«Предъявитель сего, боец кавэскадрона отдельного дивизиона погранвойск охраны границ Кавказа, тов. Снегирёв Константин во время добровольной службы в частях Красной Армии показал себя как дисциплинированный боец, неоднократно принимавший участие в боях с белыми бандами, а также как нарождающийся талант нового пролетарского искусства.
Занимаясь после несения службы в красноармейском клубе, Снегирёв К. проявил свои способности в различных областях, как-то: хорового пения (запевала эскадрона), живописи, а также и на поприще сцены.
Тов. Снегирёв К., несомненно, займёт своё определённое место в строю передовых бойцов новой, пролетарской культуры.
Для выполнения вышеуказанной ответственной задачи ему и вручён сей мандат.
Командование и бойцы кавдивизиона уверены, что т. Снегирёв К. оправдает их товарищеское доверие».
Всё это удостоверялось печатью и личной подписью Ивана Максимыча.
По разверстке Политического управления республики нашей части выделено одно место в московский вуз, куда «надлежит направить бойца, имеющего законченное среднее образование, сверстники коего в данное время не призваны на службу в ряды Красной Армии». Я доброволец и подхожу под приказ. Но у меня нет среднего образования.
— Это неважно, что среднего образования нет, — поддерживает мой дух Иван Максимыч. — Нам некогда было в гимназиях-прогимназиях учиться. Мы белых били. Так и скажи там. А для верности мы тебе и даём сей мандат с подписями и печатями нашей воинской части. Он понадобится тебе. А в случае — иди прямо к товарищу Ленину. От меня привет передашь. Он-то уж наверняка поможет. Ну, а зараз, как говорят запорожцы, давай, брат, почеломкаемся на твою путь-дорогу и молодую удачу! — И Иван Максимыч по-отцовски обнимает меня и, обтеревшись ладонью, трижды крест-накрест целует в щёки.
«Выучусь и обязательно напишу его портрет в этой выгоревшей фуражке», — думаю я. Шея у Ивана Максимыча укутана синим башлыком: во время последней операции под Базоркином он простыл и потерял голос.
Из штаба захожу на конюшню, достаю из кармана кусок сахару, облепленный махоркой, и кладу на ладонь: конь осторожно подбирает его добрыми бархатными губами. Оглядываюсь по сторонам — не видит ли кто — и целую его в теплые ноздри. Прощай, дружище!
Во дворе меня встречает комиссар эскадрона Зверев.
Наш комиссар! Никогда не забуду его приезда к нам в эскадрон. Он преподал нам урок на всю жизнь.
Штаб эскадрона располагался в роскошном особняке на Мариинской улице. Помещение было запущено — ни водопровод, ни канализация не работали. В сумраке темной уборной тускло поблескивала стоячая лужа по колено, распространяя зловоние на весь этаж.
Зверев приехал из Иваново-Вознесенска. У него были большие рабочие руки и бледное чахоточное лицо.
Сняв сапоги и кожаную куртку, засучив по локоть рукава гимнастерки, комиссар, никому не говоря ни слова, самолично вычерпал ведром всю лужу и навёл в уборной образцовый порядок. И лишь после этого принялся за комиссарские дела.
А вечером все сотрудники штаба с удивлением разглядывали неузнаваемо чистое помещение туалета, где под потолком уже горела электрическая лампочка и на стене висел написанный от руки плакатик: «Уважайте труд человека!»
С того дня слава о новом комиссаре пролетела по всему гарнизону.
А уж о нашем эскадроне и говорить нечего — мы гордились своим комиссаром!
И хотя на лошади он сидел ещё не очень умело, но в бою показал себя не трусом.
Это Зверев выхлопотал через штаб к нам в клуб руководителей художественной самодеятельности: актёр Поль, художник Федорченко, редактор газеты Артюхов — лучшие силы города вели кружки в нашем красноармейском клубе.
Спрятав мандат за обшлаг шинели, спешу в редакцию городской газеты к Артюхову поделиться своей радостью.
Артюхов первый опубликовал мой небольшой очерк о ночной операции эскадрона с моими же рисунками, вырезанными на линолеуме сапожным ножом. Я был рад и бесконечно счастлив, когда увидел в газете, отпечатанной на серой оберточной бумаге, свою фамилию: красноармеец К. Снегирёв.
Когда, поскрипывая костылями, на одной ноге, в просторном морском клёше, редактор шагал по улицам города, ветер, постоянно дувший с гор, развевал за его спиной чёрно-жёлтые, вылинявшие от дождей и непогоды ленточки флотской бескозырки с золотыми буквами: «Три святителя».
Артюхов носил пенсне и длинные волосы. Ногу он потерял в бою с белыми под Одессой. Бывший матрос представлял в одном лице всю редакцию городской газеты: он писал передовые, очерки, научные и антирелигиозные статьи, фельетоны, сам обрабатывал рабкоровские заметки, читал и правил гранки.
Газета выходила нерегулярно, к выпуску очередного номера специально нанимались типографские рабочие, облюбовавшие для деловых встреч и дружеских свиданий небольшой кабачок «Индия», за мостками, на той стороне Терека.
Войдя в парадное, я услышал на лестнице стук редакторских костылей. Артюхов направлялся в столовую. Немного приотставая и уступая ему дорогу, с ним спускался невысокий человек в кожаной куртке и в защитной фуражке с суконным козырьком. Большелобая голова была несколько крупна для его коренастой, кряжистой фигуры. Веселое, улыбчатое лицо с ямочками на щеках освещалось жизнерадостным светом синевато-серых глаз.
Увидев меня, Артюхов остановился на нижней ступеньке.
— Вот он, тот самый пограничник Снегирёв, которым вы так интересовались. И пишет и рисует.
— Видел, видел, — посверкивая живыми глазами, дружелюбно улыбнулся незнакомец, — очень даже обещающе…
Я густо покраснел от смущения и невыразимого удовольствия. Незнакомец расспросил меня о службе, о занятиях в клубе, о товарищах и, повернувшись к Артюхову, заметил:
— Не взять ли в газету? Молодой талант надо поддержать…
— Опоздали. Он уже едет в Москву учиться. Мне только что звонили. Вот что, браток, айда-ка бегом в «Индию», — обратился ко мне Артюхов. — Волоки ко мне печатника Ивана Шабанова, будем номер выпускать. Ты ведь теперь тоже сотрудник газеты.
Боже, какой музыкой звучат эти слова: сотрудник газеты! Я — сотрудник газеты. Глядите, кто это? Это — сотрудник газеты Снегирёв. Неужели? Да, да. Гоп-ля, тру-ля-ля!
По, широким аллеям парка мчусь в «Индию». Длинные суконные уши расстёгнутой будёновки с синей звездой бесшабашно разлетаются по сторонам.
Через бурный Терек перебираюсь на ту сторону, и вот она передо мной — та самая таинственная «Индия», где собираются люди, печатающие газету. Возможно, кто-нибудь из них набирал и мою заметку. Теперь это самые близкие мне люди.
В кабачке накурено и жарко. Шабанова нет, он скоро должен прийти. Сажусь на скамейку. У крайнего столика вокруг — безработный люд. Наборщик с нездоровым румянцем на ввалившихся небритых щеках рассказывает товарищам о своей поездке из Москвы на Кавказ с Кировым. Он называет его запросто — Мироныч.
По поручению Ленина Киров выехал на Северный Кавказ для организации борьбы против белых. Ему на это выдали пять миллионов рублей николаевскими деньгами. Деньги упаковали в три ящика, а ящики наглухо скрепили треногой от пулемета.
— На Кавказ мы пробирались окружным путем, с большими сложностями, — глухо покашливая, басил наборщик. — Наконец достигли Волги. Надо перебираться на другой берег, весна, того и гляди тронется лёд. Как быть?
Для пробы Киров приказал загрузить машину камнями. Дважды она пересекала Волгу туда и обратно, не провалилась. Но только лишь мы стали переправлять деньги, случилась беда: лёд треснул, и машина вместе с ящиками скользнула в полынью. Водитель чудом спасся.
Что делать? Пропали ящики. Стоим растерянные.
«Поднимем» — уверенно заявляет Мироныч. И сразу кинулся в Реввоенсовет, оттуда — в штаб флота, где стал добиваться присылки водолазной партии.
Наконец водолазы прибыли. У проруби поставили брезентовую палатку. Первый водолаз опускается на дно: ждем-пождем, и вот из воды показывается круглый металлический шлем с окошечком. Руки у водолаза пусты! Мимо!
Лезет второй. Снова неудача. По очереди уходят водолазы под лед, обшаривают дно, а ящиков с деньгами нет как нет…
— Что же Мироныч? — заинтересованно спросил старик в солдатской стеганке.
— Мироныч дежурит у проруби. Не отходит. Волнуется. Виду, однако, не подает. Крепится. Ещё и нас подбадривает. Сидит, песню напевает, придумал: «Эх ты, Волга, мать родная, Волга, русская река, не видала ль ты подарка от терского казака». На Терек-то деньги вез…
Поет, шутит, а в глазах беспокойство. Оно и понятно! На другой день, под вечер, водолаз поднял со дна два чемодана: оказалось, один личный Кирова и ещё одного нашего товарища. А ящики с деньгами не нашёл.
Тут Мироныч не выдержал: надевает водолазный костюм, скафандр на голову — и на дно!
— Сам?
— То-то и оно! Вот как он понимал приказ Ленина. А мы у проруби ждём. Все глаза проглядели ожидаючи. Наконец со дна сигнал — подымай! Подняли. Пустой номер. Не разыскал.
Снова полезли водолазы. А Киров от проруби ни на шаг. Ветер, пурга, а он сидит. Глаза воспалились, осунулся, оброс, но не отступает.
На одиннадцатые лишь сутки разыскали. Течением на сорок саженей в сторону от проруби отнесло. Подняли. Киров сияет.
— А деньги-то небось намокли?
— Отвезли ящики в деревенскую баню. Натопили её пожарче. Поперёк веревки протянули. Мироныч разделся, деньги, как бельё, по всей бане развесил и давай просушивать. А сам песню поет: «Эх, Волга, Волга дорогая, не увидала ты подарка от терского казака»… Вот, братцы, каков он, Мироныч-то!
И рабочие завели разговор на тему: почему это народ из всех наших руководителей только двоих так уважительно величает — Ильич и Мироныч? Но объяснить не сумели.
Дождавшись Шабанова и передав ему наказ редактора, я тут же помчался обратно. Меня волновала одна догадка.
Одним духом взбежал я по лестнице в редакцию.
— Да, — подтвердил Артюхов, — это был действительно Сергей Миронович Киров, ты не ошибся. Это он интересовался тобой.
И как это я сразу не сообразил! А теперь Киров уехал. Какая досада!..
Артюхов успокаивает меня:
— Самое важное сейчас — это попасть тебе в Москву. И я думаю, что с таким знатным мандатом, как у тебя, ты не пропадёшь. И всех увидишь…
Мне хочется сфотографироваться на память. По дороге к вокзалу захожу на базар. Здесь многолюдно, за столами продают чай с сахарином, меняют разное старьё. Под забором валяется неубранный труп подростка с исхудалым от голода землистым лицом. На нём мухи. Возле чайной колдует у своего чёрного ящика знаменитый по всем аулам и станицам одноглазый фотограф Калантар.
— Деньги, как голуби, — громко выкрикивает он, — прилетают и тут же улетают. А фотография — на всю жизнь. Далекие внуки и правнуки будут спрашивать: «Кто это?» — «Это снят наш дедушка, герой-джигит!» — «А это кто?» — «Это наша любимая бабушка, первая красавица аула. В неё были влюблены Шамиль и сам наместник Кавказа князь Воронцов-Дашков. Из-за бабушки началась кавказская война!» Подходите, не стесняйтесь! Бедный становится богатым, простой человек — храбрым джигитом! Надо только сняться верхом на скакуне. Эй, смотрите сюда! — И веселый фотограф демонстрирует своих нарисованных скакунов. — Есть конь кабардинский. Есть осетинский. А вот золотой Карабах. А это чистопородный араб, специально для любителей. Есть рысаки в яблоках, а есть и в грушах, — шутит Калантар.
Я не знаю, на каком остановиться.
— Кабардинский конь — самый лучший, — нахваливает Калантар, — я знаю. Я жил в Кабарде.
Пусть будет кабардинский. Захожу за экран, становлюсь на табуретку и просовываю голову в вырезанное отверстие. За мной наблюдает весь базар. Это похоже на спектакль. Внимание!
Через четверть часа Калантар вручает мне два влажных снимка.
— Один тебе, другой — невесте!
С удивлением разглядываю снятого на фоне снежных гор всадника с короткими ножками и огромной, не по туловищу, неестественно повернутой головой, в красноармейском шлеме и черкеске с газырями. Одной рукой всадник сдерживает вздыбленного над пропастью скакуна, другой рассекает шашкой надвое вражескую пушку.
Долго вглядываюсь в снимок, и мне почему-то вспоминаются слова Ивана Максимыча: гражданская война окончена.
Война окончена! Я еду в Москву.