Лето 1923 года было полно событий. Самое главное из них — болезнь Владимира Ильича Ленина. В газетах публиковались бюллетени о состоянии его здоровья. Внизу, после сообщений о температуре, пульсе и дыхании, стояли подписи профессоров, лечащих врачей и народного комиссара здравоохранения Семашко.
Работая над рекламными плакатами со стихотворными текстами Маяковского, мы то и дело вспоминали о встрече с Владимиром Ильичём и Надеждой Константиновной, когда они приезжали к нам в коммуну. Особенно горевал Бульбанюк. Ильич тогда посмеялся над его затеей об обмене картин на паровозы. Но было такое впечатление, что он немного и задумался над предложением Павла. И вот Ильич заболел. Мы вспоминали, как в тот вечер он не мог поднять руки, пуля ещё находилась у него в плече.
Маяковский жадно слушал наши рассказы о Ленине, он так и не видел Ильича. Но по той необычайной, взволнованной заинтересованности, с какой он ещё и ещё раз расспрашивал, до тонкости, до каждого слова и выражения Владимира Ильича, можно было заключить, как глубоко переживал он эту свою неудачу, когда ему не удалось повидать Ленина близко.
С молчаливой и задумчивой тревогой перечитывал он скупые строки очередного бюллетеня.
Почти каждый день Владим Владимыч приносил на наш студенческий стол труда свои эскизы торговых реклам и подписи к ним. Они привлекали внимание своей неожиданной композицией и весёлым содержанием. Мы размножали их в сотнях вывесок.
Нам нравилось, что Маяковский эту свою работу считал выше, так называемой, «чистой поэзии».
А буржуй, временно допущенный к сотрудничеству с государственной торговлей, наглел с каждым днём. На всех углах, на каждой стене красовались броские надписи: «Самый лучший уголь и дрова — только у Якова Рацера!»
Эти плакаты были установлены на фронтонах домов, на крышах трамваев, по Москве разъезжали фургоны, расхваливая продукцию неутомимого Якова Рацера.
Всюду — в витринах магазинов, на заборах и афишных тумбах, на последних страницах газет и журналов, самозабвенно плясал некий джентльмен во фраке, с поднятым над головой лакированным цилиндром. Наконец-то он нашел «лучшее средство от мышей, клопов и тараканов — это химический продукт Глика!»
Глик ликовал, он плясал на всех площадях и улицах, победно махал своим солнечным цилиндром, приветствуя прохожих и ехидно издеваясь над ними.
Маяковский объявил нэпу войну. Он писал плакаты, помогая государственной торговле — о свежем хлебе, о сахаре и печенье, о шляпах и калошах, о том, что «от старого мира нам остались лишь папиросы «Ира». Мы размножали эти вывески, открывая огонь по частной торговле, а наши девчата, в чёрных фирменных кепи, продавали продукцию Моссельпрома с лотков на всех перекрестках Москвы.
Сегодня в спортивном зале, где мы пишем плакаты, играют женские волейбольные команды. Маяковский стоит у шведской стенки и одобрительно поглядывает из-под козырька своей серой кепки на Варю Арманд: она тоже летает с мячом по площадке.
Просторный спортзал с застеклённым потолком, по размерам вполквартала, вполне соответствует мощной фигуре поэта. Она как-то естественно входит в эти взлетающие кверху железные, полуизогнутые фермы поддерживающих конструкций.
Маяковский зашёл, как мы догадываемся, неспроста, обеспокоенный болезнью Ленина, он хочет поговорить с Варей, узнать от неё какие-нибудь дополнительные подробности о здоровье Ильича. Бывает ли она у них в гостях?
Несмотря на захватывающую игру, из дальнего угла спортзала мы видим, как в двери с газетой в руках вбегает Иван Зазноба. Он показывает газету Маяковскому. Нервно жуя потухшую папиросу, Владимир Владимирович быстро проглядел первую страницу и тут же оставил зал. Зазноба поднялся на судейскую лестничку.
— Ребята, полундра! — приостановил он игру. — Есть чрезвычайные новости… В газетах опубликована английская нота. Лорд Керзон грозит нам войной! Подумать! Не мы ли недавно разгромили всю Антанту, а тут какой-то Керзон, не Керзон, а трезор, осмеливается угрожать нам и вмешиваться в наши дела?!
Мы с Бульбанюком в углу зала уже рисуем плакат, все под рукой — и кисти, и краски, и фанера. С левой стороны листа я быстро набрасывал удивленный профиль лорда (конечно, в цилиндре и вылетающим из глаза моноклем), а Бульбанюк, озабоченно поглядывая на свой сложенный бурлацкий кулак, срисовывал с натуры и подносил на плакате к аристократическому тонкому носу лорда преогромнейший двухпудовый кукиш.
С этим плакатом, прибитым на палку, мы и вывалились шумной оравой в наш узкий замощенный булыжником Двор.
А по улице уже текла возбужденная река рабочей демонстрации. Из всех мастерских выходили студенты — живописцы, графики, скульпторы, керамики, деревообделочники.
События следовали за событиями — у ворот, с пачкой газет, старый одноглазый газетчик, наш бывший натурщик Еремеич выкрикивал скороговоркой:
— Экстренный выпуск! В Лозанне убит фашистами товарищ Боровский. Он убит во время обеда в отеле «Сесиль». Ранены два сотрудника советского полпредства. Экстренный выпуск!
Газету брали нарасхват. Нет, терпеть больше нельзя. Фашисты совсем обнаглели. Война неминуема. Разумеется, мы все добровольцами уходим на фронт…
А неутомимый Бульбанюк уже тащил с Трубной площади какого-то дядьку с огромным чёрным быком на привязи. Наклонив лобастую голову с металлическим кольцом, продетым через ноздри, бык угрюмо оглядывал нас красными глазами.
— Ребята, привел Керзона! — победно ревел Павло. — Живой «твердолобый»!
Через полчаса из старых рогож, выкрашенных сажей, быку был сшит дипломатический фрак. А на рога насажен огромный цилиндр, изготовленный ребятами с декоративного факультета. На хвост быку мы прикрепили визитную карточку: «Лорд Керзон Твердолобый».
Весь Вхутемас вместе с рабфаком — около двух тысяч студентов — построились в длинную колонну и с песнями, лозунгами и размалёванными чучелами фашистов на поднятых шестах двинулись к центру города. Впереди мужичок вёл своего быка в цилиндре, обряжённого в чёрный фрак с белой манишкой.
Толпы любопытных провожали колонну восхищёнными криками.
Мы шли по улицам с песней: «Сдох Керзон, да сдох Керзон», сочинённой нами прямо на ходу. Один куплет мелодии потом все высвистывали. Затем четыре тысячи подошв молча отбивали один куплет по мостовой, а в самом конце куплета — все сразу, в две тысячи молодых горл, на всю вселенную неожиданно выкрикивали единым ревом — сдох!
Стены домов и круглые тумбы на углах были оклеены яркими завлекающими афишами. В цирке выступали клоуны Вим-Вом и Виталий Лазаренко. В театре Мейерхольда, где стажировались наши ребята, шла «Земля дыбом». В кино — «первым экраном мировая картина в 10 частях «Их гибель». Названия поджигали наш боевой энтузиазм: улица поднялась дыбом, и мы от всей души желали гибели капитализму.
На площади, у двухэтажного здания Моссовета, окрашенного в вишнёвый цвет, гудело человеческое море. То там, то здесь возникали песни. «Керзон» в цилиндре мычал, хотел пить.
На гранитной площадке обелиска Свободы, устремлённого в небо, возник хорошо знакомый нам силуэт Маяковского.
— Ребята, Владим Владимыч! — радостно оповестила всех нас Любаша. Маяковский стоял с открытой головой, встреченный приветственным шквалом оваций. Перекрывая своим могучим колокольным басом гул толпы, он повелительно отбросил руку в сторону:
Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Как это было точно и своевременно! Никто в мире, ни один поэт не мог бы сейчас сравниться с Маяковским.
На сером фоне обелиска, за которым стояла греческая колоннада, а за нею — жёлтая башня пожарной каланчи, похожей на морской маяк, широкоплечая фигура Маяковского с большой остриженной головой приобретала невиданную богатырскую мощь.
…Пусть,
оскалясь короной,
вздымает британский лев вой.
Коммуне не быть покорённой…
Мы хорошо знали эти стихи и тысячеголосым хором, всей площадью подхватили последнюю строку:
Левой!
Левой!
Левой!
И столько силы, гнева, решимости и вызова звучало в этом рефрене, что, услышь это Керзон, он наверняка подох бы от одного нашего возмущённого единства. Так, по крайней мере, казалось мне.
Маяковский был великолепен. Наш молодой пыл передавался и ему, глаза его горели яростным огнём, а голос набатом гремел над площадью, взлетая к предвечерним облакам:
…Пусть бандой окружат нанятой,
стальной изливаются леевой, —
России не быть под Антантой…
Левой!
Левой!
Левой!
Одной необъятной грудью скандировала площадь вместе с поэтом.
Океанской сиреной ревел над площадью могучий бас Маяковского.
…Грудью вперёд бравой.
Флагами небо оклеивай!
Кто там шагает правой?
И мы дружно отвечали:
Левой!
Левой!
Левой!
Слова взлетали к небу, как шквал боевого протеста.
Маяковский пошел с нами. Наша коммуна шагала во главе колонны, дружно сплетясь руками. Любаша в своей неизменной косынке, синеглазая Варя Арманд, по-запорожски удалой Бульбанюк, побледневший, со сдвинутыми бровями Иван Зазноба и все другие наши друзья-товарищи. И рядом с нами — огромный, сильный, гремя по булыжникам Тверской своими подкованными ботинками, вышагивал Маяковский.
Колонна вливалась в многоголосую реку, суровую и грозную, направлявшуюся мимо стен Кремля к зданию Коминтерна.