской, которая гласила: «То, что вы делаете, имеет огромное значение»[364].
Вторая мировая война изменила взгляды Кеннеди, как и большей части приверженцев изоляционизма. Она также способствовала формированию у Кеннеди чувства преклонения перед «великими». Он благоговел перед Черчиллем и копировал его речи из альбомов «Теперь я могу это услышать» (I Сап Hear It Now) с комментариями Эдварда Р. Марроу[365]. В последующие годы работники администрации Кеннеди знали, что самый верный способ снискать расположение президента заключался в том, чтобы заставить его думать, что величие не за горами. Вся его политическая карьера основывалась на надежде и стремлении стать «львом XX столетия», последовав примеру Франклина Делано Рузвельта.
Джон Ф. Кеннеди, как известно, унаследовал этот честолюбивый замысел от отца, Джозефа П. Кеннеди, пронацистского руководителя Демократической партии, который мечтал увидеть кого-либо из своих сыновей в Белом доме. В 1946 году Джо распространил 100 тысяч копий статьи Джона Херси о подвигах Джона Ф. Кеннеди на торпедном катере РТ-109. Вскоре целая команда интеллектуалов взялась за работу, чтобы превратить Джона Ф. Кеннеди в следующего великого человека действия. Первая книга Кеннеди «Почему спала Англия» (Why England Slept), расширенная версия его дипломной работы, была продуктом коллективного творчества. Его вторая книга «Профили мужества» (Profiles in Courage) о великих людях, которые придерживаются своих принципов, несмотря на трудности, по существу, была создана комитетом под председательством Теда Соренсена, а сам Кеннеди участвовал в этом процессе от случая к случаю. А вот Пулитцеровскую премию он, конечно же, получал самостоятельно.
Кеннеди был первым современным политиком, осознавшим и использовавшим новое влияние, которое интеллектуалы приобрели в американском обществе. Прежние члены «мозгового треста» были экономистами и инженерами, людьми, которые придавали форму земле и металлу. Новые представители «мозгового треста» были «повелителями образов», историками и писателями, пропагандистами в самом положительном смысле, основным орудием которых являлись слова и образы. Кеннеди был неглуп и понимал, что в современном мире стиль важнее сути. Будучи, несомненно, красивым и обаятельным человеком, он успешно использовал в своих целях возможности телевидения. Правление Кеннеди стало торжеством стиля в американской политике.
Политический успех Кеннеди также обусловливался тем, что он оказался на гребне волны истории. Силы прогрессивного движения снова пришли к власти после периода мира и процветания. И несмотря на беспрецедентное богатство и обилие свободного времени в послевоенные годы (и даже во многом вследствие этого) в рядах амбициозных, стремящихся к более высокому положению представителей интеллигенции, и прежде активистов прогрессивнолиберального истеблишмента, явственно ощущалось желание «в очередной раз привести Америку в движение». Консервативный издатель Генри Люс писал в 1960 году, что «народ Америки больше всего нуждается в ясном представлении о национальной идее»[366].
Это было началом третьего «фашистского момента» в истории Америки, который формировался в течение 1960-х и в начале 1970-х годов на улицах и в университетах (как видно из предыдущей главы), а также в коридорах власти. То, что завершилось кровопролитием на улицах, начиналось как «революция сверху», проводившаяся наследниками идей Вильсона и Франклина Делано Рузвельта с благими намерениями. Однако они не смогли сдержать ими же выпущенных на свободу демонов.
Возможно, наилучшим образом представители руководства обеих партий, выступавшие за «социальные изменения», смогли выразить свои мысли в серии эссе о «национальной идее», публиковавшихся в New York Times и в журнале Life. Эдлай Стивенсон писал, что американцам необходимо преодолеть «мистическую неприкосновенность частной жизни» и отвернуться от «храма супермаркета». Чарльз Ф. Дарлингтон, ведущий корпоративный управляющий и бывший сотрудник Госдепартамента, объяснил, что Америке необходимо снова почувствовать коллективный дух национальной идеи, который был характерен «для некоторых периодов правления Вудро Вильсона и обоих Рузвельтов» (вы наверняка понимаете, о каких периодах идет речь). Прежде всего, возрождающейся Америке следовало перестать считать себя нацией отдельных личностей. В очередной раз спасение было в «коллективном действии». Призыв Дарлингтона к «уменьшению роли частного предпринимательства» соответствовал возрождению корпоративизма и военного социализма, реализованных администрацией Вильсона и Рузвельта[367].
Основанный на данных специального исследования Gallup отчет, опубликованный накануне инаугурации Джона Кеннеди в январе 1960 года в журнале Look, свидетельствовал о том, что американцы на самом деле чувствовали себя вполне комфортно. «Большинство американцев сегодня расслаблены, — отмечалось в отчете, — лишены духа авантюризма, полностью довольны своим образом жизни и смотрят в будущее с оптимизмом». Соответственно требовалось отвлечь внимание американцев от их «телеужинов» и крутых автомобилей и заставить их следовать сладкозвучным обещаниям интеллектуалов, подобным песням сирен. А это означало, что Кеннеди был нужен кризис для того, чтобы подчинить общественное сознание новому сорелианскому мифу. «Великие кризисы порождают великих людей», — утверждал Кеннеди в своей книге «Профили мужества», и все его президентство было посвящено созданию кризисов, соответствующих величию, которого он желал достичь[368].
Огромная свита интеллектуалов и активистов, ностальгирующих по энтузиазму времен «Нового курса» и Второй мировой войны, разделяла желание Кеннеди сбить с Америки спесь. В 1950-е годы Артур Шлезингер-младший от имени всех прогрессивистов, молодых и старых, выражал сожаление по поводу «отсутствия неудовлетворенности» у американцев[369].
Кеннеди, как и Рузвельт, считал себя настоящим демократом, и было бы несправедливо называть его фашистом. Но его неуемное стремление обеспечить себе народную поддержку путем нагнетания напряженности свидетельствует об опасности увлечения фашистской эстетикой в среде демократов. В своих мемуарах Тед Соренсен упоминает о шестнадцати кризисах за первые восемь месяцев пребывания Кеннеди в должности. Кеннеди создавал «кризисные команды», которые могли обойти традиционную бюрократию, демократический процесс и даже закон. Дэвид Халберстам писал, что Джонсон получил в наследство от Кеннеди «людей с кризисным мышлением, людей, которым глобальный мировой кризис был выгоден, потому что он превращал Белый дом в центр активности: совещания, решительные действия, напряженная обстановка, власть, они сами в роли инициаторов и сторонников активных мер. Именно для этого они приехали в Вашингтон, для решения этих задач». Гарри Уиллс и Генри Фэрли, которых вряд ли можно считать правыми критиками, назвали администрацию Кеннеди «партизанским правительством» за злоупотребление традиционной правительственной системой и презрение к ней. В 1963 году Отто Штрассер, один из основателей нацистского движения, высказал в беседе с историком Дэвидом Шенбаумом мнение, что злоупотребление Кеннеди властью и чрезмерное увлечение кризисами делают его похожим на фашиста[370].
Политика Кеннеди была такова, что буквально все, что попадало в круг его интересов, требовало принятия безотлагательных мер. Он постоянно говорил об «отставании по ракетам», которого на самом деле никогда не существовало, и руководил государством с учетом повышенной напряженности в отношениях с Советским Союзом, для создания которой он приложил немало усилий. Он постоянно употреблял такие слова, как «опасность» и «жертва», «мужество» и «крестовый поход». Он создал первый «оперативный штаб» в Белом доме. Его первый доклад о положении США, представленный Конгрессу через одиннадцать дней после инаугурации, был «речью военного времени при отсутствии войны». Кеннеди предупредил, что самой свободе угрожала «величайшая опасность». «До завершения моего президентского срока нам снова предстоит проверить, сможет ли выстоять такое организованное и управляемое государство, как наше. Исход совсем не очевиден», — заявлял он[371].
Адреналин, постоянно ощущавшийся во время президентства Кеннеди, позволял держать общество в тонусе. Он стал необходимым и вырабатывался преднамеренно. Администрация Кеннеди начала широкую кампанию по строительству противорадиационных убежищ, в ходе которой различные учреждения соперничали за право потратить сотни миллионов долларов на превращение школ и больниц в ядерные бункеры. Мы воспринимаем эти упражнения «падай и укрывайся»[372] как непременный атрибут 1950-х годов, но именно при Кеннеди они переросли в тотальную паранойю, которая так часто пародируется сегодня. Администрация распространила 55 миллионов карточек размером с бумажник с инструкциями о том, что делать, когда с неба дождем посыплются ядерные бомбы. Если, как часто утверждали «новые левые», мобилизация «молодежи» в 1960-е годы стимулировалась постоянным страхом перед «бомбой», то благодарить за это следует Джона Ф. Кеннеди.
Даже мирные начинания Кеннеди подавались как моральный аналог войны. Он оправдывал увеличение расходов на образование (позднее Джонсон последует его примеру) необходимостью сохранения паритета с Советским Союзом. Снижение налогов, предпринятое Кеннеди с целью смягчения последствий самого значительного обвала на фондовой бирже со времен Великой депрессии, реализовывалось не в духе экономики предложения[373] (как имеют обыкновение намекать некоторые консерваторы), а как разновидность кейнсианства[374], оправдываемая борьбой за победу в «холодной войне». Более того, Кеннеди был первым президентом, который открыто заявил о том, что Белый дом уполномочен обеспечивать экономический рост, потому что Америка не может игнорировать хвастливые угрозы Хрущёва о том, что Советский Союз намеревается в ближайшее время «похоронить» США экономически[375]. Его запугивание сталелитейных магнатов было явным копированием аналогичной политики Трумэна во время войны в Корее, который в свою очередь позаимствовал этот маневр в программах Франклина Делано Рузвельта и Вильсона. Корпус мира и его различные аналоги также напоминали о военизированном Гражданском корпусе охраны природных ресурсов Франклина Рузвельта. Даже самая амбициозная идея Кеннеди, высадка человека на Луну, была подана общественности как ответ Советскому Союзу, который обгонял Америку в области освоения космического пространства.
В частности, жесткие меры Кеннеди в отношении сталелитейной промышленности побудили некоторых наблюдателей заявить, что он превращается в авторитарного лидера. Wall Street Journal и Торговая палата объявили его диктатором. Айн Рэнд открыто назвала его фашистом в 1962 году в статье «Фашистские “новые рубежи”» (The Fascist New Frontier).
Когда на «героя и символ Америки» навешивают ярлык «фашист», это совсем не смешно. Если под фашизмом понимать зло, жестокость и фанатизм, то Кеннеди не был фашистом. Но все же необходимо понять, что сделало его руководство таким популярным? Почему оно было настолько эффективным? Чем обусловлена его устойчивая привлекательность? Ответы на большую часть вопросов вполне соответствуют принципам фашизма: создание кризисов, националистические призывы к единству, пропаганда военных ценностей, стирание граней между государственным и частным секторами, использование средств массовой информации для повышения значимости государства и его программ, обращение к новой «надпартийной» идее, согласно которой важные решения отдаются на откуп экспертам и интеллектуальным суперменам, и формирование культа личности национального лидера.
Кеннеди не боялся выйти за пределы идеологии во имя того, что позже назовут «хладнокровным прагматизмом». Как и прагматики до него, он избегал ярлыков, полагая, что стоит выше понятий «левый» и «правый». Вместо этого он разделял уверенность Роберта Макнамары в том, что «любую проблему можно решить» технократическими средствами. В очередной раз «третий путь» сопровождался идеологической изощренностью. В своей речи, обращенной в 1962 году к выпускникам Йельского университета на церемонии вручения дипломов, президент Кеннеди пояснил, что «политические ярлыки и идеологические подходы не подходят для решения» актуальных проблем. «Большинство проблем... которые стоят перед нами сегодня, носят технический и административный характер, — заявил он на пресс-конференции в мае 1962 года. — Они недоступны для понимания большей части людей, имеющих противоречивые суждения, и поэтому должны выноситься на суд экспертов»[376].
Знаменитое заявление Кеннеди — «Мои дорогие соотечественники, спрашивайте не о том, что ваша страна может сделать для вас, а о том, что вы можете сделать для своей страны» — выглядит сегодня весьма патриотично. Либералы в свою очередь считают его достойным восхищения призывом к действию. Справедливо) и то и другое. Но при этом упускается из виду исторический контекст и мотивация. Кеннеди пытался воссоздать атмосферу единства нации времен Второй мировой войны точно так же, как Франклин Делано Рузвельт стремился возродить чувство единения, характерное для Первой мировой войны. Его заявление о том, что необходимо отправить человека на Луну, не было результатом особой прозорливости и даже не было продиктовано желанием утереть нос русским. Скорее, это был оптимальный вариант морального эквивалента войны.
Все это было забыто после убийства Кеннеди. Кеннеди — националиста и сторонника «третьего пути» — сменил Кеннеди, который боролся за либерализм. Джон Ф. Кеннеди из «Камелота» затмил того, кто пытался убить Патриса Лумумбу и Фиделя Кастро.
Внук Вудро Вильсона Дин Фрэнсис Сейр произнес проповедь в Вашингтонском кафедральном соборе в честь павшего лидера. «Мы присутствуем при новом распятии, — обратился он к собранию высокопоставленных лиц. — Каждый из нас, — пояснил он, — отчасти виновен в убийстве нашего президента. Нашего Господа распяли хорошие люди, а не только те, кто выступал в роли палачей». Главный судья Эрл Уоррен заявил, что президент обладал органической и мистической связью с народом. Он «был воплощением идеалов нашего народа, нашей веры в устои, а также в отцовство Бога и братство людей». Через пять дней после смерти Кеннеди новый президент Линдон Джонсон завершил свое выступление на совместном заседании Конгресса, попросив американцев «положить конец учению и проповеди ненависти, зла и насилия» и отвернуться от «приверженцев злобы и фанатизма»[377].
Даже после того, как мотивы убийства стали более понятными, люди продолжали верить, что Кеннеди убили «ненависть» и общая греховность Америки. Методистский епископ из Вашингтона Джон Уэсли Лорд заявил, что народ должен «искупить» смерть Кеннеди. Вместо того чтобы называть памятники в честь Кеннеди, стране следовало «отблагодарить мученика за его смерть и самопожертвование», удвоив свою приверженность либеральной политике[378].
Большинство историков считают время Кеннеди и Джонсона последним вздохом традиционной прогрессивной политики, завершившим эпоху, которая началась с президентства Вильсона, за которым последовали «Новый курс» и «Справедливый курс», а затем «Новые рубежи» и «Великое общество». С формальной точки зрения это в значительной степени верно (хотя при таком подходе либеральный Никсон остается в стороне). Но президентство Кеннеди по своей сути было гораздо более значимым. Оно ознаменовалось окончательным превращением прогрессивизма в настоящую религию и национальный культ государства.
С самого начала президентства Кеннеди стал прослеживаться националистический и религиозный лейтмотив, характерный для американского либерализма и созвучный как прогрессивизму, так и фашизму. «Боевые интеллектуалы» из команды Кеннеди стремились стать суперменами, священниками гностицизма, обладающими особыми знаниями, которые позволяют решить проблемы общества. В своей инаугурационной речи, открывшей десятилетие, Кеннеди заявил о том, что Америка избрана Богом и наделена божественной миссией, «ибо человек держит в своих смертных руках все формы человеческой жизни и власть, позволяющую упразднить все формы людской нищеты». Социолог Роберт Белла расценил эту речь как доказательство того, что в Америке уже существовала гражданская религия, определяемая «обязательством как коллективным, так и индивидуальным, для исполнения Божьей воли на Земле». Журналист New York Times С. Л. Сульцбергер пишет, что инаугурационная речь президента была обращена ко всем, кто считал, что «еще есть на этой Земле место для Царствия Небесного»[379].
Джон Ф. Кеннеди представлял традицию «культа личности» в американском либерализме. Он хотел быть великим человеком, таким же, как Вильсон и Рузвельты. Оружие заботило его больше, чем масло. Линдон Бейнс Джонсон, склонный к популизму мелкий политикан с Юга, воспитанный в традициях «Нового курса», напротив, интересовался только маслом. Джонсон не мог быть ни воином, ни священником. Он был далек от образа «либерального льва», которому мечтал соответствовать его предшественник, но зато смог усилить материнский аспект прогрессивизма. Он напоминал заботливого пастуха, бдительно следящего за своим стадом. При нем культ личности Кеннеди стал культом правительства. Для этого Линдон Джонсон, хитрый и умный политик, беззастенчиво воспользовался фактом убийства Кеннеди, чтобы превратить его как раз в такой преобразующий национальный кризис, который тщетно пытался создать сам Кеннеди. Его наследие, современное государство всеобщего благоденствия, максимально воплотило традиции этатизма, восходящие к Вудро Вильсону.
Как известно, именно с Вильсона и прогрессивистов началось обожествление либерального государства. Не надо забывать, что прогрессивисты настаивали на введении тоталитарного режима в стране не потому, что того требовала обстановка военного времени, а потому, что, к их великой радости, именно война сделала это возможным. Но Первая мировая война также развеяла мечты прогрессивистов об американском коллективизме. Всеобщая мобилизация и, главное, бессмысленность самой войны — не могли не вызвать недовольства населения Америки. В 1920-е годы прогрессивисты пребывали в дурном настроении, в то время как американцы наслаждались эпохой процветания, а русским и итальянцам (с их точки зрения) «досталось все самое интересное в деле преобразования мира». Великая депрессия наступила как раз вовремя: прогрессивисты снова оказались у руля. Как известно, Рузвельт не предложил никаких новых идей в области государственного управления, он просто снова вытащил на свет те идеи, которые продвигал, еще будучи членом администрации Вильсона. Однако за время его правления государство чрезвычайно окрепло и расширилось. Кроме того, стоит вспомнить о том, что консервативное движение появилось как результат инстинктивного желания вернуть государству довоенный облик, чтобы им было легче управлять. Но «холодная война» изменила ситуацию, заставив многих консерваторов высказываться в поддержку могущественного и сильного в военном отношении государства, способного победить коммунизм. Этот курс, взятый сторонниками агрессивной внешней политики, стал причиной постоянного раскола в правом политическом лагере Америки. Тем не менее хотя консерваторы времен «холодной войны» выступали за ограничение власти, их поддержка противостояния коммунизму лишала смысла любые попытки реализовать это намерение.
Вклад Кеннеди в создание государства всеобщего благосостояния по большей части относился к стилистике, как мы уже убедились. Но его «мученическая смерть» стала основой глубокого психологического кризиса, который оказался полезным для продвижения либеральных целей и идей. Джонсон использовал его не только для захвата национальной политической программы, но и для преобразования самого прогрессивизма в полномасштабную массовую политическую религию. В первый раз прогрессивисты могли без всяких оговорок осуществлять свои мечты во время процветания и относительного мира. Не будучи больше зависимыми от войны или экономического кризиса, прогрессивисты, наконец, получили возможность создать такое общество, о котором мечтали с давних пор. От психологической депрессии и аномии вследствие краха традиционных устоев, которые, по их представлениям, лежали в основе капиталистического общества, можно было излечиться с помощью государства. Наконец, пришло время создать политику здравого смысла.
В своем первом президентском обращении Джонсон сообщил о намерении построить новую либеральную церковь на камне памяти Кеннеди. Эта церковь, эта сакрализованная община получила название «Великое общество».
Мы уже достаточно подробно обсудили личностей, стоявших у истоков американского либерализма. Теперь нужно сделать значительное отступление, чтобы рассмотреть культ самого государства в американском либерализме. Без этого исторического экскурса трудно понять сущность современного либерализма как религии поклонения государству, в которой убиенным Христом был Джон Ф. Кеннеди, а главным творцом — Линдон Джонсон.
Трудно установить точную дату начала борьбы прогрессивистов за «Великое общество», но за точку отсчета вполне можно принять 1888 год, когда роман Эдуарда Беллами «Взгляд в прошлое» (Looking Backward) произвел в Америке настоящий фурор. Эта книга, ставшая одним из самых значимых творений прогрессивной пропаганды, продавалась сотнями тысяч экземпляров и была объявлена самым успешным проектом в области книгоиздания со времени выхода в свет «Хижины дяди Тома». Рассказчик в этой книге, действие которой разворачивается в далеком 2000 году, живет в утопическом военизированном обществе. Рабочие являются частью объединенной «промышленной армии», а экономика находится в ведении всемогущего аппарата централизованного планирования, прообразом которого стало успешное немецкое военное планирование. Граждане привлекались к работе по соответствующим специальностям, поскольку «каждый трудоспособный гражданин обязан работать на благо страны головой или руками». Герой, который выступает в романе в роли «проповедника», сообщает нам, что Америке, наконец, удалось создать рай на земле. И в самом деле, каждый вспоминает «эпоху индивидуализма» со смущением, граничащим с презрением[380].
В частности, зонтик вспоминают как символ всеобщей одержимости индивидуализмом в XIX веке. В утопии Беллами зонты были заменены выдвижными навесами, чтобы каждый человек был защищен от дождя в равной степени. «В XIX веке, — объясняет герой, — когда шел дождь, жители Бостона одновременно раскрывали триста тысяч зонтов над таким же количеством голов, а в XX веке над всеми головами сразу раскрывается один-единственный зонт»[381].
Описанная Беллами военизированная националистическая социалистическая утопия завладела воображением молодых прогрессивистов повсеместно. Буквально на следующий день по всей стране появились созданные последователями Беллами «националистические клубы», призванные содействовать «национализации промышленности и объединению человечества в единое содружество». Национализм в Америке, как и на большей части Европы, обозначал и национализм, и социализм. Таким образом, Беллами предсказал, что отдельные штаты США в дальнейшем придется отменить, потому что «правительства штатов будут препятствовать контролю и дисциплине промышленной армии»[382].
Религия была тем связующим элементом, который объединял этот американский национальный социализм. Беллами считал, что предложенная им разновидность социалистического национализма — истинное воплощение учения Иисуса. Его двоюродный брат Фрэнсис Беллами, автор книги «Клятва верности» (Pledge of Allegiance), придерживался аналогичных взглядов. Один из основоположников Первого националистического клуба Бостона и основателей Общества христианских социалистов, Фрэнсис написал проповедь под названием «Иисус, социалист», которая нашла живой отклик у паствы по всей стране. Как проявление его «военного социализма» клятва верности сопровождалась фашистским или «римским» салютом флагу в американских государственных школах. Более того, некоторые утверждают, что нацисты заимствовали идею своего приветствия в Америке[383].
Куда ни глянь, везде «научный» утопизм, национализм, социализм и христианство тесно переплетались друг с другом. Взять хотя бы съезд Прогрессивной партии 1912 года. По утверждению New York Times, это был «съезд фанатиков», на котором политические речи перемежались пением гимнов и возгласами «Аминь!». «Это совсем не походило на партийный съезд. Это было собрание рьяных верующих», — писала Times. Подобное собрание некогда организовал Петр Амьенский[384]. Это была лагерная встреча методистов с проповедником в переложении на язык политики... На лицах всех присутствующих, в том числе Джейн Аддамс, которая поднялась на трибуну, чтобы объявить ставшее последним донкихотское выдвижение Тедди Рузвельта кандидатом на пост президента, застыло выражение «фанатичного и религиозного энтузиазма». Делегаты, которые верили, по всей вероятности, что они призваны на битву с силами тьмы, пели «Мы последуем за Иисусом», заменяя в словах «устаревшего» Спасителя на «Рузвельта». Среди них были представители всех фракций прогрессивного движения, в том числе проповедник социального евангелизма Вашингтон Глэдден, который охотно заменял старого христианского Спасителя новым «американским». Рузвельт сказал восторженной аудитории: «Наше дело основывается на вечных принципах правды... Мы стоим на пороге Армагеддона, и мы сражаемся за Господа»[385].
Американские движения социального евангелизма и христианской социологии, по существу, стремились вогнать христианство в рамки социальной программы Прогрессивного движения. Сенатор Альберт Беверидж, прогрессивный республиканец от штата Индиана, который возглавлял Национальный съезд 1912 года, очень хорошо обобщил суть прогрессивного подхода, заявив: «Бог отметил нас как своих избранников, призванных в дальнейшем играть ведущую роль в преображении мира»[386].
Уолтер Раушенбуш предлагает краткое толкование социального евангелизма, максимально подходящее для наших целей. Профессор Рочестерской духовной семинарии, стройный священник с редкой козлиной бородкой, который ранее был проповедником на окраинах «Адской кухни», одного из криминальных районов Нью-Йорка, стал неформальным лидером движения после того, как опубликовал в 1907 году свою работу «Христианство и социальный кризис» (Christianity and Social Crisis). «Если идеальный общественный порядок не сможет гарантировать людям пищу, тепло и комфорт более надежно, чем наш современный экономический строй, — предупреждал он, — мы снова вернемся к капитализму... Тот Бог, который дает низкие цены на продукты питания, и есть истинный Бог». Представители левого духовенства, подобные Раушенбушу, были убеждены в том, что государство — это орудие Бога и что коллективизм представляет собой новый порядок, одобряемый Иисусом[387].
Представители духовенства, которые, как и Раушенбуш, придерживались прогрессивных взглядов, заложили философские и богословские основы этатизма гораздо успешнее, чем новое поколение социологов. Выступая перед прихожанами на политических собраниях и в интеллектуальных изданиях, они ратовали за всестороннее и полное переосмысление Священного Писания, утверждая, что спасение может быть достигнуто только совместными усилиями. По мнению консервативных теологов, возродиться могли только отдельно взятые личности. Прогрессивные христиане, наоборот, отрицали роль отдельных личностей и поднимали престиж государства как божественного заступника. Баптистский проповедник движения «Социального Евангелия» утверждал, что государство должно стать «средством объединения людей в поисках Царствия Божия и правды его»[388].
Как это ни парадоксально, но вдохновителем таких идей стала Пруссия Бисмарка. Бисмарк вдохновлял американских прогрессивистов, используя разные способы (некоторые из них уже упоминались). Во-первых, он был централизатором, объединителем, европейским Линкольном, который привел разрозненные регионы и фракции под начало государства, не обращая внимания на их несогласие. Во-вторых, он создал модель «социализма сверху вниз», воплотив в жизнь многие пункты программы государства всеобщего благосостояния, такие как пенсии, медицинское страхование, меры по обеспечению безопасности труда, восьмичасовой рабочий день и т. д. Прогрессивисты об этом только грезили. Бисмарк сумел реализовать эту программу без излишней демократизации, как правило, ведущей к беспорядку. В результате в обществе укрепилось мнение, что «великие люди», модернизаторы и «люди дела» способны сделать то, что не удавалось лидерам пришедших в упадок и разлагающихся демократических государств.
Кроме того, бисмарковский «социализм сверху» победил классический либерализм в Германии и подорвал его влияние во всем мире. Как раз это и отвечало его целям. Бисмарк стремился предвосхитить усиление социалистического или демократического радикализма, давая людям то, что они желали, лишая их необходимости голосовать за свои требования. Для этого он откупился от реформаторов левого толка, которые не особенно заботились об ограничении власти или либеральном конституционализме. В то же время он вытеснял на периферию и во многих случаях подавлял классических либералов и тех либералов, которые ратовали за ограничение власти государства (аналогичные процессы происходили в Соединенных Штатах во время Второй мировой войны). Таким образом, в Германии как левые, так и правые политические силы, по сути, превратились в идеологов этатизма, и обе эти стороны боролись с теми, кто стремился навязать обществу свое видение. Либерализм, определяемый как идеология свободы личности и демократической власти, постепенно атрофировался и умер в Германии, потому что Бисмарк не дал ему шанса получить поддержку народа. Его место занял государственнический либерализм Дьюи и Дюбуа, Вильсона и Рузвельта, либерализм, который предоставлял экономические права и способствовал повышению благосостояния.
Потом была «борьба за культуру». Об этом мы поговорим подробнее в следующей главе. Сейчас только отметим либеральный характер данного явления, который упускают из виду многие современные комментаторы. Немецкие прогрессивисты объявили войну отсталому католицизму, полагая, что, объединив науку с различными течениями националистического социального евангелизма, они создадут идеологию будущего. Это была модель, которую сторонники прогрессивизма адаптировали к американской почве.
Крестными отцами либерального государства-Бога были философ Фридрих Георг Вильгельм Гегель и ученый Чарльз Дарвин. Гегель утверждал, что история представляет собой непрерывный эволюционный процесс, движущей силой которого является государство. «Государство — это реально существующая, проявленная нравственная жизнь... Божественная идея, воплощенная на Земле, — заявлял Гегель в «Философии истории». — Все богатство, которым обладает человек, вся духовная реальность становится его достоянием исключительно благодаря государству»[389]. Движение государства во времени есть «шествие Бога по Земле». Теория эволюции Дарвина, казалось, подтверждала, что человек — это часть большего целого, управляемого и направляемого государством подобно тому, как ум управляет телом. Для «современного» духовенства это означало, что профессия «политик» носит, по сути, религиозный характер; и в конце концов все усилия политиков сводятся к тому, чтобы определить цели государства, а государство понималось как рука Господа.
Практически все ведущие прогрессивные ученые и философы соглашались с таким «органическим» и духовным пониманием политики, но, возможно, не более чем Ричард Илай. «Бог осуществляет свои намерения через государство в гораздо большей степени, чем через какое-либо иное учреждение», — провозгласил этот экономист, основатель Американской экономической ассоциации и так называемой Висконсинской школы прогрессивизма. «Государство, — настаивал он, — религиозно по своей сути, и нет такой ипостаси человеческого существования, которая была бы ему неподвластна». Илай, оказавший большое влияние на Вильсона и Тедди Рузвельта, был христианином-постмиллениалистом[390]. Он дал определение государству как «могучей силе, способствующей обретению Царства Божьего и установлению праведных взаимоотношений»[391]. Многие из известных коллег Илая в Висконсинском университете считали, что, поддерживая экономические реформы, евгенику, войну, социализм, «сухой закон» и остальные пункты прогрессивной программы, они тем самым идут по единому пути к «новому Иерусалиму».
По сути, прогрессивисты почти ничем не отличались от фанатичных приверженцев теократии, пытающихся создать очередное государство-Бога. Американская экономическая ассоциация, миссия которой заключалась в объединении церкви, государства и науки ради спасения Америки, служила философской основой прогрессивной социальной политики и фактическим органом движения «Социальное Евангелие». Более 60 священнослужителей (примерно половина списка данного объединения) считали себя ее членами. Позже, во время Второй мировой войны, Илай стал самым ярым шовинистом, организовывая сбор подписей под «клятвами верности», бросая обвинения противникам войны в государственной измене и утверждая, что их следует расстреливать.
Что касается Вудро Вильсона, то в нем священника невозможно отделить от преподавателя. Начиная с ранних эссе с такими названиями, как «Армия Христа» (Christ’s Army) и «Христианский прогресс» (Christian Progress), и заканчивая более поздними обращениями, с которыми он выступал уже как президент, Вильсон давал понять, что он представляет собой орудие Бога, а государство — святой меч его священной войны, и в то же время утверждал, что является воплощением торжества науки и разума в политике. Выступая перед Ассоциацией молодых христиан, он сказал, что государственные служащие должны руководствоваться одним-единственным вопросом: «Что сделал бы Христос в нашем положении?» Затем он начал объяснять: «Перед нами стоит задача огромной важности, которая объединяет всех нас в одно целое. Она заключается в том, чтобы превратить Соединенные Штаты в могучую христианскую нацию и обратить в христианство весь мир»[392].
Война лишь усилила эти стремления. «Прошлое и настоящее столкнулись в смертельной схватке», — заявил он. Его целью были полное «уничтожение любой деспотической власти... которая может нарушить мир во всем мире» и «решение всех проблем», стоящих перед человечеством. Идеалом Вильсона была сила. Он не уставал повторять: «Сила! Необычайная сила! Сила без ограничений и без предела! Праведная и торжествующая сила, которая призвана сделать справедливость законом мира и низринуть всякую авторитарную власть в прах». Америка была «орудием в руках Бога», по его заявлениям, а его Министерство пропаганды называло Первую мировую войну «войной за повторное обретение Гроба Господня»[393].
Как и другие фашистские лидеры, Вильсон был твердо убежден, что у него существует абсолютная органическая связь с «народом», которая превосходит обычные механизмы демократии. «Я совершенно искренне верю в это и убежден в том, что выражаю мысли и чаяния граждан Америки». Многие европейцы видели в нем человека, способного пробудить социалистический дух во всем мире. В 1919 году молодой итальянский социалист утверждал, что «империя Вильсона не имеет границ, потому что он управляет не территориями. Скорее, он вникает в суть потребностей, надежд, веры людей, во все то, что не имеет пространственных или временных границ»[394]. Этого молодого человека звали Бенито Муссолини.
То, что правительство Вильсона глубоко вторгалось в частную жизнь граждан самыми различными путями, не вызывает сомнений. Он был основоположником инициативы, реализованной Франклином Делано Рузвельтом, по превращению экономики в «коллективный» механизм, где рабочие, деловые круги и правительство сидели за одним столом и сообща решали все вопросы. Такая система — в Европе она называлась синдикализмом, корпоративизмом и фашизмом — выглядит привлекательно, тогда как на самом деле она была выгодна только ограниченному кругу лиц, участвовавших в данном процессе. Когда люди Вильсона, работавшие за доллар в год, не приносили пользы своим отраслям промышленности, они способствовали усилению государственного контроля в частном секторе. Органы планирования в администрации Вильсона устанавливали цены практически на каждый товар, определяли размер заработной платы, экспроприировали частные железные дороги, создали громадный полицейский аппарат для подавления инакомыслия и даже пытались регламентировать меню каждой семейной трапезы[395].
Военный социализм Вильсона был временным, но его наследие оказалось постоянным. Военно-промышленное управление и картели прекратили свое существование после войны, но созданный ими прецедент оказался слишком привлекательным, чтобы прогрессивисты могли от него отказаться.
Хотя Америка вышла победителем из Первой мировой войны, Вильсон и прогрессивисты проиграли свою войну у себя на родине. Глубокое проникновение государства в гражданское общество казалось простительным во время войны, но в мирное время оно было неприемлемым. Искусственный экономический бум также подошел к концу. Кроме того, Версальский договор, который должен был оправдать все вложения и жертвы, оказался лицемерным и лживым.
Но прогрессивная вера выстояла. Либеральные интеллектуалы и активисты продолжали считать на протяжении 1920-х годов, что военный социализм Вильсона был чрезвычайно успешным, а все неудачи обусловливались недостатком усердия. Фраза «Мы запланировали войну» стала их девизом. Увы, им не удалось убедить мужланов, пришедших на выборы. Как следствие, бисмарковская модель социализма «сверху вниз» стала казаться им все более привлекательной. Кроме того, они наблюдали за событиями в России и в Италии, где «люди дела» создавали утопии при помощи бульдозера и логарифмической линейки. Увлечение марксистов научным социализмом и социальной инженерией оказалось заразительным для американских прогрессивистов. А так как наука не предполагает демократических обсуждений, высокомерный педантизм охватил прогрессивистов.
Кроме того, примерно в это же время благодаря ловким манипуляциям прогрессивизм был переименован в «либерализм». В прошлом либерализм опирался на политическую и экономическую свободы, как их понимали мыслители Просвещения, такие как Джон Локк и Адам Смит. Для них конечной целью была максимальная свобода личности под мягкой защитой минималистского государства. Прогрессивисты с Дьюи во главе незаметно изменили смысл этого термина, придав ему некий уклон в сторону прусской концепции либерализма, понимаемого как преодоление материальной и духовной бедности и освобождение от старых догм и верований. Для сторонников прогрессивизма свобода теперь означала свободу не от тирании, но от нужды, свободу быть «конструктивным» гражданином, свободу в духе Гегеля и Руссо, которая заключается в том, чтобы жить в соответствии с государством и с общей волей. Классических либералов теперь стали называть консерваторами, а преданные сторонники социального контроля превратились в либералов. Таким образом, в 1935 году Джон Дьюи написал в книге «Либерализм и социальное действие» (Liberalism and Social Action), что проводящее активную политику правительство на благо обездоленных и во имя социальной реконструкции «фактически определило смысл либеральной веры»[396].
Неудивительно, что многие либералы, разделявшие это мировоззрение, считали Советский Союз самым свободным местом на земле. В серии статей о Советском Союзе для New Republic Дьюи приветствовал великий «эксперимент освобождения людей, вследствие которого они осознали, что могут сами определять свою дальнейшую судьбу». Советская революция привела к «высвобождению человеческой энергии в таких масштабах, что это имеет колоссальное значение не только для данной страны, но и для всего мира». Джейн Аддамс также назвала страну Советов «величайшим социальным экспериментом в истории»[397]. Освободившись от догм прошлого и следуя эволюционным императивам, сторонники прагматизма считали, что даже государства должны «учиться на практике», даже если это означало, что новые якобинцы в очередной раз развяжут террор против тех, кто не будет подчиняться общей воле.
Долгое время прогрессивисты сетовали, что Америке, в сущности, не хватает «духа народа», той исключительной общей воли, которая служила бы поддержкой концепции государства-Бога. Когда в 1929 году произошел обвал на фондовой бирже, они решили, что снова пришло их время.
«В Соединенных Штатах в 1920-е годы, — пишет Уильям Лейхтенбург, — почти не было институциональной структуры, с которой европейцы соотносят термин “государство”. Если не считать почты, большинство людей очень мало взаимодействовали с правительством в Вашингтоне или зависели от него»[398]. «Новый курс» радикально изменил ситуацию. Он представлял собой последний этап в преобразовании американского либерализма, в результате которого правительство США стало европейским «государством», а либерализм — политической религией.
Как экономическая политика «Новый курс» провалился. Возможно даже, что он продлил Великую депрессию. И все же нам постоянно говорят, что «Новый курс» остается самым значительным отечественным достижением Соединенных Штатов в XX веке, а также моделью, которую либералы постоянно стремятся имитировать, сохранять и возрождать. Как известно, Нэнси Пелоси[399] сказала в 2007 году, что три слова подтверждают, что у демократов еще остались идеи: «Франклин Делано Рузвельт»[400]. Откуда такая преданность? Чаще всего можно услышать, что «Новый курс» дал американцам «надежду» и «веру» в «дело, большее, чем они сами». Надежда на что? Вера во что? Какое «дело»? Ответ: либеральное государство-Бог (или «Великое общество», если этот вариант кажется вам более предпочтительным), которое представляет собой не что иное, как общество, управляемое государством-Богом в соответствии с общей волей.
«Новый курс» стал религиозным прорывом для американского либерализма. Мало того, что вера в либеральный идеал стала исключительно религиозной по своей сути — иррациональной, догматической, мифологической, — многие интеллектуалы из либералов признали этот факт и приветствовали его. В 1934 году Дьюи охарактеризовал борьбу за либеральный идеал как чисто «религиозную». Турман Арнольд, один из самых влиятельных идеологов «Нового курса», предложил преподавать американцам новую «религию государства», которая, наконец, освободит общество от суеверий индивидуализма и свободного рынка[401]. Это соответствовало заявлению Робеспьера о необходимости культивирования «религиозного инстинкта» для защиты революции.
Апофеоз либеральных устремлений при Франклине Делано Рузвельте пришелся на период не «Нового курса», а Второй мировой войны. В своем докладе о положении в США, прозвучавшем в 1944 году, он предложил «второй билль о правах». На самом деле это было выступление в поддержку нового билля о правах, перевернувшее оригинальный документ с ног на голову. «Бедные люди — это несвободные люди», — заявил он. Поэтому государство должно обеспечить «новую основу безопасности и процветания». В числе предлагаемых новых прав были «полезная и выгодная работа», «приличный дом», «адекватная медицинская помощь и возможность достижения и поддержания хорошего состояния здоровья», «адекватная страховка от ухудшения материального положения вследствие старости, болезни, несчастного случая и безработицы» и «хорошее образование». Второй билль о правах по сей день остается путеводной звездой либеральных устремлений[402].
Война против Гитлера стала самым образцовым примером борьбы добра и зла за всю историю войн. Но это не значит, что влияние войны (и мобилизации «Нового курса») было исключительно благотворным. Люди привыкли воспринимать призывы элит (в СМИ, в ведущих общественных организациях и в правительстве) без особых размышлений или скептицизма. Эти лидеры убеждали американскую общественность в том, что война и государственное планирование «спасли» западную цивилизацию и теперь задача Америки состояла в ее сохранении.
После войны произошло слияние разнородных элементов прогрессивного мышления в согласованную политическую программу. Государством теперь на самом деле управляли эксперты. Общественный консенсус создал благоприятную ситуацию для реализации либеральных амбиций. Классический либерализм казался полностью дискредитированным. Даже утопическая мечта о новом мировом порядке, а возможно, и мировом правительстве, которое представляли себе Вильсон, Герберт Уэллс и многие другие, возродилась с созданием Организации Объединенных Наций. Проблема либерализма заключалась в том, что новая угроза, маячившая на горизонте, исходила не справа, а слева. В конце 1920-х — начале 1930-х годов Советский Союз для либералов, как и Пруссия Бисмарка для предыдущего поколения, был образцом для подражания. В 1930-е годы Советы были на переднем крае борьбы с фашистской угрозой. В 1940-е годы они были нашими союзниками. Но вскоре после войны стало ясно, что намерения Советов далеки от благородства и советские методы почти ничем не отличаются от нацистских.
Ныне существует мнение, согласно которому либералы не были противниками антикоммунизма; они выступали против перегибов маккартизма. Проблема заключается в том, что коммунисты и либералы всегда лояльно относились к тактике маккартизма, когда она была направлена против кого-либо из их врагов. В конце концов прогрессивный демократ Сэмюэль Дикштейн основал Комитет по расследованию антиамериканской деятельности для выявления тех, кто сочувствовал немцам. Во время теперь почти забытого «коричневого страха» 1940-х годов как настоящие сторонники нацистов (например, члены Германо-американского союза), так и введенные в заблуждение изоляционисты подверглись преследованиям. Во многом так же, как Вильсон, Рузвельт считал, что любое несогласие с внутренней политикой является предательством и настаивал на том, чтобы министерство юстиции преследовало его противников. В разгар этого безумия Уолтер Уинчелл зачитывал имена изоляционистов в своих выступлениях на радио, называя их «американцами, без которых мы можем обойтись»[403]. Американские коммунисты в этот период охотно называли имена и составляли списки «сочувствующих немцам».
Такую тактику можно было бы оправдать как неизбежное зло в борьбе с нацизмом. Но гораздо большее лицемерие состоит в том, что американские коммунисты точно так же поступали в отношении других американских коммунистов. Закон Смита[404], который поставил вне закона всех тех, кто принадлежал к организациям, выступавшим за свержение правительства Соединенных Штатов, по мнению представителей левого лагеря, послужил опорой американского фашизма. Тем не менее американские коммунисты сами использовали Закон Смита для того, чтобы добиться ареста американских троцкистов во время войны.
Однако все эти события почти не привлекали внимания общественности. После войны либералы не желали терпеть такую тактику, направленную против них самих. Они категорически отрицали, что их собственные идеи и история имели какое-либо отношение к тоталитаризму, и все те, кто придерживался иного мнения, подлежали уничтожению. Когда Уиттакер Чеймберс назвал Элджера Хисса, наследника американского либерализма, коммунистом, истеблишмент сплотился вокруг Хисса, заклеймив Чеймберса как «лжеца, психопата и фашиста»[405].
Справиться с Джозефом Маккарти было сложнее в первую очередь потому, что он был сенатором США. Несмотря на свои недостатки и непростительные злоупотребления, он совершенно верно заметил, что большую часть либерального истеблишмента составляют коммунисты и их сторонники. За эту дерзость его тоже причислили к «фашистам».
Если спросить современного либерала, почему Маккарти был фашистом, то скорее всего последует ответ, что он был «агрессором» и «лжецом». Агрессоры и лжецы плохие, но они в принципе никак не относятся к правым силам. Можно также услышать, что маккартизм представляет собой гротескное искажение патриотизма, шовинизм и тому подобное. Это более сложное обвинение, хотя стоит помнить о том, что многие представители левых сил считают проявлением фашизма практически любой призыв к патриотизму. На самом деле в маккартизме проявилась отвратительная националистическая черта американского характера. При этом данное отношение, не связанное с правым политическим лагерем, по сути, было возвратом к традиционной левой популистской политике. Преследование красных, охота на ведьм, цензура и тому подобное было традицией, пользовавшейся уважением среди прогрессивистов и популистов штата Висконсин.
Сегодня мало кто помнит, что политические корни Маккарти уходят в глубину «Прогрессивной эры». В конце концов Маккарти был прогрессивистом популистского толка из, вполне возможно, самого прогрессивного из всех штатов Америки — Висконсина, родины Ричарда Илая и Роберта Лафоллета. Джо Маккарти можно считать порождением Висконсина и его традиций. Более того, пойти на выборы в Сенат в качестве кандидата от Республиканской партии его побудил опыт, который он приобрел во время своей первой избирательной кампании, когда баллотировался от Демократической партии. Висконсин под началом Лафоллета, по сути, стал однопартийным республиканским штатом. В 1936 году как кандидат на пост окружного прокурора округа Шавано Маккарти выступал против кандидата в президенты от республиканцев, которого он называл «марионеткой» правых деловых кругов и «жирных котов» вроде Уильяма Рэндолфа Херста. Когда же он, наконец, вступил в борьбу с Лафоллетом за кресло в Сенате, то сделал это не как добросовестный представитель правых сил, а как популист, в большей степени ориентированный на потребности штата Висконсин.
Маккарти были присущи многие фашистские черты, в том числе склонность к заговорам, параноидальная риторика, стремление подавлять и оппортунизм; однако они развились в нем не под влиянием консервативной или классической либеральной традиции. Маккарти и соответственно маккартизм, скорее, выросли на прогрессивистской и популистской почве. Его последователи были в основном представителями среднего класса, которые придерживались прогрессивистских или популистских воззрений относительно роли государства и во многих отношениях являлись наследниками кофлинизма начального периода «Нового курса». Наиболее эффективным маккартистом был отслуживший в Сенате четыре срока как представитель штата Невада демократ Пэт Маккаррен, автор Закона о внутренней безопасности, который обязывал организации коммунистического фронта регистрироваться у генерального прокурора, запрещал коммунистам работать в оборонной промышленности, запрещал иммиграцию коммунистов и предполагал интернирование коммунистов в случае чрезвычайного положения.
Дело не в том, что Маккарти был прогрессивистом и последователем Лафоллетов. Оба Лафоллета были достойными и серьезными людьми, которых по многим причинам можно отнести к числу самых смелых политиков XX века. Я также не говорю, что Маккарти был просто еще одним либералом, хотя он продолжал использовать это слово с положительной оценкой вплоть до 1951 года. Я говорю о том, что после Второй мировой войны значение слова «либерал» очень быстро изменялось. А проигравшие в либеральной гражданской войне представители правого крыла левого движения снова стали «козлами отпущения». Либерализм фактически избавлялся от слишком грубых элементов, отбрасывая шелуху «Социального Евангелия» и все разговоры о Боге. Разве ранее холокост не доказал, что Бог мертв? Старые либералы все больше походили на героя Уильяма Дженнингса Брайана в фильме «Пожнешь бурю» (Inherit the Wind) — суеверного, сердитого, косного. Можно предположить, что либералы в любом случае придумали бы хладнокровного прагматика Джона Ф. Кеннеди, даже если бы он не существовал. С другой стороны, как нам известно, они на самом деле в значительной степени выдумали его.
На заре 1950-х годов американским либералам требовалась единая теория поля, которая должна была не только поддерживать их безупречный статус олимпийцев, но и учитывать холокост и популистских подстрекателей, готовых подвергнуть сомнению мудрость, авторитет и патриотизм либеральной элиты. Устаревший и не соответствующий новым веяниям язык религии вызывал все большее отторжение, являвшаяся их наследием евгеника была дискредитирована, а постулаты ортодоксального марксизма в значительной степени утратили убедительность для масс, вследствие чего либералам требовалось то, что могло бы их объединить и возродить это триединство. Они нашли это объединяющее начало в психологии.
Несколько очень влиятельных теоретиков марксизма (главным образом немцы из так называемой Франкфуртской школы, которая в 1930-е годы начала перемещаться в Колумбийский университет) объединили психологию с марксизмом, чтобы снабдить либеральное движение новой терминологией. Эти теоретики во главе с Теодором Адорно, Максом Хоркхаймером, Эрихом Фроммом и Гербертом Маркузе попытались объяснить, почему фашизм был популярнее коммунизма на большей части территории Европы. Представители «Франкфуртской школы» в духе традиций Фрейда и Юнга понимали нацизм и фашизм как разновидности массового психоза. Это было похоже на правду, но далее из их выводов следовало, что поскольку марксизм объективно выше иных движений, массы, буржуазия и все, кто не разделял их точку зрения, являются сумасшедшими в прямом смысле слова.
Теодор Адорно был главным автором книги «Авторитарная личность» (The Authoritarian Personality), опубликованной в 1950 году. В этом исследовательском труде были представлены доказательства того, что люди, придерживающиеся «консервативных» взглядов, показывают более высокие результаты по так называемой F-шкале (F обозначало «фашизм») и, как следствие, остро нуждаются в лечении. Политолог Герберт Макклоски также определил консерваторов как «дофашистский тип личности», к которому относились в основном «неосведомленные, малообразованные и <...> глупые» люди. (Лайонел Триллинг утверждал, что для консерватизма характерны постоянные проявления «раздраженной психики, которые выдаются за некие мысли»[406].) Для Макклоски, Адорно и влиятельных либеральных кругов в целом консерватизм в лучшем случае представлял собой воплощение безумия нацистской разновидности фашизма.
Вполне может показаться, что эти теоретики просто покрыли патиной псевдонаучного невнятного лепета пропагандистские листовки сталинского Третьего интернационала. Но на самом деле их тактика была более изощренной. Главное доказательство было гениальным по своей простоте. Марксисты изначально определяли фашизм как реакцию капиталистических правящих кругов на угрозу классового господства пролетариата. Представители Франкфуртской школы ловко обосновали этот аргумент с точки зрения психологии. Из способа защиты экономических интересов богатых белых людей и наивных представителей среднего класса фашизм превратился в механизм психологической защиты от изменений в целом. Люди, которые не могут справиться с «прогрессом», отвечают насилием, потому что являются «авторитарными личностями». Таким образом, по сути любой, кто не согласен с целями, масштабами и методами либерализма, страдает от психического дефекта, имя которому «фашизм».
Историк Колумбийского университета Ричард Хофстедтер был самым успешным публицистом Франкфуртской школы. Для Хофстедтера американская история представляла собой повесть, в каждой главе которой либералы отрубают головы фашистской гидры. Его работа изобиловала оборотами из «Авторитарной личности». В своем эссе «Псевдоконсервативное восстание» (PseudoConservative Revolt), которое позднее стало частью книги «Параноидальный стиль в американской политике» (The Paranoid Style in American Politics), Хофстедтер использовал для описания скрытой внутри фашистской угрозы такие пугающие термины из области психиатрии, как «клинический», «расстройство», «комплексы», «тематическая апперцепция». Как пишет Кристофер Лаш, «книга “Авторитарная личность” оказала огромное влияние на Хофстедтера и на других либеральных интеллектуалов, потому что она показала им, как осуществлять политическую критику, используя психиатрические категории. Эта процедура избавляла их от необходимости долго рассуждать и приводить доказательства. Вместо того чтобы спорить с оппонентами, они просто отторгали их как психически неадекватных»[407].
Прошло совсем немного времени, прежде чем подобное психологическое теоретизирование приняло широкие масштабы и стало универсальным решением «социального вопроса», как говорили об этом прогрессивисты. Более того, современная психология оказалась прекрасной заменой «Социальному Евангелию», милитаризму, «религии государства» Турмана Арнольда, «социальному контролю» и даже евгенике. Если ранее прогрессивисты были полны решимости отсеять биологически непригодных, теперь они стремились избавиться от психологически непригодных. Некоторые либеральные психиатры даже стали вести речь о новой «религии психиатрии», способной избавить общество от его «экстремистских», традиционных, отсталых, консервативных элементов. Адорно и его коллеги заложили основу для этого перехода, объявив «авторитарную семью» средоточием зла в современном мире.
Либеральные теологи пошли на компромисс с психиатрами, утверждая, что различные неврозы являются результатом социального отчуждения и что традиционная религия должна переориентироваться в сторону их исцеления. Психиатрия и «релевантность» стали новыми стандартами для духовенства во всем мире. По мнению Пауля Тиллиха[408], источником спасения должны были стать пересмотр и воссоединение светского и священного, призванные сделать политику, психиатрию и религию частями единого целого.
Если не принимать во внимание жаргон, этот проект был почти точной копией либеральной концепции. Либералы любят популизм, когда он исходит слева. Но всякий раз, когда популистские желания народа идут вразрез с программой левых политических сил, сразу же раздаются обвинения в «реакции», «экстремизме» и, конечно, «фашизме». Билл Клинтон назвал свой «проект» развития Америки «Интересы народа прежде всего» (Putting People First), но когда народ отверг его программу, нам сообщили, что «озлобленные белые люди» (читай белые «авторитарные личности») представляют угрозу для республики. Аналогичным образом, когда народ поддерживал сторонников социального планирования времен «Нового курса», прогрессивизм почти ничем не отличался от популизма. Но когда те же самые люди оказались сыты по горло социализмом сверху, они стали «параноидальными» и «опасными», «подверженными психическим заболеваниям и фашистской манипуляции». Таким образом, усилия либеральных приверженцев социального планирования, направленные на то, чтобы «исправить» людей, переориентировать их неблагополучный внутренний мир, дать им «смысл», становились все более обоснованными. Это все напоминало известное остроумное замечание Бертольта Брехта: «Не проще ли было бы для правительства / Распустить народ / И избрать себе другой?»[409].
Так же, как у нацистского движения, у либерального фашизма было два лица: радикалы с улицы и радикалы из влиятельных кругов. В Германии обе эти группы объединили усилия для того, чтобы ослабить сопротивление среднего класса программе нацистов. В предыдущей главе были показаны примеры, как либеральные фашисты из СДО и «Черные пантеры» терроризировали представителей среднего класса Америки. Ниже и в следующей главе я постараюсь объяснить, как «радикалам в костюмах и галстуках» 1960-х годов (наподобие Хиллари Клинтон и ее соратников) удалось использовать террор для укрепления власти и расширения масштабов государства и прежде всего для изменения отношения общества к государству как источнику социального прогресса, всеобъемлющей заботы и сострадания.
Линдон Джонсон представляется не вполне подходящей кандидатурой на роль спасителя либерализма. С другой стороны, его никто не выбирал. Своим назначением на должность он обязан выпущенной убийцей пуле. Тем не менее нельзя сказать, что он не был готов к этой роли.
Как ни удивительно, Джонсон был единственным полноценным приверженцем «Нового курса» из американских президентов, за исключением самого Франклина Делано Рузвельта. Более того, во многих отношениях Линдон Джонсон был исключительно преданным сторонником современного государства всеобщего благосостояния, олицетворением всего, что было связано с «Новым курсом». Являясь самобытной личностью, на самом деле он был воплощением системы, которую помогал создавать.
Франклин Рузвельт с самого начала симпатизировал Линдону Джонсону. Он сказал Гарольду Икесу, что Джонсон вполне может стать первым южным президентом послевоенного поколения. Джонсон был фанатично предан Франклину Делано Рузвельту. Будучи референтом в Конгрессе, он не раз грозил уйти в отставку, когда его босс намеревался голосовать вразрез с Рузвельтом. В 1935 году он был главой техасского отделения Национальной администрации по делам молодежи, когда ему удалось привлечь внимание будущего спикера Палаты представителей Сэма Рейберна и выделиться на фоне других молодых сторонников «Нового курса». В 1937 году в возрасте 28 лет он был избран представителем десятого округа Техаса. Когда президент Рузвельт был в Техасе, они встречались и проводили много времени вместе. Вернувшись в Вашингтон, Рузвельт вызвал своего помощника Томаса Коркорана и сообщил ему: «Я только что встретил просто исключительного молодого человека. Мне нравится этот парень, и вам следует всячески помогать ему». По словам Джонсона, Рузвельт стал его «политическим отцом». Линдон Джонсон гораздо лучше, чем другие выборные чиновники, освоил искусство воплощения в жизнь идей «Нового курса». Джонсон принес огромное количество «жирных кусков» своим избирателям уже в первый год работы в Конгрессе. «Он получил больше проектов и больше денег для своего округа, чем кто-либо еще, — вспоминал Коркоран. — Он был лучшим конгрессменом округа из когда-либо существовавших»[410].
Однако после избрания Джонсон не хвастался своей приверженностью «Новому курсу». Из истории поражения техасского конгрессмена Мори Маверика он вынес, что похвалы либералов с восточного побережья почти ничего не значат в Техасе. Узнав о намерении New Republic поставить его в один ряд с другими влиятельными конгрессменами «Нового курса», Линдон Джонсон запаниковал. Он позвонил своей подруге из Международной организации труда и умолял ее: «У тебя наверняка есть знакомые в Рабочем движении. Не могла бы ты позвонить кому-либо из них и попросить подвергнуть меня критике? [Если] они напечатают, что <...> здесь я либеральный герой, то мне конец. Ты должна найти кого-нибудь, кто раскритикует меня!»[411]
Когда он стал полноправным президентом, то необходимость скрывать свои истинные чувства пропала. Наконец он мог открыто заявить о своей приверженности либерализму. Тем временем смерть Джона Ф. Кеннеди оказалась превосходным психологическим кризисом для нового этапа либерализма. Вудро Вильсон для достижения своих социальных целей использовал войну. Франклин Делано Рузвельт использовал экономический кризис и войну. Джон Ф. Кеннеди использовал угрозу войны и советского превосходства. Кризисный механизм Джонсона принял форму духовной тоски и отчуждения. И он использовал этот кризис по максимуму.
Когда Джонсон поднял упавший флаг либерализма, он произнес краткую, почти библейскую фразу «давайте продолжим». Но что именно следовало продолжать? Конечно, речь шла не о высоколобом политическом занудстве и не о бесконтактном американском футболе в Хайаниспорте[412]. Джонсону предстояло построить церковь либерализма на гранитной плите памяти Кеннеди, только он должен был сделать это при помощи психологических абстракций, вроде «смысла» и «исцеления». Он считал себя — или позволял считать себя — светским Святым Павлом по отношению к павшему либеральному Мессии. Великое общество Линдона Джонсона было призвано стать церковью, воздвигнутой на вымышленном слове «Камелот».
22 мая 1964 года Джонсон в первый раз представил свою концепцию «Великого общества»: «Великое общество опирается на изобилие и всеобщую свободу. Оно требует покончить с нищетой и расовой дискриминацией, и это должно стать нашей главной задачей в настоящее время. Но это только начало. <...> Великое общество — это место, где каждый ребенок может найти знания, чтобы обогатить свой ум и развить способности. Это место, где досуг становится прекрасной возможностью для созидания и размышления, а не внушающей страх причиной скуки и беспокойства. Это место, где людей объединяют не только витальные и деловые потребности, но также стремление к красоте и общению с себе подобными»[413].
Мягко говоря, это был амбициозный проект. В «Великом обществе» все желания будут исполнены, все потребности — удовлетворены. Получение какого-либо блага не будет связано с отказом от иных благ. Государство было призвано поощрять, развивать и гарантировать все законные радости. Даже свободного времени должно было быть столько, чтобы каждый гражданин мог найти «смысл» жизни.
Джонсон признал, что такой субсидируемой государством нирваны невозможно достигнуть в одночасье. Для этого потребуются целеустремленность, преданность и усилия каждого гражданина Америки, а также таланты экспертов новой волны. «Я не хочу сказать, что у нас есть готовые решения всех этих задач, — признался он. — Но я обещаю следующее: мы намерены собрать самые передовые идеи и знания по всему миру, чтобы найти эти ответы для Америки»[414]. Джонсон создал около 15 комитетов, которые должны были ответить на вопрос, что такое «Великое общество».
Возрождение либеральных амбиций происходило, несмотря на то, что уровень антител этатизма в Америке достигал максимума. В 1955 году был основан журнал National Review, ставший «домом» для целой плеяды неортодоксальных мыслителей, которые определили облик современного консерватизма. Показательно, что в то время как Уильям Ф. Бакли всегда был классическим либералом и католиком-традиционалистом, почти все идейные основатели National Review были социалистами и коммунистами, которые испытывали отвращение к Богу, не оправдавшему их ожиданий.
В 1964 году National Review писал о сенаторе Барри Голдуотере, что его решение стать кандидатом принято осознанно, а не в качестве компромисса. Со времен Кулиджа Голдуотер был первым кандидатом в президенты от республиканцев, который отказался от основных положений прогрессивизма, в том числе и от заявлений в духе «я тоже республиканец». В результате Голдуотер был объявлен кандидатом «ненависти» и зарождающегося фашизма. Линдон Джонсон обвинил его в «проповедовании ненависти» и последовательно пытался связать с террористическими «группами ненависти» наподобие Ку-клукс-клана (приверженцами которых традиционно были демократы). В выступлении перед металлургами в сентябре 1964 года Джонсон осудил философию «очереди за бесплатным супом» Голдуотера (как будто главная задача капитализма, основанного на принципах свободной конкуренции, состояла в том, чтобы отправить людей в работный дом) и высмеял «предрассудки и фанатизм, а также ненависть и разобщение», которые олицетворял этот приветливый аризонец[415]. Это заявление, конечно же, совершенно не соответствовало действительности. Голдуотер был сторонником ограниченного правительства. Он верил американскому народу и его порядочности, а не кучке бюрократов из Вашингтона. Единственной его серьезной ошибкой, которую он позже признал и сожалел о ней, было голосование против Закона о гражданских правах.
Как ранее, так и ныне немногие либералы станут оспаривать тот факт, что «Великое общество» основывалось на любви и единстве. «Мы будем делать все это потому, что мы любим людей, а не испытываем к ним ненависть... потому что вам известно, что для строительства дома нужен человек, любящий свою страну, а не неистовствующий демагог, который стремится разрушить этот дом. Остерегайтесь и тех, кто всего боится и сомневается, и тех, кто многословно и злобно осуждает прогресс», — призывал Джонсон. Между тем лидеры правящих кругов делали все возможное, чтобы представить Голдуотера создателем «климата ненависти», который оборвал жизнь Кеннеди. В полном соответствии с духом нового времени, который выразился в поисках психологической подоплеки всех явлений, Голдуотер был объявлен сумасшедшим в прямом смысле этого слова. В New York Times сообщалось, что 1189 психиатров поставили ему диагноз «психологическое несоответствие» должности президента. Это обвинение впоследствии было использовано в материалах многих «свободных СМИ». Коллега Дэна Разера Дэниэл Скорр (в настоящее время старший корреспондент Национального общественного радио), не приводя никаких доказательств, сообщил в вечерних новостях телерадиовещательной компании CBS о том, что поездка кандидата Голдуотера в Германию нацелена на «установление связей» с неонацистскими элементами[416].
Голдуотер потерпел сокрушительное поражение на выборах. А если учесть монументальное эго Линдона Джонсона, а также высокомерие его соратников, не удивительно, что результаты выборов рассматривались как всеобщее одобрение проекта «Великого общества».
К тому же Джонсон был во многих отношениях совершенным воплощением страстей и противоречий либерализма. Его карьера началась (что достаточно показательно) с работы учителем во время «революции Дьюи» в образовании. Более того, некоторые участники дебатов по поводу «Великого общества» прямо указывали на Дьюи как на автора этого знаменитого словосочетания. Оно часто повторяется в работе Дьюи, вышедшей в 1927 году под названием «Общество и его проблемы» (The Public and Its Problems)[417]. Однако пальма первенства в этом вопросе все же по праву принадлежит одному из основателей фабианского социализма, Грэхему Уоллесу, который в 1914 году опубликовал книгу «Великое общество» (The Great Society), хорошо известную двум помощникам Джонсона, которые приписывали себе создание джонсоновского «Великого общества».
Одним из этих помощников был Ричард Гудвин, многообещающий молодой человек из администрации Кеннеди (он первым из своей учебной группы в Гарвардской школе права получил диплом). Гудвин удостоился внимания Кеннеди, когда он по поручению Конгресса занимался расследованием скандалов 1950-х годов, связанных с проведением телеигр. Линдон Джонсон «унаследовал» Гудвина как составителя речей. Летом 1965 года Гудвин предложил комментарий, который, по мнению New York Times, стал «самым глубоким и точным на сегодняшний день ответом» на вопрос, что такое «Великое общество». Вывод, который он сделал, сводился к тому, что государство должно дать людям «смысл» и «сделать мир более приятным и прежде всего благодатным местом для жизни». «Великое общество, — пояснял Гудвин, — заботится не о количестве потребляемых нами товаров, но о качестве нашей жизни». Хотя он и не говорил об этом напрямую, было ясно, что «Великое общество» будет строиться на противоположности убившей Кеннеди «ненависти», т. е. на любви[418].
Но также предполагалось, что это будет требовательная любовь. Гудвин дал понять, что нежелание граждан видеть смысл в принимаемых государством мерах или измерять качество своей жизни при помощи бюрократической «логарифмической линейки» будет преодолеваться. И не только при помощи убеждения. Скорее, задача правительства состояла в том, «чтобы побудить их к действию или к поддержке действия». Здесь снова явственно ощущается присутствие призрака Дьюи. Гудвин заявил, что «Великое общество» должно «обеспечить наших людей средой, возможностями и социальными структурами, которые дадут им реальный шанс добиться личного счастья». Это почти ничем не отличалось от предложенной Дьюи демократии, управляемой государством. Дьюи считал, что «естественные права и свободы существуют только в мифологическом царстве социальной зоологии» и что «организованный социальный контроль» при помощи «общественного хозяйства» может быть единственным средством для создания «свободных» личностей[419].
Религиозный характер современного либерализма почти всегда лежал на поверхности. Более того, 1960-е годы следует рассматривать как очередное в серии «великих пробуждений» в американской истории широкомасштабное стремление к новому смыслу, результатом которого стало бурное общественно-политическое движение. Единственное отличие заключалось в том, что это пробуждение в значительной степени было связано с отказом от Бога. Пол Гудман, автор книги «Абсурд взросления» (Growing Up Absurd), вышедшей в 1960-м году и способствовавшей реализации политики надежды в первой половине десятилетия, во второй половине десятилетия осознал, насколько недостоверным был его первоначальный диагноз: «Мне... казалось, что протесты студентов по всему миру были связаны с изменением политических и моральных институтов, к которому я относился с симпатией, но теперь я понимаю [в 1969 году], что мы стали свидетелями религиозного кризиса, сопоставимого с Реформацией XVI века, когда не только все институты, но и все учение было искажено вавилонской блудницей»[420].
Такое видение 1960-х годов как преимущественно религиозного феномена в последнее время стало довольно популярным, и теперь ученые обсуждают особенности развития этого движения. Весьма проницательный журналист Джон Джудис, например, утверждает, что в восстании 1960-х годов просматривается два этапа: постмиллениалистская политика надежды, за которой последовала премиллениалистская политика отчаяния, вызванная эскалацией войны, расовыми волнениями внутри страны и убийствами Роберта Кеннеди и Мартина Лютера Кинга. «Постмиллениализм» и «премиллениализм» — это применяемые в теологии обозначения для соответствующих религиозных концепций. Постмиллениалисты верят, что человек может создать Царствие Божие на земле. Социальные евангелисты по своим воззрениям были преимущественно постмиллениалистами; они верили, что гегелевское государство есть Царствие Небесное на земле. Премиллениалисты верят, что мир приближается к концу и не может стать лучше, пока не станет хуже[421].
Хронологическая схема Джудиса имеет свои достоинства, но в конечном счете гораздо уместнее рассматривать эти концепции не как отдельные стадии либерализма, а как его конкурирующие составляющие. Левые политические силы всегда отличались апокалиптизмом. Ленин утверждал: «чем хуже, тем лучше». Сочинения Жоржа Сореля кажутся бессмысленными, если вы не понимаете, что он воспринимал политику как преимущественно религиозное явление. Революционный авангард всегда настаивал на том, что созиданию должно предшествовать разрушение. Футуристы, анархисты, вортицисты, маоисты, а также другие модернистские и левые представители авангарда считали, что кувалды служат в первую очередь для разрушения, а во вторую — для строительства. Гитлер, конечно же, искренне верил, что разрушения выгодны для общества (хотя, как он часто объяснял, он понимал, что источник реальной власти не разрушение, а разложение существующих институтов).
Следует также отметить апокалиптическую логику прогрессивизма в целом. Если колесо истории, государство, движется вперед, к Царствию Небесному, то в течение всего времени, когда «противник» берет верх, мы движемся в метафизически неверном направлении. Это становится особенно явным, когда средства массовой информации описывают социалистические реформы как «шаг вперед», а рыночные реформы — как «движение в обратную сторону» или «стремление повернуть время вспять». И когда противники прогресса стоят у руля слишком долго, призывы левых «снести все это до основания» становятся все громче и громче.
Другими словами, апокалиптические страсти конца 1960-х годов, по мнению Джона Джудиса, разгорелись не только в результате крушения иллюзий после убийства Кеннеди и неудач либеральной политики «Великого общества», но и как следствие подавления религиозности, которая всегда была присуща прогрессивизму в целом. Упорные реформисты получили шанс; теперь пришло время действовать под лозунгом «Жги, детка, жги!».
Тем не менее 1960-е годы — это не только «огонь на улицах», как и французская революция не только террор. Громоздкий бюрократический аппарат, предназначенный для «рационализации» экономики, обеспечил рабочими местами больше якобинцев, чем гильотина за все время ее существования. Пробудившийся реформаторский дух звал в «великий поход против институтов власти»[422]. Кампания Ральфа Нейдера по защите интересов потребителей стартовала в 1960-е годы, как и современное экологическое движение. Книга Бетти Фридан «Мистика женственности» (Feminine Mystique) была опубликована в 1963 году[423]. Стоунуоллские бунты, которые положили начало движению за гражданские права гомосексуалистов, произошли летом 1969 года. Грань между формальной религией и прогрессивной политикой снова оказалось размытой до неузнаваемости. Религиозных лидеров «основной» церкви снова соблазнила радикальная политика[424]. Методистский молодежный журнал motive, оказавший огромное влияние на молодую Хиллари Клинтон, в одном из номеров опубликовал поздравительную открытку ко дню рождения Хо Ши Мина, а в других — советы по уклонению от призыва. Все эти политические кампании были основаны на морализаторском рвении и на духовном стремлении к чему-то большему, чем только хлеб. Большинство радикалов из числа «новых левых» позже объясняли, что их поиски на самом деле были больше духовными, нежели политическими. Более того, именно поэтому столь многие из них уходили в коммуны и принимали участие в обучающих семинарах Эрхарда в поисках «смысла», «подлинности», «сообщества» и прежде всего «самих себя». Для поколения 1960-х годов «самореализация» стала новой светской благодатью[425].
В 1965 году Харви Кокс, малоизвестный баптистский священник и бывший капеллан Оберлинского колледжа, написал книгу «Светский град» (The Secular City), которая за одну ночь сделала его пророком. «Светский град», разошедшийся тиражом более миллиона экземпляров, выступал за разновидность десакрализации христианства в пользу новой трансцендентности, средоточием которой стал «технополис» как «место человеческого контроля, рационального планирования, бюрократической организации». Современная религия и духовность требовали «разрушения всех сверхъестественных мифов и священных символов». Вместо этого мы должны одухотворять материальную культуру для совершенствования человека и общества с помощью технологий и социального планирования. В «Светском граде» «политика заменяет метафизику как язык богословия». Истинное поклонение осуществлялось не на коленях в церкви, но «стоя в линии пикетирования». «Светский град» имел большое значение для переходного периода 1960-х годов (хотя следует отметить, что Кокс отказался от большей части своих аргументов через 20 лет)[426].
Двойственность природы либерализма подтверждается тем, что отношения между «оптимистичными» либералами и «апокалиптическими» левыми постоянно колебались в диапазоне от любви до ненависти. На протяжении 1960-х годов центристские либералы шли на уступки и приносили извинения радикалам, находящимся по левую сторону от них. А когда дело дошло до применения силы (как это было в Корнеллском университете), они капитулировали перед радикалами. Даже сегодня либеральное большинство склонно романтизировать «революционеров» 1960-х годов отчасти потому, что многие из них выступали в этой роли, когда были молодыми. В настоящее время представители администрации университетов, многие их которых являются «живыми ископаемыми» из эпохи 1960-х годов, аплодируют «танцу кабуки» протестующих представителей левых, составляющих ядро высшего образования. Волноваться они начинают только тогда, когда протесты раздаются справа.
Но самым значимым наследием 1960-х годов необходимо признать возникшее у либералов чувство вины. Вины вследствие неспособности создать «Великое общество». Вины за то, что дети, негры и остальные члены коалиции угнетенных остались брошенными на произвол судьбы. Вина считается одним из самых религиозных чувств и имеет свойство быстро переходить в нарциссический комплекс Бога. Либералы гордились тем, что чувствовали себя виноватыми. Почему? Потому что это свидетельствовало об их всемогуществе. Кеннеди и Джонсон были убеждены в том, что просвещенное общество благоденствия может решить все проблемы, исправить все недостатки. Обычно вы не чувствуете себя виноватыми, когда зло совершается силами, которые вы не можете контролировать. Но тот, кому подвластно все, чувствует себя виноватым во всех случаях. Линдон Джонсон не только ускорил реализацию предложенной Кеннеди политики надежды, когда он заявил: «Нам по силам все это; мы самая богатая страна в мире», но также сделал любые изъяны во всех сферах свидетельством недостаточного усердия, расизма, нечувствительности или просто «ненависти». Чувство вины как знак благодати свидетельствует о том, что ваше сердце на месте.
Консерваторы оказались в ловушке. Если вы отвергали концепцию всемогущего государства, это означало, что вы ненавидите тех, кому государство стремилось помочь. И единственным способом доказать, что вы не испытываете к ним ненависти (кем бы «они» ни были), была поддержка государственного вмешательства (или «позитивных действий», по выражению Кеннеди) в их интересах. Сочетание «хороший консерватор» стало оксюмороном. Консерватизм, по определению, «сдерживает нас» (оставляет некоторых «позади»), когда все мы знаем, что решение всех проблем уже совсем близко.
Как следствие, в американском политическом ландшафте появился разлом. На одной стороне были радикалы и бунтовщики, которым метафорически, а иногда и в буквальном смысле убийства сходили с рук. На другой — расположились консерваторы, источавшие ненависть, больные, близкие к фашизму, которые не заслуживали никакого оправдания. Либералы оказались в середине и, когда пришлось выбирать, по большей части приняли сторону радикалов («они слишком нетерпеливы, но по крайней мере им не все равно!»). Тот факт, что радикалы презирали либералов за неспособность зайти достаточно далеко и достаточно быстро, только подтверждал их моральный статус с точки зрения страдающих комплексом вины либералов[427].
В таком климате рост расходов либералов был неизбежным. Подобно дворянам, которые в давние времена покупали индульгенции у церкви, влиятельные либеральные круги стремились искупить свою вину, обеспечивая «угнетенных» всевозможными благами. Страх также играл свою роль в этом процессе. Прагматичные либералы (по понятным причинам не желавшие признавать этого публично), несомненно, применяли бисмарковский подход умиротворения радикалов за счет законодательных реформ и государственных щедрот. Для других вполне реальная угроза радикализма стала как раз таким «кризисным механизмом», который всегда стремились найти либералы. Охватившая ряды либералов паника, связанная с «расовым кризисом», часто упоминалась как повод смахнуть пыль с каждой государственнической схемы, когда-либо реализованной прогрессивистами.
Объемы выплат, начиная с денежных пособий для бедных и заканчивая средствами на реконструкцию мостов и местное благоустройство, были огромными даже по стандартам «Нового курса». Движение за гражданские права, завоевавшее симпатии общественности благодаря призывам Кинга к равенству и отказу от расовых предубеждений, быстро переориентировалось на борьбу за многочисленные права расовых меньшинств. Джордж Уайли, президент Национальной организации защиты прав в области социального обеспечения, настаивал на том, что социальное обеспечение является «правом, а не привилегией». Некоторые даже утверждали, что социальное обеспечение — это своеобразная компенсация за рабство. Между тем любое несогласие с такими программами порицалось как свидетельство фанатизма.
«Война с бедностью», позитивные действия, местное благоустройство и множество социальных программ, касающихся, в частности, помощи семьям, имеющим несовершеннолетних детей, выделения субсидий на строительство и приобретение жилья, льготного медицинского страхования, выплаты пособий на матерей, детей младшего дошкольного и школьного возраста, распределения продовольственных талонов, реализовывались силами аппарата государственных служащих, разросшегося до таких масштабов, о которых Франклин Делано Рузвельт мог только мечтать. Но большая часть представителей левых сил не была удовлетворена этими мерами, во-первых, потому, что они оказались не настолько эффективными, чтобы можно было говорить о создании «Великого общества»; во-вторых, они не решали проблему бедности населения кардинальным образом. Хотя даже Рузвельт признавал, что пособие по безработице может быть «наркотиком <...> для человеческого духа», в 1960-е годы такие опасения в большинстве случаев отвергались как абсурдные[428]. Газета New Republic заявляла, что программа Джонсона по борьбе с бедностью была хорошим «началом», но при этом настаивала на «отсутствии альтернативы действительно широкомасштабным федеральным инициативам в области социального обеспечения, направленным на повышение благосостояния граждан». Майкл Харрингтон, автор книги «Другая Америка» (The Other America), заложившей моральные основы для «войны с бедностью», возглавил группу из 32 левых интеллектуалов с претенциозным названием «Специальный комитет по тройной революции», которая заявила, что государство должно обеспечить «каждому человеку и каждой семье право на адекватный доход». Члены этого комитета сетовали, что американцы «слишком смущены и напуганы чудовищем, которое мы называем “государство всеобщего благосостояния”, хотя в большинстве стран такой статус является предметом гордости»[429].
На «наркотик пособий» подсели не только те, кто его получал, но и те, кто выделял. Подобно человеку, полному решимости забить квадратный колышек в круглое отверстие, влиятельные либеральные круги продолжали утверждать, что для достижения социального рая под названием «Великое общество» нужно всего лишь еще немного денег и усилий. Как утверждал в книге «Конец равенства» (The End of Equality) Микки Каус, ответ либералов на каждую неудачу можно выразить одним словом: «еще»[430]. Когда оказалось, что социальная помощь вынуждает отцов покидать свои семьи, либералы решили, что выплаты необходимо распространить и на те семьи, где отцы остаются дома. Но это в свою очередь порождало стремление стать или оставаться безработными. Ответная мера? Бедным работающим отцам тоже следовало дать денег. Но это, в свою очередь, побуждало семьи отдалять тот момент, когда отец выберется из нищеты, чтобы не потерять права на льготы. Между тем те, кто критиковал какие-либо из этих мер, автоматически становились фашистами.
Непреднамеренные, но неизбежные последствия либерального утопизма множились. Начиная с 1964 года количество преступлений в Америке увеличивалось примерно на 20 процентов в год[431]. Либеральные судебные решения, в частности сформулированные Верховным судом «права Миранды», привели к резкому снижению процента раскрываемости преступлений в крупных городах. Социальные выплаты способствовали распаду семей, незаконному рождению детей и другим патологиям, которые они были призваны вылечить. Изначальная революция в области гражданских прав, которая в значительной степени основывалась на классической либеральной концепции равенства перед законом, не позволила достигнуть того уровня интеграции, на который рассчитывали либералы. В 1964 году Хьюберт Хамфри, «господин либерал», клялся и божился в Сенате, что Закон о гражданских правах никоим образом не может привести к квотам. Он говорил: «Если кто-то сможет доказать обратное, я начну есть страницы одну за другой, потому что этого там нет». К 1972 году Демократическая партия под видом «правил Макговерна» ввела жесткие квоты (для чернокожих, женщин и молодежи) в качестве своего определяющего организационного принципа[432]. Вряд ли кого-то удивит тот факт, что Демократическая партия, изо всех сил стремившаяся «выглядеть, как Америка», в свою очередь была заинтересована в том, чтобы Америка выглядела, как Демократическая партия. И если кто-то был с чем-то не согласен, он также становился фашистом.
Действительно, даже когда по американским городам прокатилась волна типично фашистского насилия на улицах, белые либералы с упоением признавали свою вину и обвиняли правых. Настоящим поворотным моментом стал произошедший в 1965 году бунт в Уоттсе. Не только либеральная интеллигенция решительно обвиняла «белую Америку» («систему») в насилии, но само насилие стало восприниматься как достойное восхищения и оправданное с точки зрения морали «восстание». Джонсон отмечал, что такое поведение вполне ожидаемо, когда «люди чувствуют, что с ними поступают несправедливо». Хьюберт Хамфри говорил о том, что если бы он родился бедным, то тоже мог бы взбунтоваться. Возникла целая «идеология бунта», которая, по словам историка-урбаниста Фреда Сигела, стала новым видом «коллективных переговоров». Разгромите свой район, и правительство купит вам новый, который будет еще лучше[433].
Масштабы либерального отказа стали полностью ясны, когда Даниэль Патрик Мойнихан, который в то время был советником Ричарда Никсона, выступал за политику «благотворного невмешательства» в отношении расовых вопросов. «Вопросу расы, — сказал Мойнихан Никсону в конфиденциальном разговоре, — уделяется слишком много внимания... Возможно, нам потребуется определенное количество времени, в течение которого проблемы негров будут постепенно решаться, а расовая полемика утихнет»[434]. Мойнихан призывал президента избегать столкновений с черными экстремистами и вместо этого уделять внимание агрессивному классовому подходу к социальной политике. Охваченные ужасом либеральные журналисты, гражданские активисты и ученые отреагировали весьма бурно, назвав этот меморандум «позорным», «возмутительным» и «жестоким» по форме. Такая реакция была поучительной. Либералы настолько прониклись концепцией государства-Бога, что предположение, что государство может и уж тем более должно отвернуться от избранного народа (ибо кто был более достоин этого звания, чем бедные черные жертвы рабства и сегрегации), было равносильно заявлению об утрате Богом своего божественного статуса. Что касается государства, отсутствие заботы могло быть только пагубным, а не благоприятным. Государство — это любовь.
Некая доля иронии, присутствующая в характеристике процесса преобразования американского либерализма, объясняется тем, что он осуществлялся в соответствии с почти фашистской логикой бисмарковского государства всеобщего благосостояния. Бисмарк был основоположником концепции «либерализма без свободы». Он откупился от сил демократической революции многочисленными мелкими уступками, сделанными им от имени всемогущего государства. Реформы без демократии еще более укрепляли бюрократическую систему, при этом общество оставалось удовлетворенным. Чернокожее население связывало свои интересы с государством и его добродетельными представителями, Демократической партией. Чернокожие и демократы действовали к взаимной выгоде, причем эти отношения стали настолько прочными, что либеральная черная интеллигенция без преувеличения считала оппозицию Демократической партии разновидностью расизма. Либералы также заключили бисмарковское соглашение с судами. Испытывая растущее разочарование по поводу демократических свобод, либералы заключили мир с судьями-активистами, исповедующими принципы либерализма «сверху вниз». Сегодня либерализм почти полностью зависит от «просвещенных» судей, которые используют «живую» конституцию Вильсона, игнорируя волю народа во имя прогресса.
Все это восходит к убийству Кеннеди, когда сумасшедший коммунист предал мучительной смерти кумира Прогрессивного движения. В 1983 году, в двадцатую годовщину убийства, Гэри Харт заявил в интервью для журнала Esquire: «Если бы вы собрали нас [политиков-демократов] всех вместе и спросили, “почему вы пошли в политику?”, девять из десяти упомянули бы имя Джона Кеннеди»[435]. В 1988 году Майкл Дукакис был убежден (довольно абсурдно), что он является перевоплощением Кеннеди. Он даже выбрал Ллойда Бентсена в качестве кандидата на пост вице-президента преимущественно для того, чтобы воссоздать «магию» оси «Бостон-Остин». В 1992 году высшей точкой кампании Клинтона стал фильм в духе Лени Рифеншталь, где совсем еще юный Билл Клинтон обменивается рукопожатием с президентом Кеннеди. Джон Керри, кандидат от Демократической партии на выборах 2004 года, имитировал акцент Кеннеди в школьные годы, называл себя его инициалами JFK и взял за основу своей политической карьеры путь Кеннеди. В 2004 году Говард Дин и Джон Эдвардс также утверждали, что они истинные наследники «мантии Кеннеди». Точно так же поступали и прежние кандидаты в президенты, в том числе Боб Керри, Гэри Харт и, конечно, Тед и Роберт Кеннеди. В 2007 году Хиллари Клинтон сказала, что она участвует в предвыборной гонке, как Джон Ф. Кеннеди.
Подлинным свидетельством того, насколько глубоко «миф Кеннеди» укоренился в жизни Америки, является отношение американцев к смерти его сына, Джона Ф. Кеннеди-младшего в 1999 году. «Джон Джон», как его ласково и снисходительно называли, был, по общему мнению, хорошим и порядочным человеком. Безусловно, он был очень красив. И он был сыном любимого президента. Но как бы то ни было, его карьеру и достижения можно в лучшем случае назвать «невыразительными». Он сдал экзамен на право ведения адвокатской деятельности в Нью-Йорке с третьего раза. Он был вполне заурядным прокурором. Он основал детский журнал George, в котором границы между личной жизнью и политикой, реальностью и славой, тривиальным и значимым умышленно размывались. И все же, когда Джон-младший трагически погиб в авиакатастрофе, его смерть описывалась в подчеркнуто религиозных терминах представителями политического класса, которые были абсолютно убеждены в том, что сын, как и отец, был проникнут «Святым Духом Кеннеди». Историк Дуглас Бринкли написал в New York Times, что Кеннеди-младший был «фотогеничным искупителем» его поколения. Во всех без исключения средствах массовой информации Кеннеди-младший был представлен как погибший «национальный спаситель». Бернард Кальб резюмировал форму подачи этого события в СМИ следующим образом: Джон Ф. Кеннеди-младший изображался как «своего рода светский мессия, который, останься он в живых, спас бы цивилизацию от всех ее ужасных проблем»[436].
Сегодня отрицание статуса Кеннеди как мученика за то, что могло бы произойти, равносильно отрицанию надежды самого либерализма. В течение жизни более чем одного поколения либеральная политика в Америке основывается на политике призрака. Джек Кеннеди, которого помнят либералы, никогда не существовал. Но «миф Кеннеди» представляет собой не человека, а момент — момент, когда либералы надеялись достичь Царствия Небесного. Эти времена не были такими благоприятными, какими их помнят либералы. В конце концов именно смерть Кеннеди, а не его жизнь на самом деле сплотила огромное количество американцев вокруг либерализма. Но суть не в этом. Важно то, что люди верят в миф и поэтому следуют ему. Либералы верили, что на «краткий яркий момент» им удалось воплотить мечту об их Царствии Небесном, их «Камелоте». С тех пор они страстно желают воссоздать этот момент. При взгляде извне этот миф почти ничем не отличается от поклонения власти. Но изнутри это Евангелие. Между тем показательным является само стремление демократов сохранить суть «Великого общества», не отказываясь при этом от «мифологии Камелота». Каждый демократ говорит о том, что он хочет быть Джоном Ф. Кеннеди, утверждая при этом, что он будет делать приблизительно то, что делал Линдон Джонсон. Ни одному демократу не придет в голову заявить о своем стремлении подражать Линдону Джонсону, потому что миф важнее всего.