Дедушка Ннукву проснулся раньше всех. Он хотел завтракать, сидя на террасе и наблюдая за встающим солнцем. Поэтому тетушка Ифеома попросила Обиору расстелить на террасе циновку. Мы завтракали вместе с дедушкой, слушая его рассказы о мужчинах, собиравших пальмовый сок, и о том, как они с рассветом уходили из деревень, чтобы забраться на пальмы, потому что после восхода сок становился кислым. Я понимала, что он скучает по своей деревне и по пальмам, на которые взбирались сборщики сока с поясами, сплетенными из тех же пальмовых листьев, которыми они привязывали себя к стволам.
У нас был хлеб, okpa и Boumvita, но тетушка Ифеома все равно сделала немного фуфу, чтобы спрятать в них дедушкины таблетки. Она бдительно проследила, чтобы он их проглотил, и только после этого немного расслабилась.
— С ним будет все в порядке, — сказала она по-английски. — Скоро он начнет проситься обратно в деревню.
— За дедушкой нужен уход, — заявила Амака. — Может, ему стоит сюда переехать, мам. Не думаю, что эта девочка, Чиньелу, заботится о нем как полагается.
— Igasikwa![99] Он никогда не согласится тут жить.
— Когда ты отвезешь его сдавать анализы?
— Только завтра. Доктор Ндуома сказал, что можно сделать два анализа вместо четырех, но потребуется полная оплата. Поэтому сначала мне придется отстоять огромную очередь в банке.
Во двор въехала машина, и еще до того, как Амака спросила: «Это отец Амади?», — я уже знала, что это он. Я видела эту маленькую «Тойоту хэтчбек» только дважды, но уже узнала бы этот автомобиль где угодно. У меня задрожали руки.
— Он говорил, что заедет проведать дедушку Ннукву.
Отец Амади был в свободной, опоясанной вокруг талии черной веревкой сутане с длинным рукавом. Его легкая пружинящая походка приковывала к себе взгляд, даже когда он носил облачение священника. Я развернулась и опрометью бросилась в спальню. Из окна, на котором не хватало пары планок жалюзи, я хорошо видела палисадник. Я приникла к маленькому отверстию в москитной сетке, в появлении которого Амака винила мотыльков, каждый вечер вившихся вокруг лампочки.
Отец Амади стоял возле окна, так близко, что я могла рассмотреть волны, которыми лежали его курчавые волосы, напоминавшие рябь на воде.
— Он так быстро поправляется, Chukwu aluka[100], — вымолвила тетушка Ифеома.
— Наш Господь милостив, Ифеома, — с радостью, словно дедушка Ннукву и его близкий родственник, ответил отец Амади. Потом он расказал, что собирается навестить друга, который только что вернулся из миссии на Папуа Новой Гвинее. Повернувшись к Джаджа и Обиоре, он произнес:
— Я заеду за вами сегодня вечером. Поиграем на стадионе в футбол с ребятами из семинарии.
— Хорошо, отец, — звонко ответил Джаджа.
— А где Камбили? — спросил он.
Мое дыхание участилось. Не знаю почему, но я была благодарна за то, что отец Амади произнес мое имя, что он его запомнил.
— По-моему, она в квартире, — ответила тетушка Ифеома.
— Джаджа, скажи ей, что она может поехать с нами, если захочет.
Позже, когда они вернулись, я сделала вид, что сплю. Я не выходила в гостиную до тех пор, пока не услышала, как он выезжает из двора вместе с Джаджа и Обиорой. Я не хотела ехать с ними, но в то же время, когда звук мотора его машины затих, мне хотелось броситься за ней со всех ног.
Амака была в гостиной с дедушкой Ннукву, медленно втирая вазелин в оставшиеся пряди его волос. После этого она натерла его грудь и лицо тальком.
— Камбили, — сказал дедушка, увидев меня, — ты знаешь, что твоя кузина хорошо рисует? В былые времена она украшала бы святыни наших богов, — его голос звучал немного мечтательно и сонно. Скорее всего, так действовала одна из таблеток.
Амака даже не взглянула на меня. Она последний раз ласково коснулась дедушкиных волос, а затем села на пол перед ним. Я следила за быстрыми движениями кисти, взлетавшей от палитры к листу бумаги. Амака рисовала так быстро, что я ожидала увидеть обычную мазню, но постепенно на листе начали проступать четкие грациозные формы. Я слышала тиканье висевших на стене часов, украшенных портретом Папы, облокотившегося на посох. Тихий скрежет, с которым тетушка Ифеома отчищала на кухне пригоревшую кастрюлю, казался здесь чужеродным. Амака и дедушка иногда разговаривали, и их голоса переплетались. Они понимали друг друга, почти не пользуясь словами. Наблюдая за ними, я ощутила острую тоску по чему-то, чего, как я знала, у меня никогда не будет. Я хотела встать и уйти, но ноги не слушались меня. Наконец я заставила себя встать и вышла на кухню. Ни дедушка Ннукву, ни Амака не заметили моего отсутствия.
Тетушка Ифеома сидела на низкой табуретке и чистила горячие таро[101], срезая с них коричневую кожу и бросая липкие клубни в деревянную ступу. Потом остужала разогревшиеся пальцы, опуская их в миску с холодной водой.
— Почему ты так выглядишь, о gini?[102] — спросила она.
— Как так, тетушка?
— У тебя слезы на глазах.
Я коснулась глаз и поняла, что они мокрые.
— Наверное, мошка залетела.
Тетушка Ифеома с сомнением посмотрела на меня.
— Поможешь мне с таро? — наконец произнесла она.
Я пододвинула к ней табуретку и села. В руках тетушки кожура с таро счищалась довольно легко, но когда я взяла один округлый клубень и сдавила его с одного края, его кожура не сдвинулась с места, а мои пальцы обожгло жаром.
— Сначала подержи пальцы в воде, — и она показала, как и где надо нажимать, чтобы выдавить клубни из кожуры. Я наблюдала, как она взбивала таро в ступке, часто окуная пестик в воду, чтобы овощная масса не прилипала к нему. Густая белая кашица приклеивалась к пестику и к ее рукам, но тетушка выглядела довольной, потому что это означало — из этого таро получится вкусный и густой суп.
— Видишь, как быстро поправляется дедушка Ннукву? — спросила она. — Он смог просидеть так долго, что Амака успела нарисовать его. Это настоящее чудо. Пресвятая Дева нас не оставляет.
— Но как может Богородица заступаться за безбожника, тетушка?
Тетушка Ифеома переложила взбитую пасту из таро в кастрюлю с супом, затем посмотрела на меня и сказала, что дедушка не безбожник, а сторонник традиций предков. И что когда дедушка Ннукву по утрам совершает itu-nzu, ритуал имеет то же значение, что и наша молитва Розария. Она продолжала говорить, но я уже не слушала, потому что из гостиной донесся смех и веселые голоса Амаки и дедушки Ннукву. Я не знала, продолжат ли они смеяться, если я войду в комнату.
Когда меня разбудила тетушка Ифеома, в комнате было еще сумрачно. Стрекот цикад затихал, а сквозь окно донесся крик петуха.
— Nne, — тетушка Ифеома потрясла меня за плечо. — Твой дедушка Ннукву сейчас на террасе. Иди и понаблюдай за ним.
Я чувствовала себя полностью проснувшейся, хоть мне и пришлось тереть глаза, чтобы они открылись. Тетя говорила, что дедушка не безбожник, но я все равно не поняла, зачем она отправляет меня на террасу.
— Nne, только помни, надо вести себя тихо. Понаблюдай за ним, — прошептала тетушка, пытаясь не разбудить Амаку. Я обвязалась накидкой поверх ночной рубашки и осторожно вышла из комнаты.
Дверь на террасу была наполовину открыта, и красноватый отсвет раннего рассвета понемногу просачивался в комнату. Я не стала включать свет и прижалась к стене возле двери.
Дедушка Ннукву сидел на низкой табуретке, сложив ноги треугольником. Слабый узел, скрепляющий его выцветшую голубую накидку, распустился, и она съехала с его бедер, свесившись на пол. Рядом стояла керосиновая лампа со слабо зажженным фитилем. Колышущееся пламя бросало топазовые блики на узкую террасу, на редкие седые волосы на груди дедушки Ннукву, на дряблую темную кожу его ног. Он наклонился, чтобы нарисовать на полу линию с помощью nzu[103], который держал в руке, и заговорил, опустив голову. Казалось, он обращается к линии из белого мела на полу, казавшейся в утренних сумерках желтой. Он говорил с богами или с предками, и я вспомнила, как тетушка Ифеома рассказывала, что иногда эти два понятия переплетались и менялись местами.
— Чинеке! Благодарю тебя за это утро! Благодарю за то, что солнце всходит, — когда дедушка говорил, у него дрожала нижняя губа. Может, именно поэтому одно его слово перетекало в другое. Он снова наклонился, чтобы начертить линию, на этот раз резко и с суровой решимостью, из-за чего на его предплечьях закачались кожистые мешочки потерявших упругость мышц.
— Чинеке! Я никого не убивал, не отнимал ничьей земли, не прелюбодействовал, — он наклонился и начертил третью линию. Под ним скрипнула табуретка.
— Чинеке! Я желал другим добра. Я помогал тем, кто ничего не имел, той малостью, что могли отдать мои руки.
Где-то закричал петух, и пронзительный звук прозвучал неожиданно близко.
— Чинеке! Благослови меня. Позволь мне находить еду для моего живота. Благослови мою дочь Ифеому. Дай ей средств, чтобы заботиться о семье, — он приподнялся на табуретке, от чего его живот слегка обвис.
— Чинеке! Благослови моего сына Юджина. Да не затмится солнце его богатством. Сними проклятье, которое наслали на него.
Дедушка Ннукву наклонился и нарисовал еще одну черту. Я была поражена, что он молится за папу с той же искренней заботой, с которой молился о тетушке Ифеоме.
— Чинеке! Благослови детей моих детей. Пусть глаза твои отведут от них зло и направят их к добру.
Дедушка улыбался, когда говорил. В свете молодого солнца его зубы казались желтыми, как зерна молодой кукурузы.
— Чинеке! Дай добра тем, кто желает другим добра. И дай горя тем, кто желает другим горя.
И дедушка размашисто провел последнюю линию, самую длинную. Он закончил. Он встал, потянулся всем телом, которое выглядело как ствол дерева гамбари на нашем дворе, и на его рельефе заиграли блики золотистого света лампы. Даже старческие пятна на руках и ногах дедушки сияли. Я не отвела глаз, хоть смотреть на чужое обнаженное тело — это грех. Теперь складок на его животе поубавилось, и пупок спрятался среди них, как и положено. Между его ног свисал кокон, который казался гладким, свободным от морщин, покрывавших все его тело, как москитная сетка. Он поднял свою накидку и обернул ее вокруг пояса. Его соски напоминали две темные изюмины, спрятавшиеся в седых волосах на груди. Он все еще улыбался, когда я тихонько развернулась и ушла обратно в спальню. Дома я никогда не улыбалась после молитвы. У нас никто этого не делал.
После завтрака дедушка Ннукву вернулся на террасу и сел на свою табуретку, а Амака устроилась у его ног на синтетической циновке. Она размачивала дедушкины ступни в пластиковом тазу и аккуратно терла их пемзой. Потом смазала их вазелином. Дедушка Ннукву никогда не носил обуви в деревне. Он жаловался, что Амака сделает его ступни слишком мягкими и даже гладкие камни будут протыкать кожу. Но он не останавливал Амаку.
— Я нарисую дедушку здесь, в тени террасы, — сказала она, когда к ним присоединился Обиора. — Хочу написать блики солнца на его коже.
Вышла тетушка Ифеома, одетая в блузку и синюю накидку. Она собиралась с Обиорой на рынок, потому что он пересчитывал обменный курс быстрее банковского служащего с калькулятором.
— Камбили, я хочу, чтобы ты помогла мне с листьями ора, чтобы я могла сразу приготовить суп, когда мы вернемся.
— С листьями ора? — переспросила я, сглатывая комок.
— Да. Ты же знаешь, как их готовить?
— Нет, тетушка, — я с сожалением покачала головой.
— Тогда это сделает Амака, — сказала тетушка Ифеома. Она поправила свою накидку, туже завязав ее на боку.
— А почему? — взорвалась Амака. — Потому что богачи не готовят ора в своих кухнях? И есть она их тоже не будет?
Взгляд тетушки Ифеомы стал жестче, но она смотрела не на Аману. Она глядела на меня.
— О ginidi[104], Камбили? У тебя что, нет рта? Ответь ей!
Я смотрела, как в саду осыпаются высохшие цветки агапантуса. Кротон шуршал листвой в утреннем ветерке.
— Не обязательно кричать, Амана, — наконец произнесла я. — Да, я не умею готовить листья ора, но ты можешь меня научить.
Я не знала, откуда во мне взялись эти спокойные слова. Я не хотела смотреть на Аману, чтобы не видеть ее хмурого лица, не хотела подталкивать ее к продолжению спора, потому что чувствовала, что не смогу его продолжать. Вдруг до меня донесся кудахчущий звук, и я даже подумала, что мне показалось. Когда я все-таки оглянулась на Аману, то увидела, что она действительно смеется.
— Так, значит, у тебя все-таки есть голос, Камбили, — сказала она.
Она показала мне, как готовить листья ора. В скользких светло-зеленых листьях прятались жесткие жилки, которые не становились мягче от приготовления, поэтому их надо было аккуратно вытащить. Я поставила поднос с овощами себе на колени и принялась за работу, извлекая жилки и складывая листья в миску у ног. Мне потребовалось чуть больше часа, но я закончила к приезду тетушки Ифеомы.
Она медлено вошла на террасу и опустилась на табуретку, обмахиваясь газетой. Струйки пота смыли нанесенную утром пудру, оставив две дорожки более темной кожи по обеим сторонам ее лица. Джаджа и Обиора притащили сумки с продуктами из машины, и тетушка попросила Джаджа достать ветку бананов.
— Амака, ka? Как думаешь, сколько это стоит? — спросила тетушка.
Амака критически осмотрела ветку и только потом назвала цену. Тетушка Ифеома покачала головой и сказала, что бананы стоили на сорок найра больше.
— Что? За такую малость? — вскрикнула Амака.
— Торговцы говорят, что стало трудно привозить сюда продукты, потому что нет горючего и транспорт подорожал, о di egwu! — вздохнула тетушка Ифеома.
Амака подняла бананы и пощупала пальцами, словно пытаясь решить для себя, почему они подорожали. Она понесла их на кухню как раз в тот момент, когда машина отца Амади въехала во двор и остановилась напротив квартиры. Солнечный луч упал на ее ветровое стекло и замерцал бликами. Отец Амади взлетел по ступеням террасы, держа свою сутану так, как невесты придерживают свадебное платье. Сначала он поприветствовал дедушку Ннукву и только потом обнял тетушку Ифеому и пожал руку мальчикам. Когда я протянула ему руку, чтобы он пожал и ее тоже, у меня задрожали губы.
— Камбили, — произнес отец Амади, задержав мою руку в своей чуть дольше, чем во время рукопожатия с мальчиками.
— Вы куда-то собираетесь, святой отец? — спросила тетушка Ифеома. — В этой сутане можно заживо запечься.
— Хочу передать пару вещей одному другу, священнику, тому, что приехал из Папуа Новой Гвинеи. На следующей неделе он возвращается обратно в миссию.
— Папуа Новая Гвинея, — повторила Амака. — Ну и как ему там?
— Он рассказывал, как переплывал кишащую крокодилами реку на каноэ. Говорил, что не вполне уверен, что было сначала: стук челюстей крокодила о днище или осознание, что он надул в штаны.
— Главное, чтобы вас не послали в такое место, — со смехом отозвалась тетушка Ифеома, все еще обмахиваясь газетой и потягивая воду из стакана.
— Я даже думать не хочу о вашем отъезде, — сказала Амака. — Вы по-прежнему не знаете, когда и куда, okwia?
— Нет. Наверное, в следующем году.
— Кто тебя посылает? — спросил дедушка Ннукву так неожиданно, что я только сейчас поняла, что он внимательно слушал каждое слово, произнесенное на игбо.
— Отец Амади состоит в группе священников, таких же как он, и они ездят по разным странам, чтобы приобщать людей к вере, — объяснила Амака. Разговаривая с дедушкой Ннукву, она почти не добавляла в речь английских слов, как неизбежно делали все мы.
— Ezi oktvu? — дедушка Ннукву поднял глаза, направив на отца Амади слепнущий, «молочный» взгляд. — Правда? Наши сыновья теперь ездят миссионерами в земли белого человека?
— Мы ездим в земли и белых, и черных людей, уважаемый, — ответил отец Амади. — В любое место, где нужен священник.
— Это хорошо, сын мой. Но вы не должны им лгать. Никогда не учите их пренебрегать своими отцами, — и дедушка отвел взгляд в сторону, покачивая головой.
— Вы слышали, отец? — сказала Амака. — Не лгите этим бедным заблудшим душам.
— Мне будет трудно, но я постараюсь, — ответил отец Амади по-английски. В уголках его глаз собирались лучики, когда он улыбался.
— Знаете, отец, это как делать okpa, — заговорил Обиора. — Смешиваете фасолевую муку и пальмовое масло, затем несколько часов готовите на пару. Вы же не думаете, что можете справиться только с фасолевой мукой? Или с пальмовым маслом?
— Ты о чем? — спросил отец Амади.
— О религии и гнете, — ответил Обиора.
— Ты слышал высказывание, что на рынке безумны не только юродивые? — спросил отец Амади. — Что, в тебе снова заговорил голос безумия и тебя это беспокоит?
Обиора захохотал, и Амака присоединилась к ним, причем так громко, как она смеялась только шуткам отца Амади.
— Слова истинного миссионера и священника, — хмыкнула наконец Амака. — Если тебе бросают вызов, — говори о безумии.
— Видите, как молчалива и внимательна ваша кузина? — спросил их отец Амади, показывая на меня. — Она не тратит сил на бесконечные споры, но я точно знаю, что в ее голове много мыслей.
Я подняла на него глаза. Возле подмышек его белой сутаны появились темные влажные пятна. Под его взглядом я опустила голову, чувствуя себя растерянно и неуютно.
— Камбили, ты прошлый раз не захотела пойти с нами.
— Я… я спала.
— Ну тогда сегодня наверстаешь. Только ты, — отец Амади сразу пресек распросы мальчиков. — Я заеду за тобой по пути обратно. Мы поедем на стадион. Ты можешь поиграть в футбол или посмотреть.
Амака засмеялась:
— Камбили насмерть перепугана! — она смотрела на меня не тем обвиняющим взглядом, к которому я уже привыкла, а иначе, теплее.
— Тут нечего бояться, ппе. Вы съездите на стадион, будет весело, — сказала тетушка Ифеома, и я повернулась, чтобы так же непонимающе уставиться на нее. Нос тети был покрыт мелкими капельками пота, как сыпью. Она казалась такой счастливой, такой спокойной, и я задумалась, как могут все вокруг сохранять спокойствие, когда во мне бушует жидкое пламя и страх смешивается с надеждой?..
Когда отец Амади уехал, тетушка Ифеома сказала:
— Иди, подготовься, чтобы не заставлять его ждать после возвращения. Для этой поездки лучше всего подойдут шорты, потому что даже если ты не будешь играть, перед закатом там станет очень жарко, а большинство зрительских мест не прикрыты навесом.
— Это потому, что стадион строили целых десять лет. Почти все деньги расползлись по чьим-то карманам, — пробормотала Амака.
— Тетушка, у меня нет шорт, — сказала я.
Тетя не стала спрашивать почему. Она попросила Амаку дать их мне, и та не отказала. Я задержалась у зеркала, но не так надолго, как это делала Амака, потому что тогда бы меня замучило чувство вины. Тщеславие — это грех. Мы с Джаджа смотрели на себя только для того, чтобы понять, правильно ли застегнуты пуговицы.
Чуть позже я услышала, как подъехала «Тойота». Я взяла помаду Амаки с комода и накрасила губы. Результат получился не таким хорошим, как я ожидала. Губы даже не переливались бронзой. Я стерла помаду. Без нее губы выглядели бледными, скучного коричневого цвета. И я снова накрасилась. У меня тряслись руки.
— Камбили! Отец Амади тебе сигналит! — крикнула тетушка Ифеома. Я вытерла помаду тыльной стороной ладони и вышла из комнаты.
В машине пахло отцом Амади. Это был чистый запах, напоминающий о ясном голубом небе. Его одежды показались мне короче, чем прежде, потому что сейчас они обнажали мускулистые бедра, покрытые негустыми темными волосами. Нас разделял узкий кусочек пространства. Раньше я находилась близко к священнику только во время исповеди. Но сейчас, когда одеколон отца Амади заполнил легкие, каяться мне было сложно. Я чувствовала себя виноватой, потому что не могла сосредоточиться на своих грехах, не могла думать ни о чем, кроме его близости.
— Я сплю в одной комнате с дедушкой-язычником, — выпалила я.
Он слегка повернулся ко мне, и я успела заметить, как заблестели его глаза. Неужели он улыбнулся?
— Почему ты так говоришь?
— Это грех.
— А почему это грех?
Я уставилась на него, чувствуя, что чего-то не понимаю в Писании.
— Не знаю.
— Так сказал тебе отец.
Я отвернулась к окну. Не стану цитировать папу, раз уж отец Амади явно несогласен с его мнением.
— Джаджа немного рассказал мне о вашем отце, Камбили.
Я прикусила нижнюю губу. О чем же гововорил Джаджа? Отец Амади больше ничего не добавил. Мы подъехали к стадиону. Отец Амади быстро окинул его взглядом: бегунов было немного, мальчики еще не пришли, поэтому футбольное поле пустовало. Мы сели на ступени под крышей в одной из зон для зрителей.
— Почему бы нам не поиграть в мяч, пока не пришли мальчики? — предложил он.
— Я не умею.
— А в гандбол ты играешь?
— Нет.
— В волейбол?
Я посмотрела на него, потом отвернулась. Интересно, если бы Амака его рисовала, то смогла бы передать гладкость кожи, прямые брови, которые сейчас были слегка приподняты, когда он смотрел на меня?..
— Я играла в волейбол в первом классе, — сказала я. — Но я перестала, потому что… потому что у меня получалось неважно и никто не хотел брать меня в команду, — я не отводила глаз от неокрашенных опор сидений для зрителей. Ими так давно не пользовались, что сквозь крохотные трещины в цементе стали пробиваться растения.
— Ты любишь Иисуса? — неожиданно спросил отец Амади, вставая.
— Да, — я испугалась. — Да, я люблю Иисуса.
— Тогда докажи мне это. Попробуй меня догнать, покажи, как ты любишь Иисуса, — едва закончив говорить, он бросился бежать — минута, и уже вдали мелькает его голубая футболка. Ни секунды не раздумывая, я встала и бросилась следом. Ветер дул мне в лицо, в глаза, в уши, и отец Амади сам был как неуловимый голубой ветер. Я не смогла догнать его, пока он не остановился возле футбольных ворот.
— Выходит, Иисуса ты не любишь, — поддразнил он меня.
— Вы слишком быстро бегаете, — я задыхалась.
— Я дам тебе отдохнуть, и потом ты получишь еще один шанс показать мне, как ты любишь Господа.
Мы бегали еще четыре раза. Я его так и не догнала. Наконец мы рухнули на траву, и он сунул мне в руку бутылку воды.
— Твои ноги отлично подходят для бега. Тебе надо больше тренироваться.
Я отвела глаза. Мне еще не доводилось слышать чего-то подобного. И то, что он смотрел на мои ноги, да и вообще на любую часть меня, казалось чем-то слишком близким, слишком интимным.
— Неужели ты не умеешь улыбаться? — спросил он.
— Что?
Он потянулся ко мне и растянул в стороны уголки моих губ:
— Улыбка.
Мне хотелось улыбнуться, но я не могла. Мои губы и щеки были словно заморожены, и ни жаркое солнце, ни стекавший по ним пот их не отогрели. Я слишком хорошо осознавала, что он наблюдает за мной.
— Что у тебя на руке? — спросил он.
Я посмотрела на руку и заметила на влажной от пота руке след от торопливо стертой помады. Я даже не заметила, как много помады я, оказывается, нанесла.
— Это… пятно, — ответила я, чувствуя себя глупо.
— Помада?
Я кивнула.
— Ты когда-нибудь красила губы?
— Нет, — сказала я и почувствовала, что уголки губ слегка дрожат. Он знал, что сегодня я впервые попыталась накраситься. Я улыбнулась. И улыбнулась снова.
— Добрый вечер, отец! — эхом раздалось вокруг, и нас окружили восемь мальчиков. Они все были одного со мной возраста, в дырявых шортах и застиранных майках, с одинаково расчесанными укусами насекомых на ногах. Отец Амаду снял футболку, бросил мне на колени и пошел с мальчиками на поле. Когда он обнажил торс, стало видно, какие прямые и широкие у него плечи. Я не смотрела на футболку отца Амади, медленно подбираясь к ней рукой. Мои глаза следили за футбольным полем, за бегущими ногами отца Амади, за летающим черно-белым мячом, за ногами мальчиков, чьи движения сливались в одно. Наконец моя рука коснулась футболки и робко двинулась по ней, словно она была частью отца Амади. И в этот момент он подул в свисток, объявляя перерыв, чтобы попить воды. Он принес из машины очищенные апельсины и бутылки. Все сели на траву и стали есть апельсины, а я наблюдала, как громко смеется отец Амади, откидывая голову назад и упираясь локтями в траву. Я гадала, чувствуют ли мальчики рядом с отцом Амади то же, что чувствую я.
Я так и держала на коленях футболку, пока он играл. Подул прохладный ветер, постепенно охлаждая мое влажное от пота тело. Наконец отец Амади дал два коротких свистка и один, последний — длинный. Мальчики собрались вокруг него, склонили головы и помолились.
— До свиданья, отец Амади! — снова эхом раздались голоса, когда он развернулся и уверенно пошел в мою сторону.
В машине он поставил кассету в магнитофон. Это были молитвенные песни на игбо. Я знала самую первую — мама иногда пела ее, встречая нас с Джаджа из школы в конце полугодия, когда мы приносили домой табели. Отец Амади подпевал, и его голос был мягче, чем у певца на кассете. Когда первая песня закончилась, он сделал музыку тише и спросил:
— Тебе понравилась игра?
— Да.
— Я вижу Иисуса в лицах этих мальчишек.
Я посмотрела на него, не понимая. У меня плохо совмещался образ белокурого Христа, висящего на полированном кресте в церкви Святой Агнессы, с расчесанными ногами этих ребят.
— Они живут в Угву Оба. Большинство больше не ходит в школу, потому что их семьям это не по карману. Экуеме помнишь, в красной майке? — я кивнула, хотя не помнила, о ком он говорил. Все майки казались мне одинаково бесцветными. — Его отец был водителем при университете, но его сократили, и Экуеме пришлось бросить старшие классы в Нсукке. Сейчас он работает кондуктором автобуса, и дела у него идут совсем неплохо. Эти мальчики вдохновляют меня, — и отец Амади подхватил песню: I na-asi т esona уа! I na-asi т esona уа! Я кивала в такт. В моем представлении нам совершенно не нужна была музыка, потому что его голос сам по себе звучал мелодично. У меня появилось чувство, что я оказалась там, где должна быть. Дома.
Некоторое время отец Амади подпевал, затем снова убавил громкость.
— Ты не задала мне ни одного вопроса, — сказал он.
— Я не знаю, о чем спрашивать.
— О, тебе стоит поучиться у Амаки искусству задавать вопросы. Почему дерево растет вверх, а его корни уходят вниз? Зачем нужно небо? Что такое жизнь? А зачем? Почему?
Я засмеялась. Звук получился странным, как будто я слушала запись со смехом совершенно незнакомого мне человека. Мне кажется, я ни разу не слышала, как смеюсь.
— Почему вы стали священником? — выпалила я и пожалела, что мои губы не удержали эти слова. Ну конечно же, он услышал «призыв Всевышнего», как говорят в школе все преподобные сестры: «Слушайте призыв Всевышнего, когда молитесь». Иногда я представляла, как Бог зовет меня грохочущим голосом с британским акцентом. Он не сможет правильно произнести мое имя, и, как у отца Бенедикта, оно прозвучит с ударением на первом слоге.
— Сначала я хотел быть доктором. Но однажды в церкви я услышал проповедь, и вся моя жизнь навеки изменилась, — ответил отец Амади.
— Да?
— Это шутка! — он бросил на меня взгляд, удивленный, что я этого не поняла. — На самом деле все намного сложнее, Камбили. Когда я рос, у меня было много вопросов. А служение Богу стало самым близким из тех ответов, которые я нашел.
Я задумалась, что это за вопросы и возникали ли они у отца Бенедикта. Затем с горькой и неожиданно жгучей грустью я подумала о том, что гладкая кожа отца Амади не повторится в его ребенке и эти мускулистые руки не поднимут сына, который захочет потрогать люстру.
— Ewo[105], я опаздываю на встречу капелланов, — посмотрев на часы, воскликнул он, — я высажу тебя и сразу уеду.
— Извините.
— За что? Я приятно провел время. И ты обязана снова пойти со мной на стадион. Да я свяжу тебя по рукам и ногам, если придется, и понесу на плече, — со смехом добавил отец Амади.
Я смотрела на приборную панель с сине-золотым стикером Легиона Церкви Марии. Как он не понимает, что я не хочу, чтобы он уезжал? И мне не нужны уговоры, чтобы пойти с ним на стадион или куда-либо еще. Когда я выходила из машины, этот день снова пробежал перед моими глазами. Я улыбалась, бегала, смеялась. Мне казалось, что моя грудь наполнилась чем-то вроде пены для ванны. Чем-то легким. И эта легкость была такой сладкой, что я почти чувствовала ее на языке, сладость выспевшего ярко-желтого кешью.
На террасе позади дедушки Ннукву стояла тетя Ифеома и массировала ему плечи. Я поздоровалась.
— Камбили, ппо, — сказал дедушка Ннукву. Он выглядел усталым, и глаза у него потускнели.
— Ты хорошо провела время? — улыбаясь, спросила тетушка Ифеома.
— Да, тетя.
— Днем звонил твой папа, — сказала она по-английски.
Я смотрела на нее, изучая черную родинку над губой, страстно желая, чтобы она снова рассмеялась своим кудахчущим громким смехом и сказала мне, что пошутила. Папа никогда не звонил днем. Кроме того, он сегодня уже звонил, перед тем как уйти на работу. Так зачем ему понадобилось звонить еще раз? Значит, что-то случилось.
— Кто-то из деревни, уверена, что один из родственников, сказал ему, что я приезжала и забрала вашего дедушку, — продолжила она по-английски, чтобы старик ничего не понял. — И ваш отец стал отчитывать меня. Дескать, я должна была ему об этом сказать и он имеет право знать, что ваш дедушка находится здесь, в Нсукке. Он твердил и твердил о том, что язычник пребывает под одной крышей с его детьми, — тетушка Ифеома покачала головой, словно возмущение моего отца было всего лишь проявлением его эксцентричности. Но это не так. Папа придет в ярость от того, что ни я, ни Джаджа не упоминали об этом, когда он звонил. К моей голове стала приливать кровь. Или это вода? Или пот? Что бы это ни было, я точно знала, что упаду без сознания, когда голова заполнится.
— Он сказал, что приедет сюда завтра, чтобы забрать вас обоих, но я его успокоила. Я пообещала, что послезавтра отвезу вас с Джаджа сама, и, по-моему, он это принял. Будем надеяться, что к тому времени бензин найдется, — сказала тетушка Ифеома.
— Хорошо, тетя, — я повернулась и направилась в квартиру, чувствуя, как кружится голова.
— Ах да, и он вызволил своего редактора из тюрьмы, — сказала тетушка мне вдогонку, но я уже ее не слышала.
Амака потрясла меня за плечо, хотя я уже проснулась. На грани сна и бодрствования я представляла, как папа явится сюда, чтобы нас забрать, видела ярость в его налившихся кровью глазах, слышала поток речи на игбо.
— Пойдем, принесем воды. Джадда и Обиора уже вышли, — сказала Амака, потягиваясь. Теперь она говорила так каждое утро и даже позволяла мне нести одну из канистр.
— Nekwa[106], дедушка Ннукву все еще спит. Он расстроится, что из-за таблеток проспал и не встретил солнце, — она наклонилась и мягко потрясла его за плечо.
— Дедушка Ннукву, дедушка Ннукву, kunie[107], — когда он не пошевелился, она повернула его. Накидка распахнулась и открыла белые шорты с растрепавшейся резинкой на поясе.
— Мама! Мама! — закричала Амака. Она лихорадочно шарила рукой по груди дедушки Ннукву в поисках сердцебиения. — Мама!
Тетушка Ифеома вбежала в комнату. Она не успела повязать накидку поверх ночной рубашки, и я увидела очертания ее грудей и небольшую выпуклость живота, проступавшие сквозь тонкую ткань. Она упала на колени и вцепилась в дедушку Ннукву, тряся его изо всех сил.
— Nna anyi! Nna anyi! — истошно кричала она, словно своим голосом могла докричаться до дедушки и заставить его отозваться. — Nna anyi! — Когда она замолчала и принялась хватать дедушку Ннукву за запястье, прикладывать голову к его груди, тяжелую тишину прерывало только пение соседского петуха. Я задержала дыхание, которое мне показалось слишком шумным, чтобы дать тетушке возможность услышать биение сердца дедушки Ннукву.
— Ewuu[108], он уснул. Он уснул навсегда, — наконец произнесла тетушка Ифеома. Она прижала голову к плечу дедушки Ннукву и стала медленно покачиваться.
Амака вцепилась в мать:
— Прекрати! Сделай ему искусственное дыхание!
Но тетушка продолжала раскачиваться. На какое-то мгновение, из-за того что тело старика двигалось вместе с ней, мне показалось, все ошиблись, и дедушки Ннукву на самом деле всего лишь спит.
— Nnamo! Отец мой! — голос тетушки Ифеомы звучал так чисто и высоко, что, казалось, изливался откуда-то сверху. Это был такой же пронзительный звук, который я иногда слышала в Аббе, когда плакальщики шли, крича и танцуя, мимо нашего дома с фотографией своего умершего родственника.
— Nnamo! — стенала тетя, все еще держась за дедушку Ннукву. Амака делала слабые попытки оттащить ее в сторону. Обиора и Джаджа влетели в комнату, и я представила себе наших предков, которые жили сто лет назад и к которым в молитвах обращался дедушка Ннукву: вот они бросаются на защиту своей деревни и возвращаются из боя с вражескими головами на пиках.
— Что случилось, мам? — спросил Обиора. Нижняя часть его штанов намокла и липла к ногам.
— Дедушка Ннукву жив, — решительно заявил Джаджа по-английски, как будто думал, что, если он скажет эти слова достаточно уверенно, они станут реальностью. Должно быть, именно так Господь говорил: «Да будет свет!» На Джаджа были только пижамные брюки, тоже забрызганные водой. Я впервые заметила пробивающиеся волосы у него на груди.
— Nna т о! — тетушка Ифеома по-прежнему цеплялась за дедушку Ннукву.
Дыхание Обиоры стало шумным, влажным. Он наклонился над тетушкой, крепко обнял и стал понемногу отодвигать ее от тела дедушки Ннукву.
— О zugo, хватит, мама. Он присоединился к предкам, — в голосе мальчика звучало непривычное достоинство. Он помог тетушке подняться и сесть на кровать. У них с Амакой были одинаково пустые выражения глаз.
— Я позвоню доктору Ндуоме, — сказал Обиора.
Джаджа наклонился и накрыл тело дедушки накидкой, но лицо он накрыть не смог, хотя ткани было достаточно. Мне хотелось подойти и коснуться дедушки, погладить белые пряди волос, которые Амака пропитала маслом, складки на его груди. Но я не смогла. Папа будет вне себя от ярости. А потом я закрыла глаза, чтобы, когда папа спросит, видела ли я, как Джаджа касается тела безбожника, хуже того, мертвого безбожника, я могла честно ответить «нет». Потому что я не видела всего, что делал Джаджа.
Мои глаза еще долго оставались закрытыми, и уши, кажется, тоже, потому что хоть я и слышала голоса, но не понимала ни слова. Когда я наконец их раскрыла, то увидела, что Джаджа сидит на полу, рядом с накрытым телом дедушки Ннукву, а Обиора — на кровати возле своей матери.
— Разбуди Чиму до того, как приедут люди из морга, чтобы мы могли сами ему обо всем сказать, — попросила тетушка Ифеома.
Джаджа поднялся и, вытирая слезы, текущие по щекам, пошел исполнять поручение.
— Я уберу там, где лежит ozu[109], мама, — сказал Обиора, и из его горла вырвался сдавленный звук. Он не позволял себе плакать открыто, потому что был nwoke этого дома, мужчиной, на которого могла опереться тетушка Ифеома.
— Нет, — сказала тетушка. — Я сама.
Она встала и крепко обняла Обиору. Так они и стояли долгое время.
Я пошла в сторону туалета. Слово ozu билось у меня в голове. Теперь дедушка Ннукву стал ozu, трупом. Когда я попыталась открыть дверь, она не поддалась. Тогда я толкнула еще сильнее, чтобы убедиться в том, что она на самом деле заперта. Иногда она плохо открывалась из-за того, как высыхала или набухала древесина. Потом я услышала рыдания Амаки, громкие, ничем не сдерживаемые. Она плакала так же, как смеялась. Она не научилась искусству молчаливого, тихого плача, ей это было не нужно. Мне хотелось развернуться и уйти, оставив ее наедине с горем, но мое белье уже казалось влажным, и мне приходилось переминаться с ноги на ногу, чтобы удержать все в себе.
— Амака, пожалуйста, впусти. Мне нужно в туалет, — прошептала я. А когда она не ответила, я повторила просьбу громче. Мне не хотелось стучать, потому что это стало бы слишком грубым вторжением в ее переживания. Наконец Амака отперла дверь. Я старалась писать как можно быстрее, потому что знала — она стоит за дверью и ждет возможности снова запереться и поплакать в уединении.
С доктором Ндуомой пришли двое мужчин, которые на руках вынесли остывающее тело дедушки Ннукву: один держал его под мышками, другой — за лодыжки. Они не смогли взять носилки из медицинского центра, потому что его администрация тоже бастовала.
Доктор Ндуома с прежней улыбкой сказал нам: «Ndo»[110]. Обиора заявил, что хочет сопроводить ozu до морга и убедиться, что его положат в холодильник. Но тетушка Ифеома начала его отговаривать. Теперь моя голова не справлялась со словом «холодильник». Я знала, что место, куда в морге кладут покойников, отличается от привычного бытового прибора, но мне все равно представлялось, как сложенное тело дедушки Ннукву лежит в домашнем холодильнике. В таком, который стоял у нас на кухне. Обиора согласился не ехать в морг, но самым внимательным образом наблюдал за санитарами, пока те выносили ozu дедушки и укладывали его в машину скорой помощи. Он даже посмотрел в окно автомобиля, чтобы убедиться в том, что ozu положили на мат, а не бросили на грязный проржавевший пол.
После того как машина уехала в сопровождении доктора Ндуомы, я помогла тетушке Ифеоме вынести дедушкин матрас на террасу. Она тщательно почистила его порошком «Омо», используя щетку, которой Амака мыла ванну.
— Ты видела, какое было лицо у дедушки Ннукву, когда он умер, Камбили? — спросила тетушка, прислоняя чистый матрас к металлическим перекладинам для просушки.
Я покачала головой. Я не смотрела ему в лицо.
— Он улыбался, — сказала она. — Он улыбался.
Я отвернулась, чтобы тетушка не увидела слез на моем лице и чтобы не видеть ее слез. В квартире почти никто не разговаривал, и это молчание было тяжелым и мрачным. Даже Чима все утро просидел, тихонько рисуя. Тетушка Ифеома отварила ломтики батата, и мы съели их, окуная в пальмовое масло, в котором плавали кусочки красного перца.
Амака вышла из туалета через несколько часов после того, как мы поели. У нее были отекшие глаза и хриплый голос.
— Амака, иди поешь. Я сварила батат, — сказала ей тетушка Ифеома.
— Я не закончила его рисовать. Он сказал, что мы закончим сегодня.
— Иди поешь, in ugo[111], — повторила тетя.
— Он был бы жив, если бы медицинский центр не бастовал!
— Пришло его время, — сказала тетушка Ифеома. — Ты меня слышишь? Пришло его время.
Амака некоторое время молча смотрела на тетушку, потом отвернулась. Мне хотелось обнять ее, сказать ebezi па[112] и стереть слезы. Я хотела плакать, громко, открыто, перед ней и вместе с ней, но знала, что это ее рассердит. Она и так была очень сердита. К тому же у меня не было права оплакивать с ней дедушку Ннукву, потому что он был ее дедушкой в гораздо большей степени, чем моим. Она ухаживала за ним, умащала маслом его волосы, в то время как я держалась в стороне и думала о том, что сделает папа, если обо всем узнает.
Джаджа обнял ее и повел на кухню. Она освободилась от его объятий, словно доказывая, что не нуждается в поддержке, но шла рядом с ним. Я смотрела на них, жалея, что не я сделала то, что сделал Джаджа.
— Кто-то только что поставил машину напротив нашей квартиры, — сказал Обиора. Он снял очки, из-за того что плакал, но теперь надел их снова. Именно в этот момент он выглянул во двор.
— Кто это? — устало спросила тетушка Ифеома. Ей явно не было никакого дела до гостей.
— Дядя Юджин.
Я замерла на месте. Кожа на моих руках словно стала одним целым с плетеными подлокотниками кресла. Смерть дедушки Ннукву затмила все, отодвинула все остальное, включая лицо папы, на дальний план. Но теперь это лицо снова ожило. Оно показалось в дверях квартиры и смотрело на Обиору, только эти кустистые брови теперь не казались знакомыми, как и странный оттенок кожи. Наверное, если бы Обиора не сказал, «дядя Юджин», я бы не узнала в этом высоком незнакомце в ладно сшитой белой тунике своего отца.
— Добрый день, папа, — машинально поздоровалась я.
— Камбили, как ты? Где Джаджа?
Джаджа вышел из кухни и остановился.
— Добрый день, папа, — наконец произнес он.
— Юджин, я же просила тебя не приезжать, — уронила тетушка Ифеома тем же усталым голосом человека, которому уже ни до чего нет дела. — Я сказала, что привезу их домой завтра.
— Я не мог позволить им остаться здесь еще на день, — произнес папа, оглядывая гостиную, затем коридор, как будто ждал, что в облаке языческого дыма внезапно появится дедушка Ннукву.
Обиора взял Чиму за руку и вывел на террасу.
— Юджин, наш отец уснул навсегда, — сказала тетушка Ифеома.
Папа некоторое время молча смотрел на тетушку, и от удивления его узкие глаза, которые так легко покрывались красной сеткой, стали шире.
— Когда?
— Утром. Его увезли в морг всего пару часов назад.
Папа сел и медленно опустил голову на руки. Неужели он плакал? И если он плакал, может, мне тоже можно поплакать тогда? Но когда отец поднял голову, я увидела его сухие глаза.
— Ты вызвала священника, чтобы его соборовали? — спросил он.
Тетушка Ифеома не обратила на эти слова никакого внимания. Она сидела и смотрела на свои сложенные на коленях руки.
— Ифеома, ты звала священника? — повторил вопрос папа.
— Это все, что ты можешь мне сказать, а, Юджин? Тебе что, больше нечего сказать, gbo? Наш отец умер! У тебя что, в голове помутилось? Ты поможешь в погребении нашего отца?
— Я не стану принимать участия в языческом ритуале, но мы можем все обсудить с приходским священником и устроить ему католические похороны.
И тогда тетушка Ифеома встала и начала кричать. У нее срывался голос:
— Да я скорее продам могилу мужа, чем устрою нашему отцу католические похороны! Ты меня слышишь? Я сказала, что прежде продам могилу Ифедиоры! Наш отец был католиком? Я тебя спрашиваю, Юджин, он был католиком? Uchu gba gi![113] — и тетушка Ифеома щелкнула перед папой пальцами: она проклинала его. Слезы текли по ее щекам, она всхлипывала. Постояв так, она развернулась и ушла в спальню.
— Камбили, Джаджа, идем, — сказал папа, вставая. Говоря это, он крепко обнял нас и поцеловал в макушки. — Соберите вещи.
Из сумки я почти ничего не доставала. Я стояла в спальне и смотрела на окно с недостающими планками в жалюзи и дырявой москитной сеткой, думая, что могло бы произойти, если бы я разорвала сетку и убежала.
— Nne, — тетушка Ифеома подошла очень тихо и погладила меня по голове. Она протягивала мне аккуратно сложенное расписание.
— Скажите отцу Амади, что я уехала… что мы уехали, и попрощайтесь за нас, — попросила я, отворачиваясь. Тетя вытерла слезы с лица, и стала выглядеть совсем как прежде: бесстрашной.
— Хорошо, — сказала она.
Тетя взяла меня за руку, и так мы дошли до входной двери. За ней ветра хаматтана терзали палисадник, стегая растения в круглом садике, склоняя к земле деревья и покрывая припаркованные неподалеку машины новым слоем пыли. Обиора принес наши сумки к «Мерседесу» с открытым багажником, возле которого стоял Кевин. Чима заплакал, я знала, что он очень привязался к Джаджа.
— Чима, о zugo. Ты скоро увидишься с Джаджа. Они снова приедут, — повторяла тетушка Ифеома, прижимая мальчика к себе. Папа никак не подтвердил сказанное. Вместо этого он приобнял Чиму и сунул в руку тети несколько купюр найра, чтобы та купила ему подарок.
— О zugo, хватит.
Когда Амака прощалась с нами, ее глаза быстро-быстро моргали, и я не знала точно, был ли причиной тому порывистый ветер или слезы, которые она старалась сдержать. Пыль, налипшая на ее ресницы, выглядела неожиданно стильно, словно она накрасилась тушью кокосового цвета. Амака незаметно вложила мне в руку что-то, завернутое в черный полиэтилен, потом развернулась и торопливо ушла в дом. Сквозь упаковку я поняла, что это незавершенный портрет дедушки Ннукву. Я быстро спрятала его в сумку и забралась в машину.
Когда мы въехали во двор, мама уже ждала нас у дверей. У нее было опухшее лицо и черно-фиолетовая, как перезревший авокадо, тень вокруг правого глаза. Она улыбалась.
— Umu т, с возвращением! С возвращением! — она обняла нас обоих сразу, прижавшись лицом сначала к шее Джаджа, потом к моей. — Кажется, что мы так давно не виделись, гораздо больше десяти дней.
— Ифеома уделяла слишком много внимания своему саду, — сказал папа, наливая себе стакан воды из бутылки, которую Сиси поставила на стол, — она даже не отвезла их в Аокпе.
— Дедушка Ннукву умер, — сказал Джаджа.
— Chi т! Господи! Когда?
— Этим утром. Он умер во сне.
Мама обхватила себя руками:
— Ewuu, так, значит, он упокоился! Ewuu!
— Он предстал пред Судьей и ответит за свои грехи, — папа поставил стакан. — У Ифеомы не хватило ума позвать к нему священника, пока он был жив. Он еще мог обратиться в истиную веру.
— Может, он этого не хотел, — произнес Джаджа.
— Да упокоится он с миром, — быстро пробормотала мама.
Но папа уже смотрел на Джаджа:
— Что ты сказал? Так вот чему ты научился, живя под одной крышей с безбожником?
— Нет, — сказал Джаджа.
Папа долго смотрел на Джаджа, потом на меня, медленно покачивая головой, как будто мы стали другого цвета.
— Идите вымойтесь, потом приходите на ужин, — произнес он наконец.
Джаджа поднимался впереди меня, и я старалась ставить ноги точно по его следам.
Папина молитва перед ужином длилась дольше обычного: он просил Господа очистить его детей, освободить их от вселившегося в них духа, заставившего лгать о пребывании в одном доме с безбожником.
— Это грех бездействия, Господь, — сказал он так, как будто сам Бог об этом не знал. Я громко сказала: «Аминь».
На ужин Сиси приготовила бобы и рис с кусками курицы. Глядя на эти куски, я не могла избавиться от мысли, что в доме тетушки Ифеомы каждый из этих кусков был бы разрезан на три.
— Папа, можно мне получить ключ от моей комнаты? — попросил Джаджа, откладывая в сторону вилку посередине ужина. Я задержала дыхание. Отец всегда держал у себя ключи от наших комнат.
— Что? — спросил он.
— Ключ от моей комнаты. Я бы хотел его получить. Makana[114] мне нужно немного уединения.
Папины глаза заметались:
— Что? А зачем тебе нужна уединенность? Чтобы грешить против своего тела? Ты этим хочешь заняться, мастурбировать?
— Нет, — сказал Джаджа. Его рука дернулась и опрокинула стакан с водой.
— Видишь, что случилось с моими детьми? — спросил папа у потолка. — Видишь, как пребывание с безбожником изменило их, научило их злым путям?
Остаток ужина прошел в полном молчании. Когда он закончился, Джаджа пошел за папой наверх. Я сидела с мамой в гостиной, размышляя о том, зачем Джаджа попросил ключ. Конечно, папа не даст его ни за что, и Джаджа об этом знал. Отец никогда не позволит нам запирать двери. На мгновение я подумала: а вдруг папа прав? Вдруг время, которое мы провели с дедушкой Ннукву сделало нас с братом приверженцами зла?
— После возвращения домой все кажется другим, oktvia?[115] — спросила мама. Она просматривала образцы тканей, выбирая цвет для новых штор. Мы меняли шторы каждый год к концу харматтана. Кевин привозил маме образцы, и она откладывала некоторые из них, а потом показывала папе. Окончательное решение принимал он, но это были мамины любимые цвета. В прошлом году темно-бежевый, а до этого — песочный.
Мне хотелось рассказать маме, что теперь все действительно кажется другим, что в нашей гостиной, оказывается, слишком много пустого пространства и слишком много мрамора. Он блестит от усилий Сиси, которая его полирует, но никого не радует. Потолки слишком высоки, мебель неуютна, а со стеклянных столов не слезает шкура в сезон харматтана. К тому же, кожаная мебель встречает тела липким холодом, а персидские ковры всасывают наши ступни в себя. Но вместо этого я спросила, протирала ли мама этажерку.
— Да.
— Когда это было?
— Вчера.
Я посмотрела на синяк вокруг ее глаза. Веко едва открывалось, значит, вчера глаза считай что не было.
— Камбили! — ясно прозвучал сверху папин голос. Я затаила дыхание, но не двинулась с места. — Камбили!
— Nne, лучше иди, — произнесла мама.
Я медленно поднялась наверх. Папа был в ванной, дверь в нее была широко распахнута. Я постучалась в открытую дверь и остановилась, недоумевая, зачем он позвал меня сюда.
— Входи, — сказал папа. Он стоял возле ванны. — Забирайся в ванну.
Я недоуменно смотрела на папу. Зачем он просит меня забраться в ванну? Я оглянулась и нигде не увидела розг. Может, он запрет меня в ванной, а потом спустится в сад, где отломит ветку от одного из деревьев? Когда мы с Джаджа были маленькими, где-то со второго по пятый классы, отец требовал, чтобы мы сами ломали себе розги, и мы всегда выбирали казуарины с мягкими, гибкими ветками, которые хлестали не так болезненно. Правда, чем старше мы становились, тем тоньше ветки приносили, и в какой-то момент папа начал выходить за розгами сам.
— Забирайся в ванну, — повторил папа.
Я встала в ванну и замерла, глядя на него. Похоже, он не собирался идти за розгой, и я ощутила, как на меня накатывает страх, липкий и холодный, давя на мочевой пузырь и на уши. Я не знала, что он сейчас будет со мной делать. Мне было проще, когда я видела розгу, потому что могла потереть руки и напрячь ноги, готовясь к тому, что мне предстояло. Но он никогда раньше не просил, чтобы я забралась в ванну. Потом я заметила чайник у папиных ног. Зеленый чайник, в котором Сиси кипятила воду для чая и gam и который свистел, когда вода в нем закипала. Папа наклонился и поднял его.
— Ты знала о том, что твой дедушка должен был приехать в Нсукка, так? — спросил он на игбо.
— Да, папа.
— Ты взяла телефон и позвонила мне, чтобы предупредить об этом, gbo?
— Нет.
— Ты знала, что будешь спать под одной крышей с безбожником?
— Да, папа.
— То есть ты ясно видела грех, но все равно пошла на него?
Я кивнула:
— Да, папа.
— Камбили, ты бесценна, — теперь его голос дрожал, как у человека, который говорит на похоронах, не справляясь с обуревающими его эмоциями. — Ты должна стремиться к совершенству. Ты не должна идти на грех, когда видишь его, — и он опустил чайник в ванну, наклонив носик к моим ногам. Папа стал медленно лить кипяток на ноги, словно проводил эксперимент и с интересом ждал результата. По его щекам текли слезы. Сначала я увидела пар и только потом струю кипятка. Я видела, как она выходит из носика чайника и медленно приближается к моим ногам. Боль, которую я ощутила после, была настолько чистой, настолько острой, что какую-то секунду я ее не осознавала. А потом я начала кричать.
— Вот, что ты делаешь с собой, когда идешь на грех. Ты обжигаешь ноги, — сказал папа.
Я хотела ответить ему: «Да, папа», потому что он был прав, но ноги жгло все выше и выше, и эта мучительная боль простреливала в голову, в губы, в глаза. Папа держал меня одной рукой и аккуратно лил на меня кипяток второй. Я не знала, что захлебывающийся плачем голос, безостановочно произносивший: «Прости! Прости!» был моим, пока кипяток не закончился и я не почувствовала, что мои губы двигаются и я все еще кричу.
Папа поставил чайник и вытер глаза. Я стояла в обжигающей ванне и слишком боялась остаться без кожи, чтобы сдвинуться с места.
Папа хотел взять меня под мышки, чтобы вытащить из ванны, но тут я услышала мамин голос.
— Позволь мне, пожалуйста.
Я не знала, что мама пришла в ванную. По ее лицу струились слезы, и нос у нее тек тоже. А я смотрела на нее и думала, вытрет ли она нос или так и позволит густым потекам достичь губ. Мама смешала соль с холодной водой и осторожно наложила зернистую кашицу мне на ноги. Потом она помогла мне вылезти из ванны и хотела отнести меня в комнату, но я покачала головой. Мама была слишком хрупкой. Мы могли упасть с ней вдвоем. Мама не произнесла ни слова, пока мы не оказались в моей комнате.
— Тебе надо выпить панадол, — сказала она.
Я кивнула и позволила ей дать мне эти таблетки, хоть и понимала, что они никак не помогут облегчить пульсирующую боль в ногах.
— Ты была у Джаджа? — спросила я, и она кивнула в ответ.
— Завтра ноги покроются волдырями.
— К школе все пройдет, — сказала мама.
После того как она ушла, я долго смотрела на гладкую поверхность закрытой двери и думала о дверях в Нсукке и о том, как с них слезает голубая краска. Я думала о мелодичном голосе отца Амади, о широкой щербинке между зубами Амаки, которая показывалась, когда она улыбалась, и о том, как тетушка Ифеома помешивает рагу на керосиновой горелке. Вот Обиора поправляет очки на носу, а Чима свернулся на диване и крепко спит. Я встала и прохромала к своей сумке, чтобы достать оттуда портрет дедушки Ннукву. Он все еще был спрятан в черной упаковке. Он лежал в потайном кармане сумки, и я очень боялась открывать его. Папа обязательно об этом узнает, он почует, что этот рисунок находится в его доме. Я погладила пальцем полиэтилен, сквозь который угадывались очертания фигуры дедушки Ннукву, его расслабленно сложенные руки, длинные вытянутые ноги.
Я едва успела доскакать обратно к кровати, когда папа открыл дверь и вошел. Он чувствовал. Мне захотелось поменять положение и таким-то образом скрыть то, что я только что сделала. Мне хотелось вглядеться в его глаза, чтобы понять, что именно он чувствует и как узнал о рисунке. Но я не смогла. Страх. О, я была с ним хорошо знакома, но всякий раз, когда я снова ощущала его, он становился другим, приобретая разные оттенки и вкусы.
— Все, что я для тебя делаю, для твоего же блага, — сказал папа. — Ты же знаешь?
— Да, папа, — только я пока не понимаю, знает ли он о рисунке.
Он сел на кровать и взял меня за руку.
— Однажды я согрешил против моего тела, — сказал он. — И добрый отец, тот, у которого я жил, пока учился в школе святого Грегори, вошел и застал меня за этим. Он попросил меня вскипятить воды для чая, налил ее в миску и окунул в нее мои руки, — папа смотрел мне прямо в глаза. Я не знала, что он грешил, не понимала, как он был на это способен. — И с тех пор я никогда больше не грешил против своего тела. Добрый отец сделал это ради моего же собственного блага, — закончил он.
Когда папа ушел, я думала не о его руках, погруженных в кипяток, не о слезающей с его кистей коже и искаженном мукой лице. Я думала о портрете дедушки Ннукву, лежащем в моей сумке.
У меня не было возможности рассказать Джаджа о рисунке до следующего дня, субботы, когда он пришел ко мне во время, отведенное на занятия. На нем были толстые носки, и он очень аккуратно ставил ноги на пол, так же, как и я. Но мы не стали говорить о наших обожженных стопах. Потрогав картину пальцем, он сказал, что у него тоже есть что-то, что он хочет мне показать.
Мы спустились на кухню. Его подарок тоже был обернут в черный целлофан, и Джаджа спрятал его в холодильнике, за бутылками «Фанты». Увидев мое озадаченное выражение лица, брат пояснил, что это черенки лилового гибискуса. Он отдаст их садовнику. Сейчас дуют ветра и земля слишком сухая, но тетушка Ифеома сказала, что черенки могут дать корни и прорасти, если их регулярно поливать, ведь гибискусам не нужно много воды, но и сухости они не любят тоже.
Когда Джаджа говорил о гибискусах, его глаза сияли. Он дал мне подержать прохладные влажные черенки и сказал, что сознался о них папе, но как только услышал его шаги, поторопился убрать их обратно.
На обед была каша из батата, и ее запах распространился по всему дому, встретив нас еще до того, как мы дошли до столовой. Пахло вкусно: кусочки сушеной рыбы плавали в желтом соусе вместе с зеленью. После молитвы, когда мама раскладывала еду, папа сказал:
— Эти языческие похороны очень дороги. Сначала одни идолопоклонники потребуют корову, потом ведьмак знахарь захочет козу, чтобы принести ее в жертву какому-то богу камня, потом еще одна корова понадобится на жертву за деревню и еще — за umuada[116]. И никто никогда не спрашивает, почему так называемые боги не едят приносимого им мяса, а некоторые жадные люди делят его между собой. Для безбожников это становится поводом попировать.
Я задумалась, что толкнуло папу говорить об этом. Все остальные ели молча.
— Я отправил Ифеоме деньги на похороны. Дал ей все, что нужно, — продолжил папа. Потом, чуть помолчав, добавил:
— На похороны nna anyi’s.
— Спасибо, Господи, — сказала мама, и мы с Джаджа повторили за ней.
Мы уже заканчивали обедать, когда к папе подошла Сиси и сказала, что у ворот стоит Адэ Кокер с каким-то мужчиной. Адаму попросил их подождать у ворот, как делал всегда, когда посетители приходили во время обеда в выходной день. Я ожидала, что отец предложит им перейти на террасу, но он велел Сиси привести их в дом. Отец произнес благодарственную молитву, несмотря на то что на наших тарелках еще лежала еда, а потом предложил нам продолжать обед, заверив, что покинет нас совсем ненадолго.
Гости вошли и расположились в гостиной. Я не видела их со своего места за столом, но старалась разобрать, о чем они говорят. Я знала, что Джаджа тоже прислушивался. В гостиной говорили тихо, но мы легко различили имя Нуанкити Огечи, особенно когда его произнес Адэ Кокер, который голос не понижал, в отличие от второго посетителя и отца.
Он заявлял, что помощник Большой Шишки, как Адэ называл президента в своих статьях, позвонил и сказал, что Большая Шишка готов дать эксклюзивное интервью.
— Но взамен они желают, чтобы я не публиковал историю о Нуанкити Огечи. Якобы они знают, что какие-то никчемные людишки нарассказывали мне историй, которые я собираюсь использовать в своих статьях, но все эти истории — сущая ерунда.
Я услышала, как папа его тихо перебил и второй мужчина добавил что-то о больших людях в Абудже, которые не хотят, чтобы эта статья увидела свет, особенно сейчас, когда происходит встреча глав государств Британского содружества.
— А вы знаете, что это значит? Что мои источники говорят правду. Они действительно убили Нуанкити Огечи, — вздохнул Адэ Кокер. — Но почему их не заинтересовала предыдущая моя статья? Почему они переполошились сейчас?
Я знала, о какой статье говорит Адэ Кокер, потому что она появилась в «Стандарте» шесть недель назад, как раз в то время, когда Нуанкити Огечи исчез без следа. Я даже помню огромный знак вопроса, стоявший в заголовке статьи: «Где Нуанкити?», и то, что в ней было полно цитат от взволнованных родственников и коллег. Та статья разительно отличалось от самого первого материала о Нуакинти, который назывался «Святой среди нас» и рассказывал о его деятельности, и его продемократических митингах, которые собирали полный стадион на Сурулере.
— А я говорю уважаемому Адэ, что нам стоит подождать, — объяснял неизвестный мне человек. — Пусть он напечатает интервью с Большой Шишкой. О Нуанкити Огечи мы можем рассказать и позже.
— Ну уж нет! — взорвался Адэ. Если бы я не слышала раньше этого высокого, пронзительного голоса, то мне было бы трудно представить, что полноватый смешливый человек может говорить так резко и зло. — Теперь они не хотят поднимать шумиху вокруг Нуанкити Огечи. Как все! А вы знаете, что это значит? Значит, что они убили его! Кто придумал этот ход — подкупить меня интервью с Большой Шишкой? Я вас спрашиваю, кто?
Папа прервал его, но я не слышала, что именно он сказал, успокаивая своего редактора.
— Рядом обедают мои дети. Пойдемте в кабинет, — предложил он.
Они прошли мимо нас к лестнице. Адэ поздоровался, улыбнувшись, но это была натянутая улыбка.
— Можно, я доем? — пошутил он, делая вид, что собирается отобрать у меня вилку.
После обеда, сидя у себя в комнате и занимаясь, я пыталась прислушаться к тому, что происходит в папином кабинете. Джаджа несколько раз проходил мимо его дверей, но, когда я вопросительно взглянула на него, он покачал головой: ему ничего не удалось разобрать сквозь закрытую дверь.
Правительственные агенты пришли тем же вечером, перед ужином. Мужчины в черном, ободравшие гибискус на пути обратно. Те самые, про которых Джаджа говорил, что они пытались подкупить папу целым грузовиком долларов. Те самые, которых папа попросил уйти из его дома.
Когда мы получили следующий номер «Стандарта», я не удивилась, увидев передовицу о Нуанкити Огечи. Она была подробной, злой и полной цитат человека, которого автор называл «Источником». Солдаты застрелили Нуанкити Огечи в кустах возле Мина. А потом залили кислотой его тело, чтобы уничтожить следы.
Во время семейного общения, когда папа выигрывал у меня в шахматы, по радио сообщили, что Нигерию из-за убийства политика остранили от участия в содружестве стран Британского союза и что Канада и Голландия в знак протеста отзывают своих дипломатических представителей. Диктор прочитал небольшую выдержку из обращения правительства Канады; в нем говорилось о «честном человеке Нуанкити Огечи».
Папа поднял взгляд от доски и сказал:
— К этому все и шло. Я знал.
Сразу после ужина пришли посетители. Сиси представила их отцу как посланцев Демократического союза. Они разговаривали на террасе, и, как я ни пыталась, мне не удалось расслышать их разговора. На следующий день во время ужина к нам снова пришли незваные гости. И на следующий день после этого. Все они советовали отцу соблюдать осторожность. Перестать ездить на работу на служебной машине. Не ходить в людные места. Не забывать о терактах: о взрыве бомбы в аэропорту, где по трагической случайности оказался защитник гражданских прав, и об аналогичном взрыве во время одного из демократических митингов на стадионе. Запирать двери. Помнить о страшном убийстве, когда мужчину застрелили в его собственной спальне люди в черных масках.
Об этом нам с Джаджа рассказала мама. Она выглядела напуганной, и мне хотелось погладить ее по плечу и сказать, что с папой ничего не случится. Я верила, что раз они с Адэ борются за правду, все будет в порядке.
— Как думаете, у безбожников есть разум? — спрашивал папа каждый вечер за ужином, после долгой паузы. По вечерам он стал пить больше воды, и наблюдая за ним, я задавалась вопросом, действительно ли у него дрожат руки или это мне только кажется.
Мы с Джаджа не говорили о множестве посетителей, которые приходили в наш дом в то время. Мне хотелось обсудить это, но Джаджа сразу отводил глаза и менял тему разговора. Единственный раз, когда я услышала, как он обсуждает то, что происходило, был во время его телефонного разговора с тетушкой Ифеомой — она позвонила, чтобы узнать, как у папы дела. Она услышала о фуроре, произведенном статьей «Стандарта». Отца в тот момент не было дома, и тетушка поговорила с мамой, а после мама позвала к трубке Джаджа.
— Тетушка, они не тронут папу, — сказал ей тогда Джаджа. — Они знают, что у него большие связи за границей.
Я слушала, как Джаджа рассказывал ей, что садовник уже посадил черенки гибискуса, но пока еще слишком рано судить, приживутся они или нет, и думала, почему же он не говорил мне того, что сказал тете.
Когда трубку взяла я, голос тетушки Ифеомы показался мне очень близким и громким. После обмена приветствиями я сделала глубокий вдох и произнесла:
— Передавайте привет отцу Амади.
— Он все время спрашивает про тебя и Джаджа, — ответила тетушка. — Погоди, здесь Амака хочет с тобой поговорить.
— Камбили, ke kwanu? — по телефону ее голос звучал совсем не так, как в жизни. Легче, спокойнее, без тени насмешки. Или, может, я просто не видела ее лица?
— У меня все хорошо, — ответила я. — Спасибо. Большое спасибо за рисунок.
— Я подумала, что тебе хотелось бы оставить его у себя, — голос Амаки все еще дрожал, когда она говорила о дедушке Ннукву.
— Спасибо, — прошептала я. Мне и в голову не приходило, что Амаке есть дело до меня и до моих желаний.
— Знаешь, на следующей неделе будут дедушкины akwam ozu[117].
— Да, знаю.
— Мы наденем белое. Черный цвет слишком мрачный, особенно тот, который надевают, чтобы оплакивать усопших, угольно-черный. Я буду вести танец внуков, — казалось, кузина гордится этим.
— Он упокоится с миром, — сказала я.
— Да, — она немного помолчала. — Благодаря дяде Юджину.
Я не знала, что на это ответить. Я ощущала себя так, словно передо мной на полу рассыпали детскую присыпку и мне, чтобы не упасть, нужно идти очень осторожно.
— Дедушка Ннукву беспокоился о том, сумеем ли мы похоронить его достойно, — сказала Амака. — А теперь я точно знаю, что его с радостью примет земля. Дядя Юджин дал маме столько денег, что она покупает для похорон семь коров!
— Надо же, — пробормотала я.
— Надеюсь, вы с Джаджа приедете к нам на Пасху. Явления Девы не прекращались, так что на этот раз мы все-таки съездим в Аокпе, если это заставит дядю Юджина вас к нам отпустить. А еще у меня конфирмация в пасхальное воскресенье, и я хочу, чтобы на ней присутствовали вы с Джаджа.
— Я тоже хочу приехать, — сказала я, улыбаясь, потому что слова, которые я только что произнесла, да и весь разговор с Амакой, были похожи на сон. Я подумала о своей конфирмации, которая прошла в прошлом году, в церкви святой Ангессы. Папа купил мне белое кружевное платье с нежной многослойной фатой, которую захотелось потрогать всем женщинам из маминой молитвенной группы, и они сгрудились вокруг меня после Мессы. Епископ с трудом поднял фату с моего лица, чтобы начертить крест на лбу и провозгласить: «Руфь, Печать дара Духа Святого, Аминь». Такое имя выбрал мне папа для конфирмации.
— А ты уже выбрала себе имя? — спросила я.
— Нет, — ответила она. — Ngtvanu[118], мама хочет о чем-то напомнить тете Беатрис.
— Передавай привет Чиме и Обиоре, — сказала я, прежде чем передать телефон маме.
Вернувшись в комнату, я уставилась в учебник и задумалась, действительно ли отец Амади спрашивал о нас или тетушка Ифеома сказала это только из вежливости. Но на тетушку Ифеому это было не похоже. А потом я стала думать, спрашивал ли он о нас с Джаджа вместе, как о двух неразлучных явлениях, как дакриодес и кукуруза, рис и рагу, батат и масло. Или же он разделял нас и интересовался и мной, и Джаджа. Услышав, что отец вернулся с работы, я встряхнулась и посмотрела на раскрытую книгу. Оказывается, все это время я машинально водила ручкой по листку бумаги и исписала его целиком крупными, много раз обведенными буквами, складывавшимися в имя — «отец Амади». Листок я разорвала.
Шли недели, и появлялись листки, которые я тщательно уничтожала. Все они были покрыты сочетанием двух слов: «отец Амади». На некоторых я пыталась запечатлеть его голос, используя ноты, на других — зашифровывала при помощью римских цифр имя. Я делала это не для того, чтобы взбодрить свою память — я и без того постоянно угадывала пружинистую походку, этот легкий уверенный шаг отца Амади в движениях садовников, его стройное сильное тело — в Кевине, а когда начались школьные занятия, то я заметила его улыбку у матушки Лючии. На второй день занятий я присоединилась к девочкам на волейбольном поле и, не прислушиваясь к шепоткам или хихиканью за спиной, стояла, сложив руки, пока меня не взяли в команду. Я видела только гладкое лицо отца Амади и слышала его слова: «У тебя хорошие ноги для бега».