ОСКОЛКИ БОГОВ После Пальмового воскресенья

Все стало рушиться после Пальмового воскресенья. Налетели порывистые ветра с проливными дождями, вырывая с корнями франжипани в нашем дворе. Деревья падали на газон, устилая его своими розовыми и белыми цветами и комьями почвы с корней. Спутниковая антенна, тарелка, с грохотом обрушилась на подъездную дорожку к дому и так и осталась там лежать, словно залетевший инопланетный корабль. У моего платяного шкафа отломалась дверь, а Сиси разбила целиком мамин фарфоровый сервиз.

Даже тишина, опустившаяся на наш дом была странной, как будто старая тишина разбилась и засыпала нас своими осколками. Когда мама попросила Сиси протереть пол, чтобы убрать все разлетевшиеся осколки статуэток, она не стала, как обычно, понижать голос до шепота и не спрятала крохотной улыбки, которая тонкими морщинками украшала уголки ее губ. И когда она решила отнести Джаджа в комнату еду, то не стала прятать ее под полотенцем, делая вид, что это чистое белье после стирки, а разместила все на белом подносе и выбрала подходящие по цвету тарелки.

Над нами что-то нависло. Иногда мне хотелось, чтобы все случившееся оказалось сном: и летящий молитвенник, и разбитые фигурки, и стылое молчание. Все было таким новым, таким чуждым, что я не знала, что делать и как с этим жить. В кухню и туалет я прокрадывалась на цыпочках, а за ужином, пока не приходило время молитвы, не сводила взгляда с фотографии дедушки, на которой он выглядел супергероем в рыцарском плаще. Потом я закрывала глаза. Джаджа не покидал свою комнату, хотя папа уговаривал его спуститься в гостиную.

Первый раз отец — не сумев открыть дверь, потому что Джаджа подпер ее своим письменным столом — попросил его об этом на следующий день после Пальмового воскресенья.

— Джаджа! Джаджа! — говорил папа, толкая дверь. — Ты сегодня должен поужинать со всеми. Ты меня слышишь?

Но Джаджа не вышел из комнаты, и папа словом об этом не обмолвился, пока мы ели. Сам он ел очень мало, зато пил много воды — маме приходилось по его просьбе все время вызывать «ту девушку» с новыми бутылками. Прыщи на лице папы стали более расплывчатыми, но увеличились в размерах, из-за чего его лицо выглядело сильно опухшим.

Пока мы ужинали, к нам пришла Йеванда Кокер с маленькой дочерью. Обмениваясь с ней приветствиями и пожимая ей руку, я вглядывалась в нее, ища признаки перемен, ведь теперь, после гибели Адэ, ее жизнь стала совсем другой. Но она выглядела по-прежнему, за исключением одежды. Теперь она носила только черное: черную накидку, черную блузу и черный шарф, скрывавший ее волосы и большую часть лба. Девочка сидела на диване почти неподвижно и теребила красную ленточку, которая стягивала ее волосы в хвостик. Когда мама спросила малышку, не хочет ли она фанты, та только покачала головой, продолжая теребить ленту.

— Она наконец заговорила, — сказала Йеванда, не сводя глаз с дочери. — Она сказала «мама» этим утром. Вот я и пришла, чтобы сообщить вам об этом.

— Слава Богу! — воскликнул папа так громко, что я вздрогнула.

— Благодаренье Всевышнему, — добавила мама.

Йеванда встала и опутилась на колени перед папой.

— Благодарю вас, господин, — с рыданием проговорила она. — Благодарю вас за все. Если бы мы не попали в ту больницу за границей, что стало бы с моей дочерью?

— Встань, Йеванда, — сказал папа. — Это все Бог. Благодари его.


В тот вечер, пока папа молился у себя в кабинете — слышно было, как он читает вслух Псалтырь, — я подошла к двери Джаджа и толкнула ее. Потом послышался скрежет отодвигаемого стола… Я рассказала Джаджа о визите Йеванды. Он кивнул, сказал, что мама уже рассказала ему об этом. Оказывается, дочь Адэ Кокера не говорила со дня его смерти. Отец оплатил ее лечение у лучших докторов Нигерии и за рубежом.

— А я ничего не знала, — с грустью сказала я. — Прошло уже почти четыре месяца. Слава Богу.

Джаджа молча смотрел на меня с тем странным выражением, что я замечала прежде на лице Амаки. И сразу начинала чувствовать себя виноватой, но не понимала, в чем.

— Она никогда не исцелится до конца, — отрезал Джаджа. — Она смогла начать говорить, но это все.

Уходя из комнаты Джаджа, я попробовала сдвинуть его стол. А потом удивилась тому, что папа не смог открыть подпертую им дверь, ведь стол-то оказался не слишком тяжелым.


Я с ужасом ждала Пасхального воскресенья. Я ждала того, что произойдет, когда Джаджа снова не придет на причастие. А он точно не станет этого делать: его долгое молчание, упрямо поджатые губы и глаза, подолгу рассматривающее видимые только ему одному объекты, говорили о принятом им решении громче любых слов.

В Страстную пятницу позвонила тетушка Ифеома. Если бы мы пошли на утреннюю молитву, как планировал папа, то пропустили бы ее звонок. Но во время завтрака у папы сильно тряслись руки. Так сильно, что он пролил чай. Я смотрела, как пятно темноватой жидкости расползается по стеклянному столу. После завтрака папа сказал, что ему надо отдохнуть и что мы пойдем праздновать Страсть Христову на вечерней службе, которую обычно проводил отец Бенедикт перед целованием креста. Мы и в прошлом году ходили на вечернее празднование Страстной пятницы, потому что у папы утром были дела, связанные со «Стандартом». Тогда мы с Джаджа, рука об руку, подошли к алтарю, чтобы поцеловать крест, и Джаджа прижал свои губы к деревянному распятию первым, еще до того, как служка вытер распятие, а потом протянул его мне. Распятие показалось мне таким холодным, что по моему телу пробежала дрожь. Когда мы сели на свои места, я заплакала. На Страстную пятницу, как во время Крестного стояния, многие рыдают, восклицая: «Вот что сделал ради меня Господь!» или «Он принял смерть крестную ради ничтожного меня!» Папе понравились мои слезы, я хорошо помню, как он наклонился ко мне и коснулся щеки. Хотя я не понимала, почему плачу, и не знала, похожи мои слезы на те, что проливали коленопреклоненные люди в церкви, я была очень горда одобрением папы.

Все это я вспоминала, когда позвонила тетушка Ифеома. Телефон верещал очень долго. Я думала, что на него ответит мама, раз папа ушел отдыхать. Но она не взяла трубку, поэтому мне пришлось пойти в кабинет и ответить на звонок.

Голос тетушки Ифеомы звучал намного тише обычного.

— Мне выдали уведомление об увольнении, — сказала она, не дожидаясь моего ответа на вопрос: «Как вы?» — За то, что они называют противозаконной деятельностью. У меня есть месяц. Я уже подала документы на визу в американское посольство. И отец Амади тоже получил уведомление. В конце этого месяца он уезжает в Германию, будет вести миссионерскую работу.

Это был двойной удар. Я пошатнулась. Мне показалось, что к моим ногам привязали двойные мешки с фасолью. Тетушка Ифеома попросила позвать к телефону Джаджа. Я шла в его комнату, спотыкаясь на каждом шагу.

Закончив разговор с тетушкой Ифеомой, Джаджа положил трубку и заявил:

— Мы едем в Нсукку. Пасху проведем там.

Я не стала спрашивать брата о том, что он имеет в виду или как он собирается уговорить папу нас отпустить. Я наблюдала, как он стучится в дверь папиной комнаты, как входит в нее.

— Мы с Камбили едем в Нсукку, — донесся до меня его голос. Я не слышла, что ответил папа, но Джаджа сказал:

— Мы поедем сегодня. Если Кевин не повезет нас, мы сами туда доберемся. Пойдем пешком, если придется.

Я стояла перед лестницей, пытаясь унять сильную дрожь в руках. Хорошо хоть мне не пришло в голову зажать уши руками или начать считать до двадцати. Вместо этого я вернулась комнату и села возле окна, под которым росло дерево кешью. Джаджа зашел со словами, что папа согласен и Кевин нас отвезет. Он держал в руках сумку, собранную в такой спешке, что молния так и осталась открытой, и молча, но нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, смотрел, как я торопливо скидываю вещи в свою.

— Папа все еще в кровати? — спросила я, но Джаджа не ответил, а повернулся и пошел вниз по лестнице.

Я постучалась в папину дверь и открыла ее. Он сидел на кровати, а его красная шелковая пижама казалась помятой. Мама наливала ему в стакан воды.

— До свиданья, папа, — сказала я.

Он встал, чтобы обнять меня. Его лицо выглядело гораздо лучше, чем утром, и сыпь, кажется, начала уходить.

— Мы скоро увидимся, — сказал он, целуя меня в лоб.

Перед тем как выйти из комнаты, я обняла маму.

Ступени лестницы внезапно показались мне очень хрупкими. Мне мерещилось, что они могут не пустить меня в Нсукку, что при любом моем неверном движении они могут проломиться и я провалюсь в огромную черную дыру. Я спускалась очень медленно и осторожно, пока не дошла до последней ступени. Внизу меня ждал Джаджа, он протянул руку, чтобы взять у меня сумку.

Когда мы вышли во двор, Кевин стоял возле машины.

— А кто повезет вашего отца в церковь? — спросил он, подозрительно глядя на нас. — Он неважно себя чувствует, чтобы ехать самому.

Джаджа молчал так долго, что я догадалась — он и не собирается отвечать, — и сказала:

— Отец просил отвезти нас в Нсукку.

Кевин пожал плечами, потом пробормотал:

— В этакую даль! Неужели нельзя поехать завтра? — и завел машину. Всю дорогу он молчал и то и дело бросал на нас с Джаджа настороженные взгляды. Особенно на Джаджа.


Все мое тело покрывала пленка пота, прилипшая ко мне, как вторая кожа. Пот стекал по шее, по лбу, под грудью. Мы оставили заднюю дверь в квартиру тетушки Ифеомы распахнутой, не обращая внимания на влетающих мух, которые принимались кружить над миской несвежего супа. Как сказала Амана, взмахивая руками, выбор был между воздухом и мухами.

На Обиоре были одни шорты. Он склонился над керосиновой горелкой, пытаясь наладить горение фитиля. У него от дыма покраснели глаза.

— Фитиль стал таким тонким, что тут уже нечему гореть, — сказал он, все-таки добившись успеха. — Вообще сейчас нам стоит использовать газовую плиту. Какой смысл экономить газ, если он нам скоро не понадобится? — Обиора потянулся, и пот подчеркнул выпуклость его ребер. Взяв газету, он некоторое время обмахивался ею, как веером, а потом принялся отгонять мух.

Nekwa[140]! Не скинь их ко мне в кастрюлю! — воскликнула Амака. Она наливала красновато-оранжевое пальмовое масло.

— И осветлять пальмовое масло нам тоже не нужно. Будем шиковать на растительном оставшиеся несколько недель, — продолжил Обиора, по-прежнему отбиваясь от мух.

— Ты так говоришь, будто мама уже получила визу, — огрызнулась Амака. Она поставила кастрюлю на керосиновую горелку. Язык пламени, все еще оранжевый и чадящий — до ровного голубого дело пока не дошло, — лизнул бок кастрюли.

— Она получит визу, нам нужно верить в лучшее.

— Ты что, разве не слышал, как в американском посольстве обращаются с нигерийцами? Они оскорбляют тебя, называют лжецом, а потом еще знаешь что? Не дают тебе визу! — возмущенно воскликнула Амака.

— Мама получит визу. Ее спонсирует университет, — спокойно парировал Обиора.

— Ну и что? Университет много кого спонсирует, в том числе тех, кому визу не дают.

Я начала кашлять. Густой белый дым от пальмового масла наполнил кухню, и из-за этой смеси дыма, жары и мух я почувствовала слабость.

— Камбили, — обратилась ко мне Амака. — Иди на веранду, пока дым не развеется.

— Ничего, я потерплю, — сказала я.

— Иди, biko.

Я вышла на террасу, все еще кашляя. Было ясно, что я не привыкла к осветлению пальмового масла, что мне привычнее растительное, которое не надо выжаривать. Но в глазах Амаки больше не было ни злости, ни укора, ни усмешки. Я была благодарна ей, когда позже она позвала меня обратно, спросив, не помогу ли я ей порезать овощи для супа. И я не только порезала овощи, я сделала garri. Без присмотра ее внимательных глаз я налила правильное количество горячей воды, и garri получился ровным и плотным. А потом я положила себе на тарелку garri, отодвинула его в сторону, туда же налила густого супа и стала смотреть, как вязкая жидкость растекается по тарелке. Я никогда раньше так не делала, дома мы с Джаджа использовали для этих блюд разные тарелки.

Мы ели на веранде, хотя там было почти так же жарко, как на кухне. Металлические прутья на ощупь казались горячими, как из печки.

— Дедушка Ннукву говорил, что такое сердитое солнце в разгар сезона дождей означает, что надвигаются сильные ливни, — сказала Амака, когда мы уселись на циновки со своими тарелками.

Из-за жары мы ели быстро, потому что спустя какое-то время даже суп приобретал вкус пота. А после еды мы отправились к соседям на самый верхний этаж, чтобы на их террасе попытаться поймать ветерок. Мы с Амакой стояли возле перил и смотрели вниз. Обиора и Чима сидели на корточках возле детей, играющих в «Лудо», следя за кубиком и фишками. Кто-то вылил ведро воды на пол террасы, и мальчики легли на пол, охлаждая спины.

Я смотрела на Маргерит Картрайт авеню, на проезжающий по ней красный «Фольксваген», который, громко ревя двигателем, преодолел лежачего полицейского и скрылся на другом конце улицы. Не знаю почему, но мне стало очень грустно, когда я на него смотрела. Может, из-за того, что он ревел, как автомобиль тетушки Ифеомы, а ведь очень скоро я увижу ее машину в последний раз. Сейчас она уехала в полицейский участок, чтобы получить справку, которая ей понадобится для собеседования в американском посольстве и получения визы. Там ей придется доказывать, что она никогда не привлекалась к уголовной ответственности. Джаджа поехал с ней.

— Полагаю, в Америке нам не нужно будет обшивать свои двери металлом, — сказала Амака, будто догадавшись, о чем я думала. Она быстро обмахивала себя газетой.

— Что?

— Как-то мамины студенты вломились в ее кабинет и украли экзаменационные вопросы. Она обратилась в хозяйственный отдел и сказала, что ей нужны металлические решетки на окна и на двери кабинета, а ей ответили, что на это нет денег. Знаешь, что она тогда сделала?

Амака повернулась и посмотрела на меня. Сдержанная улыбка приподняла уголки ее губ. Я отрицательно покачала головой.

— Она пошла на стройку, где ей бесплатно дали стальную арматуру. Тогда она попросила меня и Обиору помочь ей поставить ее. Мы насверлили дырок, поставили в них арматуру и закрепили цементом.

— Ого, — сказала я. Мне захотелось протянуть руку и коснуться Амаки.

— А еще она повесила на двери объявление: «Вопросы к экзамену ищите в банке».

Амака улыбнулась, а потом стала разворачивать и снова складывать газету.

— Я не смогу быть счастливой в Америке. Там все будет иначе.

— Ты станешь пить свежее, настоящее молоко прямо из бутылки. И больше не будет никаких консервных банок с порошком и растворимой сои, — сказала я.

И Амака рассмеялась тем самым открытым смехом, который показывал щербинку между ее зубами.

— А ты смешная.

Я никогда в жизни не слышала ничего подобного. Размышления об этом я решила оставить на потом, но главное то, что я смогла ее рассмешить. У меня получилось.

И тогда пошел ливень, он рухнул на землю сплошной стеной, сквозь которую не было видно даже гаража на другом конце двора. Небо и землю объединила мерцающая, двигающаяся пелена цвета жидкого серебра. Мы бросились домой, на террасу, чтобы достать ведра и подставить их под дождь, и смотрели, как быстро они заполняются. Все дети высыпали во двор в одних шортах, они радовались, кружась и танцуя под чистым дождем, в котором не было пыли, оставляющей на одежде коричневые разводы. Ливень прекратился так же резко, как и начался, и солнце снова вышло из-за облаков, словно зевая после кратковременного сна. Ведра были полны, мы вытащили из них попавшие со струями воды листья и веточки и занесли в дом.

Когда мы вернулись на террасу, я увидела, как во двор въезжает машина отца Амади. Обиора увидел это тоже и со смехом спросил:

— Мне кажется, или святой отец приезжает к нам чаще, когда здесь Камбили?

Он и Амака все еще смеялись, когда отец Амади преодолел несколько ступеней, ведущих на террасу.

— Я знаю, что Амака говорила обо мне секунду назад, — сказал он, подхватывая Чиму на руки. Отец Амади стоял спиной к заходящему солнцу, которое было красным, словно от стеснения, и в этом свете его кожа сияла.

Я наблюдала, как льнет к нему Чима, как светятся глаза Обиоры и Амаки, когда они смотрят на него. Амака расспрашивала его про миссионерскую работу в Германии, но я не поняла большей части того, что она говорила. Я и не слушала. Меня переполняло столько разных чувств, что у меня все сжималось и скручивалось в животе.

— Ты когда-нибудь видела, чтобы Камбили драконила меня так, как ты? — спросил Амаку отец Амади. Он смотрел на меня, и я понимала, что он сказал это, чтобы вовлечь меня в их разговор, чтобы привлечь мое внимание.

— Белые миссионеры привезли нам своего Бога, — говорила Амака. — Который имел кожу того же цвета, что и у них, понимал их молитвы на их языке, был понятен им и совместим с их ценностями. А теперь, когда нам приходится везти им их же собственного бога, может, нам стоит кое-что отредактировать?

Отец Амади усмехнулся и ответил:

— В основном мы ездим в Европу и Америку, где церковь постоянно теряет священников. Поэтому, к сожалению, мы не найдем там туземцев, которых требуется умиротворять.

— Отец Амади, будьте серьезны! — рассмеялась Амака.

— Только если ты попытаешься быть такой, как Камбили, и не будешь мне так докучать.

Зазвонил телефон, и перед тем как пойти в квартиру, Амака скорчила рожицу. Отец Амади сел рядом со мной.

— Ты выглядишь обеспокоенной, — сказал он. Я не успела ответить, как он протянул руку, шлепнул меня по голени и, раскрыв ладонь, показал мне раздавленного окровавленного комара. Оказывается, он сложил ладонь лодочкой, чтобы, не причинив мне боли, убить кусачее насекомое. — А он выглядел таким счастливым, питаясь тобой, — отец Амади весело улыбнулся.

— Спасибо, отец.

Он снова протянул руку и пальцем стер кровавое пятно с ноги. Палец показался таким теплым и живым! Я не заметила, как ушли мои кузены, и на террасе стало так тихо, что было слышно, как стекают капли с листьев деревьев.

— Расскажи, о чем ты думаешь, — попросил он.

— Это не важно.

— Твои мысли всегда будут важными для меня, Камбили.

Я встала и вышла в сад. Сорвав несколько желтых цветов алламанды, я надела их на пальцы, как это делал Чима. Цветы были влажными и создавали впечатление надетой на руку ароматной перчатки.

— Я думала об отце. Я не знаю, что с нами будет, когда мы вернемся домой.

— Он звонил?

— Да. Джаджа отказался подходить к телефону, я тоже не пошла.

— А тебе хотелось? — мягко спросил он. Этого вопроса я от него не ожидала.

— Да, — прошептала я, чтобы Джаджа не услышал, хотя его не было рядом. Мне действительно хотелось поговорить с папой, услышать его голос, рассказать о том, что я ела и о чем молилась, чтобы услышать его одобрение, чтобы вызвать у него широкую улыбку, от которой у его глаз образуются морщинки. И в то же время, я не хотела разговаривать с ним. Мне хотелось уехать с отцом Амади или с тетушкой Ифеомой и никогда не возвращаться назад. Но всего этого я рассказывать не стала, а перечислила то, что меня пугало:

— Занятия в школе начинаются через две недели. Тетушка Ифеома к тому времени может уже уехать. Я не знаю, что мы будем делать. А Джаджа об этом ничего не говорит.

Отец Амади подошел ко мне и остановился так близко, что если бы я выпятила живот, то могла бы его коснуться. Он взял мою руку в свою и осторожно снял с одного пальца цветок, чтобы надеть его на свой палец.

— Ваша тетушка считает, что вам с Джаджа надо перейти в школу-интернат. Уже с этого полугодия. На следующей неделе я еду в Энугу, хочу встретиться с отцом Бенедиктом и поговорить с ним, убедить его в правильности такого решения. Я знаю, что ваш отец к нему прислушивается. Все будет хорошо, inugo![141]

Я кивнула и отвернулась. Я верила в то, что все будет хорошо, потому что он так сказал. И я вспомнила занятия по катехизису и как мы хором произносили ответ на вопрос: «Потому, что он так сказал, а его слово — истина!» Правда, я не помнила вопроса.

— Посмотри на меня, Камбили.

Я боялась посмотреть в его теплые карие глаза, боялась покачнуться и обвить руками его шею и сплести за ней свои пальцы. И никогда не отпускать. Я обернулась.

— Это тот цветок, из которого можно пить сладкий нектар? — спросил отец Амади. Он снял цветок с пальца и теперь внимательно рассматривал его желтые лепестки.

— Нет, это у иксоры вкусный нектар, — улыбнулась я.

— Ой, — он скорчил гримасу и выбросил цветок.

А я засмеялась. Я смеялась потому, что алламанда была такой желтой. Я смеялась потому, что представила, каким горьким показался бы густой беловатый сок этих цветков, если бы отец Амади решил его попробовать. Я смеялась потому, что глаза отца Аманди были такими темными, что я видела в них свое отражение.

В тот вечер, принимая душ из наполовину наполненного дождевой водой ведра, я старалась не мыть левую руку, которую так нежно держал отец Амади, когда снимал с пальца цветок. И я не грела воду, потому что боялась, что кипятильник лишит ее аромата неба. Я пела в ванной. В чаше ванны было много червей, но я не трогала их, а наблюдала, как вода уносит их в сливное отверстие.

Загрузка...