Марина очень тяжело перенесла возвращение в родной «трехпрудный» дом после смерти матери. Все, все здесь напоминало об ушедшей, все принадлежало ей: это ее тень скрывалась за занавесками, это ее голос населял тишину. Любой стул, любая мебель стала воспоминанием о покойной и почти упреком живым. Один только вид рояля с закрытой крышкой приводил девочку-подростка в состояние неописуемого ужаса. Она отказывалась приближаться к инструменту. И вообще не хотела жить дома. Если бы она была религиозной, то ушла бы в монастырь. Но, поскольку не верила в Бога, предпочла затворничество в пансионе фон Дервиз, славившемся суровостью на всю Москву. Она рассматривала это свое изгнание одновременно как убежище, лазейку, чтобы укрыться, и как способ умерщвления плоти. В том огромном горе, которое охватило и не отпускало Марину, она предпочитала пытку дисциплиной пытке памятью.
Анастасия, обладавшая более спокойным и ровным характером, чем сестра, оставалась дома и довольствовалась тем, что продолжала заниматься сначала с одной учительницей – из гимназии, куда хотел определить младшую дочку отец, потом с другой – любимой, выписанной профессором Цветаевым из Ялты. Но и Асе, несмотря ни на что, дом казался пустым, незаселенным, она остро ощущала одиночество. Из-за легкого апоплексического удара Ивану Владимировичу пришлось несколько недель провести в клинике. Единокровный брат Андрей, которого девочка очень любила, стал чудаковатым юношей, теперь он уделял сестренке меньше внимания и едва ли не целыми днями, запершись в своей комнате, играл на мандолине. Избравшая профессию педагога старшая сестра Валерия посвятила себя «просвещению народа», часто встречалась с прогрессивно настроенной молодежью и посмеивалась над Асей, обвиняя ее в том, что девочка не видит эволюции мира в сторону триумфа рабочего класса.
Зато Валерия была очень внимательна к Марине. Когда та возвращалась из интерната в дни каникул, придя всего на несколько дней домой, начинающие конспираторы охотно принимали ее в свою компанию. И получалось, будто рядом с официальной семьей, живущей в Трехпрудном переулке, существует и еще одна, тайная. Пылкость и убежденность новых друзей оказались заразительны. После этих бурных политических дебатов Марина приносила в гимназию фон Дервиз революционный дух, и это раздражало начальство, ему такая ученица была нежелательна, терпеть ее не хотелось. Девочку осыпали упреками за то, что приносит в учебное заведение опасные книги, за то, что произносит «зажигательные» речи перед одноклассницами в перерывах между занятиями, за то, что дерзко отвечает на любое замечание, критикуя все подряд, противопоставляя себя окружающему и окружающим. И действительно, дух противоречия был у нее необычайно силен. Марина, похоже, старалась создать ощущение, будто стремится стать сиротой в целой вселенной. Однажды, когда директриса в очередной раз отругала девочку за непослушание, Марина выкрикнула ей в лицо: «Горбатого могила исправит! Не пытайтесь меня уговорить. Не боюсь ваших предостережений, угроз. Вы хотите меня исключить – исключайте! Пойду в другую гимназию – ничего не потеряю. Уж привыкла кочевать. Это даже интересно – новые лица…»[23]
Когда весной 1907 года профессор Цветаев вернулся домой из клиники, его попросили забрать из интерната дикарку-дочь, которая не упускает ни единого случая взорвать установленный порядок и произнести проповедь, подталкивающую других учениц к мятежу.
Однако идеологические диверсии в гимназии не были – далеко не были! – единственным и главным занятием Марины. Даже мечтая мощным ударом сотрясти устои общества, она продолжала жадно поглощать книги – все подряд, любые, какие попадали под руку, – и сочинять стихи, в которых чувствуется явственный отпечаток юношеской сентиментальности. Некоторые из стихотворений ей случалось прочесть сестре, некоторые – друзьям, и ей приятно было слушать комплименты. Но настоящее удовлетворение она получала не от этого, истинное вознаграждение заключалось не в этом, – оно было интимным, тайным от всех: ощущение того, как ход мыслей в ней согласуется с музыкой слов. Она не ожидала от своих стихов ничего другого, кроме наслаждения, которое они дарили ей, когда, сидя одна над листом бумаги, с пером в руке, чуть склонив голову набок, она чувствовала, как вдруг приходят к ней рифмы и как становятся послушны ей.
Однако никто не может жить только в мечтах, миражах… После того как Марину исключили из гимназии фон Дервиз, Иван Владимирович записал ее в другую – гимназию Алферовой. На этот раз без всякого пансиона, и девочка проводила много времени в Трехпрудном. Иногда она прогуливала уроки и, пока отец был дома, уединялась на чердаке, куда Ася приносила ей пальто или шаль, а она запойно читала, кутаясь в них. А свободные вечерние часы отдавались тому же занятию или писанию стихов в собственной Марининой маленькой комнатке – прежде принадлежавшей Андрею. Ей казалось, будто именно в этих четырех стенах ее дух лучше всего концентрируется и воспламеняется. Чем больше великих писателей она узнавала, тем сильнее стремилась походить на них. Ей чудилось, что нет большего счастья для человеческого существа, чем сравниться гением с Пушкиным, Гёте, Шиллером… Может быть, она думала, что, не будучи способной соблазнить кого бы то ни было своими физическими данными, она должна рассчитывать только на талант, чтобы вызвать восхищение толпы?
Ей исполнилось пятнадцать, и она была крайне недовольна своей внешностью: казалась себе слишком громоздкой, толстой, ненавидела свои круглые щеки, свои прямые волосы, свои неловкие жесты, наконец – близорукие глаза, которые словно плавали в пространстве в поисках точки, на которой остановить взгляд. Всякий раз, проходя мимо зеркала и случайно заглянув в него, девочка испытывала к себе отвращение. И это отвращение к себе самой, этот отказ от себя самой принимал такие размеры, что Марина ощущала себя великомученицей, если вынуждена была подвергнуться обстрелу взглядов и возможному обсуждению другими людьми. «Мученье стесняться было почти не под силу, – пишет Анастасия Цветаева в своих „Воспоминаниях“, – войти в чью-то гостиную, где люди, в сеть перекрестных взглядов, под беспощадно светлым блеском ламп, меж ненавистных шелковых кресел, ширм, столов под бархатной скатертью – было почти сверх сил».
А сама Марина расскажет об этом двойном чувстве – желании бросить вызов и тоске – в одном из своих стихотворений:
Гордость и робость – рoдные сестры,
Над колыбелью, дружные, встали.
В то время как Анастасия, девочка покладистая, с равным спокойствием принимала как школьную муштру, так и дружеские отношения с одноклассницами, Марина замыкалась в крепости своих фантазмов и поэзии.
Конечно, она иногда соглашалась принять участие в болтовне младшей сестры с ее подружками, среди которых чаще других бывали в доме Аня Калин и Галя (Елена) Дьяконова.[24] Но только зрелая женщина, на долгие года ставшая другом семьи, зубной врач Лидия Тамбурер сумела проникнуть сквозь защищавший Марину панцирь недоверия и надменности.
Свободно беседуя с этой уравновешенной и рассудительной женщиной, Марина временами ощущала, будто нашла в ней мать и советчицу. Шестнадцатилетней Марине удалось даже позабыть о своих революционных страстях, чтобы окунуться в новую страсть, на этот раз – менее опасную: роясь в исторических трудах ради каких-то справок, она открыла там персонажа, который показался ей достойным фанатического обожания, – Наполеона! Его характер, темперамент, его труды и дни, все, что происходило с французским императором – вплоть до трагического конца жизни, безумно волновало ее. Для Марины не имело значения то, что когда-то он пошел войной на Россию и именно из-за него пали на полях сражений многие тысячи ее соотечественников, для нее это был сверхчеловек, заслуживающий того, чтобы все народы мира опустились перед ним на колени. Она с энтузиазмом погрузилась в перевод на русский язык «Орленка» Эдмона Ростана.[25] Судьба герцога Рейхштадтского, страстно любимого французами и отданного на съедение австрийцам, заставляла ее заливаться слезами. «Кого из них она любила сильнее – властного отца, победителя стольких стран, или угасшего в юности его сына, мечтателя, узника Австрии? Любовь к ним Марины была раной, из которой сочилась кровь… Поглощенность Марины судьбой Наполеона была так глубока, что она просто не жила своей жизнью… Ни одна из жен Наполеона, ни родная мать его сына, быть может, не оплакали их обоих с такой страстной горечью, как Марина в шестнадцать лет!» – рассказывает ее сестра.[26]
Никогда не знавшая меры в своих суждениях, юная Марина Цветаева не задумываясь брала сторону тех, кто казался ей пострадавшим в раздорах, приведших к распаду семьи Его Величества. Она любила первую жену Наполеона – чувственную и кокетливую Жозефину – и ненавидела мать Орленка, Марию-Луизу, за жирное тело и предательство в последний час. Гордясь своим переводом драмы Ростана, она читала готовые, на ее взгляд, куски только самым близким людям. А затем, узнав, что уже существует другой перевод «Орленка», бросила работу незаконченной и потеряла к ней всякий интерес. Но культ великого человека по-прежнему жил в ее душе, и это он пробудил в Марине фантазию – она решила оформить свою комнату в стиле ампир. Оказалось, что сделать это не так уж просто: в магазинах Москвы никак не удавалось найти обои с нужным орнаментом. И тогда, огорчившись тем, что императорских «пчелок» в продаже нет, она – за неимением лучшего – довольствовалась тем, что превратила стены и потолок («небо» – называет его Анастасия в своих «Воспоминаниях») своей комнаты в темно-красные, усыпанные мелкими золотыми звездочками. Зато в специализированных книжных лавках и магазинах города, по ее просьбе заказывавших во Франции товары, она смогла приобрести целое собрание живописных и графических изображений своего идола. «Стены ее комнаты были увешаны его портретами и гравюрами Римского короля, герцога Рейхштадтского… Полдня запершись в своей узенькой комнатке, увешанной гравюрами и портретами, окруженная французскими книгами, она с головой уходила в иную эпоху, жила среди иных имен».
«Все, что удавалось достать о жизни императора Франции, все превратности его судьбы, было прочтено ею в вечера и ночи неотрывного чтения, – пишет младшая сестра. – Она входила ко мне и читала вслух, половину уже наизусть зная, оды Наполеону Гюго, показывала вновь купленную гравюру – Наполеон на Св. Елене, перевешивала на стену у своего стола овальный портрет герцога Рейхштадтского, знаменитый портрет Лоренса – нежное личико мальчика лет девяти, с грациозной благожелательностью и с недетской печалью глядящее из коричневатых волнистых туманностей рисунка, словно из облаков». Марина дошла даже до того, что заменила в красном углу, предназначенном для святых образов, древнюю и почитаемую в доме икону изображением – о, какое надругательство! – великого завоевателя-корсиканца.[27] Обнаружив это святотатство, отец возмутился, разгневался. Но она стояла на своем и продемонстрировала явное пренебрежение отцовским негодованием с таким неистовством, какого даже от нее никто не мог ожидать: она схватила тяжелый подсвечник и стала размахивать им как оружием. Для нее Наполеон стоил всех святых православного мартиролога.
Это, конечно, был жест отчаяния, но на самом деле даже за нежно любимым – таким добродушным, таким ученым, таким прямым и справедливым – отцом Марина не хотела признать права руководить своей жизнью. Ей не было еще и семнадцати, когда она внезапно вбила себе в голову отправиться во Францию, рассчитывая там учиться в Alliance Française[28] и следить за сообщениями из Сорбонны, касавшимися средневековой литературы. Растерянному и взволнованному профессору Цветаеву не хватило отваги противиться этой блажи. Зато близкие семье люди не уставали стонать: «В Париже! Одна!.. Шестнадцатилетняя девушка!.. В этом ужасном городе!.. Этот бедный отец, он уже не знает, что он делает!.. Всегда занятый своим Музеем…»
Прибыв в Париж, Марина сразу же решила отдать себя под покровительство и защиту, пусть символическую, своего «полубога». Для этого ей взбрело в голову хотя бы поселиться на улице, носящей имя Наполеона. Но такой не оказалось в этом неблагодарном городе. Вдруг повезло: кто-то сказал ей, что существует улица Бонапарта. Что ж, все лучше, чем ничего! И повезло вдвойне: еще и удалось снять комнату на этой узенькой улочке, битком набитой книжными лавками и антикварными магазинами. Некоторое время девушке нравилась бурная жизнь французской столицы. Она бегала по музеям и библиотекам, осматривала памятники. Но истинной целью путешествия все-таки было посещение театра и знакомство с несравненной Сарой Бернар в роли Орленка. Она ходила на все представления пьесы Ростана, после каждого спектакля пробиралась за кулисы и умоляла великую актрису подписать ей фотографию. Трижды возобновлялись эти попытки, удивлявшие даже ее самое упорством. Наверное, такая дерзость была продиктована любовью к Наполеону. Когда эта восторженная зрительница в последний раз предстала перед актрисой, Сара Бернар выразила недовольство снимком, который девушка ей протянула и на котором она показалась себе старой и плохо причесанной. В раздражении актриса написала на фотографии всего три слова: «Это не я!» и неохотно подписалась. Но Марина почувствовала себя совершенно удовлетворенной. Теперь, когда у нее было все, чего ей хотелось, она стала испытывать в этом чужом городе только одиночество и тоску. Ей чудилось, будто бы все прохожие, какие попадаются ей на улицах, интересуются только любовью, работой и деньгами! И у всех у них это есть, только у нее нет ничего! Свою ностальгию и нравственную опустошенность она выразила в стихах, названных «В Париже»:
Дома до звезд, а небо ниже,
Земля в чаду ему близка.
В большом и радостном Париже
Все та же тайная тоска.
Шумны вечерние бульвары,
Последний луч зари угас,
Везде, везде всё пары, пары,
Дрожанье губ и дерзость глаз.
Я здесь одна. К стволу каштана
Прильнуть так сладко голове!
И в сердце плачет стих Ростана
Как там, в покинутой Москве.
Париж в ночи мне чужд и жалок,
Дороже сердцу прежний бред!
Иду домой, там грусть фиалок
И чей-то ласковый портрет.
Там чей-то взор печально-братский.
Там нежный профиль на стене.
Rostand и мученик Рейхштадтский
И Сара – все придут во сне!
В большом и радостном Париже
Мне снятся травы, облака,
И дальше смех, и тени ближе,
И боль как прежде глубока.[29]
А пока Марина тайно и смертельно тосковала в Париже, ее отец в России переживал профессиональную[30] драму. Внезапно обнаружилось, что ряд гравюр, выдававшихся только доверенным читателям в особом зале для чтения Румянцевского музея, директором которого был профессор Цветаев, похищены. Министр просвещения А.Н. Шварц, который – в ответ на помощь, оказанную ему когда-то, в бытность его, одновременно с Цветаевым, студентом университета, – Ивана Владимировича ненавидел, назначил расследование, ревизию, поручив все это не сведущему в искусстве и науке человеку. Началась травля Цветаева. Какой только клеветы о себе он не наслушался, чего только не писали газеты! Вот только один образчик: разве не сотрудник или родственник профессора оказался мошенником? Когда Марина вернулась домой после нескольких месяцев пребывания в Париже, никакой ясности в деле еще не было. Однако, возмущаясь тем, что ее отца подвергли несправедливым подозрениям, и самолюбие его как ученого было уязвлено, она не придавала такого уж большого значения всем этим служебным неприятностям. Любопытно, что именно в то время, когда девушка была оторвана от родины, в ней снова проснулось прежнее желание активно участвовать в развивающемся в России интеллектуальном движении. Едва приехав домой, она вспомнила, что еще до отъезда во Францию познакомилась с литератором Львом Львовичем Кобылинским,[31] известным под псевдонимом Эллис. Вспомнила, как он хвалил прочитанные ею при нем фрагменты ее перевода «Орленка». Несмотря на то что немало времени утекло после их последней встречи в Трехпрудном, черты этого удивительного человека так и остались запечатлевшимися в памяти, сохранившей мельчайшие детали: тридцатилетний мужчина, худой как жердь, с редкими черными волосами на почти лысом черепе, с зеленым пламенем в глазах и такими красными губами, будто они испачканы кровью. Был он колдуном или вампиром, а может – обоими сразу? Жил Эллис бедно, питался от случая к случаю в гостях и видел спасение только в литературе. По слухам, он готовился вместе со знаменитым поэтом Андреем Белым выпускать новый журнал «Мусагет».[32] А значит, было бы важно восстановить контакт с ним? Преодолев свою обычную нерешительность, Марина Цветаева пригласила Эллиса к себе. Он тут же примчался. И сразу же началось колдовство. Он всё читал, все старые и все новые книги, он знал наизусть сотни стихотворений, он был на «ты» с самыми великими поэтами своего времени и просто-таки фонтанировал забавными историями из жизни литературных кругов Москвы и Санкт-Петербурга. Анастасия, которая присутствовала при этих встречах, тоже была очарована словоохотливым и вдохновенным гостем. Отныне каждый вечер Эллиса можно было видеть за столом у Цветаевых. Совестливый нахлебник, он расплачивался за еду афоризмами и анекдотами. Но если две молоденькие девушки наслаждались обществом Эллиса, их отец сожалел об этом знакомстве и опасался влияния, которое «этот декадент с левыми идеями» оказывал на дочерей. Он боялся также, как бы Эллис не оборвал нити, связывавшие его с детьми, и не вовлек их в среду московской богемы.
И вдруг – новая буря. Постоянному гостю Цветаевых, а рикошетом – и самому профессору было предъявлено тяжелое обвинение. Некоторые враги директора Румянцевского музея заявили, что есть доказательства преступно небрежного отношения его к наблюдению за читальными залами, в результате чего «протеже» профессора смог вырвать многие страницы из библиотечных книг, чтобы использовать их в собственных работах. Но из других источников информации (от людей, близких к семье Цветаевых) можно понять, что, вполне вероятно, Цветаев сам спровоцировал это преступление, чтобы положить конец близости Эллиса с Мариной и Анастасией. Главное – история попала в газеты, причем информация о содеянном сопровождалась уничижительными комментариями в адрес «обвиняемого», и министр просвещения воспользовался этим как поводом для новой атаки на Цветаева, от которого столь долго мечтал освободиться. В сознании Шварца дело об испорченных книгах немедленно и прочно связалось с делом об украденных гравюрах.
Пойманный с поличным, опозоренный Эллис перестал бывать в «трехпрудном» доме. Но не перестал думать о его юных обитательницах, которые так запали ему в душу, и в конце концов, поставив все на карту, написал Марине любовное письмо с предложением выйти за него замуж. Поскольку не могло быть и речи о том, чтобы лично передать это послание в собственные руки девушки, раз уж профессор запретил Льву Львовичу приближаться к дому, он поручил сделать это своему лучшему другу – поэту Владимиру Нилендеру.
Марина приняла посланца в своей маленькой комнатке, Ася присутствовала при встрече. Атмосфера, несмотря на то что гость был нежданным и не знакомым до сих пор юным девушкам, сразу же стала сердечной и исполненной искренности. Троица обменивалась заветными мыслями, они признавались друг дружке в самых честолюбивых помыслах, они лелеяли самые химерические проекты… Наступила ночь, но она не прервала увлекательной беседы. На рассвете Нилендер охватил голову руками и простонал: «Марина! Ведь Лев-то [Эллис] ждет меня! Что я должен сказать ему?» Марина вздрогнула: предложение руки и сердца, содержавшееся в письме Эллиса, показалось ей настолько несуразным и нелепым, что она и думать о нем забыла. Но в тот же момент поняла: Нилендер тоже без памяти влюбился в нее, и теперь он мечтает на ней жениться! Будучи в течение долгого времени убежденной, что она – такая, как есть – не способна привлечь внимание мужчин, Марина внезапно оказалась осаждаемой двумя претендентами на ее руку! И была одновременно польщена и раздосадована этим. Разве нельзя любить одними лишь душами, не примешивая сюда тела? Мысли ее путались, но она решительно отвергла оба предложения, как Эллиса, так и Нилендера, заметив, впрочем, что только тогда, когда человек покидает ее, он становится для нее незаменимым. Когда его нет на глазах, она может думать и мечтать о нем, не боясь разочарований. Исчезая из поля зрения, он остается в сердце украшенным поэтической ложью памяти. Во все времена, думала Марина, отсутствующие были более дороги ей, чем присутствующие.
Однако вся эта путаница, сложная ситуация, в которую попала юная девушка, настолько потрясла ее, что, стремясь хоть чуть-чуть успокоить нервы, она начала курить. И даже собиралась убить себя, чтобы разом покончить с непредвиденными случайностями этой бесполезной жизни. Тем временем расследование абсурдного дела о Румянцевском музее вяло продолжалось, и профессор Цветаев потихоньку сходил с ума от раздражения. Не в силах прийти ему на помощь, старшая дочь могла только жалеть отца и оплакивать себя самое.
Единственным лучиком света в этом царстве теней стала мимолетная встреча: в книжном магазине Вольфа на Кузнецком мосту Марина увидела у прилавка знаменитого поэта Валерия Брюсова. И услышала, как он говорит продавцу: «Дайте мне „Chanteclair'а“, хотя я и не поклонник Ростана!» Презрительные слова были для Марины как пощечина. Вернувшись домой, она написала мэтру письмо, в котором, защищая своего любимого автора, утверждала, что он – гений, потому что стихи его помогают переносить все уродство существования. Брюсова позабавило это кредо девической веры, и он ответил своей корреспондентке, что его мнение о Ростане на самом деле куда сложнее, чем может показаться. Кроме того, он выразил желание познакомиться с юной и пылкой читательницей французской литературы. Несмотря на страстное желание установить контакт с человеком, талантом которого она восхищалась и критики которого опасалась, Марина на письмо не ответила. Может быть, потому еще, что опыт общения с Эллисом и Нилендером стал для нее уроком? Она не считала себя достаточно взрослой и зрелой, чтобы столкнуться с миром писателей, которые печатаются, продают свои книги и обсуждаются в газетах. Впрочем, ей все равно вот-вот нужно было уезжать вместе с сестрой из России в поездку по Германии, куда профессор Цветаев отправлялся в связи с делами своего Музея, который еще стоял тогда в строительных лесах.
Отец занимался делами в Дрездене, дочери поселились на находившемся поблизости от Дрездена горном курорте Вайсер Хирш, в семье пастора, страстно влюбленного в музыку. Во время своего короткого пребывания в Германии Марина успела углубить познания в немецком, с головой погрузиться в Гёте, который, по ее мнению, превосходил Толстого, и сделать открытие: оказывается, Германия, исполненная достоинств, вполне могла бы быть ее второй родиной… Но тут, 13 июня 1910 года, профессор Цветаев получает из Москвы известие о том, что по результатам расследования его отстраняют от должности директора Румянцевского музея.[33] Министр просвещения Шварц добился-таки своего. Оскорбленный Цветаев, пусть и с душевными муками, выносит удар и готовит докладную записку в свою защиту. Догадываясь об охватившем отца отчаянии, Анастасия решила остаться с ним в Германии до тех пор, пока дело не закончится полным его оправданием и восстановлением справедливости. Зато Марина поторопилась вернуться в Россию, чтобы оказаться в Москве к тому времени, когда начнется новый учебный год в гимназии.
Она отправилась в путь ближе к концу лета и заранее радовалась тому, что скоро окажется в привычной обстановке и вернется к обычаям своего детства.
Но от одинокой жизни в московском родительском доме у нее только сильнее сжималось сердце. Когда она вошла в пустые комнаты, ей почудилось, будто мать умерла только вчера, умерла второй раз. И ей внезапно очень захотелось, чтобы отец и сестра вернулись как можно скорее. Однако, вернувшись, профессор с головой окунулся в дела по своей реабилитации, требуя от властей разобраться в запутанной ситуации с Румянцевским музеем, а кроме того, был слишком занят работами, связанными с открытием Музея изящных искусств, чтобы заниматься дочерьми. Рвение, с которым он пытался обелить свое имя, очистить себя от всяких подозрений, и силы, вложенные в шедшее параллельно создание новой национальной сокровищницы, дали свои плоды: несколько месяцев спустя Цветаев выиграл дело, он был окончательно освобожден от беспочвенных обвинений и назначен почетным директором Румянцевского музея. Но сколько же за это время он пережил унижений, сколько ему пришлось предпринять, чтобы защитить свою репутацию ученого, да просто – порядочного человека! Дочери сочувствовали Ивану Владимировичу, переживали все волнения вместе с ним, но не могли ничем помочь ему в борьбе против злобных клеветников. Да и слишком много было у девушек собственных проблем. Куда более серьезные события оттеснили для них на второй план несчастья отца. В октябре 1910 года было объявлено о смерти Льва Толстого на маленькой железнодорожной станции Астапово, где он скрывался, убежав из дому, от семьи. Это известие потрясло всю Россию.
Чтобы отдать последний долг писателю, которого сестры Цветаевы любили, и человеку, чьими идеями восхищались, девушки решили отправиться в паломничество к имению Толстого – Ясной Поляне. Здесь должны были состояться его гражданские похороны – отлученного от церкви за антиклерикальную позицию писателя нельзя было хоронить так, как положено по обряду.
Несмотря на запреты отца, опасавшегося столкновений с полицией во время церемонии, Марина и Ася, незаметно скрывшись из дома в назначенный день, присоединились к тысячам людей, устремившихся на вокзал, и протиснулись сквозь толпу людей, осаждавших вагоны. После изматывающего путешествия Марина и Анастасия достигли наконец цели – ноги у них окоченели, зато сердца горели энтузиазмом. Они видели, как прибыл поезд с телом Льва Николаевича, проследовали с процессией, которая сопровождала гроб до дома покойного, несколько часов простояли в очереди с незнакомцами, чтобы войти в комнату, где покоился великий человек – спокойное лицо, на котором написано безразличие ко всему, такой мог бы быть крестьянином… Анастасия изложила свои впечатления так: «…в черной рубашке, очень желтый, очень знакомый, только худее, с белой бородой, Лев Николаевич… Проходя, многие крестились. В комнате икон не было – на него? В этой комнате он писал „Войну и мир“. Нежданная тишина в нем, бурном: он молчал. Никогда не молчавший!»[34]
Возвращение сестер в вагоне третьего класса было ужасным. Они были совершенно разбиты, умирали с голоду, но горды тем, что воздали почести писателю, который все детство учил их мечтать и у которого хватило мужества противостоять официальным представителям религии и порядка.
После этой героической экспедиции Марина, вновь вернувшаяся к своему одиночеству, к своим колебаниям, к сомнениям, вдруг решила возобновить отношения с Нилендером, с которым не виделась со времени загадочной интриги с предложением руки и сердца. Но ей не хотелось снова призывать его к себе письмом – казалось, это будет выглядеть чересчур банальным, да и неловким жестом. Поэтому она надумала послать ему сборник стихов, который возьмет да напечатает в типографии за свой счет. Стоимость операции ее не смущала и не могла сдерживать. Профессор Цветаев не был не только прижимистым, но даже и экономным, и Марина брала из отцовской шкатулки с деньгами столько, сколько ей было нужно. Поблизости от дома как раз оказалась типография Мамонтова. Марина передала ее сотрудникам подборку стихотворений, написанных в последнее время, и сделала заказ: напечатать пятьсот экземпляров книжки. Она всегда была скрытной и подозрительной, поэтому никому ничего не рассказала о своем проекте. Пока печатался сборник, девушка – как примерная школьница – вернулась в гимназию. И никто пока и помыслить не мог, какие грядут события.
Увидев готовую книгу, Марина испытала некоторый прилив тщеславия. Достаточно ли быть напечатанной, чтобы заявить себя поэтом? Двести двадцать шесть страниц. Название, набранное жирным шрифтом: «Вечерний альбом». Пониже – более мелко – можно прочесть заголовки разделов: «Детство», «Любовь», «Только тени». И действительно, здесь можно найти отголоски всех ее детских заблуждений, всех метаний подростка. Чтобы подчеркнуть свою склонность к огненно прожитой жизни и преждевременной смерти, Марина посвящает сборник Марии Башкирцевой, романтичной русской девушке, которая жила во Франции в конце прошедшего века, издала «Дневник» пронзительной искренности и угасла в двадцать четыре года.[35] Одержимая идеей собственного скорого ухода из жизни, Марина пишет в стихотворении «Молитва»:
Христос и Бог! Я жажду чуда
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда
Вся жизнь как книга для меня.
Ты мудрый, ты не скажешь строго:
«Терпи, еще не кончен срок».
Ты сам мне подал – слишком много!
Я жажду сразу – всех дорог!
Всего хочу: с душой цыгана
Идти под песни на разбой,
За всех страдать под звук органа
И амазонкой мчаться в бой;
Гадать по звездам в черной башне,
Вести детей вперед, сквозь тень…
Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день!
Люблю и крест, и шелк, и каски,
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки
И дай мне смерть – в семнадцать лет!
А в действительности, когда «Вечерний альбом» – носитель этой мольбы о смерти – вышел из печати, Марина, искренне считавшая себя искушенной, разочарованной в жизни, отчаявшейся, столь же искренне, пусть и помимо воли, мечтала, чтобы ее первую книгу заметили, чтобы ею восхитились, чтобы взволнованный Нилендер прочел ее, чтобы будущее, освещенное поэзией, улыбнулось им обоим.