Слова на страницах книг продолжали превращаться в кровь, когда я пыталась их прочесть. Близились полугодовые экзамены, и в школе начались контрольные работы, но печатные значки потеряли для меня всякий смысл.
Незадолго до первого экзамена, когда я сидела в своей комнате за столом, стараясь сконцентрироваться на каждом слове в отдельности, до меня донесся звонок в дверь. Пришла Йеванда Кокер, жена редактора папиной газеты — я узнала ее по голосу, потому что моя комната находилась прямо над входной дверью. Я никогда раньше не слышала такого громкого плача.
— Они схватили его! Схватили! — доносилось до меня между звучными всхлипами.
— Йеванда, Йеванда, — папин голос звучал гораздо тише, чем ее.
— Что же мне делать, господин? У меня трое детей! Один все еще сосет грудь! Как мне вырастить их одной? — я с трудом различала слова за оглушительными звуками, которое издавало ее сдавленное рыданиями горло.
Тогда папа сказал:
— Йеванда, успокойся. С Адэ все будет в порядке, даю тебе мое слово.
Я услышала, как скрипнула дверь в комнате Джаджа. Он прокрался вниз, сделав вид, что направился в кухню попить воды, и замер возле входа в гостиную. Вернувшись, он рассказал мне, что солдаты арестовали Адэ Кокера, когда тот выезжал с редакционной парковки «Стандарта». Его машина с открытой водительской дверью так и осталась брошенной на обочине. Я представила, как редактора вытаскивают из салона и рывком прижимают к кузову чужой машины. Наверное, это был черный микроавтобус, набитый солдатами, выставившими из окон стволы своих оружий. Адэ Кокера трясет от страха, а по штанине расползается мокрое пятно. Я знала, что его арестовали за статью, которую он опубликовал в последнем выпуске «Стандарта». Там говорилось, что глава государства и его жена наняли людей, чтобы переправлять за границу героин. Эта статья представляла недавнюю публичную казнь наркоторговцев в ином свете и заставляла задуматься, кто же в этой истории был истинным злодеем. Когда Джаджа заглянул в замочную скважину, то увидел, как папа держит Йеванду за руку и молится, заставляя повторять: «Никто из уверовавших в Него не будет оставлен».
Те же самые слова я повторяла про себя во время экзаменов, начавшихся на следующей неделе. Когда Кевин вез меня домой после окончания последнего учебного дня полугодия, я прижимала табель к груди. Преподобные сестры не запечатывали его в конверт. Я заняла второе место по успеваемости: вторая из двадцати пяти одноклассников. Моя классная руководительница, сестра Клара, написала в табеле: «Камбили умна не по годам, спокойна и ответственна». А директор, сестра Люси, добавила: «Блестящая, послушная ученица и дочь, которой следует гордиться».
Но я знала, что папа гордиться не будет. Он часто говорил Джаджа и мне, что он не для того тратит так много денег на Дочерей непорочного сердца и школу Святого Николая, чтобы мы позволили другим детям себя опередить. Папин отец, безбожник, дед Ннукву, не оплачивал его образование, но папа всегда оставался лучшим учеником в классе. Мне очень хотелось доказать ему, что мной можно гордиться, что я не подведу и смогу добиться тех же успехов. Мне необходимо было почувствовать, как он опускает руку мне на плечи и говорит, что я исполняю Божью волю в своей жизни. Я должна была ощутить его крепкие объятия, услышать, как он говорит: «Кому много дано, с того много и спросится». Мне было очень важно увидеть, как улыбка озаряет его лицо, согревая меня изнутри. Но я позволила себе уступить первенство. Я запятнана своим поражением.
Мама распахнула двери дома еще до того, как Кевин остановил машину. В последний день учебного года она всегда встречала нас на пороге, пела хвалебные песни на игбо, обнимала нас с Джаджа, и брала наши табели. Это было единственное время, когда она пела во весь голос, находясь дома.
— О me mma, Chineke, о me mma… — начала петь мама, но остановилась, когда я поздоровалась.
— Привет, мам.
— Nne, все в порядке? Ты не выглядишь счастливой, — и она отступила в сторону, пропуская меня в дом.
— Я заняла второе место.
Мама замерла, потом сказала:
— Иди поешь. Сиси приготовила рис с кокосовым молоком.
Когда папа вернулся домой, я сидела за письменным столом. Пока он поднимался по лестнице, каждый тяжелый шаг отдавался мучительным эхом в моей голове. Сначала он отправился к Джаджа. Брат, как всегда, оказался лучшим учеником в классе, поэтому отец мог им гордиться; он обнимал сына и клал руку ему на плечи. Папа долго пробыл у Джаджа в комнате: я знала, что он внимательно просматривал баллы, набранные по каждому предмету, убеждаясь, что показатели не ухудшились по сравнению с прошлым полугодием. Я почувствовала внезапное давление на мочевой пузырь и опрометью бросилась в туалет. Когда я оттуда вышла, папа уже был в моей комнате.
— Добрый вечер, папа, ппо.
— Как успехи в школе?
Мне хотелось сказать, что я стала второй ученицей в классе, чтобы он сразу обо всем узнал, и признать тем самым свое поражение, но вместо этого я ответила:
— Хорошо.
И протянула ему табель. Пока он его открывал, прошла целая вечность, и целых две — пока он его читал. Ожидая папиной реакции, я старалась выровнять дыхание, уже понимая, что у меня этого не получится.
— Кто стал первым в классе? — наконец спросил папа.
— Чинве Джидиз.
— Джидиз? Девочка, занявшая второе место в прошлом полугодии?
— Да, — ответила я. Мой живот издавал отчаянно громкие звуки, бурча и завывая, даже когда я попыталась его втянуть.
Папа еще некоторое время рассматривал табель, а потом сказал:
— Пойдем на ужин.
Пока я спускалась, мои ноги казались лишенными суставов палочками.
Папа принес на пробу образцы новых печений и перед началом ужина передал нам зеленый пакет. Я с готовностью откусила печенье.
— Очень вкусно, пап.
Папа тоже откусил кусочек и прожевал, затем посмотрел на Джаджа.
— У него новый, свежий вкус.
— Замечательно, — отозвалась мама.
— Бог даст, оно будет хорошо продаваться, — подвел итог папа. — Наши сухари лидируют на рынке, а это печенье составит им достойную компанию.
Я не смотрела на отца, пока он говорил, не могла. Вареный батат и пряная зелень не лезли мне в горло, отказываясь быть проглоченными с той же неудержимой решимостью, с которой малыши не отпускают руку матери у дверей в детский сад. Чтобы справиться с ними, я пила воду стакан за стаканом, и к тому времени, когда папа приступил к благодарственной молитве, мой живот раздуло. Закончив молитву, папа сказал:
— Камбили, поднимись наверх.
Я пошла следом за отцом. Он, в красной шелковой пижаме, поднимался по ступеням передо мной, и его ягодицы вздрагивали и покачивались под тонкой тканью, как желеобразный акаму. Папина спальня была отделана в кремовых тонах. Каждый год ее ремонтировали, но перемены никогда не выходили за рамки оттенков бежевого. На полу лежал пушистый бежевый, без рисунка, ковер, в котором утопали ноги, шторы по кайме украшала тонкая коричневая вышивка. Два бежевых кожаных кресла были сдвинуты, словно предназначались для людей, занятых глубоко личной беседой. Все эти цвета подходили друг другу так хорошо, что комната будто расширялась, выглядела почти бесконечной. Мне казалось, что, попав в нее, я не смогу убежать, потому что бежать будет некуда. В раннем детстве я представляла Рай как комнату папы — с ее приглушенным светом, нежными мягкими поверхностями и ее бесконечностью. Когда харматан приносил с собой грозы, стегая ветвями манговых деревьев наши окна и перекрещивая уличные электрические провода так, что они исторгали яркие всполохи и искры, я прибегала прятаться в папины объятия. Он усаживал меня на руки или укутывал в плед, от которого пахло уютом и безопасностью.
Сейчас, заняв самый краешек кровати, я тоже куталась в этот плед. Тихонько выскользнув из тапок, я погрузила ноги в ворс ковра, решив спрятать их там. Пусть хотя бы часть меня почувствует себя в безопасности.
— Камбили, — сказал папа, тяжело дыша, — ты недостаточно потрудилась в этом полугодии. Ты не стала первой потому, что сама так решила.
Его глаза были грустными. Пронзительными и грустными. Мне хотелось коснуться его лица, погладить щеку. Его глаза таили множество нерассказанных историй.
В этот момент зазвонил телефон. С тех пор как арестовали Адэ Кокера, нам часто звонили. Отвечая, папа говорил очень тихо. Я молча ждала, сидя на кровати, пока он взмахом руки не отпустил меня. Он не звал меня ни на следующий день, ни после этого, поэтому мы так и не поговорили о моем табеле и о том, как я буду наказана за свою провинность. Возможно, все внимание отца поглощала судьба Адэ Кокера, но даже после того, как он, спустя неделю, добился освобождения своего редактора, мы к этой теме не возвращались. Об освобождении Адэ он тоже не рассказывал. Мы узнали об этом, только прочитав заметку редактора в колонке «Стандарта», где не было ни слова о том, кто его арестовал, где его держали и что с ним делали. В конце заметки стоял выделенный курсивом постскриптум с благодарностью: «Честному, достойному человеку исключительной отваги». Во время семейного отдыха я сидела на диване рядом с мамой и, перечитав эту строчку несколько раз, закрыла глаза и испытала прилив горячего чувства. То же самое чувство посещало меня, когда отец Бенедикт говорил о папе на церковной службе.
— Слава Богу, с Адэ все в порядке, — мама расправила газету.
— О его спину тушили окурки, — папа покачал головой. — Множество окурков.
— Они получат то, что им причитается, mba, только не в этой жизни, — заметила мама.
Хоть папа и не улыбнулся ей — он был слишком грустным, чтобы улыбаться, — я пожалела, что эти слова сказала мама, а не я. Я знала, что папе нравится, когда она так говорит.
— С этого момента мы будем издаваться в подполье, — сурово сообщил папа. — Делать это легально стало опасно для моих работников.
Я знала, что «подполье» означает «тайное место», но все равно не могла не представить Адэ Кокера и других сотрудников газеты в темном сыром подвале, склонившимися над столами и пишущими правду под холодным светом люминесцентной лампы.
Тем вечером папа добавил к обычной молитве долгое обращение к Всевышнему, дабы он узрел падение безбожников, правящих сейчас нашей страной. Он снова и снова повторял нараспев: «Святая Дева, защитница нигерийского народа, молись о нас».
Каникулы длились всего две недели, и в субботу, перед началом занятий, мама взяла меня и Джаджа на рынок, чтобы купить нам новые сандалии и сумки. На самом деле обувь из коричневой кожи и сумки даже не износились, но только так мы могли побыть втроем. В начале каждого полугодия мы отправлялись на рынок, не спрашивая разрешения у папы. Кевин отвозил нас туда в машине, позволяя опускать стекла на окнах. На окраинах рынка мы глазели на полуголых сумасшедших, собиравшихся возле помоек, на мужчин, останавливающихся, чтобы расстегнуть штаны и помочиться на прохожих, на женщин, сидящих возле горок свежих овощей и громко зазывающих покупателей.
На самом рынке мы избавлялись от торговцев, старавшихся утянуть нас в темные переулки со словами: «У меня есть то, что тебе нужно» или «Пойдем со мной, это здесь». Они всегда так говорили, хотя понятия не имели, за чем мы пришли. Мы морщили носы от запахов окровавленного свежего мяса и вяленой рыбы и уворачивались от пчел, вившихся над палатками торговцев медом.
Уходя с рынка с сандалиями и тканью, которую купила мама, возле овощных рядов, расположенных вдоль дороги, мы увидели только что собравшуюся — минут десять назад — небольшую толпу. Вокруг стояло много солдат. Торговки громко кричали, некоторые от потрясения в отчаянии обхватили головы руками. Присмотревшись, мы увидели лежащую на земле женщину, с рыданиями рвущую на себе короткие волосы. Ее одежды распахнулись, открывая белое нижнее белье.
— Скорее, — сказала мама, прижимая нас с Джаджа к себе, словно пытаясь защитить от жуткого зрелища.
Когда мы торопливо пробирались к машине, одна из торговок плюнула на солдата, и в ответ тот поднял вверх плеть. Ее длинный язык образовал в воздухе петлю и только потом опустился на плечо женщины. Другой солдат пинал поддоны с фруктами, со смехом круша дерево и давя папайю. Мы сели в машину, и Кевин сказал маме, что солдаты получили приказ уничтожить фруктовые ряды потому, что торговля там велась незаконно. Мама ничего не ответила, лишь посмотрела в окно, словно старалась запомнить этих женщин.
По дороге домой я тоже думала о женщине, лежавшей на земле. Мне не удалось рассмотреть ее лица, но почему-то казалось, что я давно с ней знакома. Жаль, что я не помогла ей подняться и отряхнуть красную пыль с одежд.
В понедельник, когда папа вез меня в школу, я все еще думала о ней. На Оги Роуд, возле места, где проворные детишки торговали чищеными апельсинами, он сбросил скорость, чтобы дать распростершемуся в придорожной пыли нищему несколько хрустящих купюр найра[28]. Нищий сначала долго смотрел на купюры, потом встал и замахал руками нам вслед, прихлопывая в ладоши и подпрыгивая. Мне подумалось, что он сошел с ума, и я не сводила с него глаз в зеркале заднего вида, пока он не исчез из виду. Почему-то он напомнил мне о женщине в рыночной пыли. В его радости угадывалась та же беспомощность, что и в отчаянии торговки.
Среднюю школу Дочерей непорочного сердца окружал высокий забор, напоминавший наш, только верх стены защищала от незваных гостей не подключенная к электричеству колючая проволока, а острые осколки зеленого стекла. Папа сказал, что именно эти стены повлияли на его решение оставить меня здесь после начальной школы. Он считал, что дисциплина крайне важна для воспитания. Нельзя позволять юнцам перелезать через заборы и удирать в город, чтобы предаваться там всяким непотребствам, как это происходит в городских государственных школах.
— Ну кто так водит! — бормотал папа, пока мы подъезжали к школьным воротам, пытаясь пробиться через поток гудящих автомобилей. — Они что, разыгрывают первенство «Самый расторопный водитель»?
Девочки-торговки, годившиеся мне в младшие сестры, подбегали к машинам, не обращая внимания на школьных сторожей, дежуривших у ворот. Они предлагали купить очищенные апельсины, бананы и арахис. Битые молью блузки сваливались с худых плеч.
Папе наконец удалось проехать на широкий школьный двор и припарковать машину возле волейбольного поля, прямо у края безукоризненно ухоженного газона.
— Где твой класс? — спросил он.
Я указала на здание, возле которого росло несколько манговых деревьев. Папа вышел из машины вместе со мной, и я всерьез задумалась, что было у него на уме и почему он решил отвезти меня самостоятельно, а Джаджа отправил с Кевином.
Когда мы подходили к классу, сестра Маргарет увидела отца и, несмотря на то что ее окружали ученики и их родители, сначала поприветствовала его взмахом руки, затем быстро направилась навстречу. Ее речь текла нескончаемым потоком. Как поживает папа? Доволен ли он успехами его дочери под руководством Дочерей непорочного сердца? Будет ли он присутствовать на приеме у епископа на следующей неделе?
Папа отвечал ей с британским акцентом — так он говорил с преподобным Бенедиктом. Беседуя с религиозными деятелями, особенно с белыми, отец всегда был галантен и щедр на похвалу. С той же неизменной галантностью он презентовал сестре чек на пополнение библиотеки Дочерей непорочного нердца. И еще папа сказал, что хочет видеть учеников из моего класса. Сестра Маргарита попросила его немедленно дать ей знать, если ему что-нибудь понадобится.
— Где Чинве Джидиз? — спросил папа, когда мы подошли к классу.
Прямо перед нами болтала стайка девочек. Я огляделась, чувствуя, как кровь бьется у меня в висках. Что папа собирается делать? Светлокожая Чинве, как обычно, была в самом центре группы.
— Она стоит посередине, — ответила я. Неужели папа собрался с ней поговорить? Отодрать ее за уши за то, что она заняла первое место по успеваемости? Я отчаянно желала, чтобы подо мной разверзлась земля и поглотила вместе со всеми остальными.
— Посмотри на нее, — сказал папа. — Сколько у нее голов?
— Одна, — чтобы ответить на этот вопрос, смотреть на Чинве не требовалось, но я все равно взглянула на нее.
Папа вынул из кармана крохотное зеркальце, размером с пудреницу:
— А теперь посмотри в зеркало.
Я уставилась на него. Отец повторил:
— В зеркало!
Я взяла стеклышко из его рук и украдкой туда заглянула.
— А сколько голов у тебя, gbo? — спросил папа, впервые обратившись ко мне на игбо.
— Одна.
— Как и у Чинве Джидиз. Так почему ты учишься хуже ее?
— Этого больше не повторится, папа.
Дул легкий ветер, свивая тонкую коричневую пыль в спирали, и я чувствовала ее вкус на губах.
— Я усердно тружусь, чтобы у вас с Джаджа было все самое лучшее. Вы должны правильно распорядиться этими привилегиями, потому что Господь, дав вам так много, ожидает от вас большего в ответ. Он ждет от вас только высшего результата. Мой отец не отправлял меня в лучшую школу. Он тратил свое время и силы на поклонение духам дерева и камня. Я бы ничего не достиг, если бы не братья и сестры из миссии. Я прислуживал в доме приходского священника целых два года. Да, я мыл, убирал и подавал еду. Никто не возил меня на учебу. Каждый день я преодолевал пешком до Нимо целых восемь миль, пока не окончил начальную школу. А чтобы заниматься в средней, мне пришлось работать садовником в миссии.
Я уже слышала историю о том, как тяжело и усердно он трудился, и как многому его научили святые сестры и святые отцы, и что он никогда не узнал бы всего этого от своего отца-идолопоклонника, деда Ннукву. Но я кивала и сохраняла заинтересованное выражение лица. Я надеялась, что мои одноклассницы не станут спрашивать, зачем нам с отцом понадобилось вести долгую беседу у дверей класса. Наконец папа закончил монолог и забрал из моих рук зеркало.
— Тебя привезет Кевин, — сказал он.
— Да, папа.
— До свидания. Учись хорошо, — он обнял меня. Коротко, символично.
— До свидания, папа.
Он зашагал по дорожке к выходу. Я провожала его взглядом, пока не прозвенел звонок на собрание.
В зале было так шумно, что матушке Лючии пришлось несколько раз призвать к тишине. Я всегда становилась в переднем ряду, потому что места позади занимали компании девочек, которые, прячась от учителей за нашими спинами, хихикали и перешептывались. Преподаватели стояли на приподнятом подиуме — высокие фигуры, облаченные в бело-голубые одежды. После того как мы пропели приветственные гимны из Католического песенника, матушка Лючия зачитала начало пятой главы Евангелия от Матфея до одиннадцатого стиха. Мы запели национальный гимн. Пение национального гимна стало одной из новых традиций Дочерей непорочного сердца, появившейся в прошлом году в ответ на беспокойство родителей, смущенных тем, что их дети не знали слов. Пока мы пели, я внимательно наблюдала за сестрами: национальный гимн Нигерии исполняли только темнокожие преподобные сестры, их сахарные зубы ярко выделялись на фоне смуглых лиц. Сестры с белой кожей сложили руки на груди или перебирали стеклянные бусины четок на поясах, внимательно следя, чтобы никто из учеников не уклонялся от пения. Когда мы закончили гимн, матушка Лючия обвела присутствующих пристальным взглядом сквозь толстые стекла очков. Она всегда просила кого-нибудь из учениц прочитать первые строки присяги, чтобы все остальные могли к ней присоединиться.
— Камбили Ачике, пожалуйста, начни присягу, — произнесла она.
Матушка Лючия впервые выбрала меня. Я открыла рот, но не смогла издать ни звука.
— Камбили Ачике?
На меня смотрела не только матушка Лючия, но и вся школа. Откашлявшись, я изо всех сил призвала голос вернуться. Я знала текст присяги, я готова была его произнести, вот только слова не сходили с языка. Тело покрылось потом.
— Камбили?
Наконец, сотрясаясь от дрожи, я начала:
— Я приношу присягу Нигерии, моей стране, и клянусь быть верной, честной и преданной…
Присутствующие подхватили слова, и я, проговаривая их вместе с ними одними губами, старалась восстановить дыхание. После собрания мы разошлись по своим классам. Все занялись обычной подготовкой к занятиям: устраивались на своих местах, вытирали пыль с парт, двигали стулья и переписывали с доски расписание на новое полугодие.
Ко мне наклонилась Эзинн и спросила:
— Как провела каникулы?
— Нормально.
— Ты была за границей?
— Нет, — ответила я. Мне очень хотелось поблагодарить Эзинн за то, что она всегда была добра ко мне, хотя я неуклюжа и молчалива, но не знала, как это выразить. Мне хотелось поблагодарить ее за то, что она не смеялась надо мной и не называла зазнайкой, как это делали другие девочки, но с моего языка сорвалось лишь:
— А ты? Ездила за границу?
— Я? — Эзинн рассмеялась. — О di egwu[29]. Путешествуют только детки богатых родителей: Габриэлле, Чинве, ты. А я была у бабушки в деревне.
— Вот как, — пробормотала я.
— Зачем сегодня приезжал твой отец?
— Он… он… — не найдя подходящих слов, я запнулась. — Он хотел посмотреть на мой класс.
— Ты на него очень похожа. Хочу сказать, ты, конечно, помельче, но черты лица и кожа у тебя от отца, — улыбнулась Эзинн.
— Это правда.
— Я слышала, в прошлом полугодии Чинве отобрала у тебя первое место? Abi?[30]
— Да.
— Ну, твои родители наверняка отнеслись к этому спокойно. Ты же с первого класса постоянно оказывалась первой! А Чинве говорит, что отец на радостях свозил ее в Лондон.
— Ого.
— А я заняла пятое место, и это хорошо, потому что в предыдущем полугодии я оказалась восьмой. Знаешь, в классе очень высокая конкуренция. В своей начальной школе я всегда занимала первое место.
В этот момент к парте Эзинн подошла Чинве Джидиз, обладательница высокого, чирикающего голоска.
— В этом полугодии я хочу сохранить за собой первенство в классе, малышка Эзи, так что не забудь проголосовать за меня, — сказала она. Ее школьная юбка была такой узкой в талии, что фигурой Чинве походила на восьмерку.
— Не вопрос, — ответила Эзинн.
Я даже не удивилась, когда Чинве прошла мимо меня к девочке за следующей партой и повторила заявление, только изменив имя и прозвище. Чинве никогда не заговаривала со мной, даже если мы оказывались в одной группе по сельскому хозяйству и вместе собирали растения на гербарий.
Девочки толпились вокруг ее парты и хихикали. Они копировали ее прически: обвитые черным шнуром сложные конструкции из жгутов или зигзагообразные косички, заканчивавшиеся хвостиком на макушке. Чинве ходила, поднимая стопу, едва коснувшись пола, словно земля жгла ей ноги. Во время большой перемены она скакала перед группой девочек, направлявшихся в кондитерскую за бисквитами и колой. Если верить Эзинн, Чинве платила за всех. Я обычно проводила большую перемену в библиотеке.
— Чинве хочет, чтобы ты первая с ней заговорила, — прошептала мне Эзинн. — Знаешь, она стала называть тебя зазнайкой потому, что ты ни с кем не общаешься. Она говорит, что, хоть твой отец и владеет газетой и всеми этими фабриками, это не значит, что ты можешь задирать нос, ведь ее отец тоже богат.
— Я не задираю нос.
— Вот и сегодня, когда ты замешкалась с присягой, она решила, что ты слишком много о себе воображаешь, чтобы делать что-то по первой просьбе.
— Я плохо расслышала, когда матушка Лючия сказала в первый раз.
— А я и не говорю, что она права. Я объясняю, что думает Чинве и большая часть девочек. Может быть, тебе все-таки стоит с ней поговорить. И после школы не сбегать, как ты обычно делаешь, а пройти вместе со всеми до ворот. Кстати, почему ты всегда убегаешь?
— Мне нравится бегать, — промямлила я, размышляя, стоит ли считать ложью, достойной упоминания на воскресной исповеди, мое заявление о том, что я не расслышала распоряжения матери Лючии, и эту отговорку. Когда звонок возвещал об окончании уроков, «Пежо 505» с Кевином внутри уже стоял у ворот. Папа всегда поручал шоферу много дел, и мне не разрешалось заставлять его ждать, поэтому я опрометью выбегала из школы. Так, словно я участвовала в забеге на двести метров. Однажды Кевин пожаловался отцу, что я задержалась на несколько минут, и папа шлепнул меня по щекам, обеими руками одновременно, так, что его огромные ладони оставили на моем лице параллельные отметины, а звон в ушах не проходил несколько дней.
— Почему? — спросила Эзинн. — Если ты останешься и поговоришь с людьми, они поймут, что ты не зазнайка.
— Мне… нравится бегать, — повторила я.