Немного свидетельств сохранилось от того времени, когда был заложен Екатеринодар. Известно, что за 15 лет до его основания А. В. Суворов повелел заложить на том самом месте Архангельский фельдшанц. Что и говорить, весьма выгодное положение боевого укрепления, с трех сторон огражденного реками Кубань и Карасун, а с четвертой, с северной, — огромным мелководным озером, прозванным Ореховатым (видимо, за то, что в нем находили рогатые водяные орехи — чилим), безошибочно определил наметанный глаз великого полководца.
Могучие вековые дубы стояли к северу от крепости. Здесь-то и стали селиться горожане. А наиболее удобные места над Карасуном (на территории нынешнего мединститута) отошли под участки Чепеги, Антона Головатого и вообще войсковой старшины.
Введение жизни вольного и порою бесшабашного люда в регламентированное сверху русло началось на обживаемых землях сразу после обнародования в первый день января 1794 года «Порядка общей пользы», где, помимо всего прочего, указывалось: «Ради войсковой резиденции, к непоколебимому подкреплению и утверждению стоящих на пограничной страже кордонов при реке Кубань, в Карасунском куте воздвигнуть град… и ради собрания Войска, устроения довлеемого порядка и прибежища бездомных казаков во граде Екатеринодаре выстроить сорок куреней».
Все лето рыли землянки, валили во дворах дубы и строили длинные приземистые строения. К середине ноября 1794 года первый городничий Екатеринодара Данило Волкорез насчитал в городе 9 домов, 75 хат, 153 землянки, а всех жителей 580 душ. Сохранилось предание, согласно которому сам войсковой атаман первое время жил в землянке, устроенной на том месте, где теперь городской парк имени А. М. Горького.
Пройдут годы, и улицы города, проложенные параллельно Красной, будут названы по имени наказных атаманов — Котляревского, Бурсака, Рашпиля, войскового старшины Борзика и единственная — по имени денежного мешка и креза — Александра Посполитаки. Будут и такие, что станут носить названия куреней — Медведевского, Гривенского, Елизаветинского, Пластуновского…
Отец не часто брал с собой Павлушу, когда ездили по делам в город. Но и те редкие наезды запомнились ему надолго. Потому что после тихой, мирной Ивановской улицы Екатеринодара ошеломляли и надолго в памяти оставались впечатления от увиденного и услышанного. Прежде всего это, конечно, базары и улица Красная с витринами магазинов, грохотом трамвая, городовыми, гимназистами, казачьими офицерами, учениками епархиального училища и реалистами.
Чего только не предлагали наперебой вывески предприимчивых торговцев!.. Красная казалось сплошным прилавком, где лежали шелка и сукна, полотно и бархат, плюш и парча, ковры и меховые товары. На широкую ногу ставили свое дело выходцы из Армавира — братья Тарасовы и Богарсуковы. Не уступали им и За-лиевы.
Киор-оглы заманивал лимонадом «исключительно на дистиллированной воде». На Гимназической в доме Богарсуковых подолгу смотрел он на ружья заграничных фирм — «Зауер», «Дюмулен», «Бертран», «Винчестер», на тульские и ижевские ружья. А револьверы… Каких только не было систем и марок! Загорались глаза, замирало сердце, но он и вида не подавал отцу. Тому — свое. Обувной король Фотиади предлагал выбор кож — от козловой и шевро до бокса, хрома, опойка, сафьяна и юфти, и батька приценивался, вертел в руках куски кожи. Будут гроши — надо новые сапоги шить.
И конечно, Ган, Леон Яковлевич Ган. Что в Екатеринодаре могло быть роскошнее его витрин? Недаром к 300-летию дома Романовых на витрине его магазина возле соборной площади красовалось для всеобщего обозрения серебряное блюдо, предназначенное к подношению в белокаменной Москве, — подарок царствующему дому от кубанского казачества. На всем Кавказе не сыскать роскошнее магазина по выбору золотых, серебряных и бриллиантовых вещей. А еще одеколон «Брокар», коньяк Шустова…
Садовое заведение братьев Шик предлагало деревья, розы, букеты, венки, комнатные растения, семена. На Новом базаре у братьев Бабаджанянц на складах лежали лимоны, апельсины, мандарины, шла торговля крымскими и персидскими сушеными фруктами, ахалцихскими яблоками и грушами.
Там же, на Новом базаре, зазывали подойти к прилавку отведать окороков тамбовских или полтавских, копченой колбасы московской — это у Белова. В молочном ряду в ларях — сыров: швейцарского, голландского, бакштейн, литовского зеленого, тильзит, брынзы, масла парижского, голыптинского, топленого — это уже у Антона Ивановича Миндрено.
Но попробовать что-либо из этого попросить купить Павлуша, конечно, и не помышлял, потому что он никогда не видал, чтобы отец что-либо из этих сказочных предметов пытался хотя бы удостоить взгляда. Он обычно торопил, стараясь поскорее увести мальца от соблазна, говоря что-то вроде такого: «Ну, чего стал? Игрушек не видал? Баловство…» И Павлуша, как само собой разумеющееся, понимал, что все это ни к чему, он смотрел на все это как на живую картинку, да еще за толстым стеклом. То, что у них есть дома, вот это их, за него не надо платить деньги. Все же, что они видели в витринах и на прилавках, только баловство, оно не про них, а для господ в чистых манишках, с белыми руками…
Летом 1917 года семейная необеспеченность стронула Павла и его старшего брата Василия с насиженного места. Надумали они отправиться попытать счастья в городе. Отец не стал отговаривать парубков, уже отпустивших усы. «Попытайте счастья, дети», — только и сказал он. У старшего брата Петра — он недавно объявился и жил теперь, затаившись, на хуторах — выпросили денег на дорогу. Выделил червонец, и они воспрянули духом. Выйдя из станицы, верст пятнадцать, балагуря и горланя от избытка чувств озорные песни, братья шли пешком. От станицы Ангелинской до Екатеринодара тратиться на билет не пожелали. Доедем и зайцами!
В городе посоветовали им обратиться в «Хлебармию», организацию, по слухам, солидную и большую. Там всегда требовались рабочие руки…
В первую ночь остановились на постоялом дворе «Полтава», уплатив 40 копеек, всю ночь проворочались с боку на бок от огненных укусов клопов. Утром пошли в поисках работы по адресу.
Громадина трехэтажного здания из красного кирпича, широкие гулкие коридоры с людской сутолокой, просторные светлые комнаты, где, должно быть, сидят важные столоначальники и писаря, — тут ли глазам не разбежаться? Была бы удача!
Их внимательно выслушали и отпустили восвояси: «Ученики нам не нужны». Хотели устроиться в один захудалый трактир, что приткнулся сиротой у нового базара, да хозяин наметанным глазом оглядел станичников молоденьких, тут же громко хмыкнул, приударил рука об руку и, лукавя, спросил: «А кто за вас, ребята, поручится?» Поручителя не нашлось. И тогда Павел сказал: «Давай, Вася, пока время еще есть, в Ивановскую вернемся. Займемся хлебоуборкой. Кому мы нужны здесь?»
С досады сфотографировались на память у базарного фотографа. Тот долго прилаживался, укрывши голову черным рукавом, и наконец сказал им: «Готово!» Наскоро перекусили в обжорке возле Сенного. На счастье, встретили там знакомого казака из родной станицы, который и подвез бесплатно неудачливых путешественников до самой станицы. «Здравствуй, родная хата!» — в один голос крикнули братья и расхохотались от счастья…
И был митинг на церковной площади. Со всех концов станицы сходились казаки и иногородние на сбор. У всякого своя думка, та, покоя что не дает. Одному то, другому — другое. Не всякий знает, как оно еще повернет, на чью сторону переклонит…
Красные бойцы чуть в сторонке стоят, серые, еще от старой армии, шинели в скатках через плечо, винтовки с длинными штыками. Командир сам, Беликов, до пояса весь в коже черной, револьвер сбоку висит.
— Граждане казаки! Граждане иногородние! — И Беликов кратко, ясно говорит о своих бойцах, о всей Красной гвардии. Ему некогда, да и не привык он подолгу говорить. Советует ивановцам записываться в. его отряд.
Следом за красноармейским командиром выступил Никифор Донцов. Еще недавно служил на Кавказе. Фельдшер. Сослуживцы избрали его в полковой комитет. Ходили слухи, что с самим Шаумяном не раз встречался в Баку. Вернулся в станицу недавно, но редко какой сбор проходил без его участия и споров. День и ночь теперь он пропадает в правлении — всех комиссарских дел не переделать и за год, а что ни день, то новые заботы…
— Думается мне, товарищ Беликов правильную позицию занял. Он набирает в отряд сознательных бойцов и не затаскивает никого силком — вольному воля. А вот те, кому дороги наши семьи, нивы наши и хаты, пусть покумекают те, что будет с нами, как кадеты явятся?.. Они не станут вот так церемониться — в два счета под метлу всех вас сметут в свою белую банду — и спрашивать не станут никого. Так что выбирайте, как вам и с кем сподручней. — Руки его во все время выступления теребили околыш фуражки, изредка он касался рукой то светлых, коротко подстриженных усов, то русых, гладко зачесанных назад волос. — Каждый из вас лично вступает в этот отряд, — закончил Донцов, и притихшая толпа не шевельнулась после этого еще какой-то миг. Только откуда-то с кузни, со стороны Омельченкова двора ветерок доносил тяжелые звуки молота.
Не спеша, сперва один, потом и другой, третий, а там и целый десяток, подходили к столу и записывались ивановцы. Робко сначала, затем посмелей — и через какой-нибудь час готов был список добровольцев — молодые по большей части. Больше двадцати человек записалось.
На другой день собрались добровольцы к станичному правлению, погрузились на три обывательские подводы и тронулись в путь.
Далеко за станицу, за лиман провожали их родня и знакомые, пели, целовались, плакали. До самой паровой мельницы Авако провожал станичников с беликовским отрядом комиссар Донцов… Жал каждому руки, желал победы и возвращения живыми домой.
Была середина марта. Павел сидел за уроками.
Еще с порога, разуваясь, отец начал:
— Приехал дальний родич из Ново-Ивановки. Там уже, говорит, неделю назад встречали Корнилова.
— Генерал какой или еще кто? — полюбопытствовала мачеха, вытряхивая из черного чугунка и поливая горячую картошку постным маслом. — Опять все за то да про то ж?
— За веру и отечество идет биться. Этих генералов ничему другому и не научили. Выстроили, говорит, на церковной площади, как при старом порядке, почетный строй — старые и молодые казаки стоят — ждут. Стол зеленой скатертью накрыли, поставили под тополью самой большой. Хлеб-соль тут же, как водится, для самых дорогих гостечков. Смотрят, конвой показался человек с тридцать, из черкесов все — кони под ними — огонь, да и сами как на подбор — глаза так огнем и сверкают, брови черные. Знамя потом, черный орел двуглавый лапы по сторонам распустил. А сзади уже тачанки — кубанцы-рубаки на сытых конях. Ну а посередине, в самой тачанке в коврах восседал Корнилов важно — сухой такой, говорит, подтянутый, глазки маленькие, колючие, так и буравят.
Атаман ихний Кузьма Христофорович Барылко скомандовал: «Смирно!» — и рапорт генералу отдает. Человек с триста стоят «на караул», шашки долой.
Корнилов похвалил их, а потом уже стал агитировать:
«Вы, — говорит, — казаки, всегда были дороги моему сердцу. Вступайте, — говорит, — в мою доблестную русскую армию», — и все такое. Будем сражаться за веру и отечество до победы. Обещал каждому полное обмундирование, сто шестьдесят рублей каждый месяц, а после победы — по двести десятин земли на душу.
— Обещав пан кожух, так и слово его тэпло, — вставила мачеха.
— Слушали все это, конечно, станичники, слушали, молчали, головы поднять не смели. А стали записываться — шестнадцать человек с трудом набралось. Дураков нет!
По звону церковного колокола в который уже раз на неделе собрались к станичному правлению и казаки и иногородние. Не все, конечно, а только главы семейств. Остальные не допускались — не положено…
Были тут, само собой, по старой традиции и старики с длинными бородами, и вернувшиеся с фронта казаки, кто с отхваченной в лазарете рукой или ногой, кто газов хлебнул на всю оставшуюся ему недолгую теперь жизнь, — между этими двумя группами в основном и проходили всегда стычки. Тут находила коса на камень. Старикам, привыкшим к вековому укладу, привыкшим, что их слово — закон, казалось, что все показились и тычутся, как слепые котята, а все потому только, что отошли от веры, теперь и их, стариков, не чтут, забыли, и вот расплата.
Фронтовики же, наоборот, много навидавшись за время службы по всей России, да и в чужих краях, ознакомившись с большевистскими идеями на фронтовой службе, многое из прежней старой жизни просто отвергали, а то и вовсе не принимали всего бывшего уклада.
Но на этот раз оказалось дело серьезным, не одной перепалкой ограничилось. Генерал Корнилов разослал своих полномочных по станицам, и те требовали его именем и от ивановцев — поставить под ружье шесть присяжных возрастов казаков.
Не один из собравшихся при такой вести понадвинул шапку на самые брови и затылок поскреб — вспомнил о семье, о детях своих, о сынах в первую очередь, конечно, о том, что и без того с таким трудом сколоченное добро и хозяйство подкосятся за несколько месяцев, лишенные мужской силы и хозяйского глаза. Да и самим придется ли голову снести в такой заварухе?
— Ага, опять ахвицера да кадеты идут на нашу шею садиться?! Разговоры только одни кругом — революция, революция!.. Где ж она, когда панство не сегодня завтра вернется?! — визгливо выкрикнул какой-то длинный, как та камышина, казак с хуторов.
— Гайда по хатам, а там бог даст день и бог даст пищу, — откликнулся голос из середины.
— Ну, то мы еще посмотрим, как и что вы запоете, когда завтра утречком сам Корнилов сюда нагрянет. А то вы все широкие здесь, пока возле баб сидите! — выкрикнул на весь сбор Малиночка Максим. И повернули в его сторону головы.
— Ото и я про то ж. Казав слепый — побачим. А то, что ты казав, так видали мы таких страшных. И что ты своих офицеров ждешь не дождешься — про то тоже, знаем, — отрезал ему парикмахер Искра.
…До вечера, препираясь, гудел сбор, шарахался то вправо, то влево. Так на корабле, попавшем в бурю, вода перебирается от одного борта к другому…
К сумеркам от отдельского комиссара из Славянской получили телеграмму. В ней категорически приказывалось любыми путями сорвать вербовку ивановцев для корниловской авантюры.
И тогда, в тот самый вечер, на том же сборе, уже с крыльца правления Никифор Донцов бросил над беспокойными головами:
— Не признаю я никаких офицеров, ни атаманов! Расходись по домам!
Услышав такое, все шесть присяг тут же разбежались без дополнительных разъяснений.
С того вечера еще на несколько месяцев установилась в станице Советская власть. Комиссаром Оставался Никифор Донцов.
Вскоре пришла весть, что при штурме Екатеринодара Корнилов, переправившийся через Кубань под Елизаветинской по мелкому броду, был убит в своем штабе уже в виду самого города, с его видневшимися прямыми улицами, куполами соборов и церквей, с башенками угловых гостиничных домов на центральных улицах, — уже в виду этого южного городка, отделенного от белого небольшого домика с тополями-часовыми неглубокой лощиной, был убит российский Кавеньяк. Убит был и его любимец полковник Неженцев, и сразу рухнул, казалось бы, так хорошо задуманный план вовлечения Кубани в орбиту генеральских белых страстей…
Возвращаясь из реального домой, Павел с Васильком часто подолгу задерживались у правления. Немало историй довелось им услышать здесь в последнее время. На этот раз невысокий сухощавый казак с Георгиевским крестом неспешно продолжал в окружении нескольких станичников, видно, недавно начатый разговор:
— Ну, что с того, что я пластуном три года пробыл на турецком фронте? По горкам лазили, по окопчикам сидели… Турок плохой вояка был: чуть что не так — тикать.
Про революцию знали. Знали, что в Питере царя свергли. Это слышали от грамотных. Как отдых, собирались вокруг них, и те объясняют, что будет теперь новая жизнь, такая, чтоб всем вместе, а не по одному, каждый себе, работать и жить также. Ну, к примеру, по десять-пятнадцать человек, а то, что сделают, потом поровну делить будем. Большинство не могло в голову никак взять, качали головами и спрашивали: «Как оно так делить можно поровну, когда работают не все равно, а як лэдар, то кто ж за него робыть буде?»
Почему пластуном пошел? А как могла мать справить коня и снаряжение, когда у нее на руках шесть ртов сидело и я самый старший?
Служили… Кинжалы стали ненужные в окопах — трехлинейная винтовка выдавалась вместе со штыком. Так что повыкинули те кинжалы…
А в турецких купальнях? Вода горячая идет из-под земли, над этим местом и стоит куполом купальня. Сходить в воду нужно по приступкам — все ниже, ниже, пока и плыть можно, если хочешь. А сразу в воду войти нельзя — огнем обжигает.
Помню еще одно диво — положат солдаты яйцо в воду — оно сварится всмятку, а когда остынет, то опять свежим станет. Это нас хлопчики-турчата научили. Месяц всего постояли на одном месте, а детишки научились уже по-нашему говорить. Их там как каши. Посуда у них вся медная, а вот железо на вес золота. Сломанный серп не выкидывают — сдают по небольшой цене в магазин, и только тогда им отпускают новый. Ходят все от мала до велика в домотканом. Все-все — до сукна и ковров — делают на дому. Слышали мы тогда, что вырезают турки армян, целые селенья вырезали, чтоб русских не ждали и чтоб не помогали им…
А воды лучшей и нет, как там, под Эрзрумом. И уголь там находили прямо в горах, в скале — турки выбирали, видно, для топки, да всего не выберешь — так стена черная и осталась нетронутой стоять.
Вот это турецкий фронт такой у меня был, — закончил рассказчик, неспешно скручивая козью ножку.
Да, куда только не забрасывала судьба ивановцев — по всей России-матушке, со всех краев съезжались в родной угол ее сыны, и не было конца рассказам и «охам» станичников — шутка ли, кто в Грузии самой, в Туретчине, в Польше, в Москве, в Питере. Было тут чему удивляться!..
В станицу возвращались фронтовики. Многих из них Павел хорошо знал.
Взять хотя бы Омельченко Степана. С пятнадцатого года служил. Теперь только, в восемнадцатом, добрался до дому. Вместе со всеми демобилизованными из третьей горной батареи приехал он в город Ставрополь. Все имущество сдали и стали разъезжаться по домам. Добрались до Кавказской, а там уже линия фронта — белые держат линию. До Екатеринодара никак не доберешься. Поехали тогда на Туапсе через Белореченскую. Оттуда уже морем — до Новороссийска. Был февраль, восемнадцатый год…
Оказались они в этом городе вдвоем: он и еще один станичник — Сегеда Тимофей, тоже, как и он, артиллерист. Ехали вместе от самой Турции. Попасть к Екатеринодару опять же не представлялось возможным — уже за Крымской был фронт белых.
В Новороссийске устроились пока на станции, выбрали уголок и стали так проживать. Оружие еще с фронта полностью сохранилось.
Не прошло и нескольких дней, как стали спрашивать их, кто такие. Проверили документы — все в порядке…
Дело все в том, что в Новороссийском депо рабочие подготовили два бронепоезда. Один назвали «Борец за свободу», другой — «Большевик». Раздумывали недолго. Решили вместе идти за Советы. Так вот и пошли на бронепоезд «Большевик», стали на нем артиллеристами. А выбрали этот именно бронепоезд потому, что он должен был двигаться по Черноморской ветке от Славянской, ну а там до Ивановки рукой подать. Три года дома не видели — может, на крайний случай наведаться удастся…
Выехали в начале марта на Крымскую и под Троицкой вступили в бой. Дней шесть-семь продолжался бой за Славянскую. А там и снова схватка — с кадетами. Со стороны белых тоже был поезд, так что спать особо не приходилось.
Переночевали в Славянской, значит, и на второй день пошли на Полтавскую, где сразу вступили в сильный бой. И в тот же день с обеда взяли ее. Двинулись на Старо-Ниже-Стеблиневскую, заняли почти без боя. Пошел их «Большевик» на Старовеличковскую. Командир разрешил отлучиться с бронепоезда.
На другой день в Ивановскую зашла пехота Беликова из Полтавской — они тоже участвовали в боях за нее.
Пробыли дома сутки и вернулись на бронепоезд. Но нашли его уже в Величковской. Начальник дал обоим документы на проезд в Новороссийск за вещами. Получили их и благополучно домой вернулись…
А в это время уже корниловцы приближались. Не пришлось побыть дома и с полмесяца. Пошел Степан Омельченко сам в Старо-Ниже-Стеблиневскую — там формировали отряд. И поступил он в рогачевский отряд.
Вот такая история. Да, Кочубея Ивана видел несколько раз — под Динской, и под Корсунской, под Троицкой видел. А раз, смотрят, пыль по дороге. Не белые, думают? Когда подъезжают — оказалось, Кочубей едет…
Степные дороги… Пыльными столбами и летним зноем, безводные, столбовые, проселочные, водили вы сынов своих то прямо, то кружили по всей Кубани, а все ж приводили вы все к родному гнезду, родному дому. Огромным шаром невиданного перекати-поля вращается Земля, и нет уже тех дорог, и помина нет, но в памяти людской навсегда вы, потому что то была юность и дороги были молоды, как апрельский ветер над зеленой нивой.
— Кто это там такой говорит? — спросил Павел, когда они проходили с отцом мимо кучки собравшихся на базаре.
— Да Сегеда Тимофей, Михаила сын. Давай постоим, — ответил отец.
Остановились, слушают.
— Со Степаном Омельченко поступили мы в городе Новороссийске на бронепоезд «Большевик». Его только-только рабочие сделали. По Черноморской ветке двинулись мы из этого Новороссийска, значит. Уже это было примерно в марте.
В Троицкой стояли белые, и мы вступили в бой — дней шесть бои там шли, под этой станицей есть такая станция — Себедахово.
В то же время отряд Беликова наступал на Славянскую, и мы двинулись совместно с ними.
У нас при бронепоезде была охрана, примерно один взвод. Да, когда еще стали мы двигаться от Крымской, увидели спереди себя бронепоезд белых. Дали ход поезду вперед. Был впереди мостик, и лежала пехота красных. Они кричат нам: «Стой! Стой! Разобрали путь!» А поезд идет вперед, метров пятьдесят проехали, впереди шла площадка, так она и пошла по шпалам. Белые бьют по нас. Мы ударили — недолет. Второй раз ударили — перелет.
Разобрали мы быстренько горное орудие свое, спустили и поставили на путь. Стали опять по белым садить, по бронепоезду ихнему.
Тут пришел вспомогательный поезд, подняли они на рельсы наш бронепоезд, и отъехали мы назад чуть. Три дня так простояли. А когда послали вперед разведку и двинулись следом на броневике, оказалось, что никого на станции той Себедахово уже и нет. Еще было рано, мы не стали ночевать и тронулись на Славянскую.
На мосту через Кубань охраны белых уже не было, и мы доехали до Кубани, отцепили площадку с рельсами — и давай своим ходом катить по мосту — узнать, целый или заминировали. Перекатили площадку через Кубань. Обошлось все благополучно. Потом начали продвигаться и броневиком. Переехали через Кубань и оказались в Славянской.
Стали там на станции. Белых уже не было в Славянской. А на станции видим — что-то делается там — очень много людей, и неизвестно, кто они.
Нам дали приказ — стать за броню и приготовиться к бою. Когда мы подъехали ближе, видим — Славянская станица вышла встречать нас, большевиков. Духовой оркестр, знамена и множество народа. С хлебом-солью впереди идут.
А тут еще в Славянскую из Темрюка отряд Беликова вошел. Пришли мы ночью в Славянскую, а утром пошли в бой на Полтавскую.
Стоим, броневиком не двигаемся. Прибегает когда верхи Беликов примерно в час-два дня и спрашивает командира нашего.
«Где-то в станице», — отвечаем.
«Давайте гудок тревоги!»
Прибежал наш командир.
Беликов дал приказ — броневику двигаться вперед.
Опять перекатили мы на Протоку площадку, а за ней перебрался броневик, и мы начали бить по Полтавской.
На вечер мы Полтавскую взяли. Как начали бить с орудий, то ихние поезда нагрузились, и гайда на Екатеринодар. Перед вечером мы уже стали в Полтавской. Здесь стояли дня три-четыре. Беликов издал приказ полтавцам — снесть все оружие.
Открыли в станице митинг. Я ходил с Омельченко, посмотрели. Выступал Беликов и другие бойцы.
На третий день примерно поехали мы на Стеблиевскую. Прибыли часа в три дня в Старо-Ниже-Стеблиневскую. Один дед стоял на переезде, старый-престарый, с хлебом-солью, и больше нигде никого не видать.
Да, за нами шел все время вспомогательный поезд, а там были крытые вагоны — на ночь мы уходили туда, а взвод пехоты охранял броневик. Прибыв в Стеблиевскую, мы, как явившиеся с фронта, стали проситься на побывку в станицу свою. Нас отпустил командир на три дня.
Как только наш бронепоезд прибыл на Ангелинскую, из Ивановской приехал на тачанке атаман. Привез его кучер Кириченко. Стал он спрашивать: как же строить Советскую власть? Командир наш ему рассказал, он записал, и с ними на тачанке я с Омельченко вот так приехал на побывку домой, на атаманской тачанке. Приехали. В станице безвластие.
Ну, на другой день пошел и я встречать отряд Беликова из Полтавской. Народ вышел с хоругвями, хлебом-солью, попы впереди идут в ризах… Солдаты Беликова были все в форме старой армии, в высоких серых шинелях. Был февраль, зеленела озимь, кто был в шинелях, кто скатку нес.
«А это что такое? А? — спрашивает командир вахмистра — тот разрядился — в черкеске, с погонами, и на шапке-кубанке галуны нашиты. — Старые порядочки забывай!» И с этими словами командир срезал у вахмистра погоны, а с шапки — галуны.
— Оно, может, и так, да при чем тут атаман? Кто же его знает, что тогда в станице Советская власть была? Я вот что тебе скажу, — начал один из подошедших, обращаясь к рассказчику. — Перед утром стал бронепоезд на станции Ангелинской и начал садить по нашей станице. На первые разы шрапнели разорвались над лиманом, потом над каменной церковью, точнее уже. Большевики не знали на своем бронепоезде, есть ли белые в станице, или их нет вовсе.
Из ревкома тогда спешно выехали навстречу броне-поезду Олейник Корней, Левченко Капитон и Кочерга Владимир…
Оседлав общественных жеребцов — два вороных и один светло-рыжий под кличкой Чичисбей, на которого сел Левченко Капитон, как казак не в меру грузный, поехали так по направлению к станице Старо-Ниже-Стеблиневской, к железной дороге.
Как только выехали за станицу, попривязали на палки белые платки.
С бронепоезда рассмотрели — три всадника каких-то едут. Тогда стрельба тут же прекратилась. Командир бронепоезда, как только парламентеры наши приблизились к ним, вышел навстречу. Познакомились. Доложили, что в Ивановской избран ревком, Советская власть, значит. Вот как дело было, а то — атаман, на линейке…
Да, вокруг было неспокойно. Ходили слухи, что кадеты после Ставрополья двинулись на Екатеринодар. Наконец они овладели городом, и через несколько дней в начале августа станица была захвачена генералом Покровским. Сам он обосновался в станичном правлении. Начались зверства. Подвал при правлении набили арестованными. Бросили туда и одного из родственников Пантелеймона Тимофеевича. Помогал, говорят, красным. Павлуше с Васильком поручено было понести ему передачу в белом, завязанном на два узла платочке. Но продукты отобрал дневальный. Разговаривать пришлось через решетку, к которой протиснулся дядя. Бледный, с покрасневшими глазами, он силился улыбнуться. Просил их принести в следующий раз свежее белье — «на смерть», как сказал он. Возвращались домой молча. Тут Павел впервые в своей жизни почувствовал, что вот-вот заплачет от бессилия и жалости. Неужели никак нельзя ему помочь? Что и кому он сделал? Он ведь никого в своей жизни не тронул и пальцем…
Вскоре после захвата белыми Ивановской к отцу пришел его однолеток и поведал такое:
— Пошел я в тот день на почту. Иду мимо правления. А там конные верхи носятся туда-сюда — разгоняют, чтоб, значит, не останавливались. Уже трое висело. Четвертого тянут на перекладину. Вижу — Донцова Никифора Сысоевича. Он перескочил через балку, кричит что-то, а снизу двое тянут его за веревку. Узнал я этих двоих — один Носенко Федор, другой — Барылко Петр Васильевич, — вдвоем они его за ноги придерживают… А перед этим, говорят, сбор был на площади, молодежь на него не допустили.
Чуть дальше Кобецкий, офицер, командовал, когда били шомполами женщину какую-то и Белого — по двадцать пять шомполов каждому…
— А говорят, что когда Покровский зашел в станицу, то вызвал офицера Дмитренко Алексея и приказал ему проводить казнь. Тот ни в какую. Отказался.
Вызывает Покровский офицера Проценко. Приказывает ему повесить Дмитренко как изменника родины.
Тогда старики ходили к Покровскому, чтоб освободили Дмитренко. Наконец Покровский приказал разжаловать его в рядовые и отправить на фронт.
— Да, так и было. Это то время как раз, когда Павло Белокриницкий заступил атаманом, и тогда же при нем повесили пять человек перед правлением на деревьях. Сами повесили, не дожидали прихода карательного отряда.
Понятно теперь, за что на станичном сборе Покровский при всех расцеловал Белокриницкого?
Прошел тревожный год. Белые, затем самостийники бесчинствовали на Кубани. Но вот и кончено реальное училище. Условились несколько выпускников, среди которых были и Павел с Василием, вместе провести последний вечер. Потому что разъедутся кто куда, и как знать, свидятся ли во всю свою жизнь. Пели песни, хохотали, вспоминали долгие годы, проведенные в одних стенах, мечтали. Поздно вечером Павел и Василий распрощались с друзьями, вышли на улицу и побрели к лиману. Через несколько минут уселись на бережку и привыкают к темени. Вот различает глаз, как светлеет темное зеркало уснувшей воды. Но что за чудо?! Где тут темная высь и где черная гладь? Опрокинулись мириады звезд, и такие же они, так же дрожат и мерцают, те же в черных бурках тополя-дозорные и желтая, как прошлогодний мед, луна, только без света — вьется от нее тонкая дорожка. Глухая казачья ночь. Настороже стоят камыши. Неслышно летит над водой птица и растворяется в темноте. Но надо идти домой — обещали отцу прийти вовремя, да и завтра рано вставать — ехать на степь.
В последних числах августа надумал Пантелеймон Тимофеевич двинуться со своими младшими сынами в город. Там открывают институт. Может, повезет им, поступят. Управившись с делами поздно вечером, отец подсел и слушает рассказы соседских хлопцев: пришли попрощаться, побалакать перед дорогой. Тут же и Василь с Павлушей, ни слова не пропустят.
— Ту ночь были мы тыжнёвыми на хлебозапасных магазинах, — начал соседский парубок. — Втроем, значит, остались. В полночь, во вторую смену, привезли мертвых — порубанные три человека — Тищенка, Малиночку, Строкача… Елисея, кажется, — немного поразмыслив, добавил он, вдруг закашлялся и на минуту смолк. — Положили их в часовне. Ночь. Мы стерегли их до утра. Они офицера все были — их порубали где-то под Стеблиевской. Белые убегали из станицы и приказали, чтоб никто не уворовал их и мыши бы глаза не выели.
Смотрели мы их сперва все вместе, а потом только я один и ходил. Иду, а страшно, как кто-то за спиной гонится. Так вот те двое меня и будили — сами боялись и посылали посмотреть.
Кто этих офицеров порубал, я и сейчас не знаю. Куда их потом дели днем, тоже не знаю.
— То что… Вот у нас получше было, — начал Ефим Донцов. — Поужинали мы раз. Положились спать. Кто-то и говорит: «А что, если бы зеленые сейчас приехали?» А они уже в это время под окнами слушали. Чуток погодя двое вскочили в хату и как заорут: «Ложись ниц!» В это время стекла посыпались и шашки просунулись в хату.
Один из них повязал нас всех. Другой потрогал, перевязал каждого еще крепче, по-своему. Все наши мешки собрали.
Смотрим — садятся за стол. Вечеряют. А один все отворачивается. Узнал я, что как будто один из них Мечик Алексей, наш, ивановский.
Они жили на степях. Ну, шапка лежала хорошая — понравилась им, забрали, сапоги взяли, две подводы ячменя, запрягли две пары коней — пахарей наших… Уехали неизвестно куда.
Мы померзли. Развязал я сына зубами, а он мне тогда помог. Соломой заткнули окна.
Утром лошади наши стояли в указанном ими месте. Подводы, конечно, пустые…
А в другой раз я из города ехал. За Мышастовской уже был.
Едем. Смерило.
«Куда поедем? Почтовкой?» — Илька пытаю, брата своего.
Рысью пустили. Кони струхнули и пустились вовсю. Несемся вовсю.
«Погоняй скорей!» — кричу, одной рукой за затылок схватился, а в другой вожжи.
За Ильком летит, вижу, гарба. Кони здоровые, серые. Вижу, обминают Илька, уже рядом идут. Хотели, значит, Ильки отрезать.
Стали мы крутить по улицам. Заблудились. Заехали, смотрим, в какой-то чужой двор. Собаки лают. Ни души кругом. Когда, видим, старик спрашивает, вышел из хаты. Мы рассказали ему все.
«До дня вы и не поедете, распрягайте коней да оставайтесь». Переночевали, а утром поехали.
— То вам еще подвезло. А слыхали про Павла Калинченко? Тоже ж так, как вы, ехал из города — поймали его и убили — гарбой по пшенице догнали и бросили на глинищах мышастовских…
Расходились в тот вечер поздно. Зевая, отец старался отогнать от себя мысли обо всей этой невеселой и тревожной поре. Давно он не помнит себя прежним — как-то незаметно осунулся и постарел — куда девались вдруг и осанка, и твердая походка…
Да мало ли передумал отец их, Пантелеймон Тимофеевич, когда наконец в августе девятнадцатого пришел час и повез со двора двоих своих младших сынов — Василия и Павлушу? Рыжего с Гнедым уже запрягли, свежее душистое сенцо подстелено на днище, чтоб мягче было хлопцам, да и в дороге покормить лошадей было чем. Неизвестно к чему, еще и сам подошел, запустил руку в сено, поворошил его, как будто определить надумал, прикинуть на глазок, сколько в нем будет и хорошо ли. Обошел подводу, остукал ободья, кнутовищем прошелся по деревянным колесным спицам. Все как будто в порядке, а там дорога свое покажет.
Уселся, взял вожжи, а в глазах так метелики и замелькали — не видно ничего, руки как не свои — не слушают. Перекрестился.
— Ну с богом! — И тронул легкие поводья.
Уже на шляху под мерный ход дилижана[6] мысли вернулись к одному и тому же. Замерло сердце — как-то сложится их судьба? Да что судьба — были бы живы — вот что лежало камнем на душе. Не приведи бог и врагу своих детей потерять.
Прилегли вот они, оба сына, за его спиной, ворошатся на сене, переговариваются вполголоса меж собой. Хоть с виду и приуныли, да где им понять отца?
Кто-кто, а он знал город, по службе еще своей знал. Так то Питер был, столица! А здесь что? Хоть и небольшой войсковой город Екатеринодар, да соблазны в нем все те же, долго ли до беды? Учились бы, ни на кого не смотрели из баловней, а отец и последнего куска не доест — от себя оторвет, а с ними поделится — пусть учатся только, ему больше приходилось на своем веку терпеть, для них на все пойдет, вытерпит.
Солнце, после зорьки подскочившее над степью расколотой красной половиной арбуза, теперь катилось впереди гарбы круглой и яркой белой дыней.
В Копайской на постоялом дворе сходили к колодцу, вытащили холодной, зубы заходят, воды из его черного глянцевитого нутра, дали передохнуть своим любимцам, попоили их из старой цибарки, надели удила, сбрую поправили.
Павлик, когда тащил воротом воду, наклонился, заглядывая в гулкую глубь колодца, и из кармана рубашки выскользнула зажигалка, камушком булькнув в воду. По жребию опускаться пришлось ему же. Солнечный отсвет златился в глубине, словно бочок крупного красного карася. Рябинки от упавшей на дно зажигалки померцали и разошлись частыми дробными чешуйками от середины водной поверхности к сырым и скользким стенкам.
Сруб покачивался и скрипел над ним, просыпались соринки на непокрытую голову и плечи. Гнулась лозиной железная цепь. Впотьмах угадывалась кирпичная кладка, и пока спускался, он успел коснуться в щербинах от выпавших кирпичей торчащих на их местах клочков сухой травы, конопляной пакли — выхоти, крупного птичьего пера.
Ударила наконец в нос затхлая острота плесени, и вот стоит он ногами на твердом глинистом дне, ощутив в тот же миг почти под самыми коленями щекотку подступившей черной теперь воды.
Он поспешил от неприятного чувства поднять голову. Проем сруба почему-то так сузился, что весь колодец теперь казался ему удлиненным до размеров большой подзорной трубы. Головы отца и Василия очерчивались двумя темными кружками в просвете светлого неба.
Когда его вытащили наверх, он, только что отпустив мокрое цепное железо и едва ступив босыми ногами на теплую траву, разложил на ней несколько зажигалок, уже изъеденных водой и никуда не годных. Посмеялись тому, что не они одни такие зеваки, и тронулись дальше. По пути их зорко высматривали коршуны, забравшись в свое глубокое и пустое поднебесье, — братья лежали кверху лицом на дне подводы, и птицы казались им ржавыми старыми листьями из недалекой теперь уже осени. Ничто не мешало хищникам вершить свои плавные круги по светлому озеру безмерного неба.
Хорошего было мало. Лишь радовала мечта-надежда — учеба в Политехническом институте. Только удастся ли поступить? А если нет, тогда хоть пропадай: загребут в деникинскую армию.
Их зачислили в Политехнический институт без экзаменов. Для казачьих детей появилась к тому времени такая привилегия. По рекомендации однокашника по реальному училищу Димы Сапача они пришли во двор Казенной палаты с адресом, зажатым в руке. Дверь отворила молодая, лет двадцати пяти монашка и пригласила в комнату. Прихрамывая, повела их в комнатку, где им предстояло пожить до того, как подыщут себе постоянную квартиру. Убранство комнат было скромным, но в глаза бросались чистота и уют. Видно было, что хозяйка занималась не только постами да молитвами, по находила время и для мирских дел. Пришел Димка, и они, обрадовавшись его приходу, воспрянули духом. Втроем жить будет веселее!
Недолго пожили хлопцы на подворье женского монастыря. Хозяйка ни в чем не стесняла их, нравоучениями, чего они опасались, не надоедала.
После первых же посещений лекций братья приуныли. Они понимали, что отец последнее от себя отрывает, а хочет выучить их. Продуктов, что они привезли с собой, хватило ненадолго. Не помогло и то, чтоВасилий устроился служащим самого низкого, четвертого, разряда. Работа несложная — подшивай и упорядочивай документы, зато и оплата грошовая. Хотя и это было уже кое-что. Ведь они так мечтали найти работу в городе тогда, в прошлый свой приезд в Екатеринодар в 1917 году. Так и жили первое время, ночуя по очереди то на кроватке, то на крохотном сундучке. Павел съездил в Ивановскую. Мачеха к его приезду кое-что снарядила для их пропитания, и они зажили, с каждым днем отмечая, как тают их скудные припасы.
Деникинцы, теснимые на всех фронтах Красной Армией, объявляли мобилизацию за мобилизацией. Подходил срок призыва Василию, а там и до Павла очередь дойдет. В городе и по станицам рыскали карательные отряды, вылавливали дезертиров. Население Кубани, спасаясь от призыва в белую армию, уходило к «зеленым». В Красном лесу под Ивановской, по слухам, также имелся какой-то отряд «зеленых».
Вскоре Павел, видя затруднения, с какими отец каждый раз сталкивается, выделяя им продукты, и поняв бесперспективность ученья, уехал в Ивановскую. Стал помогать по хозяйству и изредка подвозить в город продукты для Василия. Каждый раз, наезжая, ходил на лекции, делал записи.
В начале 1920 года белые объявили очередную мобилизацию. Василий получил расчет на работе. Ему было приказано явиться на призывной пункт по месту жительства. Он приехал домой ночью, чем немало напугал отца и мачеху. Но вскоре страх прошел, и все принялись решать, как быть. Выход один. Василий уйдет в Красный лес. Там, говорят, уже есть несколько ивановских. Скрываются в нем и те, что вернулись с фронта, а теперь прячутся от беляков. Надо будет искать их и вместе пережидать это время. Фронт белых рассыпался, они теперь только и знают, что катятся как перекати-поле, нигде не держатся. Придется пожить в землянке, что ж делать…
Проводил Павел старшего брата в Красный лес и часто наведывался потом к нему, приносил то продукты, то кое-какое бельишко или теплую одёжу.
Деникин не мог добраться до Екатеринодара, хотя находился в ста двадцати семи верстах от него. Он вынужден был бездействовать в своем штабном вагоне, в то время как печать Кубанской рады призывала казачество на борьбу с кадетами, посягнувшими на самостийность. Откатываясь все дальше от Сальских степей в направлении Черного моря под натиском регулярных частей Красной Армии, белогвардейцы наконец достигли столицы кубанского казачества, верхушка которого так некстати подвела белое движение. Из-под самого Царицына отозвать кубанцев в тот самый момент, когда, быть может, очередной поход и въезд в Белокаменную под малиновый трезвон сорока сороков, да на белом коне казался генералам делом не таким уж и несбыточным!
Движение поездов из города и в него было перерезано. Кольцо офицерских частей сомкнулось. Без особого труда добровольцы овладели городом, и началась расправа. Разыскивались наиболее ярые поборники рады. Говорили, что многих из них арестовали в Зимнем театре во время очередной перепалки. А вскоре перепуганные обыватели смогли увидеть на крепостной площади труп одного из самых ярых самостийников, Калабухова. На груди у него висела дощечка с надписью: «Изменник Родины и казачества!»
Городок заполнился бесчисленными штабами, дипломатическими миссиями и беженцами. Казалось, все чиновничество, фабриканты, купцы обеих столиц, все титулованные особы России собрались сюда. Да к тому же еще сплошные генеральские лампасы на тихих улочках весеннего городка!
«Знатоки души» русского народа и России пытались ухватиться за последнюю возможность закрепиться на этих рубежах и еще раз начать новый поход на Москву. На углу Соборной и Борзиковской в особняке обувного короля Фотиади разрабатывались планы, коим уже никогда не суждено было сбыться. За морями, за горами, в тридесятых царствах вынуждены были досказывать свои замыслы неудавшиеся стратеги.
Но скоро агония кончилась. В земле Новороссийска нашел свой приют небезызвестный Пуришкевич, скончавшийся в тифозном бреду. Там же испустила дух и сама белая идея, и остались метаться на мартовских улочках и пристани города брошенные на произвол судьбы остатки «белого воинства» — в виду выбирающихся из Цемесской бухты кораблей «союзников» и вкатывающихся лавой красных конников…