ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

АЗОВСКАЯ СТИХИЯ

На долгие годы сохранила Павлуше детская память остроту потрясения и боли за те людские страдания. Тогда по станице только и говорили, что об Ахтарях.

На разные лады пересказывалась эта трагедия, и представлялось мальчику, как ураган поднял воду с моря на высоту четырех аршин. Вот обрушивается водяная стена на рабочие бараки, на бедные хатки обездоленного люда. Самое страшное, что это случилось рано утром, часа в четыре, когда все крепко спали. Ураган срывает крыши, затопляет людей на Ачуевской и Ясенской косах. Ходили слухи, что только там погибло около полутора тысяч человек. Бедствие достигло таких размеров, что к месту происшествия экстренным поездом вынуждено было выехать высшее войсковое начальство.

А через несколько дней отец принес газету, и вечером вся семья за самоваром сидела вокруг него, непривычного в очках, развернувшего екатеринодарскую газету. Пили остывший чай, забывая о сахаре вприкуску…

Столько лет пролетит над его головой, а так же явственно видеться будут ему берег моря и рыбаки, подвозившие трупы. Большая группа женщин тут же шьет саваны, и плотники едва успевают сколачивать гробы. А надо всем, как писал очевидец события на страницах газет, стоит прекрасная весенняя погода, светит горячее южное солнце. Было это в начале марта 1914 года.

Удалось отцу раздобыть газету и на другой раз, уже возле правления. Играя в пыли, дожидаются они часа, поглядывают на ступеньки крыльца в надежде, что вот-вот атаман Бирюков направится по обыкновению к своей длинной хате на краю станицы, туда, где дорога на Красный лес встречается с почтовым трактом. Что такое обдумывал Дмитрий Пименович, шествуя по пути к дому, никто, конечно, этого сказать не мог, а вот что занята голова его какими-то невеселыми мыслями — это нетрудно было заметить всякому, кто встречался на улице с бывшим батарейцем, о котором ходила слава теперь как о человеке крутого нрава. Особенно заказано было попадаться под его тяжелую руку пьяницам, гулякам или дебоширам. Кулак он пускал в ход тут же, не церемонился.

Штрафовал Бирюков всех и вся за бурьян, разросшийся под забором, за свинью, выбежавшую на улицу. Говорят, что пришлось ему как-то и самого себя подвергнуть штрафу на кругленькую сумму — целых пятнадцать рублей! А дело было так. Проезжая как-то по толоке, заметил он трех хавроний, блуждающих по воле без присмотра. Тут же и наказал кучеру проследить, куда, в чей забор пролезут они от погони. Является тот и докладывает, что, мол, все исполнено в точности, удалось выявить — хавроньи удалились в огород самого атамана. Какой-никакой народец, да околачивался на ту пору при правлении, все слышали, и ничего не оставалось Дмитрию Пименовичу делать, как выписать квитанцию на крупный этот счет — по пятерке за свинью. После обеда он дал тыжнёвому команду отнести выписанный квиток жинке и наказать ей немедля явиться в правление для оплаты штрафа. Ничего не поделаешь: один для всех порядок…

Невеселые мысли, должно быть, одолевали атамана через несколько дней. И вновь Павлуша слушал печальную повесть о том, что гибель людей в Ахтарях, да еще такой массы, не была случайностью, а только следствием алчности хозяев карьера и Ачуевских рыбных промыслов, которые заботились прежде всего об извлечении прибыли из своего предприятия, нисколько не думая о рабочих. Какое им дело до тех, кто живет в бараках, поставленных прямо на ракушке, без каких бы то ни было свай. Затаив дыхание слушает подросток, а отец читает о том, что положение рабочих было ужасным, что их били, уплату денег задерживали по нескольку месяцев. До этого бедствия обездоленные люди в Ахтарях постоянно бастовали…

Однако ни в Ивановке, ни в самом Екатеринодаре, да и ни в одном углу державной России, огромной — от Финляндии и Польши до Великого океана с матушкой Сибирью и седым Уралом, — никто и не подозревал, казалось, не думал, какие беды уже висят надо всем миром и вот-вот обрушатся стеной, подобно азовской стихии, уже недалеким августом четырнадцатого года.

Тогда к заливистому трезвону старой Скорбященской церкви добавится глухой и тяжелый гул колоколов недавно освященного в станице нового храма. Как оглашенные станут метаться тогда от коша к кошу по степи вестовые с красными раздвоенными язычками значков на пиках. Под колокольный звон повернется русская история к неведомым и неслыханным дотоле событиям.

УСЕРДНЫЙ ХОЗЯИН

Не один раз кряду, возвращаясь домой после реального, подмечал Павел, что стайка ребятишек почему-то все вертится всякий раз, как только подходил он к летним, крытым красной черепицей казармам. Он-то знал, что все меньше и меньше удается собрать под их крышей станичных малолетков, годных завтра же пойти на защиту царя и отечества. Какие ни были и даже завалященькие казачата — всех успевает подобрать, пожрать война. Безразлично ей, видно, кого подмять — пластуна ли, доброго ли казака с его верным конем, одобренных строгими комиссиями на дотошных смотрах, — всех без разбору проглотит жадная пасть германского и турецкого фронтов…

Такие вот, должно быть, невеселые думки фельдфебеля, случалось, прерывали звонкие, полные неподдельного восторга и трепета (с самим Бирюковым здороваются!) голосочки:

— Здрасьте, господин атаман! — ручонки к виску, глазенки таращат в самые его глазищи. Осматривают вблизи могучую, порядком погрузневшую фигуру. Успевают за этот миг скользнуть взглядом от бритого, без бороды и усов, лица до черкески, до кинжала, висящего заветной игрушкой на поясе, и плети, торчащей из-за голенища.

Сами же пальцами ног перебирают от нестерпимо горячей и мягкой, как только что смолотая мука, пыли.

— Здрасьте, коли не шутите! — отвечает. — А чьи ж вы такие будете, если не секрет?

— Донцовы, — отвечают дружно, в один голос.

— Молодцы, — слышится в ответ.

И атаман продолжает неспешно свой путь. Дети же дожидаются, пока тот чуть отойдет, и, не сговариваясь, разом бегут, суетясь, ближним огородом под похилившимся плетнем, серым от пыли и времени. Пробираются, минуя грядки свядшей под полуденным жаром картошки, успевают полоснуть лозиной по развесистым, как свинячьи уши, и гулким лопухам, сквозь укропные душные кусты с золотистыми трутнями на медовых воздушных зонтиках-цветках, выскакивают из-за плетня уже другого двора, едва успев прикрыть за собой фортку. Замирают так, что сердце кажется теперь большим и громким. Когда шаги равняются с ними, приникшими к сухому хрусту плетеного забора, задиристо приветствуют, приставив ручонки к виску.

— Здрасьте, господин атаман!

— Здрасьте, — как ни в чем не бывало отвечает Дмитрий Пименович, приложив сложенные вместе длинные пальцы, указательный со средним, всегда почему-то эти два, к своему виску. — А чьи ж вы, интересно, такие будете?

— Донцовы! — как один отвечают ему.

Окончив столь удачно полуденное свое предприятие, мелкота убегает в поисках новых приключений.

Скоро случай свел Павлушу с Бирюковым поближе. За хлебозапасными магазинами — «гамазеями», как их тогда называли, на кладбище летним каленым днем сидят под часовенкой в холодке малые пастушата. С ними и Павел. Коровы разбрелись туда и сюда, улеглись в кустах вблизи крестов и могилок.

От нечего делать, от мертвой ли тишины со звенящими жалящими мухами, скуки ли ради, стали они разбирать мощенную плиткой дорожку. Установили на ребро одну за другой плитки и начали заваливать их так, чтобы они, с цокотом задевая одна другую, падали по цепочке таким образом, чтобы только что стоявшая стеночка превратилась в лежащую плашмя серую ленту. Должно быть, игра эта казалась им тогда то пулеметной перестрелкой, то чрезвычайно важной военной затеей…

И каков же был ужас их, когда над собой, над головами своими услышали они знакомый до страха голос:

— Здрасьте!

Онемевши от такой внезапности, дети не смогли проронить ни слова. Забыли даже, что надо сказать что-то Бирюкову в ответ на его приветствие.

— Так вот оно что! Молодцы! А я вас всех знаю, и очень даже хорошо. Если к вечеру дорожка не будет уложена на место, то плохо будет, и не так вам, как отцам вашим. А они, я думаю, спросят, чем вы здесь занимались. — Сказав это, он повернулся и ушел.

Давно растворилась в мареве высокая плотная фигура Бирюкова, а все еще никто из ошарашенных казачат не мог прийти в себя. Опомнились — и давай таскать пригоршнями пыль и старательно засыпать щели между вновь уложенными плитками.

Усердствовал в наведении порядка атаман, считал своим долгом вникать во все мелочи станичной жизни.

Нравится фельдфебелю пробраться в холодную осеннюю слякоть к хлебозапасным магазинам, неслышно подкравшись, застигнуть дремлющих казаков охраны врасплох и, заорав на них во всю глотку, начать хлестать плетью по чем попало.

Или, прознав, что на хуторах стали подваривать самогон из кишмиша, самолично проехать туда, а уже в виду куреней растянуться на линейке, притворившись пьяным, повелеть кучеру неслышно подъезжать, поравнявшись же со строением, вскочить и бежать в сарайчики и хатки, опрокидывая на ходу чашки, чугунки и макитры, куда могли бы схоронить наготовленное зелье.

Глава вторая

СВАДЬБА

Война с германцем круто изменила станичную жизнь, казавшуюся до того безмятежной. С каждым новым призывом, новыми проводами на фронт пустели хаты.

Загадывал Пантелеймон Тимофеевич большую думку. На хлеб надеялся в том году как никогда, и было тому причин немало. Петра надо снаряжать, да в гвардию, известно, абы в чем не отправишь. Такие сборы все вытрясут, к тому же за двоих младших в реальное вносить плату потребуется. Как на грех, хлеб неважный в том году вышел. Кубань с троицы разлилась, затопила Красный лес так, что деревья на аршин стояли в воде. Потом на паи она хлынула. Весь месяц нивы залитыми стояли. Так что хлеб собирали только там, куда вода не смогла подняться, или с тех мест, откуда она быстро сошла, с тех, что повыше были. Приезжали из города чиновники, определяли убыток, что нанесла «троецька вода», да что толку? Помочь, так никому и не помогли…

А тут Петра женить пора подошла. Казак из него будет гарный, всем на загляденье. И ростом и лицом хоть куда — чернобровый, кровь с молоком, телом крепкий, засмотришься на него поневоле, особенно когда на коня сядет. Думал о нем отец, немало передумал. Меньшие пусть доучиваются, а Петра женить надо. Да он как будто и нашел себе кого-то, но пока не говорит. Упрямый, сам ни за что не скажет. Догадывался, конечно, отец, где допоздна стал пропадать Петро, да разве вытянешь из него? Ни слова. Была б мать жива, той бы он все сказал, открылся, а с этой они что-то не ладят. Не особенно.

Дело к покрову шло. Как-то утром, еще серело, Петро выпускал барашков из базка, а отец остругивал топором новый кол из акации, чтоб на время подпереть поломанный плетень. Случился между ними такой нескладный разговор:

— Что это ты, Петро, разгулялся две ночи подряд? — поинтересовался Пантелеймон Тимофеевич. — Ты что, нашел себе кого, так скажи. Женить, может, тебя, так женим. Невесту мы тебе подберем хоть куда. Сватов засылать будем.

— А я и без вас подобрал. Можете засылать, — ответил сын.

— И чья ж она такая? Не Пашка? То-то я и подмечаю, как она в землю смотрит, когда здоровается.

— Она, — ответил Петр, и щеки его и без того здорового цвета покрылись румянцем.

— Ну вот, а то и думаю: что-то не так с Петром, что-то тут такое есть. Смотри какой — ни слова, ни полслова. Бирюк какой-то стал. Отец я тебе или кто? — закончил Пантелеймон Тимофеевич.

И пошли «старосты» после краткого угощенья хлопотать за Петра, а вместе с ними и Василек с Павлушей. Мачеха, отряхая руки от муки, вручила им паляницу, и те отправились, ободренные напутствием: «Помогай вам бог!» Приехали к дому невесты, вошли во двор. Встретил их на пороге хозяин, отгоняя собак. Поднесли ему паляницу со словами:

— Принимай, Алексей, хлеб-соль, а с ним и нас, да спрашивай, чего пришли.

Хлеб-соль отец принял, поцеловал его, повел гостей в хату. На лавку присел. Отвечать не спешил — с мыслями собирался. Да и цену себе и «товару» своему знал хорошо.

— Чего пришли?! А откуда я знаю? Надо будет — сами скажете, не маленькие.

— Мы люди степенные, без дела не ходим по хаткам. Говорят, у вас продается что-то, хороший, слышали, товар у вас есть. Ну а у нас купец неплохой. Сойдемся, может, в цене? — издалека начинают «старосты».

— Вон чего! Тут надо подумать. — И отец с матерью, а за ними и Прасковья уходят за стенку.

Вышла наконец дочь после переговоров с родителями, и один из «старостов» спрашивает ее:

— Ну, дивчина, пойдешь за нашего хлопца?

— Не знаю, то як батько та маты, так и я, — вовсе растерявшись, отвечает она.

Тут и распили прихваченный с собою магарыч. Когда уходили, то на самых воротах один из «старостов» нетерпеливо спросил у отца невесты:

— Так когда ж рушники будут?

На что тот степенно ответил:

— То не к спеху. Нехай сват да сваха прийдут, побалакаем…

И так и так наряжался Пантелеймон Тимофеевич, и сапоги добрые из своего гвардейского сундучка достал и отполировал, как на смотр, словно новый самовар засияли носочки и голенища. На каблуки новые подковки подбил, черкеска выглажена, газыри начистил.

Когда шли по улице, из окон подолгу на них выглядывали соседи, рассматривая то начавшего стареть урядника, то его жену, крепко сбитую, намного моложе его.

Добрались наконец. Говорили о том о сем, а потом вдруг Лукьяненко и спросил:

— Так рушники когда ж будут?

На что будущий тесть ответил ему:

— Мы вас знаем, а вы — нас. Молодые наши друг о дружке также все знают как будто. Так что мы не сомневаемся. Потому что семьи наши обе работящие, свой кусок хлеба каждый добыть сможет. Ни пьяниц, ни воров, ни лодырей ни в том, ни в другом роду не водилось…

От хаты к хате пошла невеста с дружкой по станице. Заходят к родичам и знакомым, отвешивает невеста поясной поклон, придерживая с непривычки фату, украшенную лентами разноцветными да белыми цветами:

— Просили батько и мать, прошу и я на хлеб-соль, на рушники.

Потом женихова близкая родная с «боярином» пришли в невестин дом. Образами и хлебом благословляли молодых родители. Те целовали в ответ и образа, и хлеб, и руки, и лица благословляющих.

Вот и за стол садятся. Невеста раздает подарки — свекру, свекрови, «боярину», дружке — по платку, а «старостам» — по рушнику, были которые тут же надеты через плечо правое. И все это под свадебные песни — и про разлуку невесты с родным домом, и про тяжелую долю в чужом дому. Начинается угощенье, которое нет-нет да и прервется просьбой тестя:

— Ой, моченьки ж моей нету! Пиднóсь, стара, по чарци!

Тут и родичи невесты, те, что побойчее, выговаривают подарки от жениха: что теще, что тестю обещает он подарить. На том зарученье и кончается. Назначили день венчанья. И не было дня, чтоб Петро не побывал у своей «голубы». Причины для того находил разные.

Отцы ходили к попу, чтоб все уладить, не забыв прихватить с собой курицу, пирог да бутылку водки. Чтоб сподручней разговор было заводить.

А свадьба приближалась. С пятницы пекли высокое свадебное угощенье — каравай, борону, барило, шишки. Из вишневой веточки сделали «гильце», украсили бумажными цветами, колосками жита. Когда каравай был готов, с песней «Славен вечер, дивен вечер» водрузили в него это «гильце». Запекли в каравай монету на счастье молодых, поверх положили ягоды калины и блестящие леденцы разноцветные.

Собрали со всей станицы родичей жених с невестой, каждый своих сзывал, раздали «шишки» как знак приглашения и пропуск. Вот наконец набрали «поезд» из жениховой родни, взяли приступом ворота. И «князь молодой», «богатый», «красивый», «храбрый» стоит позади всех, а боярин с дружкой отбивают тещины словесные нападки. А когда вышел Петр, тут действительно приумолкли все — увидала теща, что не кривой, не хромой, а красавец стоит перед нею что надо.

— За все слова твои нелестные заберем к себе княгинюшку молодую, — смело заявляет дружка.

— Только выкуп. Тогда и берите, — сдается наконец противная сторона.

Забирают немедля невесту на повозку. Гордо восседают на ней жених с невестой, позади друзья-казаки гарцуют. Всем встречным молодые кланяются. После венчанья наконец «поезд» объехал три раза вокруг каменной новой церкви и направляется к женихову дому.

Подъехали, вышли из повозки. Горит перед воротами костер высокий. Дружка первым прыгает через него и уже со двора зазывает молодых. На руках Петр под визг детворы и восторги стариков проносит нареченную свою через пламя. Стоят теперь перед ними Пантелеймон Тимофеевич с мачехой. У него в руках хлеб, у нее крышка от макитры, где опара киснет, в одной и жито — в другой. Сыплет она молодым за шиворот зерно. А возле самого порога обсыпают их хмелем, конфетами, серебром и медью.

Усаживает отец молодых за стол. Садятся на кожух, вывернутый кверху шерстью. Подымают чарки, потом еще. Тут и время подарки подносить молодым на будущую их жизнь, да многие из присутствующих вместо того отделываются шутками: «Дарю тебе коня, что по полю гоня!» — и все в таком роде…

НОВОБРАНЕЦ

Кончилась свадьба, и начались будни. Подошла вскоре и Петру очередь призываться. Справили ему по этому случаю дикого совсем, степного красавца коня, для чего свести со двора пришлось отцу лучшую дойную корову. Хоть и голосит жинка, да конь уже, слава богу, на конюшне, гроши за него хозяин конского завода пересчитывает. Да и двое младших в реальном учатся за спасибо, что ли? Вот и выкручивайся тут, Пантелеймон Тимофеевич, как знаешь, успевай только, поворачивайся!

Одно дело — привести во двор, поставить в конюшню коня. Туда, конечно, на то место, где в свое время в готовности содержался и его строевой конь на случай призыва, под тем же навесом из камышового настила на балках. чтоб в случае чего дождь не промочил, воробьи и голуби, не дай бог, не попачкали. Это одно дело. Другое — приручить его, объездить. Такой конь не для хомута предназначен. Он к седлу да к легкому степному ветру, к шпорам привыкнуть должен, с кровавого поля чтоб, случись, полуживого хозяина к своим все же доволочь. Вот к чему предназначен такой конь.

А пока что нужно было, чтобы показали, как того требует устав, казак и конь его строевой на смотру полный лад, чтоб были они как нитка с иголкой. Сегодня, покуда батько с матерью еще не вернулись с заутрени, Василь с Павлушей спешат отпирать широкие, чтоб возом ехать, из длинных досок ворота. Петро уже вывел из прохладной темноты конюшни, крытой прошлогодним, еще свежего зеленовато-желтого цвета камышом, во двор своего любимца. Шарахнулись в сторону, задрав чинно кверху клювы, уже начавшие краснеть к холодам, растопырив косыми парусами широкие крылья, гогочущие гуси, перелетев через длинное деревянное корыто возле низкого колодезного сруба. Оно во время жары наполнялось младшими братьями если не до краев, то уж, во всяком случае, до половины водой, чтоб не рассохлось часом, на стенках его наросты бурых с зеленью и мягких, как конские губы, если потрогать, водорослей. Телята тупо выпуклыми беззащитными глазами уставились на них из-за плетня своего базка.

Рослый, буланой масти степняк с опаской косит по сторонам. Петро с достоинством и плохо скрываемым волнением держит руку на уздечке. Длинноногий красавец, крепкие мускулы которого твердой сталью при шаге означиваются под свежим и шелковистым, как у апрельской озими от ветерка, лоском почти прозрачной кожи с бугорчиками жилок кровеносных сосудов, с виду спокоен. Посередине двора, нет-нет да и потрепывая коня по холке, изловчившись, Петро взметнулся и слился вмиг с сильным и ладным телом горячего дончака. Да невзлюбилась та ноша коню, и, встав на дыбы, попятился, грохнувшись наземь спиной, вольный с рожденья дикарь. Но увернулся брат и ловко соскочил на землю, упершись крепкими ногами. Руками же, богатырской силой своею едва сдерживал своенравного новобранца.

— А ну ты, Павлик! — крикнул Петр подоспевшему реалисту. Только вцепившись в гриву и обжав босыми ногами теплые бока, Павел замер, пока старший брат при попытках коня вздыбиться терпеливо осаживал его вот уже в какой раз тугими лентами натянутых от задранной кверху конской морды поводьев.

Выждав, пока лошадь не ухоркалась, Петро бросил бразды, сам же едва увернулся вбок. Конь, учуяв волю, понес, сумасшедшим копытом вызванивая уже за воротами над октябрьской, хотя и не остывшей, но все же предзимней, с пожухлой травой, землей. Он летел, шелестя возле самого уха Павлуши ветерком сухой гривы, мимо соседского ветряка с тихими крыльями, по белой дороге к Васильченкову двору. Выметнулся вмиг на пустую толоку, а там только земля гудела и гнулась под сильным конским тоном да горклый кизячный вей сливался с терпким запахом сухой полыни, острым теплым потом нежащей шеи и сусликом посвистывал в светлой, цвета мелькавшей под копытами толоки гриве…

Обратный путь проскакали ровным наметом. Когда посреди двора Павел осаживал мокрую храпящую лошадь, Петро подбежал, помог брату спрыгнуть на землю, ласково охлопал атласные от пота конские бока. Крупная нервная дрожь понемногу сходила, конь успокаивался, все реже и тише подрагивал.

Все же с конем тем не вышло службу нести Петру. Придирчивая и строгая комиссия в отделе, в Славянской, признала полюбившегося всей семье красавца негодным к службе. Пока везли его в тесном и душном от скученных животных товарном вагоне с двуглавыми российскими орлами, потер в кровь и расцарапал бока горячий степняк. Пришлось Петру там же расстаться с недолгим другом, а в далекую столицу добираться с новым.

ВЕСТИ С СЕВЕРА

Не часто приходили от Петра письма. Отец с гордостью показывал родичам и знакомым фотографию сына в полный рост, которую тот прислал со службы.

Был февраль 1917 года. На Кубани стояли такие морозы, каких не помнили и столетние старики. Особенно лютым выдался день 11 февраля. Термометр у аптекаря Шнейдера в Ивановской показывал 22 градуса по Реомюру. Хорошо, что совсем не было ветра. А к вечеру в станице наблюдали настоящее столпотворение — от края земли к нему поднимались столбы света, точно такие, как видел Пантелеймон Тимофеевич в Питере. Так там и ночь в день превращается летом, а зимой наоборот — одна ночь и ночь, света белого не увидишь.

Но проводили под разухабистые мотивы масленицу, и морозы как рукой сняло. К концу месяца прилетели скворцы, а через неделю, в первых числах марта, побывавшие в Екатеринодаре на старом базаре ивановцы рассказывали, как Кубань подбирается к домам в самом городе неподалеку от пристани.

Все, казалось бы, шло своим ходом. Областные газеты все так же писали, что, где и почем можно купить. По четырнадцать копеек за штуку предлагались петровские или же шотландские сельди…

Однако уже 4 марта городская екатеринодарская дума направила делегацию к начальнику Кубанской области генералу Бабычу. Был поздний час — около девяти часов вечера. К атаманскому дворцу на Бурсаковской, минуя памятник Екатерине, подходила группка людей, перед которыми и без того стоявшие по уставу атаманские ражи вытянулись в струнку. Это были уполномоченные, гласные думы, предводительствуемые городским головой Сквориковым. Разговор был недолгим. В тот же вечер в присутствии этой делегации наказной атаман и заявил, что он «слуга нового правительства».

Причиной такого рода декларации послужили события, происшедшие несколько ранее в Петрограде, о которых местная газета писала так:

«В Таврический дворец явились делегации от гвардейских частей и казачьего конвоя Его Величества. Их встретил депутат — казачий офицер Караулов, произнесший большую речь, после чего гвардейцы и конвойцы заявили о присоединении к новому правительству».

Там же помещалась телеграмма об отречении государя от престола, о большой речи Милюкова в Государственной думе. Тот разъяснял, что царь отрекся от престола в пользу своего малолетнего сына, что регентство принял на себя великий князь Михаил Александрович.

Рабочие бастовали. Они выходили на демонстрации. Уже 5 марта 1917 года Екатеринодарский Совет рабочих депутатов постановил командировать в Петроград делегацию с ходатайством «о смещении начальника области М. А. Бабыча и замене его другим лицом». Через десять дней по назначению буржуазного Временного правительства комиссарами по Кубанской области стали некие Бардиж и Николаев, верные слуги министров-капиталистов. Днем ранее, 14 марта, они разыграли спектакль. В екатеринодарском войсковом Александро-Невском соборе состоялась присяга чинов штаба и областного правления на верность Временному правительству. Полученное там же сообщение о первой победе русской армии на фронте после переворота было встречено дружным «ура». И выходит дело — вывеску поменяли, а суть осталась все та же.


Мало-помалу февральские события в Петрограде запоздалым эхом стали отдаваться и в Екатерине даре. Писали о переходе на сторону революции кубанцев, которые несли на ту пору службу в столице.

А вскоре и на улицах войскового града смогли подивиться на шествие немногочисленных «самостийников», распевавших свой гимн «Ще не вмерла Украина». Пашковцы послали в Петроград на имя председателя Государственной думы обращение, в котором высказывали пожелание о переименовании Кубанского казачьего войска в Запорожское. Но было много и таких, что спрашивали: «Ну и что ж? Пусть республика, лишь бы только хороший царь был…»

Со страниц газет стали раздаваться голоса с требованием изъять из собственности огромные земельные наделы, прикарманенные разными путями господами Бабкиными, Николенко, Часовниковыми, Стрельцовыми и прочими. Их так и называли — «земельные короли».

Временное правительство приступило к осуществлению своего лозунга «Все для победы! Война до конца!». Тщетно взывало оно к сознательности граждан: «Каждая незасеянная десятина земли будет непоправимым ущербом для обороны».

По станицам казачки и иногородние осаждали правления. Они требовали выдачи положенных им за ушедших на фронт мужчин продуктов по карточкам. Цены на рынке стали баснословными.

«Жертвуйте сухари для наших пленных через шведский Красный Крест», — взывали газеты.

Пантелеймон Тимофеевич, опасаясь за судьбу Петра, отправил в Питер телеграмму. Так как с деньгами стало совсем туго, да и не привыкли тратить их по пустякам, то перед отправкой ее в казармы на Шпалерную долго обдумывали текст. Наконец сошлись на том, что достаточно и одного слова. Оно было найдено и оказалось самым главным. «Живой?» — спрашивал отец.

В связи с последними событиями реалисты тоже почувствовали волю. Им стало казаться, что теперь у них появилась возможность свести счеты с некоторыми из ненавистных им преподавателей. Но так продолжалось недолго. Директор училища, ярый монархист Штепенко, быстро пресек всякие их поползновения к вольностям. За малейшие провинности стали жестоко наказывать, и даже ставился вопрос об исключении нескольких учащихся. Краткий медовый месяц закончился, и началась подготовка к событиям куда более серьезным…

И без того строгий на вид отец стал вовсе замкнутым. Он с тревогой, которую ни от кого не скрывал, ожидал ответной телеграммы. А ее все не было и не было. Была у него и другая думка, не менее тревожная, — 66 младшие должны доучиться, что бы ни случилось. Он усвоил это подобно тому, как знал, что вспаханную ниву надо засеять, а потом собрать с нее урожай. И никуда тут не деться, потому что, как говорится, умел начинать, сумей и до конца довести дело. Как ни приходилось ему тянуться, лезть в глаза к тем, кого он в другое время обошел бы десятой дорогой, но все же с врожденным крестьянским упорством стоял на своем — пусть мы свой век в грязи прожили, но дети в люди выйдут, выучатся.

От таких забот у него голова шла кругом. Что еще будет с меньшими? Не лезли б ни в какую кашу, когда кругом такое творится. Он не забыл историю с гимназистом Карповым и учителем Дудкой и не хотел, чтобы и его дети ввязывались в какие-то иные дела, кроме учебных.

С большим трудом удается ему в последнее время сводить концы с концами. То недород — кубанская вода на нивах почти целый месяц простояла, то свадьба, а тут пока Петра проводили в гвардию — крепко вытрясся. Потому и трудно так ему оплачивать учение Василька с Павлом. Какие теперь деньги? Слезы! Пока в руках — есть они, а как куда пошел, считай, там и остались копейки. Того не возьмешь за них, как то перед войной было. Приходят они трудно, да уходят легко.

И пришли на память Пантелеймону Тимофеевичу те слова, что сказал ему Савченко тогда на процессе в зале окружного суда, когда сидели они почти рядом и слушали разбирательство об ивановских конокрадах. Кто ж спорит, на своем степу много не разживешься, капиталу не накопишь. Но, как и предки его, живет он так день за днем, год от года, и нет у него никаких мыслей о чем-то другом, кроме той жизни в своей станице, службы, работы на ниве, отцами завещанной, работы тяжелой и подчас неблагодарной. Он, как и многие, понимает и видит, что жизнь обходит его стороной и движется куда-то дальше в непонятном для него направлении. Но предпринимать что-либо он не хотел, да и не мог. Силы не те — шестьдесят годков вот-вот стукнет. Копить деньжата, чтобы пустить их при случае в дело, ну там лавку завести или что-то в этом роде? Нет, не уподобится ни он, ни вообще любой из ихнего рода екатеринодарским купцам, допустим, или плутоватым грекам, что успели прибрать к рукам своим всю торговлю по области, табачное дело и хлебные ссыпки. Всю жизнь копаться в грошах, как воробей в конском дерьме на дороге? Нет, негоже такое занятие для казака, недостойное дело, нестоящее.

Потому и выходило так, что тому, кто работал из года в год от рожденья до гробовой доски на своей ниве, всей семьей от мала до велика, — едва хватало на пропитание. А те же, к кому они свозили хлеб на ссыпки, те, не ударяя палец о палец, записывать едва успевали на свой счет кругленькие суммы. Многих из таких владельцев никто в станице и в глаза не видал. Но в отчетах и ведомостях подобные личности значились по станице Ивановской как имеющие самый высокий годовой доход. «Кому — война, а кому и мать родна», — подумал Пантелеймон Тимофеевич, отмечая в памяти появившиеся за последние несколько лет в Ивановке лавчонки, разросшиеся кирпичные заводы, паровые мельницы…

«ВОЙНА ДО ПОБЕДЫ»

В конце июля 1917 года в Ивановской был, в который раз за последнее время, станичный сбор. На этот случай приехал из отдела для присутствия на сходе есаул. Отношение населения станицы к Временному правительству было основным вопросом, который навязал казачеству комиссар Бардиж, кадет по убеждениям.

— Граждане казаки, — начал есаул, приосаниваясь. — Как вы теперь знаете, по многим станицам нашего отдела, да и по всей области проходят станичные сборы. Насколько мне известно, повсюду принимаются решения о том, что наше кубанское казачество жить должно дружной семьей и строить жизнь на новых началах. Скоро в Екатеринодаре собирается Войсковая рада, и ваши депутаты будут решать этот вопрос.

Но нас должно волновать другое. Вы не хуже меня знаете, как разные газеты и съезды в последнее время только и знают, что судачат про то, быть или не быть нам, казакам. Я же, как и все вы, твердо заявляю здесь, что наше кубанское казачество обязано сохранить чисто кубанскую самобытность и собственный уклад жизни. Мы с вами все это без посторонней помощи выработали на протяжении целых веков. И никто не должен вмешиваться в жизнь казаков, а тем более мешать нам устраивать ее по своему усмотрению. Мы должны пользоваться добытыми революцией свободами так, как это сами понимаем. Самоопределение — вот что нам нужно. Только тогда и сможем жить вполне свободной жизнью казака-демократа! — закончил оратор, озирая собравшихся возбужденными глазами.

— Вот именно! — поддержал его атаман Бирюков. — Мы никому не дадим, чтоб подсовывали нам черт знает какие понятия! Нечего требовать от нас какого-то переустройства нашей жизни. Знать не хотим про неизвестные нам правила и программы. По-нашему, все это посягательства на добытые нами гражданские свободы. Хватит! Накормили нас бывшим царским гнетом! За что уродовали жизнь казака? Кто превращал его в раба и послушного исполнителя велений царских приспешников? Мы хотим жить свободной жизнью! — прокричал он, будто увидев перед собою полчища врагов.

Офицер из Славянской поспешил тут же добавить:

— Дмитрий Пименович верно сказал. Что до меня, то я скажу вот что. И это не только мое или еще чье-то мнение, нет. Мы хорошо помним, что решил Всероссийский казачий съезд в Петрограде. Не только должно сохранить свой уклад жизни, нет. Нам важно сохранить свои права на всю нашу землю со всеми ее недрами, со всем юртовым хозяйством…

— Вот, вот. Землю! Это нам надо помнить. Никому из нас никто за спасибо ее не давал. Мы ее сами отвоевали. А что потом стало? — визжал маленький седобородый урядник, которого не раз выбирали почетным судьей. — Хлынули, как та горская вода под троицу, переселенцы — как же, война кончилась! Ну, мы их в казаки записывали, делились своими землями. Перестали принимать, так что ж? Область стала наводняться пришлыми. Дожили до того, что теперь посчитать — казаков по области меньше, чем городовиков тех. Вот мы е вами и слышим теперь, что кое-кому хочется, чтоб казак поделился своими землями с голодранцами. Такие легкомысленные речи нам не по душе. Так нельзя понимать равенство и братство. При царском гнете и бесправии мы не могли распоряжаться ни землей, ни своими капиталами — все сначала утверждали царские чиновники. Мы более ста лет снаряжались за свой счет. Уже этим одним дважды выкупили свою землю. Мы семьдесят лет воевали за нее с горцами! — распалялся старик.

— Вы все не похуже меня знаете, как некоторые праздные личности распускают несерьезные разговоры про то, что казак будто и не хозяин на своей земле, что она не является его собственностью, — продолжал после старика Бирюков. — Тогда надо прямо сказать этим личностям: «Нет, так не пойдет! Вы хотите поживиться достоянием казаков, разговаривая о свободе, равенстве, братстве. А не есть ли это новый гнет, новое бесправие и полное насилие над нашими чисто казачьими интересами?»

Гул не то одобрения, не то осуждения прокатился по площади. Приняв это как одобрение, атаман продолжал:

— Я хочу сказать вам всем, что ничего этого никогда не будет. Пора нам возвысить голос на защиту собственных казачьих прав, прав на землю и имущество. Пришло время прямо сказать, что в нашей области хозяева — казаки, а не кто-то там другой!

Сбор загалдел, зашевелился, задвигался. После принятия резолюции, одобрившей действия Временного правительства и его лозунга «Война до победы!», сидевший рядом с атаманом есаул из Славянской сказал:

— Мы очень ценим вашу поддержку, ивановцы. Ваша позиция — это еще один здоровый аккорд в общем кубанском оркестре. К сожалению, в отделе, как и всюду по области, поднимают голову Советы. В одной из линейных станиц совершилось форменное безобразие. Большевистский комитет отстранил от власти законных избранников народа — атамана, его помощников и писаря, занимаясь там самоуправством. Мы собираемся принять решительные меры к смутьянам и ждем со дня на день директив войскового правительства. Уверяю вас, что и впредь будут разгоняться так называемые Советы, состоящие из босяков. А если и у вас, паче чаяния, заведутся таковые умники, то остерегайтесь вступать в эти самые Советы. Вы — казаки, и там вам не место!

Сбор закончился довольно скоро, так как желающих выступать на этот раз, кроме первых троих, не оказалось. Бирюков еще раз напомнил ивановцам, кто они такие и что Временное правительство — навсегда…

Со сборной площади Пантелеймон Тимофеевич с Павлом возвращались не спеша. Он, как и многие станичники, которых видел сегодня, был не в духе. Разговоры и речи, какие ему довелось слышать сегодня, совсем не по сердцу. Какая еще может быть самобытность казачья? Век жили, ни сном, ни духом не знали про такую, а тут — на тебе! «Самоопределение» выдумали какое-то… Что оно еще будет значить на деле? Носятся с ним как дурень с писаной торбой, а того не поймут, что про Кубань никто и слыхом бы не слыхивал, не будь России, ее армии, походов Суворова. То ж громада какая — Рос-си-я! А они — «казак-демократ»! — передразнил старый Лукьяненко есаула и сплюнул с досады. — Знаю я, чего так за землю офицер распинался: нахапал — боится потерять теперь. А вот что они будут делать, умники такие, когда Россия ситцу, да гвоздей, да угля не даст?! Попляшут тогда, дурни… Или на Антанту надеются? Чужие дяди помогут сегодня, а завтра до нитки оберут и сами же усядутся хозяевами на наше добро. Даром ничего не делается…

Загрузка...