«Рыба тухнет с головы…» Разве не надо опасаться врага внутреннего больше, чем приходящего извне? Некоторые в то время задавали себе такой вопрос, понимая, какая непоследовательность, какая бессвязность мыслей царит на самом верху государственной власти. Отзвуком потерь на фронтах стали скандалы в тылу. То здесь, то там слышался шепоток: пора провозгласить сепаратный мир с Германией. Генералы один за другим заявляли о своей неспособности поддерживать моральный дух в войсках, если гражданские будут по-прежнему подавать пример безрассудства и коррупции. Некоторые видели спасение лишь в том, чтобы немедленно подчиниться требованиям либералов. У царя не оставалось выбора: желая предохранить страну от вторжения и анархии, он должен был отречься от престола. И – под двойным давлением: военных и политиков – отрекся от него 2 марта 1917 года в пользу брата Михаила. Но тот отказался принять корону, и теперь расколотой, растерянной нацией силилось хоть как-то руководить жалкое и беспомощное Временное правительство. В Петрограде после образования «совета рабочих и солдат» приступ реваншистской радости привел к немыслимому хаосу. И если некоторые интеллигенты – такие, например, как Андрей Белый и Александр Блок – приветствовали повсеместные и повседневные беспорядки, видя в них зарю будущей цивилизации – цивилизации свободы и справедливости, то других тревожило половодье низменных инстинктов, обуревавших население страны.
Марина Цветаева оплакивала арест царя, которого вместе с семьей заперли в Царскосельском дворце. Как большинство соотечественников, она надеялась, что Керенский, ставший главой Временного правительства, сумеет успокоить народ, навести порядок на улицах, придумает, как обеспечить почетный статус бывшему государю, а главное – остановить вражду с Германией. Но Керенский, напротив того, провозгласил во всеуслышание о своем стремлении вести войну до победного конца. И Марина возмущалась этим упрямством, потому что, по ее мнению, время уходило зря, а Сергей из-за этого рисковал угодить на передовую. Опасаясь потерять свое привилегированное положение медбрата при новом рекрутском наборе и оказаться простым пехотинцем, он только что записался на офицерские курсы при Военной академии в Москве. Вопреки семейной традиции мятежа и анархии Сергей оставался верным низложенному монарху.
Марина поддерживала лояльность мужа по отношению к царю, но отнюдь не потому, что была сторонницей абсолютистской власти, а потому лишь, что догадывалась: Николай II, несмотря на все свои слабости и недостатки, воплощает в себе образ вечной России, которую большевики хотят разрушить до основания. Точно так же, как Цветаева обожала Москву с ее церквями, не посещая проходящих там богослужений, почитала она и царя – символ российского прошлого, но оставалась при этом в стороне от тех, кто официально воскурял ему фимиам. Для нее предать поверженного императора было подлостью, низостью, почти клятвопреступным деянием. С гордостью, с вызовом, с признательностью традициям, в которых выросла, хотя часто и оспаривала их, она напишет:
Надобно смело признаться, Лира!
Мы тяготели к великим мира:
Мачтам, знаменам, церквам, царям,
Бардам, героям, орлам и старцам,
Так, присягнувши на верность – царствам,
Не доверяют Шатра – ветрам.
Знаешь царя – так псаря не жалуй!
Верность как якорем нас держала:
Верность величью – вине – беде,
Верность великой вине венчанной!
Так, присягнувши на верность – Хану,
Не присягают его орде.
Ветреный век мы застали, Лира!
Ветер, в клоки изодрав мундиры,
Треплет последний лоскут Шатра…
Новые толпы – иные флаги!
Мы ж остаемся верны присяге,
Ибо дурные вожди – ветра.[63]
Но на самом деле в это время Марина Цветаева была куда менее внимательна к явлению новой России, чем к первым движениям ребенка, которого носила в чреве. Снова беременная, она дрожала за будущее этого ребенка, который рисковал родиться в наихудших условиях. Да и отец был совсем не уверен в завтрашнем дне… Пусть сейчас его прикрывает крыша офицерской школы, но разве, едва получив погоны, он не может быть послан в огненную кашу? Если бы только Керенский притих, умерил свои притязания и отменил ближайшие наступления! Если бы только безумцы России и Германии нашли согласие, водя пальцем по карте! Если бы только Сережа снял мундир и снова стал гражданским лицом, как в благословенные дни мира на земле! Нет, это напрасные мечты… Керенский, такой ловкий на словах, решительно не способен претворять их в жизнь. Больше похож на банального – болтливого и пустого – французика, когда нужен, по крайней мере, «Бонапарт»!
Приезд 2 апреля 1917 года в Петроград Ленина, преследуемого, но победительного вождя большевиков, из духа противоречия вдохновил Марину на нежнейшие стихи, адресованные царевичу Алексею, такому же, как его родители, узнику, томящемуся в Царском Селе. Она умоляла «церковную Россию» сохранить живым и здоровым невинного «ягненка», который чахнет за стенами бывшего императорского дворца, охраняемого красными солдатами.[64] А потом, обращаясь уже к поруганному и униженному монарху, она пишет:
Настежь, настежь
Царские врата!
Сгасла, схлынула чернота.
Чистым жаром
Горит алтарь.
– Христос Воскресе,
Вчерашний царь!
Пал без славы
Орел двуглавый.
– Царь! Вы были не правы.
Помянет потомство
Еще не раз —
Византийское вероломство
Ваших ясных глаз.
Ваши судьи —
Гроза и вал!
Царь! Не люди —
Вас Бог взыскал.
Но нынче Пасха
По всей стране,
Спокойно спите
В своем Селе,
Не видьте красных
Знамен во сне.
Наконец 13 апреля 1917 года в Москве, среди полного военного разгрома, среди полного политического смятения Марина в муках рожает дочь – Ирину. И сразу же сообщает о счастливом событии маленькой Ариадне (Але):
«Милая Аля!
Я очень по тебе соскучилась… Твою сестру Ирину мне принес аист – знаешь, такая большая белая птица с красным клювом, на длинных ногах. У Ирины темные глаза и темные волосы, она спит, ест, кричит и ничего не понимает… Кричит она совсем как Алеша, – тебе понравится… Когда я приеду, я подарю тебе новую книгу».[66]
Однако у Марины совершенно не было времени умиляться рождению нового человека. Живя в дезорганизованной стране, она не могла понять, как и чем защитить своего мужа и себя самое, у кого просить этой защиты. Конечно, большевики во главе со своим вождем Лениным и его приспешником Троцким провалились с попыткой государственного переворота, но не укрепилась и власть Временного правительства. Улица диктовала сверхосторожным и боязливым политикам свою волю. Марина боялась, что в любую минуту по приказу какого-нибудь безответственного комитета Сергея выдернут из его офицерской школы и отправят на кровавую бойню. Доведенная почти до безумия, растерянная, она просит своего лучшего друга Максимилиана Волошина (Макса), предполагая, что у того есть связи в «высших сферах», попробовать добиться для Сережи безопасного, с ее точки зрения, прикомандирования.
«Дорогой Макс! – пишет ему Цветаева. – У меня к тебе огромная просьба: устрой Сережу в артиллерию на юг. (Через генерала Маркса?) Лучше всего в крепостную артиллерию, если это невозможно – в тяжелую. (Сначала говори о крепостной. Лучше всего бы – в Севастополь. Сейчас Сережа в Москве, в 56 пехотном запасном полку. Лицо, к которому ты обратишься, само укажет тебе на форму перехода. Только, Макс, умоляю тебя – не откладывай. Пишу с согласия Сережи. Жду ответа». Но дни проходили, а Макс не отвечал. А в Москве между тем уже не хватало всего. Город нерегулярно снабжался продовольствием. Цены на продукты взлетели запредельно. Всю зиму невозможно было достать дрова, чтобы отопить помещения. Поняв, что ждать дальше бессмысленно, Марина вернулась к прежней теме и опять написала Волошину. Теперь она сама собралась в Крым, но ей надо было, чтобы Сережа поехал вместе с семьей.
«Дорогой Макс,
Убеди Сережу взять отпуск и поехать в Коктебель. Он этим бредит, но сейчас у него какое-то расслабление воли, никак не может решиться. Чувствует он себя отвратительно, в Москве сыро, промозгло, голодно. Отпуск ему, конечно, дадут. Напиши ему, Максинька! Тогда и я поеду – в Феодосию, с детьми. А то я боюсь оставлять его здесь в таком сомнительном состоянии.
Я страшно устала… Просыпаюсь с душевной тошнотой, день как гора… Напиши Сереже, а то – боюсь – поезда встанут».[67]
Пока Марина жаловалась на судьбу Сережи, ставшего пленником своего мундира, Анастасия, уехавшая по настоянию Волошина еще в середине мая с детьми в Феодосию, переживала горе, которое физически и морально совершенно выбило ее из колеи. 21 мая 1917 года она потеряла мужа – Маврикия Минца, умершего от перитонита. В Москву Ася попала только на следующий день после похорон, и надо было немедленно возвращаться в Крым – к детям, оставленным у чужих людей. Они перебрались в Коктебель, к Волошиным. Несколько недель спустя, в июле, оба ее сына заболели дизентерией. Старший, Андрей, выздоровел, маленький Алеша 18 августа умер. Тогда совершенно растерявшаяся Анастасия обратилась к старшей сестре, остававшейся в Москве. Марина усмотрела в этом форс-мажорные обстоятельства и, стремясь решить все дела разом, решила воспользоваться пребыванием в Крыму для того, чтобы снять квартиру, где обоснуется с детьми, подальше от северных столиц с их беспорядками и голодом. Авантюристка по призванию, она села в поезд, бросив в Москве мужа и обеих дочерей. Пусть они ни о чем не беспокоятся! Как только она найдет в Коктебеле или в Феодосии подходящую квартиру, она вернется за ними троими и унесет на юг – как кошка, спасающая своих котят…
Программа Марины отличалась завидной логикой. Но внезапно неожиданные события помешали ее осуществлению. В ночь с 24 на 25 октября 1917 года, когда Цветаева уже находилась в Крыму, народ и Петроградский гарнизон, послушные приказаниям Ленина, взяли штурмом Зимний дворец, резиденцию Временного правительства, бросили в тюрьму ошеломленных министров и привели к власти большевиков с их чванным «лидером». Провинциальные города один за другим также восставали. Повсюду торжествовала революция, погружая Россию в хаос, неразбериху, сея беспорядки, насаждая ненависть и беззаконие. Те, кто осмеливался протестовать, взывая к осознанию гражданского долга, попадали за решетку или оказывались расстрелянными на месте. В Феодосии солдатня праздновала победу, грабя, устраивая попойки и оскорбляя пытавшихся образумить их младших офицеров. А ведь Сергей вот-вот должен был закончить в Москве офицерскую школу! Как и большинство его товарищей, «юнкеров», он, разумеется, не преминет ввязаться в борьбу с бунтовщиками… Еще 15 сентября 1917 года он писал семье Волошиных: «…Рвусь в Коктебель всей душою и думаю, что в конце концов вырвусь. Все дело за „текущими событиями“. К ужасу Марины, я очень горячо переживаю все, что сейчас происходит, – настолько горячо, что боюсь оставить столицу. <…> Я занят весь день обучением солдат – вещь безнадежная и бесцельная. Об этом стоило бы написать поподробнее, но, увы, боюсь „комиссии по обеспечению нового строя“. <…> Здесь все по-прежнему. Голодные хвосты, наглые лица, скандалы, драки, грязи как никогда и толпы солдат в трамваях. Все полны кипучей злобой, которая вот-вот прорвется. <…> Я сейчас так болен Россией, так оскорблен за нее, что боюсь – Крым будет невыносим. Только теперь почувствовал, до чего Россия крепка во мне. <…> С очень многими не могу говорить. Мало кто понимает, что не мы в России, а Россия в нас…»[68]
Эти рассуждения из области высокой политики, переданные Марине Волошиным, только усилили состояние непреходящей тревоги, в котором она находилась с самого начала года. А вдруг мятежники нападут на Сергея и решат наказать его за то, что он хочет надеть офицерские погоны? 31 октября она садится в поезд, направляющийся в Москву. Начинается трехдневное путешествие в тряском и грозящем лопнуть – так он был набит людьми – вагоне. Марина не взяла с собой продуктов, а на станциях, где поезд делал остановки, буфеты пустовали. Нельзя было даже воды, не то что чаю, попить! К счастью, у нее оказались с собой папиросы – и с запасом, потому приходилось курить, чтобы обмануть голод. Новости были чудовищные: позади – массовые аресты приверженцев старого режима, охота на лояльных прежним властям офицеров; впереди – неудержимое наступление немцев и десятки тысяч покойников… Все критикуют, никто не управляет… Насмерть перепуганные услышанным попутчики один за другим покидали вагон и усаживались в поезда, движущиеся в обратном направлении. Но Марина, у которой разламывалась спина, подводило живот, пересыхало горло, упрямствовала в своем решении добраться до Москвы во что бы то ни стало, хоть ползком. Чтобы занять себя хоть чем-то, она записывала в тетрадку рассказ об этой адской экспедиции, чтобы потом показать его Сергею: «Если Вы живы, если мне суждено еще раз с Вами увидеться – слушайте: вчера, подъезжая к Харькову, прочла „Южный край“. 9000 убитых. Я не могу рассказать Вам этой ночи, потому что она не кончилась. Сейчас серое утро. Я в коридоре. Поймите! Я еду и пишу Вам и не знаю сейчас – но тут следуют слова, которых я не могу написать…
Я боюсь писать Вам, как мне хочется, потому что расплачусь. Все это страшный сон. Стараюсь спать. Я не знаю, как Вам писать. Когда я Вам пишу, Вы – есть, раз я Вам пишу! А потом – ах! – 56 запасной полк, Кремль. (Помните те огромные ключи, которыми Вы на ночь запирали ворота?) А главное, главное, главное – Вы, Вы сам, Вы с Вашим инстинктом самоистребления. Разве Вы можете сидеть дома? Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других. Потому что Вы лев, отдающий львиную долю: жизнь – всем другим, зайцам и лисам. Потому что Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что „я“ для Вас не важно, потому что я все это с первого часа знала!
Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака.<…> У меня все время чувство – это страшный сон. Я все жду, что вот-вот что-то случится, и не было ни газет, ничего. Что это мне снится, что я проснусь.
Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька.
Я написала Ваше имя и не могу писать дальше».[69]
Обращения в этом «Письме в тетрадку», как его называет Марина, в начале нет, только в конце – имя. Само письмо, из которого приведена только часть, – сплошь любовь и отчаяние. Марина ведет этот дневник, думая только о муже, перед которым преклоняется, осуждая тем не менее за утопическое великодушие.
Пока состав таким образом тащился по окоченевшей от морозов стране, офицеры и юнкера Московского гарнизона сражались с революционерами, столкновения шли от улице к улице, от дома к дому, схватки были кровавыми. И днем и ночью слышались ожесточенные перестрелки. После недельной героической защиты уцелевшие приверженцы монархии оказались – на исходе сил и практически без боеприпасов – лицом к лицу со значительно превосходившим их числом противником. И 12 ноября они капитулировали. Разоружив, их отпустили на все четыре стороны. Такое вот состоялось временное перемирие. А на следующий день Марина Цветаева как раз и прибыла в Москву. И в тот же вечер нашла мужа, которого приютили знакомые. Войдя в комнату, она увидела его погруженным в глубокий сон, голова была откинута назад, вид изнуренный, зато – ни единой царапинки. Обе девочки тоже были совершенно здоровы.
Избавившись от своей главной тревоги, Марина вернулась к навязчивой идее: раз уж в Москве революционные бури на какое-то время утихли, надо воспользоваться, может быть, очень короткой передышкой, чтобы сбежать с Сергеем в Феодосию и приготовить там позиции для эвакуации всей семьи. А пока она оставит детей под опекой двух сестер мужа – Веры и Елизаветы, той самой Лили, которую с младенчества так обожала Ариадна. Назавтра Сергей был посвящен в проект и с энтузиазмом поддержал его. Но энтузиазм этот подпитывался задней мыслью: молодой офицер уже давно мечтал очутиться на Юге и вступить в Добровольческую белую армию, которая вела бои с большевиками. Конечно, это было не совсем то, чего желала бы и на что надеялась Марина, но она старалась не противоречить мужу: на сегодняшний день главное, считала она, – сбежать из осиного гнезда, в которое превратилась Москва.
Сказано – сделано: преодолев все трудности и все препятствия, Марина с Сергеем пустились в дорогу. Впереди – Крым! Но сначала – еще один бесконечный и постоянно прерывающийся переезд через страну. Прибыв в Коктебель, они сразу же попали в «бешеную снеговую бурю», как позже напишет Марина. Макс Волошин и его матушка Пра приняли их так тепло, словно они оказались единственными, кто едва уцелел при землетрясении. Чудеса! Настоящий белый хлеб на столе, горячий ужин! Путешественники набросились на забытые яства, как дикари, и Макс смотрел на то, как они едят, с печальной улыбкой. Но когда он узнал, что Марина собирается вернуться в Москву за девочками, доверенными попечению золовок, лицо его омрачилось: происходящие события казались ему чересчур угрожающими, чтобы позволить подруге немедленно заняться операцией по воссоединению семьи. Пессимизм Волошина удивил Сергея, и тот попросил объяснений. И тогда Макс хорошо поставленным своим голосом рассказал гостю, каким ему представляется будущее родной земли.
«– А теперь, Сережа, будет то-то…
И вкрадчиво, почти радуясь, как добрый колдун детям, картину за картиной – всю русскую революцию на пять лет вперед: террор, гражданская война, расстрелы, заставы, Вандея, озверение, потеря лика, раскрепощенные духи стихий, кровь, кровь, кровь…»[70]
На Марину эта апокалиптическая картина произвела в тот момент сильное впечатление, но Сергей стоял на своем и не собирался отказываться от своей идеи: что бы ни случилось, он хочет влиться в ряды добровольцев, сражающихся с большевиками, а добровольцы собираются на берегах Дона по призыву нескольких авторитетных генералов царской армии… А Пра, в свою очередь, умоляла Марину, если она хочет, чтобы ее проект осуществился, немедленно уехать в Москву, а главное – поскорее выбраться оттуда с девочками, пока путь на Юг еще открыт.
«– Только вы торопитесь, Марина, тотчас же поезжайте, бросайте все, чтo там вещи, только тетради и детей, будем с вами зимовать…»[71]
Марина старалась успокоить и того, и другую. Она верила в свою счастливую звезду, а к тому же Крым, который она видела сейчас своими глазами, доказывал, что в России хоть где-то еще можно жить спокойно. Казалось, местные татары игнорируют большевистскую заразу. Они не читают газет и продолжают соблюдать древние обычаи своего народа. И раз уж благоразумие взяло верх здесь, почему бы, в конце концов, ему не взять верх и в других местах?
Сергей, со своей стороны, спешил присоединиться к своим «товарищам по оружию» на Дону. Посадив его в поезд, Марина сама стала готовиться в дорогу. Волошин и не старался удержать ее. Но, проводив до рыдвана, который должен был отвезти Цветаеву на вокзал, произнес:
«– Марина! – Максина нога на подножке рыдвана. – Только очень торопись, помни, что теперь будет две страны: Север и Юг.
Это были его последние слова. Ни Макса, ни Пра я уже больше не видала»,[72] – вспоминает Марина Цветаева в 1933 году. А тогда она только послала прощальную улыбку этому очаровательному предвестнику несчастий…
Путешествие по железной дороге обошлось без приключений. Вернувшись домой, в Москву, Цветаева убедилась, что и тут в ее отсутствие все было хорошо, начала активно готовиться к окончательному переезду вместе с двумя дочками в Крым, где их ждали Макс и Пра, но… Но страшные события опередили их: буквально за несколько дней война между красными и белыми приняла такой накал и так распространилась по территории России, что какая бы то ни было поездка стала невозможной. В полном соответствии с пророчествами Макса, которым в свое время она не придала значения, страна оказалась разрубленной надвое. И попытка в разгаре этой гражданской войны перебраться из одной России в другую была бы столь же дерзкой и рискованной авантюрой, как намерение перейти линию фронта, разделявшую Россию с Германией. Все средства коммуникации бездействовали. И Марина с ужасом поняла, что находится с двумя маленькими девочками в городе, оккупированном большевиками, в то время как ее муж и отец девочек за тысячу километров от них ожесточенно сражается с этими же большевиками. Пленница красных, лишенная всякой поддержки, не обладающая никаким практицизмом, буквально раздавленная своей материнской ответственностью, она должна была предпринимать поистине нечеловеческие усилия, чтобы выжить, не имея надежд ни на что, кроме вдруг да прорвавшегося неожиданно в город письма от Сережи или – столь же проблематичного – успеха одного из будущих стихотворений. Но кто во время такой братоубийственной войны станет интересоваться поэзией всеми покинутой молодой женщины? И вдруг она подумала об Андре Шенье, который, как и она сама, стал жертвой слепого политиканства. Пристыженная видением этого собрата по перу, которого и в бедствиях не оставляло вдохновение, она на свой лад поприветствовала его:
Андрей Шенье взошел на эшафот.
А я живу – и это страшный грех.
Есть времена – железные – для всех.
И не певец, кто в порохе – поет.
И не отец, кто с сына у ворот
Дрожа срывает воинский доспех.
Есть времена, где солнце – смертный грех.
Не человек – кто в наши дни – живет.[73]
Однако ей казалось, будто благодаря Богом посланной нелепости своей в этих условиях, благодаря небесной неосознанности того, что делаешь, именно поэзия, работа духа может стать спасительным лекарством. Вот оно, исцеление, – рядом, под рукой, на кончике пера… Никакой наркотик не даст такого опьянения, какое способны дать ритмы, мечты… Взгляд молодой женщины блуждал от девочек к тетрадкам, и внезапно на нее снизошло озарение, и она подумала: в конце концов, я не так одинока и не в таком плачевном положении, как мне казалось, раз у меня остается моя Поэзия.