РОДСТВЕННЫЕ СВЯЗИ

Ох уж этот пастор! Потом он все же признался, что не мог устоять перед просьбой племянника своего покойного приятеля и пообещал ему устроить встречу со мной. «Ведь это же была практически единственная возможность и для него, и для вас», — говорил он.

…Вечером, когда мы уезжали из Гютерсло, у въезда на автобан нас остановил молодой человек в желтой куртке. Водитель, не желая перегружать машину, намеревался было проехать мимо, но пастор заставил его взять парня. Тот не медля проскользнул в салон и уселся рядом со мной.

Вначале он молчал, с любопытством поглядывая на меня. Я тоже смотрел на него с интересом. У парня была довольно оригинальная внешность — круглое загорелое лицо с оливковым оттенком, темные вьющиеся волосы, черные, закрученные кверху усики. Я принял его за одного из иностранцев — турка или грека, приехавшего сюда в поисках работы. Но прошло некоторое время, и парень заговорил на чистейшем немецком языке, без малейшего акцента. «Простите, мне хотелось бы с вами познакомиться, — сказал он. — Я Томас Пипенталь, кондитер из Оснабрюка. Впрочем, вам это ничего не говорит…» — «Почему же не говорит? — Мне понравилась его откровенность, однако себя я пока решил не называть. — По-моему, это ваш город был описан в одной из моих любимых книг, по крайней мере, так говорилось в предисловии?» Глаза у парня забегали. Чтобы не мучить его, я назвал роман Ремарка «Три товарища», книгу, которую когда-то знал чуть ли не наизусть. Парень сделал вид, что пытается припомнить творение своего земляка. «Да, да… — забормотал он, — там был еще такой герой… запамятовал, как его звали?» — «Робби», — подсказал я, почти уверенный в том, что кондитер не читал романа. Но парень просиял. «Конечно, Робби! — воскликнул он. — Ведь это был мой дядя!» — «Ваш дядя?» Теперь уже я посмотрел на парня с недоумением. «И вы забыли его имя?» Парень смутился, но тут же выправился. «Не его, а этого… из книги. Дядя рассказывал, что у него был какой-то приятель, который что-то про него написал, даже давал мне читать. Но я тогда был мал. И потом… потом… от книг меня клонит в сон», — признался он с веселой откровенностью.

Нет, этот кондитер мне нравился все больше и больше. Если в его рассказе и присутствовал вымысел, то лишь ради красного словца. Дядя у него был. И звали его Робертом. В подтверждение парень показал подаренные ему карманные часы с надписью на внутренней стороне крышки:

«Дорогому Томи от любящего дяди Роберта. Сохрани эти часы в память о тех, кому они принадлежали».

Я с удовлетворением прочитал надпись — судя по всему, она была сделана человеком, который дорожил этой семейной реликвией. Бережное отношение к прошлому, к добрым традициям, одинаково уважаемо любым народом. Тронул меня и сам подарок — простенькая, старомодная вещица, каких теперь уже не носят.

Чтобы дать возможность лучше рассмотреть дядин презент, мой сосед снял его с цепочки и положил мне на ладонь. Да, такие часы, тяжелые, рассчитанные на долгую жизнь, давно вышли из моды. Только люди моего поколения еще помнят то далекое время, когда ценность вещей измерялась их добротностью, если можно так сказать, основательностью. Тогда, в те наивные предвоенные годы в цене были костюмы из плотных и носких материалов, обувь — обязательно из натуральной кожи, часы — на самых настоящих драгоценных камнях. И эти — я поднес часы к свету, чтобы прочесть на циферблате полустертые цифры, — тоже на камнях…

Мне с трудом удалось разобрать написанное. «Пятнадцать рубинов… Часовой завод имени Кирова». Меня словно что-то обожгло. Еще не сознавая, как попала к нему эта вещь, сделанная у нас, на нашем заводе, я зажал ее в ладони и машинально отстранился от черноусого кондитера. «Любящий дядя!» Да это же какой-нибудь каратель, чьи руки были обагрены кровью несчастных жертв!

…В памяти вспыхнул свет, грянула музыка. Мы, недавние курсанты, поднимаемся на залитую огнями сцену, и полковник из округа прикалывает нам на петлицы по два красных кубика — кубаря, как их называли, а командир пониже званием, ассистирующий полковнику, вручает нам наше личное оружие — пистолет ТТ в блестящей кожаной кобуре и часы, тоже новые, только что, наверно, с конвейера. «Счастливцы! — с легкой завистью шепчет, пожимая нам руки, пожилой капитан, командир учебной роты, — в наше время часов не давали!»…

Разжимаю ладонь: уж не мои ли это часы? Нет, не мои, на моих должна бы быть отметина — след осколка, попавшего в них в бою под Переяславом. Они дважды спасли меня от смерти — тогда, на фронте, и позже, в плену, когда я выменял за них у полицая вещмешок картошки.

Я смотрю на парня с ненавистью. «А кто был ваш дядя… в войну?» Парень чуть смущенно машет рукой. «О, он был маленький человек, «фельдмаршал с другого конца» — так называл себя. Мой дядя был большой шутник…» — «Ну а если без шуток?» — продолжаю я тоном допроса, снова сжимая в кулаке часы. Парень уже испуганно кивает на мои побелевшие пальцы. «Прошу вас… чуть-чуть полегче…» — «Так кем же все-таки он был, ваш дядя? — настаиваю я. — Эсэс, вермахт, люфтваффе? Или, может быть, комиком-жандармом с удавкой в руке?» Парень, кажется, понял, что я принимаю его дядю за грабителя. Обиженно сдвинув свои черные брови, он отчаянно трясет головой. «Мой дядя был санитаром в Штукенброке. Вы должны его знать, он дружил с русскими». Мой гнев немного приутих. Кажется, я поспешил с выводами. Но инерция еще сильна. «Скажи, кто твой друг! — думаю по привычке. — И Сашка Рыжий был русский».

Не помню, что я ответил парню, но тот полез в карман и достал какую-то бумагу, аккуратно уложенную в целлофановые корочки. «Вот… прочтите, пожалуйста». Его обида за дядю невольно тронула меня.

Бумага была письмом, озаглавленным довольно странно: «Всем комендантам оккупационных войск в Вестфалии и прилегающих районах». «Что значит — всем?» Письмо уже поначалу попахивало «липой». Текст был отпечатан неровно, на старой, разболтанной машинке, красная мастичная печать показалась самодельной.

«Настоящим свидетельствуем, что бывший ефрейтор санитарной службы Роберт Па́ричка, работавший при комендатуре Шталага 326-VIK и ведавший группой бараков в лагерном ревире, относился к военнопленным гуманно, помогал им и был внутренним противником гитлеризма».

«Санитар Роберт Паричка»? Это сочетание мне что-то говорило. Но что? В лагерной комендатуре было немало прихлебателей, скрывавшихся от фронта под личиной санитаров. Большинство из них усердно выслуживалось перед начальством, поддерживая в ревире бесчеловечный, убийственный режим. Но были и порядочные люди, из тех, кто попал в тыл по ранению или по болезни. «Паричка»? Я усиленно напрягал память. Да, если он был гадом, то, боясь последствий, сам состряпал себе оправдательный документ. Только так, не иначе…

Я посмотрел на подписи. И вдруг опешил. Под напечатанным на старой, плохой, видимо, трофейной машинке текстом стояли подписи — самые натуральные, в этом я не мог ошибиться! — людей, чья порядочность была проверена, и не раз, перед лицом смерти. Дмитрий Стариков, Александр Нетудыхатка, мой друг Андрей Пищалов…

Вспомнив о том, что одних уже давно нет в живых, другие где-то затерялись, хотя, наверно, были достойны и славы и почестей, но не добивались их, я вспомнил и Паричку — немца-ефрейтора, человека небольшого росточка, со смуглым подвижным лицом, чем-то неуловимо схожим со своим племянником, который, конечно, тогда еще и не родился. Вспомнил и его друга, тоже санитара, — они почти всегда ходили вместе, два ефрейтора, громогласных, подвижных. Один из них, помоложе и пощуплее, был Роберт Паричка, другой — поплотнее и уже с сединой — Антон Ли́бель. Мои друзья, прежде всего Андрей, говорили о них как о «своих» немцах.

Теперь все мои чувства, как на позитиве, сразу окрасились другим цветом, и я проникся к кондитеру из Оснабрюка чуть ли не нежностью. Но часы — как они попали к его дяде? И почему тот ими так дорожил? Я невольно угадал, говоря о бывшем ефрейторе в прошедшем времени. Парень сказал, что дядя Роберт два года назад умер, пережив своего друга Антона Либеля всего на несколько месяцев. Оба до последнего дня выступали против войны и размещения ракет, участвовали в антифашистских манифестациях. Жили они не так уж близко друг от друга, но часто виделись, особенно в первые послевоенные годы, пока их не стали надолго разлучать старость и болезни.

«Теперь, наверно, уже никто не сможет подтвердить то, что я вам расскажу. — Лицо у симпатичного кондитера погрустнело. — Но многим русским он помогал хлебом и медикаментами, а нескольких даже спас от казни. Один из них, по имени Георгий, перед отъездом на родину, — это было уже в конце войны, — подарил ему на память эти часы. — Парень невесело усмехнулся. — Понимаю, что вы можете мне опять не поверить. Но у меня есть фотография, где этот пленный изображен вместе с дядей. Может быть, она вам что-нибудь скажет?»

Он вложил бумагу обратно в корочки, спрятал ее в карман и достал пачечку любительских фотографий, тоже в целлофане. «Вот она», — сказал он, протягивая бледный, потрескавшийся снимок. Я снова напряг зрение, но теперь уже ничего не увидел, кроме четырех или пяти фигур желтого цвета.

«Нет, не вижу!» — признался вслух и уже хотел вернуть фотографии, как вдруг на помощь пришел пастор. «Разрешите предложить! — Он услужливо протянул карманную лупу. — Десятикратный цейс!»

Миг, и будто произошло чудо: карлики превратились в гигантов, лица обрели выражение, даже обстановка — пары, стол, сплющенная снарядная гильза на окне — все стало знакомым почти до боли, до слез. Хваленый «цейс» разбудил мою память. В стоящей на переднем плане плотной, коренастой фигуре, облаченной в белый халат, я сразу узнал одного из моих спасителей, врача Николая Михайловича Гущина, ведавшего в ревире туберкулезным бараком, где я когда-то скрывался от моих палачей. Мы виделись с доктором и после освобождения, но потом он, как и его друг, Иван Гаврилович Алексеев, которому я тоже был обязан жизнью — да разве только я один! — вдруг исчез куда-то с горизонта, затерялся в русской глубинке. Скромнейший человек, он не захотел о себе напоминать лишний раз, не объявлял себя «героем» задним числом, как некоторые…

Веду лупой дальше. Рядом с Гущиным, чуть в стороне, какой-то немец в мундире с ефрейторской лычкой на рукаве. Вероятно, это и есть Роберт Паричка. «Он?» — спрашиваю я парня. Черноусый племянник кивает. Ефрейтор напустил на себя немного солидности: нужно же показать, что он здесь главный и при исполнении служебных обязанностей. «В жизни он выглядел по-другому: простым, веселым», — спешит заметить племянник. В какой жизни? Смотрю на молодое, без единой морщинки, пышущее здоровьем лицо парня и думаю: «Счастливец, прожил почти до тридцати лет и не слышал, как свистит пуля, рвется снаряд, как кричит обезумевшая мать при виде убитого ребенка…» В той жизни, какая была т о г д а, при жутком, кровавом режиме, порядочному человеку продержаться можно было только в маске. Скорее всего эта поза дяди-ефрейтора, за которую теперь немного неловко его симпатичному племяннику, и есть та самая маска, такая же, как и его напускное громогласие, уверенные жесты представителя «высшей расы». К тому же эта фотография могла попасть в лапы гестапо или абвера.

В правом углу, под окном, виден край стола — немого свидетеля наших мук и радостей. Об этом тоже стоит вспомнить… Вот открывается дверь, и тут же раздается истошный крик: «Хлеб, хлеб принесли!» Все, кто еще жив и может передвигаться, идут и ползут к столу, на который санитар, именуемый старшиной, выкладывает из мешка большие плоские, лунообразные буханки просяного хлеба. Люди сгрудились вокруг стола, жадно следят за действиями старшины. А тот, будто совершая некий тайный обряд, не спеша обводит глазами барак и что-то шепчет, затем молча производит подсчет количества людей. «Каждую — на двенадцать!» — наконец изрекает он.

Начинается дележ хлеба. Здесь свой ритуал. Каждая группа из двенадцати человек выбирает хлебореза. Должность эта почетная, ее доверяют самым достойным, самым честным и справедливым. На стол, под буханки, стелют какую-нибудь материю. Затем хлеборезу вручают «нож» — толстую просмоленную нитку с палочками на концах. Сначала буханка делится на четыре части, потом каждая из четвертушек — еще на три. Следующий этап — взвешивание. На одну чашечку самодельных весов кладут порцию, принятую за эталон, на другую, поочередно, все остальные. Па́йки уравнивают, но и этого мало: вдруг кому-то достанется на крупинку больше или меньше. Один из присутствующих встает лицом к стене, а хлеборез, беря со стола пайку за пайкой, спрашивает: «Кому?» Пожалуй, это самый волнующий момент, завершающий процедуру. А дальше… Дальше каждый распоряжается своим кусочком как хочет. Один не в силах справиться с муками голода и тут же жадно съедает пайку, другой, разделив ее на части, будет растягивать удовольствие чуть ли не на сутки, глотая крошку за крошкой — так, по его мнению, можно лучше насытиться. Кто-то, видя, как день за днем умирают и те и другие, хочет приблизить неизбежный конец и, получив хлеб, тут же меняет его на табак. Цена известная — за пайку хлеба дают на две цигарки, но не настоящего табака, нет, а крошева из будыльев, соломы и табачного листа. «Пленная махорка» — кто ее попробовал, тот никогда не забудет едкого дыма, дерущего горло. И все же были люди, рассуждавшие: покуришь — умрешь, и не покуришь — тоже умрешь, уж лучше умереть раньше, но хоть затянуться — пусть этим горьким дымом! — перед смертью.

Сплющенная гильза на подоконнике — карбидная лампада, единственный источник света, впрочем, настолько тусклого, что его хватало лишь на то, чтобы дежурный фельдшер, дремавший ночью тут же, за столом, не перепутал бутылки с лекарствами и не дал больному какой-нибудь яд вместо нехитрого снадобья вроде липового отвара или настоя хвои. В дальних углах барака царила темнота. Но все равно даже эта бедная лампадка была для нас чем-то вроде магической звездочки: глядя на нее, мы коротали долгие томительные ночи в мечтах о доме, о теплом и прекрасном мире, который, может быть, нам все же суждено увидеть когда-нибудь.

…А вот на фотографиях и они, доходяги-мечтатели, лежащие на нарах. Один, тот, что прикрыл половину лица ладонью, мне, вероятно, незнаком. Да и трудно что-либо сказать о человеке по такому снимку. Хитрюга, видать, был парень, хотел и память оставить, и от беды в случае чего уберечься.

Другой же не сдрейфил — не заслонился, не ушел в тень. Как лежал, так и остался лежать, мало того, еще и подбоченился, словно бросая вызов своим врагам: нате, мол, выкусите! Даже на старой, поблекшей фотографии читается резкая, мужественная красота его лица. Черт побери, не лежал ли я тогда в этом бараке? Нет, судя по тому, что на пленных, кроме рубашек, ничего нет, дело происходило в жаркую пору, в июне или в июле. А я попал к Николаю Михайловичу в конце октября.

И все-таки где же мы встречались? «Георгий… Георгий…» — бормотал я, перебирая в памяти всех моих знакомых, всех, с кем меня сталкивала жизнь. И не имя маячило в моем мозгу, нет, имя ведь можно было взять себе какое угодно, — я вспоминал лица людей — нос, брови, глаза. И эту повадку — дерзкую, немного вызывающую.

«Георгий?..» — повторил я в сотый, наверно, раз и вдруг чуть не закричал: да это же он, Жорка Беглец, или Жорка Счастливчик. Человек, о котором до сих пор ходят легенды!


…Впервые он бежал из плена еще в Белоруссии, в сорок первом, не пробыв в лагере и месяца. Едва оправившись от контузии, он постарался понравиться пришедшему в лагерь ремонтнику, который набирал из пленных рабочую команду. Тот его взял, но, приведя на место, раскаялся: этот пленный с длинным костистым лицом, с прядью волос, упрямо спадавшей на лоб, и большими светлыми, смотревшими не то преданно, не то насмешливо глазами, — «нордический тип», как определил немец, — оказался слишком слаб, чтобы носить тяжелые носилки с камнями: его буквально шатало на ходу. Ему дали другую работу — отбирать булыжники от щебенки. На это он еще был способен: сидел себе на обочине и отбрасывал мелочь, всякий там лом, в сторону… Так он работал день, два, три, и охранники привыкли к нему — к его немощно согбенной фигуре, маячившей у обочины. «Т а к о й никуда не денется», — решили они и перестали наблюдать за ним. Ему того и надо было…

Тогда он далеко не ушел. На востоке грохотал бой — это наши начали контрнаступление под Ельней, и охранники сообразили, что беглец должен направить свои стопы именно туда. Погоня настигла его где-то километрах в десяти от линии фронта. Как он прошел меньше чем за сутки, да еще по лесу, расстояние, равное чуть ли не дневной походной норме солдата, немцы так и не поняли. Подумали, что кто-то его подвез: какой-нибудь крестьянин. Им невдомек было, что в этом человеке таился свой, особый, резерв сил. Его бросили в общий лагерь, оставив на пять суток без еды. Рассчитывали, что больше он не проживет.

Однако он не только выжил, но с первого же дня стал готовиться к новому побегу… Теперь он уже твердо знал, что может убежать и снова вдохнуть пьянящие запахи свободы. И убежал бы — не через фронт, так к партизанам. Он уже начал нащупывать связи, как вдруг его с первым же транспортом отправили в Германию.

В вагоне он быстро освоился: среди сорока изможденных «хефтлингов» угадал еще пятерых, жаждущих побега. Сбившись в кучку, шестерка отважных решила: надо прорезать доски единственным имевшимся у одного из них обломком ножа. Но как осуществить задуманное? Начальник охраны, сопровождающий эшелон, предупредил: за каждого беглеца ответят жизнями все оставшиеся в вагоне. Значит, надо бежать всем! Но в с е бежать не могли: у одних не хватало сил, у других мужества… Что делать? Снова посовещавшись, шестерка решила действовать. Смельчаки почувствовали: нужен пример! Ни один человек не останется в вагоне, если кто-то покажет дорогу на волю. Одних подтолкнет совесть, других — страх перед расправой…

Они прощупали ножом стенки вагона: одна из них, передняя торцевая, оказалась тонкой — не заводской, а самодельной, из досок, не пропитанных специальным составом, нож ее взял. Три ночных часа работы, и в стенке была прорезана щель, вполне достаточная для того, чтобы человек мог протиснуться через нее и вылезти на буфер. А там… там уж как бог пошлет!

Однако побег не удался. На одном из перегонов поезд внезапно остановили, устроили дотошный осмотр и обнаружили дыру. (Хорошо, что нож успели выбросить в щель!) Охрана пересчитала пленных. Все сорок были на месте. «Кто прорезал дыру в стене?» — грозно спросил начальник охраны, плотный белозубый фельдфебель. Все молчали. «Сделать обыск!» — приказал фельдфебель солдатам. Но солдаты не нашли у пленных ничего, чем можно было резать дерево. «Я спрашиваю: кто прорезал дыру?» — повторил фельдфебель, взял у солдата автомат и направил его на сгрудившуюся у стены темную массу. Масса угрюмо и ненавидяще молчала. Фельдфебель выругался, швырнул автомат солдату и вышел из вагона. Щель надежно заколотили досками, эшелон тронулся…

Их сгрузили в Штукенброке и повели в распределительный лагерь. Еще когда они были в бане, наш герой приметил одного из писарей, по-видимому старшего из них — высокого, смуглого, с крупными выразительными чертами лица — типичного южанина, вернее всего, одессита. В регистратуре — «карта́е» — рассмотрел еще лучше. Было в нем что-то располагающее, несмотря на грозно выпяченные губы и зловеще приподнятую бровь. «Бывший биндюжник или душка-циркач из балагана», — решил новичок. И, незаметно подойдя к писарю, дернул его за рукав. «Послушай, чувачок, ты не из наших?» Писарь удивленно посмотрел сверху вниз. «Допустим, — усмехаясь, ответил он, в его глазах мелькнул интерес. — Есть ла́жа?» — «Есть, — простодушно сознался смельчак. — В карточке — верзо́: два прокола». Тут писарь стал серьезным. «Трудное дело, землячок. Но попробуем. Как звать?» — «Георгий — он назвал себя по фамилии, — в просторечии Жора». — «А меня звать Дмитрий».

Писарь подтолкнул его к столу, грубовато, так, чтобы все слышали, крикнул: «Никаких поблажек, шакал. Вздумал, когда на живот жаловаться. Иди сюда, на лечение!» Стоящий неподалеку немец-шеф привычно удовлетворенно закивал. «Зо, зо! Мус орднунг зейн!»[10] Дмитрий порылся в стопке карточек, достал одну, положил перед собой. Сердце у нашего героя екнуло: на карточке красным карандашом было написано «ЗБ». Георгий догадался, что это значило: «Зондерблок», верная смерть. Оттуда не убежишь. «Вот ведь какой компот!» Надежда пошатнулась. Вряд ли писарь сможет чем-нибудь помочь, если на карточке стоит пометка самого коменданта: ведь это он, предварительно проверив, что за «товар» привезли к нему в лагерь, начертал свою дьявольскую закорючку…

Холодная игла буравила сердце, но глаз ловил каждое движение писаря. Вот Дмитрий спокойно, не спеша прочитал карточку, прикрыв пометку ладонью… вот так же спокойно сложил кусочек тонкого картона пополам и разорвал его на мелкие клочки… вот попросил у сидящего рядом товарища, бледного рябого парня в черной морской шинели, дать ему чистый бланк с новым номером и крупно вывел на нем фамилию и имя: «Вольный Георгий»… Фамилия была похожа, лишь начиналась с другой буквы… Георгий еще не сообразил, что делает писарь: хорошее для него или плохое, но из глаз уже текли слезы — слезы благодарности. И тут сердце подсказало ему, что надо молчать и надеяться, писарь знает свое дело, он друг…

После, уже в общем лагере, когда Дмитрий и тот его товарищ, рябой писарь, нашли его и вызвали вроде по делу из барака во двор, Георгий спросил, почему, уж если менять фамилию, Дмитрий не сменил ее на менее похожую и имя оставил то же, — не догадались бы немцы? Дмитрий улыбнулся: «Они же механики, буквоеды, для них главное — номер и начальная литера. Думаю, не догадаются, теперь им слишком долго надо копать». И дружески сжал руку. «Дело не в фамилии, как говорил когда-то наш главбух, а в зарплате. Здесь все живут под «липой»: ты — Вольный, он, — Дмитрий толкнул товарища в бок, — Нетудыхатка, хотя и сибиряк, родом из кержаков… Только я сам по себе: Дмитрий Стариков. Уж если отвечать, то буду один за всех».

Одна опасность миновала — в общем лагере еще можно было замешаться, а потом нащупать какие-нибудь пути на волю. Но вскоре, едва он успел немного освоиться с обстановкой, возникла новая угроза — быть отправленным на подземные работы. Это было еще страшнее, чем штрафной блок. В лагере работала медицинская комиссия, говорили, что, кому врачи установят «первую группу», тот уже обречен.

Но и здесь помогли друзья — Дмитрий Стариков с Сашей Нетудыхаткой. Заменили украдкой в карточке «первая» на «третью», и он остался в лагере. Теперь можно было подумать о побеге.

С кем бежать? Опыт подсказывал: одному по чужой земле не пройти, нужен напарник, еще лучше — двое. Георгий прикидывал: идти придется ночами, по глухим лесным тропинкам, по заросшим кустарником обочинам, днем прятаться в стогах, в сараях… А есть ли здесь, в этой проклятой стране, стога? Он расспрашивал тех, кто работал на хуторах у бауэров и помещиков. Говорили: немцы стога не мечут, сушат сено в мелких копешках («туда не спрячешься!»), затем прессуют и складывают в сарай. Но подступишься ли к сараю? Вряд ли, в каждом хозяйстве сейчас много собак. Время тревожное, мужчин в сельской местности осталось мало, полицейских тоже забирают в армию, поэтому усиливают собачью охрану. А немецкие овчарки известны своей свирепостью и хорошим нюхом. Значит, надежда только на лес. В лесах, рассказывали те же «бауэристы», часто встречаются заброшенные сторожки, охотничьи домики… Но одному туда забираться на ночлег опасно: может обнаружить случайно зашедший егерь или какой-нибудь солдат-отпускник, задумавший прогуляться с ружьишком. Расчет: один спит, один караулит — не годится, слишком мало времени придется на сон, не отдохнешь. Лучше — трое.

Напарника Георгий нашел не раздумывая — Мишку, веселого и храброго парня, одного из той вагонной шестерки, случайно попавшего вместе с ним в барак. А кто третий? Мишка порекомендовал Николая — рослого благообразного мужчину, бывшего полкового интенданта. «Мы — однополчане, с границы до Минска вместе топали». — «Кто топал, а кто, наверно, ехал в салон-вагоне», — уточнил Георгий. Бывший интендант обиженно вытер нос рукавом. «Довольно примитивное понятие о нашей службе». — «Ладно, не лезь в бутылку. Сам — откуда?» — «Москвич». — «Земляк! А жил где?» — «На Зубовской». — «Едрена вошь, а я — на Арбате!» Это решило: Николай был утвержден.

Стали готовиться к побегу. Им помогали друзья из рабочих команд — хлебом, табаком. А это были те же деньги, за них на лагерной «барахолке» они приобретали необходимое. У каждого были свои обязанности. Николай, знавший ремесла, чинил рваную одежду, обувь. Из плащ-палаток шил куртки с капюшонами — короткие, чтобы не мешали на ходу, но надежно защищали от дождя. Прошивал подошву ботинок просмоленной дратвой, схватывал намертво: никакая лужа не страшна.

Мишка специализировался по части инвентаря. Он достал где-то фонари с запасными батарейками, смастерил каждому по ножу, одел, во избежание шума при ходьбе, в чехлы с лямками котелки и фляги…

Подготовку продовольствия взял на себя Георгий. Он знал: из своей скудной пайки в запас и крошки не выкроишь, надо пробиваться к кухням. Но дружбы с поварами не получилось: старший полицай Сашка Рыжий приметил крутившегося у ограды, оцепившей кухонный двор, верткого парня с приметным хрящеватым носом и дерзкими, настырными глазами и приказал своему помощнику, надзиравшему за пищеблоком, не подпускать этого «шакала» к кухням на пушечный выстрел.

Оставалось одно: получить доступ за проволоку. Но как это сделать? Георгий решил пойти напрямик. Как-то, увидев проходящего по дороге к аппельплацу Дмитрия, он окликнул своего спасителя. Тот подошел, привычно напустив на себя строгость. «Чего надо?» — так, чтобы все слышали, спросил Стариков. «Хотел бы попросить, — так же громко ответил пленный, — чтобы вы меня устроили на работу. — Он слегка подмигнул и тихо добавил: — Писарем». — «А что ты можешь?» — «Читать, немного писать по-немецки». Дмитрий оглянулся. Вокруг никого не было. «Я тебе и так помогу, если хочешь есть», — сказал он, как бы досадуя на себя, что не догадался об этом раньше. Георгий усмехнулся. «Не об том речь. Бежать хочу! — Он поймал удивленный взгляд Дмитрия и быстро добавил: — Но тебя не подведу». Дмитрий подумал. «Хорошо, я прощупаю почву. Подожди дня два-три».

На третий день Георгия на поверке вызвал полицай блока. «Следуй за мной, шакал». Вид у полицая был зловещий: привести «шакала» в картай приказал сам штабс-фельдфебель, помощник коменданта по учету и распределению рабочей силы. Не иначе в карточке у пленного нашли что-то подозрительное. Впрочем, вызов мог означать и другое: просто кому-то из окрестных помещиков или состоятельных бауэров, дружков штабс-фельдфебеля, понадобился еще один батрак…

У контрольных ворот полицай передал пленного старшему писарю. Дмитрий привел Георгия в картай. В жарко натопленной комнате тесно стояли шкафы с ящичками, за длинным столом сидели писаря. В печурке уютно потрескивали дрова, в комнате пахло смолой и канцелярским клеем.

Тучный краснолицый штабс-фельдфебель, сидевший здесь же, за стеклянной перегородкой, пристально оглядел новичка. После обеда немец был настроен благодушно. «Кто такой?» — спросил он на ломаном русском языке. «Человек», — смущенно, но не без достоинства ответил Георгий. Толстяк вдруг захохотал. «Человек! — смеясь, повторил он. — Кого ты мне рекомендоваль, Дмитрий? — Штабс-фельдфебель, обращаясь к Старикову, кивнул на новичка. — То же не простой сольдат, то же потомок старый русский граф!» Он вытер слезы, махнул рукой. «Пойдет. Давай ему работу!»

С этого дня Георгий получил право выходить за лагерь, в «зону». И жил он уже не в общем бараке, а в форлагере, за аппельплацем, в комнате, где стояли не грязные нары, а двухъярусные койки. «Так можно и до конца войны дотянуть!» — говорил он про себя с усмешкой. Но в его привычной иронии не было осуждения по адресу товарищей — того же Дмитрия Старикова или его напарника, бывшего морского офицера Барышева, ныне Нетудыхатки. Георгий крепко подружился с обоими, знал, что оба делают большое и важное дело, помогая простым и честным людям выжить в этом аду. Скольких они спасли от шахт или застенков абвера и гестапо! Георгий мог лишь представить себе, видя, как ежедневно эти славные мужественные люди рисковали жизнью, обманывали своего «шефа», тайно заменяя лагерные номера и списывая в умершие приговоренных к каторжным работам или тюрьме. Какие только манипуляции они не проделывали с карточками! Прекрасно зная, на кого может нацелить свой ястребиный глаз лагерный абвер, они старались иногда заранее запутать следы — в графе «военное звание» аккуратно счищали надпись, допустим, «полковник», и писали «рядовой» или «сержант». Так они временно «разжаловали» старших офицеров, маскировали в общей массе людей, которым угрожало уничтожение в первую очередь.

Он видел: с этими ребятами можно быть откровенным во всем, в любой задумке. «Как мне провести за проволоку двух моих друзей?» — спросил как-то Георгий. «А ты их вызови сюда как бы для перерегистрации: надо, мол, что-то уточнить в карточке». — «Ненужен бланк вызова, подписанный шефом?» — «Так дай ему этот бланк на подпись. Только выбери удобный момент». Однако прошло месяца два, пока такой момент представился: шеф был приглашен на именины своего приятеля-помещика, которому он поставлял из лагеря даровых батраков, и спешил уйти. Тут Георгий и подсунул ему бланк. Штабс-фельдфебель быстро подписал пропуск и удалился.

Итак, час побега настал. Георгий достал из шкафа мешок с продуктами, которые он и его друзья наворовали с немецкой кухни. Там был недельный запас сухарей, несколько банок мясных консервов, большая пачка маргарина, банки с солью и сахаром. Отдельно, в другом мешочке, Георгий хранил коробку с «киппе» — окурками немецких сигарет, и специальные, в парафинированной упаковке, так называемые «морские», немокнущие, спички.

«Ну, прощайте, друзья, — сказал он Дмитрию и Саше, отозвав их в тамбур. — Рублю концы. Пошел за моими корешками, а там сквозняком в лес». Дмитрий поинтересовался, подготовлена ли одежда. «Будут брезентовые куртки». — «А штаны и головные уборы?» Георгий растерянно пожал плечами: об этом он почему-то не подумал. «Все надо предусматривать», — сказал Стариков. Попросив подождать, он пошел куда-то и вскоре принес три пары суконных брюк защитного цвета и три такие же шапки с козырьком. «Вот, — прикинул он на глазок, — думаю, подойдут». Георгий примерил шапку и хотел остаться в ней, но Дмитрий посоветовал пока не переодеваться. «Пусть на контрольном посту запомнят вас в другой, пленной, одежде. Эту пока спрячь где-нибудь в кустах, потом переоденетесь».

Георгий так и сделал: отнес мешки на огород, спрятал их в куче сухой ботвы.

Уже смеркалось, когда Георгий с друзьями подошел к контрольным воротам. Дежурный вахман посветил фонариком на пропуск, на лица людей, что-то проворчал насчет того, что картай вызывает пленных, когда рабочий день кончается. Но, сделав отметку на пропуске, приоткрыл оплетенные колючей проволокой двери.

В темноте, прореженной тусклым светом лампочек форлагеря, беглецы прошли прямо к огороду, где надели на себя мешки с припасами, и быстрым шагом направились к черневшему неподалеку лесу. Перешли дощатый мостик и уже почти поравнялись с первыми деревьями, как из чащи на опушку вдруг вышел солдат с вязанкой хвороста, по-видимому денщик какого-нибудь офицера, ходивший за растопкой для камина. Георгий небрежно откозырял и прошел мимо. «Остановит или нет?» — стучало в сердце. Он беспокоился не за себя — за тех двоих, что шли за ним… Но немцу было не до них. Или, сам приученный к порядку, он не увидел в этих людях, деловито шагавших к лесу, ничего подозрительного.

В лесу они переоделись, напялили на себя колючие, из грубого сукна, штаны и шапки, а свое, пленное, обмундирование засунули под корягу и забросали землей и ветками. «Лишняя работа, — подумал Георгий, — все равно найдут с собаками». Николай словно угадал его мысли. Он достал из кармана куртки большой сверток. «Здесь порошок от вшей, со всего барака собрал. Говорят, если им след посыпать, его ни одна собака не возьмет. Запах отбивает». — «А ты молодец!» — похвалил бывшего интенданта Георгий. Ему была по нраву эта деловитая предусмотрительность. Мишка казался более беспечным: закурил без разрешения, воровски пряча цигарку в рукав, что-то напевая себе под нос… «Ты что, ошалел от радости?» — спросил его Георгий. «Малость есть», — признался тот, шмыгая носом. Было в этом круглолицем, курносом двадцатилетнем парне что-то от бедокура-второгодника. В лагерной жизни его беспечность невольно бодрила душу, но здесь она начала раздражать Георгия. «Не забывай, браток, что мы идем как по минному полю. Один неверный шаг — и все с потрохами в небеса!» — строго предупредил его Георгий, приказав без команды не курить и вести себя тихо. Николая — того не надо было учить осмотрительности; большой и тяжелый, он шел по лесу мягко, как балерина на пуантах, так, чтобы не треснула ни одна веточка, и настороженно смотрел по сторонам. «За этого можно быть спокойным!» — решил про себя Георгий.

Часа через два ходьбы лес кончился. Беглецы вышли на просторный, залитый лунным светом луг, перерезанный узкой, тускло поблескивающей асфальтовой дорогой. Это было первое препятствие: Дмитрий перед их уходом предупредил: «Бойтесь дорог, особенно на открытых местах». И точно: не успел Георгий сказать товарищам об опасности, как послышался рев мотора и справа, из леса, вынырнул большой, крытый брезентом грузовик. Беглецы едва успели нырнуть снова в чащу. Грузовик проехал, и воцарилась тишина, нарушаемая лишь далекими гудками паровозов. Это где-то, километрах в трех отсюда, жила своей обычной рабочей жизнью станция Эзельхайде, та самая, куда их привезли полгода назад. Георгий запомнил длинное приземистое здание вокзала из красного камня с полинявшей вывеской, три или четыре ряда подъездных путей и примыкавшую к лесу пузатую, похожую на гигантскую противотанковую гранату, водонапорную башню. «Только бы добраться до нее…» — мелькнула мысль. Георгий чутко вслушивался в тишину. Он уже хотел подать команду броском пересечь дорогу, но увидел справа, в стороне от станции, какие-то дрожащие, беспокойные всполохи. «Что это, не загорелся ли лес?» За деревьями замелькало пламя, и на дорогу выехала колонна велосипедистов на двухместных походных велосипедах. Позади каждого велосипедиста сидел ведомый с горящим факелом в руке. «Гитлерюгенды!» — догадался Георгий. Длинная колонна подростков в теплых прорезиненных куртках, в пилотках, с зачехленными ножами на боку, проехала, предводительствуемая взрослым наставником в офицерской фуражке с белым шнуром и повязкой со свастикой на рукаве…

«Придется рассредоточиться», — сказал Георгий. Хотя время было дорого — каждый миг из лагеря за ними могла отправиться погоня, — но идти скопом, втроем, они уже боялись. Решили так: Николай пойдет в обход к станции слева, лесом, а Георгий с Михаилом — туда же и тоже в обход, но справа, кустарником. «Пункт сбора — сосны за башней, позывные — крик совы». Георгий показал, как кричит сова. Николай старательно повторил.

До станции добрались без приключений. Была полночь, маленький маневровый паровозик не спеша, словно в полусне, вытягивал из тупика и ставил на запасной путь платформы с высокими бортами, груженные какими-то машинами. Из-под брезента выглядывали, как бивни мамонтов, гнутые рукоятки, хребтами выгибались огромные зубчатые колеса…

Формировался эшелон. Какой и куда он пойдет — это заботило беглецов. Если на платформах военная техника, то лучше с этим эшелоном не связываться: будут проверять на каждой станции. «Посмотрю!» — шепнул Мишка. Георгий не успел остановить товарища, как тот, пригнувшись, рванулся к эшелону, перебежал через пути и скрылся из вида.

Он вернулся быстро: ему удалось прочитать сделанную мелом надпись на одной из платформ: «Гебит Донбасс, штадт Артем». Эшелон пойдет на восток, туда… У беглецов радостно забились сердца. Подождав, пока паровоз пригнал еще один вагон и ушел, все трое выбежали из укрытия и, вскочив на подножку, стали карабкаться наверх. Георгий забрался первым. Малорослого Мишку пришлось подсаживать — он взобрался на плечи Николаю и уже тогда перелез в вагон. Тяжелого Николая подтянули вдвоем на руках — плюхнувшись на платформу, он больно ушиб ногу.

Только тут, заглянув под брезент, они увидели сложенные пирамидой вентиляционные трубы и поняли, что эшелон везет шахтное оборудование. Им явно фартило! Груз мирный, значит, на промежуточных станциях до самого пункта назначения вагоны проверять не будут. Да и охрана, они знали, с такими поездами едет обычно хилая: несколько стариков-резервистов, предпочитающих сидеть у себя в теплушке.

Сначала они хотели забраться в трубу — там можно было даже сидеть согнувшись. Но вскоре снова вылезли. Разве просидишь всю дорогу на холодном металле, да еще скрючившись в три погибели? Решили сидеть на дощатом полу вагона, прикрывшись от ветра брезентом, и лишь в случае опасности залезать в трубу. Сейчас важно было одно: чтобы их не обнаружили до отправки эшелона.

Паровоз подцепил к составу последний вагон, и эшелон тронулся. Было еще темно, охранники, которые погрузились только на соседней станции, торопливо осмотрели вагоны. На минуту беглецы затаили дыхание: кто-то проковылял мимо их вагона, пошмыгал носом… Вскоре донесся хриплый голос охранника, прокричавший старшему команды, что «все в порядке», лязгнули прицепы, колеса, набирая скорость, запели: на восток, на восток… Мишка от радости забарабанил кулаками по спинам друзей. Николай уткнулся Георгию в плечо и всхлипнул. «Рано победу празднуем!» — пробормотал Георгий, не замечая, что у него из глаз тоже текут слезы…

Как-то невольно получилось так, что он чувствовал себя ответственным за жизнь товарищей, хотя не был старшим ни по возрасту, ни по званию. Но в таких делах, как побег, авторитет определялся двумя качествами — мужеством и предприимчивостью, а он ими обладал в полной мере. Наиболее верное решение приходило, как правило, к нему первому, кроме того, от товарищей его отличали серьезность и сдержанность: он не любил пустых разговоров, не мелочился, не жадничал в еде, однако был экономным. «Запасы надо беречь!» — повторял он, сам показывая пример бережливости. И товарищи, глядя на него, невольно подтягивались.

Внезапно остановились и долго стояли в поле. Впереди, на востоке, грохотало, в небе, высоко за облаками, слышался тупой надсадный рев, частые пулеметные очереди. Это летели армады американских бомбардировщиков, шел воздушный бой. Союзная авиация бомбила лежащий неподалеку город. Горизонт заволокло оранжево-черное марево, ветром несло тяжелый, удушливый дым. «Вот дают!» — восторженно шептал Николай. «Да… Только малых детишек жалко», — отзывался Мишка. А Георгий соображал: хорошо бы разжиться в панике какой-нибудь хламидой, чтобы спастись от все более пронизывающего холода. Когда стемнело, он обшарил вагон, нашел кучу тряпок и приволок ее, сделал удобное, теплое и мягкое ложе в трубе. «Спальное купе», — окрестили его беглецы. Теперь каждый из них мог спать в нем по очереди, по нескольку часов в сутки.

Поздно вечером тронулись, долго ехали, не останавливаясь, потом снова стояли, пережидая бомбежку. И тут им везло: разбомбленные города объезжали стороной, по запасным путям, поэтому контроль был ослабленный. Чем ближе к Берлину, тем реже ехали днем, чаще стояли где-нибудь в поле или на тихом полустанке, пережидали бомбежку. Хотя поезд продвигался медленно, все же каждый день приближал беглецов к родной земле. Постепенно изменялся пейзаж: земля была уже вся белая от снега, вестфальские лесистые холмы сменила прусская равнина с ее мрачными помещичьими замками и дымящими день и ночь заводами. Под Берлином заводы тянулись бесконечной чередой, некоторые из них лежали в развалинах.

За Бранденбургом не выдержали, вылезли посмотреть на вырисовывавшиеся впереди, в розовом утреннем свете, сверкавшие стеклом громады домов. Начинался день — ясный, без единого облачка на небе. И на душе было хорошо…

А обернулось бедой. Внезапно, за поворотом, поезд резко остановился, и Николай упал, снова больно ударившись о трубы, на этот раз боком. И то ли он промедлил спрятаться под брезентом и его увидел с высокой площадки блок-поста стоявший там железнодорожник, то ли их обнаружили еще по какой-нибудь неведомой причине, но вдруг к вагону подошли: раздался скрип сапог, звон оружия. «Раус!»[11] — крикнул властный голос. Это было как сон — простой до реальности и в то же время жуткий сон. Все трое замерли, думая, что, может быть, произошла ошибка и опасность еще пронесет. Но крик повторился. Кто-то концом ствола приподнял брезент, и Георгий первым выполз из трубы, за ним выползли и Николай с Мишкой.

Перед ними стояли два «шу́по» — полицейских в высоких металлических касках, похожих на перевернутые ночные горшки, — вооруженные карабинами, один маленький, коренастый, другой долговязый. «Комм!» — скомандовал маленький, наставляя карабин на Георгия и делая знак подойти ближе. «Ду аух!» — приказал он Мишке. Тот приблизился. Тогда маленький кивнул долговязому, и полицейский с неожиданной ловкостью накинул обоим на руки тонкий стальной браслет, щелкнул замком, приковав их друг к другу. Затем «шупо» откинули борт и приказали всем спрыгнуть на землю.

Их привели в полицейское управление при станции. По дороге Георгий успел шепнуть Мишке, а тот Николаю, чтобы все трое придерживались «первой легенды» — версии, придуманной еще перед побегом на случай, если их задержат. По этой «легенде» друзья бежали с разбомбленного эшелона, который якобы направлялся в Рур, вез рабочую силу на шахты. Так вот, чтобы снова не попасть на тяжелые работы, трое друзей сели в проходящий мимо поезд, решив сойти где-нибудь в сельской местности и наняться в батраки к какому-нибудь «доброму» бауэру.

Подумав, старик-следователь с желтым болезненным лицом, уставший от бесконечных допросов, а может быть, просто пожалевший этих парней, не стал докапываться до истины. Он сказал, что верит им, но по законам военного времени любой, бежавший из плена, считается преступником. Их должны были бы отправить в каторжную тюрьму. Однако скоро рождество, и, принимая во внимание это обстоятельство, а также чистосердечное признание всех троих, следователь будет просить не наказывать их по букве закона, а «милостиво» отправить в один из штрафных лагерей.

Это было лучшее из всего, что их могло ожидать. Среди штрафников они снова затеряются, затем найдут, бог даст, свою тропинку на волю. Все-таки штрафной лагерь не тюремная камера. Теперь пугало одно: лишь бы не угодить снова в Штукенброк. Георгия почему-то особенно страшила встреча с обманутым им штабс-фельдфебелем…

Но тот же следователь или кто-то еще повыше вдруг все переиграл. Георгия и Мишку неожиданно вызвали в абвер, избили и бросили в холодный вагон с зарешеченными окнами. В чем дело, куда их везут, они точно не знали. Могли лишь догадываться, что Николай в расчете на еще большее «снисхождение» признался…

В Штукенброке штабс-фельдфебель сам пришел в абверовскую тюрьму, чтобы посмотреть на своего бывшего любимца. «Ты очень большой шутник, — сказал он, уже не улыбаясь, — и много смеялся надо мной. Теперь мы мало-мало над тобой посмеемся». Георгий поблагодарил «шефа»: ему нечего было больше терять. Штабс-фельдфебель сказал вызванному по этому случаю в абвер Рыжему: «Они не должны жить, я буду рвать их карточки!» И ушел.

«Ясно, шакалы, что с вами приказано сделать? — Рыжий зловеще прищурился. — А ну, пошли!» Он привел их в «исповедальню» — мрачную комнату в подвале полицейского дома, о которой в лагере ходили самые чудовищные слухи. Говорили, что там устроены какие-то специальные машины для пыток… Но Георгий увидел, что никаких машин здесь не было, в пустом помещении, напоминавшем деревенскую баню с бревенчатыми стенами и чисто вымытыми полами, в углу одиноко стояло ведро с водой, рядом лежала тряпка и скрюченная кочерга.

Рыжий приказал Георгию и Мишке снять рубахи и встать спинами к нему, упершись руками в колени. «Буду вас бить, шакалы. Держитесь. Кто упадет — забью до смерти. Кто выдержит — у того добрый бог, ясно?» Он снял с себя ремень с бляхой, сложил вдвое: все это Георгий видел уголком глаза. Его обжег страшный удар по пояснице. Рыжий бил попеременно: десять ударов одному, десять — другому… На третьем десятке Мишка покачнулся, Георгий слегка поддержал его. Рыжий заметил. «Корешка спасти хочешь? Самого запорю!» — взревел он. Но то ли у него устала рука, то ли ему понравилось, что эти двое держатся под его зверскими ударами, он вдруг прекратил порку и, свалив обоих ударом ноги в зад, вышел из подвала, предварительно плеснув на распластанных на полу беглецов воду из ведра.

Они долго лежали в луже. Сознание словно ушло из них, только где-то, в оставшемся живым уголке мозга, тупо шевелилась мысль: будут ли их еще бить? Мысль казалась невыносимой. «Лучше бы расстреляли». Но инстинкт подсказывал: все же жизнь, даже самая тяжелая, лучше, чем смерть. Ибо смерть — это конец всему, а в жизни всегда есть надежда…

Потом Рыжий говорил, оправдываясь перед штабс-фельдфебелем, что он хотел на другой день их прикончить, и прикончил бы, если бы они не… исчезли. Что с ними сталось, он не знал. Не знал и штабс-фельдфебель. Только два ефрейтора-санитара ходили себе и посмеивались: они знали. Да еще знал пленный врач из ревира. Это они, узнав о том, что в полицейском подвале лежат два полутрупа, которых Рыжий не добил, но загара или послезавтра непременно добьет, решили спасти беглецов. Как это сделать? Путь был только один — выкрасть их незаметно и спрятать в надежном месте. Темпераментный Тони Либель предложил дерзкий план. Он сказал, что его со спины часто принимают за штабс-фельдфебеля. Это «сходство» можно обыграть: нацепить на себя фельдфебельские погоны и рано утром, пока лагерь спит, прийти к подвалу с носилками, приказать дежурному полицаю открыть замок, и пусть потом Рыжий и «штабе» гадают, кто и куда увел беглецов. Его товарищи — немец и русский — план этот в общих чертах одобрили, но внесли поправки. Роберт Паричка — его вместе с Тони недавно перевели сюда, в тыл, как взятых на заметку абвером, — сказал, что не любит авантюр и считает, что преображаться в фельдфебеля не надо: уж очень дорого может обойтись этот маскарад, если кто-либо разоблачит лжефельдфебеля. Идти надо в своей форме, захватив пленного врача и тачку, в которой возят трупы. Сославшись, если потребуется, на приказ того же фельдфебеля — не оставлять в помещениях трупы, погрузить на тачку «мертвецов» и привезти в мертвецкую ревира. А там заменить живых умершими. Доктор Гущин грустно усмехнулся: «За последними недалеко ходить, имеются в каждом бараке». И тоже внес поправку, вернее, дополнение, сказав, что одновременно надо заменить и лагерные номера.

«О, это я беру на себя, — сказал Тони. — Сегодня же доставлю не только номера, но и копии с карточек несчастных покойников».

Об убежище разговора не было: все трое понимали и без слов, что им может быть лишь туберкулезный барак — место, куда боялись заходить с обыском даже полицаи. «А вдруг все-таки зайдут, — сказал любящий иной раз съязвить Либель и выразительно посмотрел на приятеля, отвечавшего за барак. — На тебе уже и так клеймо! Не боишься?» — «Боюсь, — просто и весело ответил тот. — Но еще больше боюсь, что ты станешь меня презирать. Так уж лучше рискну!»

И они рискнули. План удался, уже через какой-нибудь час беглецов под видом особо заразных «чахоточных» принесли в изолятор барака, на стенах которого черной краской было написано: «Осторожно! Смерть!» — и нарисован череп со скрещенными костями. Странная эмблема, эсэсовцы, с гордостью носившие ее на своих фуражках, почему-то здесь шарахались от нее, как от гремучей змеи. Однако последнее обстоятельство почти гарантировало нашим героям неприкосновенность. К тому же штабс-фельдфебель, задним числом узнав о смерти обоих беглецов, приписал их смерть усердию Рыжего, а тот, разумеется, не возражал против этой версии.

Это было счастье — счастье жить на краю обрыва, где один неверный шаг, одна малейшая оплошность — смерть. Почти год они не видели светлого дня, разве только в окно. Выходили подышать свежим воздухом в тамбур, и то по вечерам, перед закрытием дверей, когда немец или полицай, дежурившие по ревиру, были далеко. Но иногда им везло — на дежурство заступал кто-нибудь из своих, и тогда они могли стоять в тесном тамбуре хоть всю ночь. Как это было прекрасно — курить, пряча цигарку в рукав, как когда-то, в далекие школьные годы, и любоваться ночным небом, загадочной россыпью звезд. Над ними простиралась Вселенная, вроде бы объясненная и все же непостижимая, бескрайнее скопище миров, каждый из которых что-то означал.

Друзья смолили цигарки, молчали, и каждый думал о том, что ту же картину видят сейчас везде — и в Москве, и на Украине. Эх, если бы звезды могли принимать от людей сигналы и передавать по назначению, то т а м, на родине, родные и близкие узнали бы, что их Георгий и их Михаил живы, здоровы и собираются в новый побег… А дальше… дальше они попросили бы пожелать им доброго пути.

Дата побега несколько раз назначалась и снова откладывалась, всегда что-нибудь мешало. Мишка относился к неудачам с философским спокойствием, даже иногда посмеивался. Георгий же мрачнел и надолго замыкался в себе. В такие дни Мишка с ним был особо нежен и предупредителен, оберегал от расспросов, заставлял съедать баланду, словом, вел себя, как заботливая нянька. «Отойдет!» — с мудрой усмешкой говорил он доктору Гущину, заходившему в изолятор проведать своих подопечных. Маленький Гущин, глядя на Георгия, только горестно вздыхал, махал рукой и уходил. Он был по-своему тоже заинтересован в побеге, не любил жить в подвешенном состоянии, рассуждал: либо пан, либо пропал. Доктор и сам охотно бежал бы, но главврач, его друг, Иван Гаврилович Алексеев, строго наказал ему «оставаться в строю», «не оголять важнейший из флангов».

А время шло. На фронте давно произошел перелом. Потерпев сокрушительный удар под Курском, вермахт уже почти безостановочно пятился назад, наши переправились через Днепр, подходили к Польше. Это подстегнуло союзников, они вынуждены были открыть «второй фронт», высадили десант на французском берегу. Фашистский рейх трещал по всем швам.

В лагере тоже происходили изменения. Сменился комендант. С какими полномочиями прибыл новый, никто не знал, даже его ближайшие помощники. Пожилой, высокий, сухощавый оберст, из офицеров старой выучки, быстро дал понять, что ему претят чрезмерные зверства, какие до него творились в лагере. Рыжий был строго предупрежден и несколько поутих, поутихли и другие полицаи. С немцами комендант поступил еще более круто: главных извергов, в том числе краснорожего штабс-фельдфебеля, удалили из комендатуры, некоторых отправили на фронт. Пленные торжествовали: пусть, мол, попробуют эти тыловые крысы погеройствовать там, на поле боя!

Однако радость оказалась недолгой. Как в голодных бараках взвешивали на весах хлебные пайки, так, вероятно, старый оберст решил отвешивать добро и зло. В одну из темных осенних ночей лагерный абвер произвел налет на барак, где жил медперсонал, и арестовал группу врачей во главе с Иваном Гавриловичем Алексеевым. Все, кто знал о смелых деяниях главного врача лагерного ревира и его друзей, с замиранием сердца думали об их участи. Но обошлось сравнительно благополучно: врачей разослали по разным лагерям, Алексеев попал в штрафной лагерь в Гемере. Приложил ли и здесь руку новый комендант или арест врачей был предрешен какими-то другими обстоятельствами, в лагере так и не узнали. Но сам комендант, как говорили немцы, пустил слух, что русские врачи якобы отделались столь легко лишь благодаря ему, его заступничеству.

Вечером под Новый год к беглецам пришли с поздравлениями друзья — двое или трое врачей и, конечно, вездесущий Леня Волошенков. Леонид, как всегда, был полон волнующих новостей. «Машинист Иван с узкоколейки, подвозивший к лагерным складам овощи с крестьянских полей, сказал, что подружился с бауэрами, вернувшимися по инвалидности с фронта, те ненавидят Гитлера, уверены, что скоро ему капут. Я намекнул Ивану, что надо бы прощупать этих немцев, не согласятся ли они дать на время приют нашим ребятам в случае побега. Самому Ивану сказал прямо: «Помогай, корешок, без твоей помощи они из «зоны» не выберутся». И машинист, как картинно изобразил Леонид, положил свою большую рабочую руку на грудь и поклялся, что все сделает для ребят, все, что может, только, мол, пусть они окажутся за проволокой. А с немцами обещал потолковать.

Андрюша Пищалов, которого Стариков устроил работать на продовольственный склад, прислал уворованные им из фонда, учрежденного для лагерной знати, банку консервов и буханку «настоящего» хлеба, товарищи из огородной команды прислали вещмешок полумерзлой картошки.

«Ну, друзья, — Леонид, встав, нежно, со слезами на глазах посмотрел на беглецов, — Родина ждет вас. Надеемся, что вы первыми увидите родную землю, обнимите отцов… матерей, — голос у Леонида, как всегда в такие минуты, дрогнул, глаза заволоклись слезами. — Счастливого вам пути!»

Ответное слово произнес Георгий. Все правильно, сказал он, Леонид угадал самое главное, чем дышат и живут они с Мишкой. «Лучше пусть нас убьют, замучают в гестапо или в абвере, чем мы вернемся домой захребетниками, трусами, не пошевелившими пальцем для того, чтобы снова стать свободными людьми и воинами, то есть мужчинами!»

В этот знаменательный вечер он дал слово уйти из лагеря в день своего рождения. Все промолчали: слишком уж лихим и легкомысленным показалось это обещание. Георгий понял, усмехнулся: «Посмо́трите, братцы. В нашей деревне не шутят». Нетерпеливый Леонид не выдержал, захотел узнать дату. Георгий ответил уклончиво: «Когда прилетят грачи. Они сюда, а мы — туда». И махнул рукой куда-то вбок.

Сказал он, конечно, вгорячах. Ну и взыграло ретивое. А наутро, окатив голову холодной водой, вошел в разум. Но решил, как отрезал: двадцатого марта он — кровь из носу! — бежит. Решится Мишка — бегут вдвоем.

Спрашивается: что может пленный, да еще сидящий бо́льшую половину дня в закутке туберкулезного барака? Но жизнь есть жизнь, люди — люди, их дружественные взаимотоки порой неисповедимы.

Время таяло, как снег на крыше, и студеные капли по вечерам, когда выходили из своего убежища подышать воздухом, падали за ворот, словно напоминали о близких грачах, но фантазия, работавшая с лихорадочной быстротой, родившая десятки, сотни вариантов, не могла подсказать пока ничего путного, ничего более-менее надежного. Самым тяжким было то, что беглецов в лагере знали в лицо и первый встречный мог оказаться мерзавцем, жаждавшим получить гестаповскую подачку за две проданные им жизни.

Георгия начали уже мучить кошмарные сны, как вдруг в бараке появился старый друг и спаситель беглецов ефрейтор-санитар Роберт Паричка. Беглецы не видели немца примерно с месяц, стали волноваться, гадать, не отправили ли его в связи с очередной «тотальной» мобилизацией на фронт, но пришел как-то Либель и сказал, что должность, которую занимал Робби, сократили, и теперь он, Либель, будет курировать все инфекционные бараки, в том числе туберкулезный, однако на фронт его приятеля, по уже известным мотивам, не пошлют, найдут какую-нибудь работу здесь, в тылу. «Хотя тыл сейчас понятие весьма условное!» — прибавил многозначительно толстяк.

Вошел Паричка, хмурый как туча, но едва переступил порог и закрыл за собой дверь, как тут же сбросил с себя маску. «Привет! — Он поднял сжатую в кулак руку. — Как дела на вашем фронте?» Георгий и Мишка лишь пожали плечами. «Сам видишь. А что у тебя?» — «О, н а ш ф р о н т приближается. На востоке он уже за Одером, на западе — у Рейна». Он подмигнул. «Скоро плену капут. Свобода!» Мишка аж подпрыгнул от радости. Но Георгий еще больше помрачнел. «На простынях спать, победы дожидаться!» Он в сердцах швырнул на пол котелок с недоеденной баландой. «Хрен, а не свободу — не хотел? — сверкнув глазами, сказал он Мишке. — Так тебе эсэсовцы и дали со своими повстречаться. Сожгут живьем или расстреляют из пулеметов…» Он сел на край нар, застланных провонявшим тряпьем, и горестно уткнулся лицом в ладони.

Немец подошел к нему, похлопал по плечу, «Так не пойдет, Георгий, ты солдат, я солдат, надо держаться. — Он посмотрел на дверь, прислушался. — Может быть, я вам помогу. — Георгий приподнял голову. — Я думаю, — продолжал шепотом немец, — не сделать ли вас еще один раз мертвыми… не навсегда, только на один-два часа».

Он сказал, что получил новую должность — шефа «капут-команды» и вот уже почти месяц занимается вывозкой трупов на кладбище. «Понимаешь?» — немец посмотрел на беглецов и показал мимикой и жестами, что надо сделать: сначала они притворятся мертвыми, затем их «тела» погрузят в похоронную фуру и вывезут за лагерь, а там… там они «воскреснут».

Не было сказано ни одного слова, но Георгий и Мишка все поняли. «Ты… ты… гений!» Георгий бросился к немцу, тот отстранил его. «Даю инструкции. Пункт первый — молчать. Пункт второй — взять с собой ножи и компас, если их нет — я дам. Пункт третий — не умываться, не бриться, короче — чем старше на вид, тем лучше. Все». — «Хорошо! С радостью мы, конечно, поторопились, но… бог даст! Назначай срок». — «Хоть завтра, нет, лучше послезавтра. Завтра — пятница, тяжелый день. Да и бороды не успеют отрасти». Георгий было кивнул, но вспомнил о данной друзьям клятве. Он хотел быть точным и здесь. «Уж если отпускать бороду, то — большую. В следующую среду — годится?» Немец что-то прикинул про себя и кивнул утвердительно.

Подошла среда. Накануне две или три ночи не спали — терзались сладкими и горькими мыслями попеременно. Это было как гадание на ромашке: удастся — не удастся. Георгий уже жалел, зачем так оттянул дату. Для него не было большей му́ки, чем ждать.

А все оказалось неожиданно просто. Заслышав скрип повозки, замерли на нарах, будто окаменели. Минут пять лежали, задрав подбородки и бессильно раскинув руки. Мишку начал уже разбирать смех, он хихикнул, прикрылся ладонью. «Хочешь завалить, гад!» — страшно прошептал Георгий. Тихо открылась дверь — не хлопнула, как обычно. Паричка, посмотрев в окно, вдруг крикнул: «Лошадей держите, лошадей!» Его подручные выбежали на улицу, а Паричка поспешно переложил «трупы» в носилки, которыми служил большой ящик из-под снарядов, снабженный ручками. Когда санитары вернулись, немец приказал им положить в ящик еще один, подлинный, труп, и похоронщики двинулись. На улице поклажу еще раз переложили, уже в фуру, сверху набросили мокрый, с тошнотворным запахом, брезент, и фура не спеша поскрипела по направлению к проходной.

«Контроль» не увидели — почувствовали кожей. Этот момент решал: жить или… Даже страшно было подумать. Но страха почему-то не ощутили. Мысль работала на пределе. Все — мышцы, нервы — как бы свернулось в пружину, готовую сработать мгновенно.

Нет, ничего опять же не произошло. Робби обменялся с постовым шутливыми репликами, еще помедлил, дав сослуживцу закурить, затем, опять же не спеша, тронул повозку. И снова скрипела она по дороге на кладбище, и минута казалась годом.

Наконец подъехали к открытому и еще не до краев заполненному рву. Потом увидели, что́ бы их ожидало, если бы не судьба и добрые люди… Но тогда взглянули на этот у ж а с лишь мельком. Паричка, отославший подручных на ближайшие огороды за картошкой — «комси-комса, меншен!» — воруй, мол, пока я добрый! — помог друзьям выбраться из фуры. Показал дорогу, по которой с наименьшим риском можно было выбраться из зоны. Достал из-под шинели два больших складных ножа и «морской» не «боящийся влаги» компас. «А с едою как?» Мишка вынул из кармана завернутый в тряпку сухарь. Паричка постучал пальцем по лбу: думать надо! — и, выхватив откуда-то, как фокусник, вещмешок с припасами, сунул беглецам. Тут же, не дав передохнуть, он подтолкнул их: идите, не то скоро будет светло. Машинально, повинуясь толчку, они побежали к лесу. Вдруг Георгий остановился. «Ё-моё! Даже спасибо не сказали!» Он хотел было вернуться, но немец словно прочитал его намерение. «Лос! Лос!» — скорее показал, чем крикнул, он и сделал вид, что достает пистолет. Георгий растерянно махнул рукой и побежал следом за Мишкой…

…На этот раз они бежали туда, куда ближе — к Рейну. Через неделю, выглянув из зарослей, они увидели широкую реку с темной, мутной водой, с пятнами нефти, с плывущими вверх и вниз баржами. Над одной из барж развевался фашистский флаг. Значит, союзники еще далеко отсюда? И беглецы решили идти вдоль Рейна, вверх по течению.

Был последний мартовский день, когда они услышали какой-то странный шум в небе, словно свист крыльев огромных неведомых птиц. Беглецы испуганно притаились в кустах. Их накрыли тени, прижали к земле. Георгий опомнился первым: да это же планеры! «Птицы» плавно опускались в лежащую внизу, под скалистой прибрежной грядой, долину, из их «брюха» выехали танки, высыпали солдаты в желто-зеленой форме. Кто-то вынес и развернул большой полосатый красно-сине-белый флаг…

Георгий толкнул Мишку, и они покатились с холма в долину, ударяясь о камни, царапая себе лицо и руки о колючки кустов и что-то отчаянно крича — не от боли, от радости. Уже почти скатившись, Георгий поранил ногу. Он попытался вскочить и побежать вслед этим людям в незнакомой форме, похожим на пришельцев с другой планеты, и их танкам, длинным, приземистым, с белыми звездами на башнях, но уже не мог подняться — не было сил.

Танки и люди скрылись из виду, а беглецы все махали и махали руками и беззвучно кричали.

Наконец Мишка взглянул на друга и испугался. Георгий лежал на боку, упершись головой в сырой, замшелый ствол дерева, его бледное, в грязные полосах и царапинах лицо могло бы показаться неживым, если бы не бродившая на губах улыбка. «Не сошел ли с ума?» — мелькнуло в голове у парня.

Нет, просто его, как он вспоминал потом, опьянили запахи мха, молодой травы, ласка весеннего солнца. Радужные круги плыли в глазах, словно кто-то большой и сильный подхватил его и понес. Жаркие руки обнимали за шею, тихий голос шептал в ухо заветные и сладкие слова.

Это была Свобода!

Прошло еще пять дней — всего пять дней, прекрасных уже не только для двух беглецов, но и для тысяч их товарищей по лагерю. В ночь на первое апреля, в ту первую ночь, которую Георгий и Михаил провели не на зловонных нарах и не в заброшенном сарае, на старой соломенной трухе, а в спальне какого-то сбежавшего гитлеровского бонзы, на широкой кровати под роскошным шелковым пологом, — да, да, именно в эту ночь в Штукенброке узнали, что американские танки, почти не встречая сопротивления, вышли в район Тевтобургского леса и, по всей вероятности, не позже чем завтра должны быть здесь. Узнали об этом, конечно, пока не все, а лишь некоторые — как те, кто еще обладал или считал, что обладает, властью, так и те, кто готовился взять ее в свои руки. Именно в эту ночь, а не в следующую, когда лагерь был фактически освобожден, немецкий комендант лагеря собрал своих приближенных и, сообщив обстановку, высказал несколько мыслей относительно ближайшего будущего и среди них — пока еще как бы походя, как бы с усмешкой — мысль о заключении «почетного» соглашения с наиболее разумными и авторитетными, как он выразился, силами русского лагеря. В эту же ночь эти самые «силы», а именно: полковник Куринин, Дмитрий Стариков и другие пленные, располагавшие бо́льшей информацией, чем остальные, также стали готовиться к решающему моменту, который мог обернуться для них и, главное, для лагеря либо освобождением, либо гибелью. Были приняты предложения о создании «боевых групп», о выходе на прямую связь с комендантом лагеря, о разработке условий капитуляции для немцев, короче, продумана программа действий.

В следующую ночь почти все, намеченное заранее, было осуществлено, и десятки тысяч пленных, заточенных в основном лагере и его филиалах, стали с в о б о д н ы м и советскими гражданами. Это было великим, может быть, самым великим событием в жизни этих тысяч. А все великое безучастно к мелочам, какими в данном случае являлись два человека. Никто о них не вспомнил и на следующий день, и еще на следующий. Все были заняты.

Они сами напомнили о себе. В конце пятого дня, вечером, перед самым отбоем, на территорию бывшего лагеря, а ныне «сборного пункта», представлявшего собой нечто среднее между запорожской вольницей и регулярной воинской частью, въехал синий, сверкающий никелем «опель-адмирал», машина, предназначенная для высших чинов. Подбежавший дежурный с красной повязкой на рукаве громко и сбивчиво, волнуясь, доложил вышедшему из машины маленькому, плотного сложения капитану в советской форме о состоянии дел «в данный текущий момент» и повел его в «штаб». К оставленному на бывшем аппельплаце «опелю» стали со всех сторон сбегаться любопытные, послышались реплики: «Главный приехал, из Парижа, что ли?», «Поди, так. Вишь, как дежурный перед ним тянулся? Только почему — капитан? Говорили, генерал его звание», «Не у каждого генерала такая машина есть», «Может, что важное скажет? Ну, война кончилась… или до дома нас всех?», «А может, призыв объявят: фрица добивать?», «Вот бы! Только где он сейчас, фриц-то?»

Обсуждавшие отметили, что машина имеет мотор свыше ста лошадиных сил («во прет, поди!»), что скорость у нее — по спидометру — до двухсот километров («птицу и ту обгонит!»), что, несмотря на свои достоинства, она «сложения хрупкого» и пригодна, наверно, только для «гладких» дорог. Пока разглядывали, прозевали двух полуобмундированных парней, вышедших через заднюю дверь. А парни, видимо, не желая подвергаться расспросам, а также, чтобы их не отождествляли с начальством, быстро подались к ревиру и, смешавшись с толпой, пробрались к четвертому бараку.

Он, был все тот же — с плакатом и устрашающей надписью на двух языках, даже с той же рыжей метелкой, положенной у двери. Здесь приехавшие парни остановились и как по команде повернулись к левому окну, за которым в крошечной комнатушке, почти взаперти, они провели больше года. «Смотри, Михаил, — дрогнувшим голосом сказал Георгий, — даже новое стекло еще не вставили!» И стекло еще было то же — с трещиной, заклеенной пластырем. «Точно слепец…» — заговорил Михаил с принужденной улыбкой и вдруг остолбенел. «Смотри, кто там!» — едва не закричал он от радости или удивления. За пыльным стеклом, в сгущавшихся сумерках показалось чье-то лицо. «Тони!» — Георгий бросился к двери, сжал в объятиях вышедшего ему навстречу немца. «А где Робби?» — «Здесь». Он прикрыл дверь на улицу и почти втащил бывшего беглеца в изолятор. Там, на нижних нарах, отвернувшись к стене, спал человек. Это был Паричка.

Через минуту Георгий обнимал своего спасителя. «А почему такой худой? Или не кормят?» Но шутка получилась горькой. Они и в самом деле были голодными — и Роберт и Тони. Теперь оба немца как бы поменялись ролями с беглецами: не могли выйти на улицу во избежание расправы. С комендантом и его присными им было не по пути, решили остаться в лагере, рассчитывая быть полезными своим русским друзьям. Дмитрий понял их с полуслова, но отвел сюда в барак, приказал переодеться в штатское и сидеть здесь, пока он не разрешит им выходить. Намекнул на какие-то «сложности», сказал, что пока сам будет приносить им пищу.

О «сложностях» они вскоре догадались, мысленно поставив себя на место тысяч вчерашних рабов, только что получивших свободу. Ведь лишь единицы знали о подлинной сути этих немцев, большинство видело в них своих заклятых врагов. Что ж, в самом деле, решили они, надо подождать, пока все утрясется. Теперь им надо было терпеть, еще раз терпеть и верить.

О эти муки ожидания! Сидя под ключом, они не могли показать и носа на улицу, забившись в глубину нар, резались в карты, сделав их из случайно найденного в сумке противотуберкулезного плаката. Гадали на «судьбу». Тони даже начал втихомолку молиться. Редко, очень редко скрипел ключ и приходил Дмитрий, радостный, озабоченный, совал кусок хлеба или котелок вареной картошки, быстро рассказывал новости и снова убегал. Они на него не сердились, человек, владеющий языками, сейчас нужен всем — и своим и чужим. Но голод, как известно, не тетка, да и разве можно двум здоровым мужчинам наесться одним котелком картошки? «О, как теперь мы вас понимаем!» — страдальчески говорили они.

«Ё-моё, вот действительно ситуация!» Георгий, выслушав немцев, горестно покрутил головой, потом, прикинув что-то, сказал Мишке, чтобы тот оставался в бараке, а сам пошел, как он выразился, на разведку.

Через несколько минут зашуршали, закашляли прикрепленные на столбах динамики и по лагерю полетело очередное «экстренное сообщение». Невидимый диктор предоставил слово «штрафнику Георгию Вольному, известному в лагере под именем Жорка Беглец». Георгий говорил сбивчиво, волнуясь, но все, кто был в лагере, разом замолчали и затаив дыхание слушали «воскресшего из мертвых». Сказал он примерно следующее: «Я остался жив, меня спасли люди. Кто они? Если бы я стал называть их поименно, то вам пришлось бы меня долго слушать, а сейчас время уже позднее, пора спать, поэтому я назову вам только два имени: Антон Либель и Роберт Паричка. Два немца. Два прекрасных парня, рисковавших своими жизнями для того, чтобы сохранить жизнь мне и моему другу.

Сейчас они в лагере, хотят нам помогать и дальше. Наш штаб выдал им охранные грамоты. Запомните, люди: это наши братья, мои братья. Смотрите вперед, а не назад. Найдите с ними общий язык, как нашли мы. А если кто-нибудь их оскорбит или, хуже того, поднимет на них руку, будет иметь дело с нашим, советским революционным трибуналом. Даю вам честное товарищеское слово!».

Еще через полчаса, когда прозвучал отбой, Георгий в сопровождении Дмитрия и Мишки появился снова в изоляторе и грохнул об стол ящиком с трофейными яствами. Здесь были колбасы в длинных металлических банках, коробки со шпротами и анчоусами, всякие компоты в плотных полупрозрачных мешочках, буханки хлеба в вощеной бумаге, выпеченные, судя по дате, еще в начале зимы, но и теперь пухлые и мягкие, как подушечки.

«Годится? — спросил он затворников, выкладывая все это богатство на стол. — Вот так, — Георгий кивнул Дмитрию, — вы будете кормить наших братьев — ваших братьев. Клянусь… — он обвел взглядом углы и подмигнул немцам, — клянусь, что мы никогда, запомните, — никогда! — не дадим друг друга в обиду».

Поели. Закурили. Наступила как бы минута молчания. Георгий первый нарушил ее: что-то вспомнив, метнулся в угол, пошарил в одному ему известном месте и вытащил завернутые в тряпицу часы. «Помнишь?» Он повернулся к Дмитрию. «Еще бы!» — усмехнулся тот. «Если бы я тебе тогда, перед Рыжим, не успел их сунуть, попали бы они ему или какому-нибудь другому живоглоту. — Он щелкнул крышкой, стал заводить механизм. — Пошли!» — сообщил, приложив часы к уху и уловив тонкий, слышный только ему, звон. «Наши, русские! — с гордостью вставил Мишка. — У нас дома тоже были такие». «Такие, да не совсем, — откликнулся Георгий, любовно рассматривая часы. — Прочти-ка, что здесь написано?» Щелкнув еще раз, он показал товарищу едва заметную надпись на ободке футляра, в котором покоился механизм:

«За хорошую выездку верховых лошадей. 1899 год».

Прочтя, его друг удивленно поднял бровь. Георгий пояснил: часы фирмы Павел Буре — когда-то она считалась чуть ли не лучшей в мире — были подарены командиром егерского полка его деду, унтер-офицеру сверхсрочной службы, тоже Георгию, за его воинские заслуги. От деда они перешли к сыну, отцу Георгия, затем, когда он уходил в армию, отец подарил их ему. «Это наш семейный амулет: все мы воевали, все остались живы. Бог даст, вернешься и ты». Но, как бы предчувствуя, что старым часам предстоит трудная жизнь, отец решил заменить наиболее истертые детали — верхнюю крышку и циферблат — на новые. Отсюда и появилась другая марка на циферблате: «Завод имени Кирова».

«Конечно, счастливчик! — засмеялся Дмитрий. — Вернуться из плена с фамильной драгоценностью… — Он встрепенулся, заслышав какой-то резкий звук. — Что это? Не капитан ли уезжает?»

Георгий толкнул Мишку, нахлобучил фуражку с самодельной звездочкой.

«Нам пора!» — сказал он. «Куда?» — разом спросили друзья. «Вперед, на восток». — «С этим… капитаном?» — «С ним, — Георгий развел руками, — пока берет. А высадит — к другому подсядем. — Он подмигнул Мишке. — Нам что ни поп — все батька, лишь бы скорее до дома».

Быстро простились, пошли к дверям. Снова, уже нетерпеливо, прозвучал клаксон. Мишка рванулся, но Георгий удержал его. «Подождет, не барин. У меня еще дело есть. — Он вернулся и что-то сунул Паричке в карман. — Вот, возьми на память… и на счастье!»

Когда дверь закрылась, немец спохватился, ощутил в кармане маленький, круглый, тяжелый предмет и хотел было догнать русского. Но его ноги вдруг подкосились, он опустился на колени, держась за столб. Либель бросился к нему, испуганно спросил, что с ним. Тот не ответил. Дмитрий посмотрел на его счастливое, страдающее лицо, все понял и тихо, дружелюбно поставил его на ноги.


Я вспомнил эту историю и привел молодого кондитера в полный восторг. «Значит, и у вас знают о моем дяде! — Его глаза снова погрустнели. — Как жаль, что он не дожил до встречи с вами». Чтобы успокоить немца, я сказал, что жив еще один его дядя — русский. Кондитер оживился: «Дядя Робби говорил, что он был очень красивый и сильный, похожий на полярного путешественника. Интересно, каков он сейчас?» Я припомнил стройного, моложавого мужчину в яркой рубашке канареечного цвета и модной замшевой курточке, с орденом Красной Звезды на груди. Да, он напоминал кого-то из прославленных путешественников — не то Седова, не то Амундсена. У него были резкие, решительные черты лица; чистые, как родниковая вода, голубые глаза и седина на висках. Нас познакомили общие друзья, кажется, тот же Дмитрий Стариков, в Советском комитете ветеранов войны, и мы разговорились. Помню, прошли не спеша по бульвару до ближайшего метро и еще долго стояли у входа, не могли проститься. «Я ведь завтра уезжаю на съемки, как ты думаешь, куда? В тропики, на озеро Чад, снимать пигмеев». Он сказал, что работает на одной из московских киностудий, где сделал уже десятка два фильмов. «Вот какая штуковина, ё-моё: побывал чуть ли не во всех странах, а в ФРГ не довелось. Но мечтаю съездить, посмотреть на места обетованные, повидаться с друзьями».

«Передайте ему, — племянник Парички сжал мою руку, — пусть приезжает, я встречу его, вот мой адрес». Пошарив в кармане, он достал свою визитную карточку. Его глаза сверкнули в сумраке машины. «Уже Бракведе? Так скоро? Остановите, пожалуйста, здесь я пересяду в другую машину».

Наш «фольксваген» остановился у пересечения двух автобанов. На одном из указателей было написано: «Оснабрюк. 100 км.». Желтая стрелка показывала влево.

Кондитер вышел, помялся немного, приоткрыл дверцу и, вздохнув, прибавил: «Еще передайте: я маленький человек, но делаю неплохие торты. Особенно мне удаются «прали́ны». А для него я приготовлю такой «прали́н» — лучше, чем для нашего епископа! Да, да, лучше! Ведь мы — родственники!»

Загрузка...