Казалось, что тоннель бесконечен и тянется он прямо к тому месту, где Бог произнес первое Слово. Похоже, что в том слове не было ничего особенного, поскольку в застоявшемся воздухе чувствовался затхлый дух извечного разложения, а синеватый отблеск фонаря в руках штурмбаннфюрера Канна напоминал скорее слабый луч надежды в мире, навсегда утонувшем во мраке.
Марко Шмидт вздрогнул, когда до него донесся тихий шорох.
– Крысы, – холодно констатировал Канн.
– Не похоже…
– Да что вы говорите? Вам уже доводилось слышать крыс в тоннеле, прорытом глубоко под землей тысячу лет тому назад?
– Нет конечно, но я… Я могу поклясться!
– Чем? Бессмертной душой? Вы знаете, что здесь написано?
Шмидт подошел к стене, чтобы получше рассмотреть начертанный знак.
– Да, – кивнул головой фольксдойче. – Это руна лагун. Она означает воду.
– Отлично! Если вы уж не родились настоящим немцем, то, может, в один прекрасный день научитесь им быть. Итак, нам следует искать воду.
Канн зашагал по коридору, в глубине которого слышалось легкое журчание. Шмидт, осторожно оглянувшись, последовал за ним. Они шли по тоннелю неизвестной длины, высотой чуть более полутора метров. Согнувшись, всматриваясь в путь, освещенный скупым светом лампы, Шмидт чувствовал себя не лучшим образом. Не из-за сырости, которая не позволяла дышать полной грудью, и не по причине темноты, сквозь которую едва проступали стены, испещренные разными символами и рисунками, но из-за какого-то томительного ощущения в желудке, которое не давало ему покоя.
Чем дальше они углублялись в подземный лабиринт коридоров и катакомб, где то и дело встречались черепа и грязно-белые кости давно истлевших мертвецов, тем сильнее ему казалось, что они здесь не одни. Шмидт не мог объяснить, откуда взялось это чувство, но, когда в том месте, где коридор разветвлялся на четыре рукава, уловил тихий, едва слышный голос, он окончательно убедился в том, что здесь, глубоко под землей, где спрятаны тайны Европы времен варварства и христианства, есть еще что-то.
Или кто-то.
В голове у него множились таинственные голоса.
Он щурился, стараясь сохранить выдержку, но кто-то в его мозгу непрерывно твердил неразборчивые слова. Это было глухое бормотание на старославянском, переходившее в незнакомый диалект немецкого, а потом, совершенно неожиданно, прозвучали латинские слова. Он хорошо расслышал их, произнесенные перед ним, за его спиной…
«Меа culpa… mea culpa… mea culpa…»
«Timor mortis?»[38]
Ужаснувшись, он поднял голову и встретился взглядом с Канном – лицо штурмбаннфюрера украсила ироническая улыбка:
– Вы испугались, Шмидт?
– Да… Нет, что вы. Трудно дышать из-за сырости и темноты…
– Потерпите еще немного. Эта карта точна.
– Теперь я не очень уверен в этом.
– Вот видите! Именно в этом и состоит разница между вами и мной. По этой причине боги решили, чтобы я родился истинным арийцем. А вы… Какое-то жалкое подобие!
– Как скажете, господин штурмбаннфюрер.
Тошнотворный протяжный вой раздался в глубине коридора. Шмидт вздрогнул:
– Вы слышали это?
– Что? – равнодушно спросил Канн.
– Это! Вот… Вот опять!
Вопль усилился, на этот раз он, вне всякого сомнения, походил на громкий плач грудного младенца.
– Боже мой! – Шмидт был готов впасть в глубокую истерику. – Ребенок! Рыдает!
– Я ничего не слышу.
– Ребенок, это детский плач, Канн. – Шмидт почти причитал. – Где-то там, перед нами! В глубине коридора ребенок! О небо, неужели такое возможно?
– Шмидт, а вы куда как трусливее, чем я предполагал! – Голос Канна был преисполнен ледяного презрения. – И как только вы смогли завоевать доверие Аненербе? Прекратите хныкать и следуйте за мной.
Канн двинулся вперед, не обращая внимания на спутника. Окоченевший от страха Шмидт поспешил за ним. Обернувшись, он краешком глаза приметил какую-то неразличимую тень. Он мог поклясться, что это был ребенок. Шмидт закрыл глаза, чтобы отогнать видение, а когда открыл их, кто-то или что-то отчетливо прошептало вблизи него:
– Multi famam…
Марко Шмидт мысленно дополнил эти два слова, припомнив давно знакомую ему сентенцию:
– …consientiam pauci ventur[39].