Глава 2

1.

Интересно, о чем думает, посыпая магнезией грудь, штангист, когда судья-информатор объявляет его последний подход к штанге? Или актер перед выходом на сцену в день премьеры? А стерилизующий руки хирург — о чем думает он, увидев в щель двери угол операционного стола с уснувшим под наркозом больным?

Наверное, о том же, о чем думал я, вернувшись домой после оперативного совещания. Сумею? Справлюсь ли? Эти вопросы, независимо от желания, скорее вопреки ему, возникают у каждого из нас при получении очередного задания. Их не задашь вслух. Я знаю, многие гонят сомнения, избегают вопросов — из суеверия, мнительности, боязни расслабиться. Но сомнение — не всегда признак или свидетельство слабости. Часто оно помогает, и эффективно, заново взвесить силы, мобилизовать себя, правильно оценить реальное положение вещей.

Пусть мой хирург, и актер, и спортсмен думают об ответственности — кажется, так принято выражаться в газетах. Заодно с ними подумаю и я. Это не повредит никому.

Очевидно поэтому, вернувшись домой, я задаю себе все те же вопросы, что задавал во время совещания.

Понимаю ли сложность поставленной задачи?

Конечно, да.

Готов ли взять на себя руководство поиском?

Да.

Уверен ли в успехе?

Ответ так же односложен: нет.

Соловьев, подписав постановление, фактически расписался в своем бессилии. Но заострять на этом внимание, подчеркивать это, как попытался сделать Сотниченко, не только нетактично а, я бы сказал, вредно. Надо иметь ввиду ошибки, совершенные другими, надо учитывать их, но ставить в вину, замыкать все на слабости предшественника — не годится. Удобное, между прочим, объяснение на случай неудачи: я не смог, но ведь и он тоже. Тем более, что Сотниченко на самом деле имеет склонность торопиться с выводами.

Другой вопрос: с чего начать? Работать с материалами, собранными Соловьевым, стараться выявить и исправить промахи им допущенные? А может, лучше вовсе не принимать их во внимание? Начать с нуля?

Кто знает?

При всей внешней абсурдности второго варианта в нем тоже есть смысл, так как и общие, и частные версии, логические построения, схемы, которыми пользовался Соловьев, завели следствие в тупик, оказались несостоятельными и могут стать балластом.

И все же лучше не торопиться. Не будем делать скороспелых выводов ни о подозрениях Соловьева, ни о его версии событий, ни о результатах следственных действий. Подозрения, возможно, имеют под собой почву; версия — более глубока, чем кажется, а следственные действия безусловно необходимы. Зачем гадать? Мелочи, детали, не получившие должной оценки раньше могут и должны заговорить по-новому в ходе проверки. На то она и проверка.

Сейчас, сидя дома, за письменным столом, я вновь и вновь возвращаюсь к обстоятельствам этого дела, и они не кажутся мне ни проще, ни ясней, чем это было в самом начале, когда я впервые раскрыл папку с собранными Соловьевым документами.

Что ж, раскроем ее еще раз…

Проживал в нашем городе некий Прус Евгений Адольфович — худой, высокий (1 метр 86 сантиметров) старик…

Описывая его внешность, я несомненно имею определенную цель — представить себе не только лицо, биографию, но, по возможности, весь облик этого человека: манеру вести себя, привычки и даже походку. Не потому, что не видел его фотографий. Скорее, наоборот — видел их слишком много. Большой коричневый конверт, подклеенный к обложке дела, вмещает их больше десятка, плюс пятнадцать снимков, приложенных к протоколу осмотра места происшествия. (Парадоксально, пожалуй, что Евгения Адольфовича после смерти фотографировали, кажется, больше, чем при жизни.)

Но, кроме фотографий, есть несколько иного рода информация, одним из источников которой, кстати, является и мой коллега Соловьев, самым добросовестным образом поделившийся с нами всем, что знал сам.

Итак, описания, как один из видов информации.

Их много, и, как ни странно, собранные воедино, они не противоречат одно другому, как это часто бывает, а помогают воссоздать целостный портрет старика Пруса. Количество в данном случае, как и положено, переходит в качество, и сумма субъективных описаний позволяет реставрировать объективный портрет потерпевшего, а точнее сказать — жертвы.

Кожа лица желтая, морщинистая, что не вызывает удивления, так как Прусу было семьдесят семь лет. На лбу и висках резко выделяются коричневые пятна; их немного, но они есть и тоже косвенно свидетельствуют о преклонных летах убитого.

Глаза бесцветные — выражение, быть может, слишком условное и не совсем соответствующее действительности, но так мы привыкли говорить о старческих мутных глазах. Глядя в них, невольно думаешь о ветрах и солнце, стерших краску с некогда живых зрачков. Правда, после ознакомления с биографией Евгения Адольфовича понимаешь, насколько нелепа мысль о солнце и ветрах…

Я отмечаю это не для того, чтобы подчеркнуть негативные моменты и стороны его жизни. Нет, хотя они имеются и, рискнем сказать, преобладают. Прус был инвалидом, верней, полуинвалидом. Он очень плохо видел от рождения.

Стало быть, глаза у него были бесцветными, вялыми, и многие, кто общался с ним при жизни, приводят целый ряд определений, характеризующих его глаза и взгляд, исходя именно из такого их качества (один из опрошенных сказал, что у него были куриные глаза, но оставим это образное сравнение на совести говорившего).

Волосы редкие, совершенно седые. Седые и ресницы, и брови, и щетина, постоянно покрывавшая щеки и длинный подбородок. Уголки рта приспущены. Губы тонкие, похожи на щель, из которой, по выражению следователя Соловьева, за всю жизнь не вылетало ни одного доброго, приветливого слова.

На высохшей кадыкастой шее сквозь прозрачную, смахивающую на папиросную бумагу или, если угодно, на тонкий слой расплющенного между пальцами воска, кожу видны отчетливо разветвления кровеносных сосудов. Тыльные стороны ладоней грубые, обветренные, с кляксовидными коричневыми пигментными пятнами. Под ногтями — черные полоски грязи.

Перейдем к одежде.

Карманы и воротник светлого плаща, который, по свидетельствам очевидцев; Прус не снимал ни летом, ни зимой, — засаленные, заметно потертые. Под плащом — шерстяная рубашка на три пуговицы, новые, с серебряной блесткой брюки. (Я описываю одежду, в которой старик был в день убийства. Впрочем, она составляла едва ли не весь его гардероб.)

На ногах — начищенные до блеска высокие импортные ботинки. Их гладкая поверхность местами покрыта пятнами засохшей грязи. Грязь есть и на брюках. Неудивительно: седьмого января было холодно, но в районе мастерской тротуар был посыпан солью, и падающий снег мешался с грязью — неподалеку велись строительные работы.

Шнурки на ботинках совсем новые, неистершиеся. И не обычные — коричневые или черные, — а двухцветные, черные со светло-кофейным. В карманах брюк и плаща обнаружены: носовой платок (далеко не первой свежести), сорок три копейки мелочи (две пятнадцатикопеечные, десяти, двух и однокопеечная монеты), паспорт, оторванная от плаща пуговица, пустой спичечный коробок (внимание!) использованный железнодорожный билет на поезд Новороссийск — Москва (компостер за 29 декабря) и ничего больше…

Перечисленные предметы, конечно, дают пищу для размышлений, но, увы, не позволяют сделать более или менее определенных выводов.

И все же попробуем.

Старый, поношенный плащ и новые, только что из магазина, брюки, рубашка и ботинки подсказывают, что в Новороссийске, куда Евгений Адольфович выезжал незадолго до смерти, он не жалел денег, что на него совсем не похоже. Шнурки покупались отдельно: я видел такие ботинки — они продаются с обычными черными шнурками. Это еще одно свидетельство того, что в самое последнее время Прус уделял своей внешности повышенное внимание. В дальнейшем это может помочь установить, какой образ жизни вел Прус после отъезда. Из Новороссийска он приехал в мягком вагоне — тоже не вяжется с тем, что мы о нем знаем.

Теперь коробок из-под спичек.

На этикетке, ниже надписи «Берегите лет от пожаров», нацарапаны, а затем тщательно обведены шариковой ручкой цифры в следующей последовательности: 9–21–16–45. В кармане плаща (мы это помним!) — двухкопеечная монета. Казалось бы все ясно?

Отнюдь. Если это номер телефона, то даже с первого взгляда можно определить, что одна цифра в нем лишняя. Но какая: первая или последняя? Третья слева? А может быть, вторая с конца? Соловьев проверял все возможные комбинации с этими цифрами — бесполезно, никаких зацепок. Он установил, что нужного нам абонента под таким номером в нашем городе нет. Нет такого и в Новороссийске. Между тем, номер записан, как телефонный, с прочерками после девятки, единицы и шестерки, но при всем при том не исключено, что это вовсе не номер абонента, которому должен был или хотел позвонить Прус. Тогда что? Код? Шифр? Слишком таинственно, хотя и не исключено. В любом случае ясно одно: набор цифр был важен для Евгения Адольфовича, иначе не стал бы их обводить пастой. К тому же в коробке нет ни одной спички…

Таким видится мне Прус.

Заурядный старик?

Действительно, и внешне, и по образу жизни он вполне вписывался в образ человека своего возраста. Почему же в таком случае хочется возразить: заурядный Прус обладал исключительными, редкими в наше время качествами?

На это есть веские причины, но о них — позже. Факт остается фактом — кто-то хорошо знал Евгения Адльфовича, с кем-то он делился своими секретами и за это поплатился ни больше ни меньше, как своей жизнью.

Седьмого января в двадцать три часа сорок минут в отделение милиции обратился некий Фролов Геннадий Михайлович и сообщил, что в мастерской по ремонту электробритв, где он работает, им обнаружен труп человека. Этим человеком, согласно его же сообщению, являлся Прус Евгений Адольфович…

Сейчас передо мной лежит толстая папка. Здесь есть и опись документов, аккуратно сделанная почерком нашей секретарши, и объяснение Фролова, которое он собственноручно дал в ночь с седьмого на восьмое января, сидя в комнате дежурного, и протокол осмотра места происшествия — подробный и ясный, и фотографии, запечатлевшие положение трупа, и постановление Соловьева о возбуждении уголовного дела, и акты экспертиз.

Есть в ней и многое другое. Нет самого главного.

В данном случае можно было бы поспорить о том, что нужно и можно считать главным, но, пожалуй, даже школьник, ознакомившись с материалами, лежащими передо мной, сформулирует вопрос коротко и просто: кто преступник?

На то он и школьник. В отличие от него мне придется поставить вопрос несколько иначе: кто жертва?

И еще неизвестно, на какой из двух вопросов ответить легче.

2.

О том, что Геннадий Михайлович Фролов в свое время окончил три курса юридического факультета, Скаргин знал из его анкетных данных, имевшихся в деле, но о профессиональных навыках, конечно, не могло быть и речи. Поэтому он был удивлен, когда Фролов, едва Скаргин вошел в тесное помещение мастерской, привстал и предложил сесть, явно отличая его от обычного посетителя.

— Можете не объяснять. — Голос у Фролова был низкий, с хрипотцой. — Я все понимаю — вы из милиции.

Скаргин не счел нужным уточнять и, воспользовавшись приглашением, присел у стола.

— У меня через несколько минут начинается обеденный перерыв. — Фролов пошел к двери. — С вашего разрешения я повешу табличку, чтоб не беспокоили, и мы сможем спокойно побеседовать.

Он вернулся на место.

В помещении горела настольная лампа. Ее колпак был низко опущен к столу с инструментами, и свет, отражаясь от покрывавшего столешницу стекла, падал на лицо Фролова снизу, отчего оно при малейшем движении, казалось, начинало плавать в воздухе, существуя как бы независимо от туловища, остававшегося в густой тени.

Геннадий Михайлович правой рукой вынул из левой ладони разобранный корпус электробритвы, положил его на подставку и выпрямил осторожно пальцы левой руки. Заметив взгляд Скаргина, он смутился.

— Вы, наверно, подумали, что я это специально? — Он вопросительно посмотрел на следователя и потупился. — Что ж, у вас есть для этого все основания — ведь вы всех должны подозревать, не так ли?

Лицо мастера — округлое и гладко выбритое, — припухлые влажные губы, которые он поминутно облизывал, мягкий овал подбородка и розовые одутловатые щеки создавали впечатление, что за столом сидит не взрослый мужчина, а крупный не по годам ребенок.

— И сейчас вы пришли, чтобы снова задавать свои вопросы. Пусть так, я не в претензии — на все отвечу. Но, ради бога, не думайте, пожалуйста, что я разыгрываю перед вами дешевый спектакль, что спекулирую своей болезнью. Левая рука повреждена у меня не в большей степени, чем указано в справке, которая есть в прокуратуре. От того, что я поморщусь лишний раз, она, поверьте, не станет ни подвижней, ни наоборот. Я же не мальчик и прекрасно понимаю, что вам нужны факты, и только факты, — усвоил это, когда изучал право…

Фролов говорил так, будто давным-давно знает Скаргина, ждал его прихода и теперь продолжает старый, незаконченный спор, который они ведут с незапамятных времен.

— Вы должны признать, что факты — вещь не только упрямая, но и объективная, — в тон ему возразил Скаргин.

— Я знаю, на что вы намекаете.

— На что же?

— Ну, мол, подозревать вы имеете полное право, а мне, Фролову, обижаться не на что — ведь я на свободе, а значит, справедливость торжествует.

— Разве не так?

Геннадий Михайлович всем своим видом показал, что потерял надежду быть правильно понятым.

— Все так. Вы правы.

Его лицо дрогнуло и исчезло из освещенного пространства над столом. Скаргину почудилось, что он остался один в полутемной мастерской — ощущение не из приятных.

— Где тут у вас выключатель? — спросил он.

— Простите, я сейчас.

Серая бесшумная тень переместилась к стене. Раздался слабый щелчок, и неоновая трубка под потолком, мигнув несколько раз, залила помещение ровным светом.

Плотный коренастый мужчина, потерявший всякое, даже самое отдаленное сходство с ребенком, вернулся к столу, присел, поправил рукой редкую прядь волос, прикрывавшую лоснящийся выпуклый лоб.

— Мне бы не хотелось, чтобы вы принимали меня за симулянта. — Фролов по-детски облизнул губы. — Ведь если разобраться, мне выгодно составить о себе мнение как об инвалиде, не владеющем левой рукой. Я угадал ход вашей мысли?

— Приблизительно, — не стал возражать Скаргин. Он помнил: в судебно-медицинском заключении, приобщенном к делу, сказано, что телесные повреждения, причиненные Прусу, одной рукой нанести невозможно. Правда, Фролов этого не знал, он мог только догадываться.

— Вот видите, — продолжал между тем Геннадий Михайлович. — Но разве не глупо было бы мне концентрировать ваше внимание на своей левой руке? Степень ее повреждения указана во врачебной справке, и пусть вопрос о моей потенциальной способности — физической, конечно, — на убийство под сомнением, и, честное слово, не стал бы так грубо вас разыгрывать.

— Возможно, — ровно сказал Скаргин. — Допустить можно все, что угодно.

Геннадий Михайлович вздрогнул, как от удара, но сдержался и промолчал.

— Однако мы отклонились от темы разговора, ради которого я, собственно, пришел к вам. — Скаргин поспешил сгладить впечатление от своих слов.

— Слушая вас, — коротко бросил Фролов.

— Я знаю, что вас неоднократно допрашивали, Геннадий Михайлович. Я внимательно ознакомился с протоколами и, откровенно говоря, не надеюсь услышать от вас сенсационных признаний. Мне хотелось просто поговорить с вами о Прусе в непринужденной обстановке, без фиксации результатов нашей беседы. Короче, я надеюсь получить более полное и объемное представление о Евгении Адольфовиче. А кто поможет мне в этом лучше, чем вы?

— Ясно.

На минуту в мастерской воцарилась тишина, и сквозь неплотно прикрытую дверь стало слышно, как мимо один за другим, шурша шинами, проносятся автомобили.

— Почему вы молчите? — спросил Скаргин.

Фролов потрогал корпус электробритвы и передвинул его на несколько сантиметров в сторону.

— Знаете, — сказал он, — мне столько раз приходилось рассказывать о Евгении Адольфовиче — не сосчитать. Причем одно и то же. В последний раз я почти слово в слово повторил то, что рассказывал в первый. Инерция. Боюсь снова повториться.

— Ну, если больше нечего…

— Что вы! — слегка оживился Фролов. — Я общался с ним года два, не меньше. За это время хорошо узнал старика. На скудность сведений жаловаться не приходится.

— Я тоже так думаю.

— И все ж с того дня… — Фролов многозначительно посмотрел на Скаргина. — Вы понимаете, о каком дне я говорю?

— О дне убийства?

— Да, о дне смерти. С того дня образ Евгения Адольфовича как бы раздвоился в моем сознании. Один предназначен для вас, а другой, более глубокий, более реальный, существует как бы сам по себе. Вы только не обижайтесь.

— Ну что вы, я внимательно слушаю.

— Раньше, скажем, я называл его Евгеньич, а сейчас или полностью, по имени и отчеству, или, чаще, по фамилии. Еще немного и начну говорить «гражданин Прус», — слабо улыбнулся Геннадий Михайлович.

— Чем вы объясняете такое раздвоение? — полюбопытствовал Скаргин.

— Так вышло не потому, что я специально недоговаривал следователю, а потому, что интерес к Евгению Адольфовичу был односторонний. Он интересует вас не вообще, а как жертва, как потерпевший. Отсюда и соответствующий подход.

Было видно, что Фролову доставляет удовольствие высказать свое мнение по этому поводу. Скаргин не мешал ему.

— Специфика вашей работы, — продолжал Фролов, — заключается в том, что человека вы рассматриваете как объект правоотношений, заранее наклеиваете ему ярлык — этот «подозреваемый», этот «свидетель», а тот «потерпевший». Вы забываете: свидетель может оказаться подозреваемым, а потерпевший — самым настоящим преступником. Разве не так?

— Интересное у вас представление о работниках следственных органов, — заметил Скаргин. — По-вашему, пользуясь такого рода ярлычками, можно успешно раскрыть преступление?

— Не знаю, — пожал плечами Фролов. — А как вы думаете?

— Я думаю иначе, — не стал вдаваться в подробности Скаргин. — Давайте лучше вернемся к нашей теме. Постарайтесь описать мне для начала не «потерпевшего» Пруса, а просто знакомого вам человека. Например, как вы познакомились с ним?

— Хорошо, я попробую, — согласился Геннадий Михайлович. — Только день и даже месяц я точно не помню, могу ошибиться. Это для вас важно?

— Рассказывайте то, что хорошо помните.

— Познакомились мы около двух лет назад, весной. Да, ровно два года. Был теплый день. Как всегда, в половине второго я шел на обеденный перерыв…

— Вы и сегодня должны были пойти домой — уточнил Скаргин.

— Нет, я взял с собой бутерброды. Показать?

— Ну что вы… Простите, что перебил. Продолжайте, пожалуйста.

— Так вот, я шел на обеденный перерыв. Увидел старика — он в нерешительности стоял у входа в столовую. Лицо у него было чрезвычайно выразительным; достаточно было взглянуть на него, чтобы понять — старик хочет есть. Сами знаете, по нынешним временам голодный пожилой человек на улице — явление необычное. Мне стало жалко, ну и подошел, предложил пообедать со мной. Он сразу согласился и поплелся следом, как старая дворняга, готовая признать хозяином любого, кто ласково окликнет ее. Вот я и окликнул… — Фролов помолчал, потом продолжил: — Ел он на удивление, немного и как-то без удовольствия, вяло, без аппетита — так мне показалось. Я, помню, был даже несколько разочарован. И вообще, первое впечатление о нем было противоречивым и впоследствии я не раз убеждался, что во многом оно не соответствовало действительности.

— Объясните, пожалуйста.

— Например, в дальнейшем я не замечал, чтобы лицо Евгения Адольфовича что-то выражало. Напротив, оно было, скорей, статичным, безжизненным, не то что в день знакомства. Он был похож на всех стариков и в то же время совершенно иным. Мы сидели за столиком, и, глядя на него, я одновременно чувствовал и жалость, и умиление, и брезгливость…

— Понятно, — вставил Скаргин.

— Вообще, странный тип. Вы не замечали, что очень часто мы живем иллюзиями, ложными представлениями об окружающих нас людях. Питаем уверенность, что жизнь такова, какой нам хочется ее видеть, и люди такие, какими мы предпочитаем их себе представлять. Мы делаем массу усилий, чтобы совместить вновь приобретенные сведения о своих знакомых, родственников с уже существующими в нашем сознании стереотипами, шаблонами, которые, как правило, обладают выдуманными, вымышленными характеристиками. С первого взгляда на Евгения Адольфовича я решил, что имею дело с глубоко несчастным стариком, и в дальнейшем, что бы ни происходило, уже не мог до конца избавиться от этого шаблона.

— Вы хотите сказать, что создали некую упрощенную схему и после этого строили свои отношения с Прусом, исходя из ложных о нем представлений? Но ведь основой такой транскрипции — назовем это так, — послужили качества, действительно присущие Евгению Адольфовичу, или, по крайней мере, хотя бы одно из них.

— Да, да… Я много думал и об этом, особенно в последнее время. Не буду посвящать вас в ход своих размышлений, перейду сразу к результату. Прус, по-моему, намеренно внушал окружающим, что он — человек, оставшийся наедине с собой, сам по себе, человек, уставший от жизни, потерявший всех близких, родных, несчастный, всеми забытый старик, ищущий понимания, тепла, участия. Все это он говорил так охотно, его откровения были столь навязчивы, что, не хочу кривить душой, у меня с самого начала появилась антипатия к нему. Временами она исчезала, потом возникала вновь. Так что объективным при всем желании я быть не в силах; но вы правильно заметили — я могу помочь вам. Я знал его, как никто другой.

— Вы уверены? — спросил Скаргин и тут же пожалел, что задал этот вопрос.

Фролов задумался, и его полное лицо снова стало похоже на лицо ребенка. Вопрос Скаргина выбил Геннадия Михайловича из ритма, в котором протекала беседа, и это намного уменьшило вероятность, что Фролов, увлеченный разговором, произнесет неосторожное слово, случайно обмолвится, проговорится.

Скаргин не торопил его. Он понимал, что теперь Фролов из бесчисленного множества вариантов ответа выберет самый удобный, нужный, правильный — в его, конечно, понимании.

«Он до последнего может скрывать то, что важно не для него, а для установления истины, — подумал Скаргин. — И скрывать намеренно!» Он отметил, что детская непосредственность в выражении лица Фролова удивительно сочетается с глубоким, умным взглядом зрелого человека, обладающего и выдержкой, и немалым жизненным опытом.

— Странно! — Геннадий Михайлович поиграл пальцами левой руки, как скрипач, готовящийся взяться за смычок. — Странно. Мне только что пришло в голову: я знал Евгения Адольфовича, знал очень хорошо, но ведь человек, убивший его, должен был знать его лучше. Еще лучше. Как вы считаете?

Скаргин не ответил. Не потому, что удивился сказанному — примерно такого ответа он и ожидал, — а потому, что не хотел подыгрывать Фролову. В том, что Геннадий Михайлович играл, он почти не сомневался: было бы действительно странно, если бы такая мысль не приходила на ум Фролову раньше. «Вопрос только — какова цель этой игры?» — подумал Скаргин.

Он отодвинулся немного в сторону — туда, где дневной свет, внезапно пробившийся сквозь тяжелые серые тучи, был не так ярок.

— Как часто вы встречались с Евгением Адольфовичем на протяжении двух лет знакомства?

Вопрос прозвучал несколько сухо, чуть более официально, чем хотелось Скаргину, но этого оказалось достаточно, чтобы выражение лица собеседника изменилось: обиженно искривился рот, недобрый огонек появился в глазах.

— Мы встречались нечасто. — С этой минуты он отвечал коротко и внятно, как человек, хорошо ориентирующийся в зале суда, несмотря на то, что попал в него впервые.

— Раз в день? Два раза?

— В среднем один-два раза в неделю.

— О чем говорили?

— Не помню. Обо всем понемногу.

— И все-таки?

— Он приходил ко мне в мастерскую, а здесь, как видите, я работаю. На разговоры времени не хватало.

— Молчали?

— Случалось, и молчали.

— Дома у вас он бывал?

— Нет.

— Ни разу?

— Ни разу.

— Как Прус объяснял свои посещения мастерской?

— Никак. Пользовался моей добротой.

— А все-таки?

— Говорил, что он одинокий, бездомный старик.

— Ну и что?

Фролов вытер лоснящийся лоб и облизнул губы.

— Когда на улице было холодно, он отогревался у меня, слушал, о чем говорят клиенты.

— Значит ли это, что Прус приходил к вам тогда только, когда на улице было холодно?

— Нет, он приходил и летом.

— И весной?

— И весной, и осенью.

— Вы знаете, что у Пруса были две сберегательные книжки?

— Да, — поспешно сказал Фролов. — Он говорил мне.

— Как вы оцениваете свои отношения с Евгением Адольфовичем?

— Как говорят у вас, — Фролов подчеркнул последнее слово, — взаимоотношения нормальные, личных счетов не имел.

— Прус был скуп?

— Как Плюшкин.

— Почему же такой скряга решил безо всякой надобности раскрыть свою тайну вам? Зачем он рассказывал вам о своих сберегательных книжках?

Скаргин задал вопрос и втайне надеялся, что ход разговора изменится. И действительно, Фролов реагировал почти так, как ожидал Скаргин: он отвел глаза в сторону и, казалось, не слышал, о чем его спросили. Однако, обдумав ответ, начал издалека:

— Евгения Адольфовича можно было назвать и скрягой, но это качество не было у него примитивным. Оно было богаче, что ли. В течение полутора лет он твердил мне одно и то же: «У меня никого нет, жить не на что, почти вся пенсия уходит на оплату каморки, в которой живу, пожалеть меня, горемыку, некому». К этому сводились все его разговоры. Но вот несколько месяцев назад он вдруг заговорил по-другому, сменил, так сказать, пластинку. Уже не помню подробностей его признания, но суть была такая: у него есть дочь и внучка, но они не любят его, а это все равно, что их нет. Дочь не ухаживает за ним, не кормит, не стирает; поселила в грязном, холодном сарае; короче, бросила его на произвол судьбы. Знаете, как умеют жаловаться пожилые люди? В отместку за такое отношение к нему Евгений Адольфович не дает ей ни копейки, хотя на сберегательных книжках у него солидная сумма, которую он скопил за долгие годы. Он очень боялся, что дочь узнает про сберкнижки, и вынужден был делать вид, что денег у него нет и живет он впроголодь.

— Но ведь он не просто делал вид, а действительно побирался!

— В том-то и дело, — подтвердил Фролов. — Когда он сказал о деньгах, я сначала не поверил, но Евгений Адольфович с пеной у рта убеждал меня, а потом под великим секретом показал сберкнижки. Сколько там было денег, я точно не помню, кажется, около двадцати тысяч рублей.

— Для чего он посвящал вас в подробности?

— Неужели не понимаете? Произошла метаморфоза: из бедненького, всеми забытого и покинутого старичка он на моих глазах превратился в отца, и в дедушку, и во владельца двадцати тысяч. Это было неожиданно и надо было как-то объяснить. Он и стал рассказывать, что, во-первых, не тратя ни копейки из пенсии, несколько лет откладывал деньги в сберегательную кассу, а во-вторых, выиграл по денежно-вещевой лотерее автомашину, вместо которой взял деньги. Вот какой старичок был! Двадцать тысяч; не граф Монте-Кристо, конечно, но, согласитесь, сумма немалая, особенно если учесть, что сам «миллионер» побирался по городу, выпрашивая у посудомоек и официантов, чтобы его кормили задарма. А тут еще оказалось, что и дочь есть, и внучка, и никакой он не брошенный, никакой не бездомный, каким мне представлялся. Я понял так: Евгений Адольфович хотел остаться в моих глазах прежним, обиженным жизнью стариком, вот и стал лить грязь на своих родственников. Другого объяснения я не нахожу.

— У вас есть основания думать о его родных лучше?

— Оснований вроде нет, — сказал Фролов и нерешительно добавил: — Знаете, я перестал ему верить.

— Почему?

— В последнее время трудно было понять, когда он говорил правду, а когда лгал. Стал он мне рассказывать о своей дочери и внучке, а мне не верится. Не верится — и все тут. Дай, думаю, проверю, и предложил себя в качестве посредника. Сказал, что встречусь с его дочерью и постараюсь пристыдить ее. Как я и ожидал, он отказался.

— Забавно, — сказал Скаргин. — Прус верил вам больше, чем кому бы то ни было, а вы ему нет, да еще и проверяли. Скажите, Геннадий Михайлович, вы так и не познакомились с его родственниками?

Фролов отрицательно покачал головой.

— И все же, почему он доверился именно вам? — спросил Скаргин.

— Скорее всего, потому, что других знакомых у него не было. Или не доверял никому, кроме меня. Гадать можно долго.

— Это не ответ, — заметил Скаргин.

— А другого у меня нет.

— Как все это происходило?

— Вы имеете в виду сберкнижки? — уточнил Фролов.

— Да. Расскажите со всеми подробностями.

— В тот день Евгений Адольфович появился рано. Остановка троллейбуса, на котором я каждое утро езжу на работу, находилась в квартале отсюда. Прус знал это и ждал меня на остановке. Мы вместе пошли к мастерской. Я открыл дверь. Прус уселся на стул — он всегда садился на один и тот же стул, ближний к витрине. Не знаю, что он видел своими подслеповатыми глазами, но сидел он всегда лицом к улице и наблюдал за прохожими. Посетителей с утра не было. Я начал разбираться в квитанциях. Прус помолчал немного, очевидно, не решаясь начать, потом набрался духу и сказал: «Какой же я подлец, Геннадий Михайлович!» Я опешил. Отложил квитанции и спросил: «Почему?» — «На протяжении двух лет, — начал Евгений Адольфович, размахивая руками и брызгая слюной, — я обманывал вас. Но сегодня пришло время сказать правду. Вы стали мне ближе, чем родственники, и я расскажу вам все. Я не сирота, и мои дети не погибли во время войны, как я говорил раньше. У меня есть дочь Лена и внучка, которую зовут Таней…» Потом он перешел к перечислению всех своих обид и несчастий. Как всегда в таких случаях, он долго изливал свою желчь, перечислял причины, из-за которых вынужден вести полуголодное существование. Не помню, говорил я вам или нет: Прус умел разжалобить. В тот раз он использовал свои способности в полную силу. Сначала мне было интересно, я был заинтригован, но в какой-то момент подумал, что он просто-напросто разыгрывает меня: слишком театральными были жесты, слишком невероятным казалось то, что он говорил. Когда он начал рассказывать о деньгах, о сберкнижках, как-то само собой получилось, что я оборвал его. Причем грубо. Он понял, что я не верю ни одному его слову, выхватил из кармана сберегательные книжки и в раскрытом виде показал мне. Припоминаю, что одна книжка была на семнадцать тысяч рублей, а другая на четыре, но четыре тысячи были уже сняты со счета.

Фролов замолчал, будто заново переживая описанную сцену. Скаргин вывел его из задумчивости:

— Что еще он говорил о причинах своего доверия к вам?

— Говорил, что я порядочный человек, что он знает меня много времени, что я добрый и умный. Не забыл упомянуть и о том, что я почти имею юридическое образование.

— Кстати, почему вы не окончили университет?

— Я учился заочно, а работал на стройке штукатуром. Произошел несчастный случай — зацепило левую руку подъемником. Сначала осколки кости вынимали, потом ломали заново, потому что рука неправильно срослась. Полгода в гипсе ходил. Походил-походил и бросил университет. Понимал, что глупость делаю, а пересилить себя не мог.

— Но в глазах Пруса вы были почти юристом?

— Видимо, так. Первое время он часто расспрашивал меня об учебе, как будто хотел поймать на противоречиях, а позже, видно, уверился в том, что я говорил правду.

— Как вы реагировали, когда он показал вам сберкнижки?

— Я сразу спросил: «Зачем вам такие деньги, Евгеньич? У вас есть дочь, внучка. Отдайте им». Он аж задрожал от возмущения: «Я ненавижу их, а они ненавидят меня!» Я сделал вид, что просматриваю квитанции, а сам думаю, как бы переубедить старика. Вдруг он говорит мне: «Может быть, вы и правы. Я не буду скрывать от них свои накопления». Я хотел было выразить свое одобрение, а он уточняет: «А деньги они все равно не получат». Спрашиваю: «Зачем же тогда рассказывать?» Он отвечает: «А пусть моя доченька помучается. Тратить она научилась, а вот зарабатывать никак не научится. Гулять, по ресторанам шляться и дурак может, а вот заработать копеечку, сэкономить рублик — это наука. Деньги — они только к деньгам идут. Думаете, деньги трудом делают? Деньги делают деньгами!» Я и не подозревал, что старик может такое нагородить, хотел было его выгнать, но что-то заставило меня остановиться.

— Что же? — спросил Скаргин.

— Он сказал в заключение: «То, что я копил годами по одной копеечке, она спустит за неделю». Я подумал, что в старике говорит жадность, а все остальные его слова — так, глупости.

— Не понял. Он что, производил впечатление…

Фролов не дал договорить:

— Я вас понял. Речь его в самом деле была похожа на бред, но говорил он, кажется, серьезно. Например, в тот раз он сказал, будто ему сделали такое предложение: недалеко от центра города продается старый дом — семья переезжает и продает дешево. Так вот, можно купить, сделать ремонт, пристройку и перепродать вдвое дороже. «Вот так делают денежку», сказал он. Я спросил, неужели он согласился на спекулятивную сделку? Прус ответил, что будь он помоложе — обязательно согласился бы, а сейчас возраст не тот.

— А кто сделал ему такое предложение?

— Он не сказал. Только осторожно намекнул, что если бы я согласился взяться за дело, то он ссудил бы деньги.

— А не в этом ли была причина откровенности Пруса?

Фролов почти с благодарностью посмотрел на следователя.

— Возможно… Я сказал ему, что такими делами не занимаюсь, и Евгений Адольфович больше не возвращался к своему предложению.

— Как складывались ваши отношения потом?

— После того случая он исчез.

— Надолго?

— Его не было почти два месяца: большую часть ноября и весь декабрь.

— Когда он возобновил посещения мастерской?

— В январе, а точнее — четвертого января. После праздников я вышел на работу. В конце дня дверь отворилась, и вошел Евгений Адольфович собственной персоной. На нем были новые ботинки, брюки, теплая рубашка. Я почувствовал тогда некоторое облегчение. Кто знает, что с ним могло случиться?

— Вы опасались чего-то конкретного?

— Нет. Как будто нет.

— Что говорил вам Евгений Адольфович четвертого января?

— Он сказал, что уезжал из города.

— Куда и зачем?

— Я не берусь утверждать, что его слова соответствовали действительности. Прус сказал, что ездил на Черноморское побережье. Отдыхать. Выглядел он и в самом деле неплохо: поправился, был хорошо одет. Вместе с тем он стал более подвижен. Всегда ровный, спокойный, он, казалось, был начисто лишен эмоций, а после приезда стал беспокойным, больше двигался, суетился. Ему не сиделось на месте.

— Но вы упоминали о способности Пруса плакать, волноваться, размахивать руками…

— Правильно, но противоречия здесь нет. И плакал и говорил он как-то невнятно, как в полусне. Например, слезы у него лились без видимых усилий, сами собой. За два года, которые я знал Евгения Адольфовича, помню лишь два случая, когда его глаза выражали хоть какое-то подобие чувства.

— Интересно, — сказал Скаргин. — Когда?

— Когда он рассказывал о своих родных, накануне своего двухмесячного отсутствия. Тогда глаза у него были злые. И у столовой, когда мы познакомились, глаза тоже были злыми. Злыми и голодными.

— Прус назвал вам место, где он отдыхал?

— Новороссийск.

— Почему именно Новороссийск?

— Он не говорил.

— Как долго он находился у вас в мастерской четвертого января?

— Представьте себе, до закрытия. Собственно, он всегда сидел до тех пор, пока я не уходил на перерыв или домой после работы.

— Чем он занимался в тот день?

— Ничем. Дремал на стуле, время от времени просыпался, смотрел сквозь витрину на прохожих, снова дремал.

Скаргин посмотрел на часы:

— Ваш перерыв заканчивается. На сегодня хватит, Геннадий Михайлович.

— Странный вы человек. — Фролов удивленно поднял брови. — Говорили целый час, а непосредственно о седьмом января — ни слова.

— Думаю, мы еще встретимся, Геннадий Михайлович, и успеем поговорить обо всем.

Скаргин попрощался и вышел на оживленную улицу.

Загрузка...