Как понимать преобразование абсолютистских международных отношений в нововременные? Мое рассуждение сводится к тому, что этот сдвиг был непосредственно связан с формированием капитализма, возникновением нововременного государства в Англии и подъемом Британии XVIII в. до уровня главной силы международных отношений. В период между Славной революцией и восхождением на престол в 1714 г. первого ганноверского короля Георга I британская внешняя политика изменилась под влиянием капиталистического режима общественных отношений собственности, который революционизировал британское государство. С этого момента этот новый комплекс государства/обществ начинает играть ключевую роль в долгосрочной перестройке европейской системы государств.
Таким образом, теория отношений собственности позволяет вывести теорию системной трансформации, в которой главное место отводится значению классового конфликта для изменения режимов собственности, форм политической власти и международных порядков. В обычных случаях сталкивающиеся стратегии воспроизводства приводят к спору о распределении доходов в пределах уже данных отношений собственности. Однако в период общего кризиса сама структура режима собственности может быть поставлена под вопрос, что ведет к насильственным преобразованиям. Теоретизация перехода от донововременных геополитических отношений к нововременным в терминах классового конфликта позволяет выдвинуть несколько тезисов, относящихся к теории МО. Решающий сдвиг в сторону нововременных международных отношений не определяется Вестфальским миром, а начинается с развития первого нововременного государства – послереволюционной Англии. После установления режима аграрной капиталистической собственности и превращения милитаризованной землевладельческой феодальной знати в демилитаризованный класс капиталистов-землевладельцев, получивших в Англии конца XVII в. полные и исключительные имущественные права, политическая власть была переопределена в терминах парламентского суверенитета. Сдвиг от династического к парламентскому суверенитету указывает на укрепление нововременного суверенитета. После 1688 г. Англия начала использовать новые внешнеполитические техники, оставаясь при этом в окружении династических государств, занимавшихся накоплением территорий.
Хотя Англия конца XVII в. задает отправной пункт для новой теоретизации и периодизации развития нововременной международной системы, ни одно событие и ни одну дату нельзя однозначно представить в качестве решающей общесистемной цезуры, открывающей эпоху Нового времени в межгосударственных отношениях. Не было никакого «структурного разрыва», который отделил бы донововременные международные отношения от нововременных. Скорее, с 1688 г. и до Первой мировой войны (а также период после нее) международные отношения развертывались в качестве геополитически опосредованных и конфликтных переговоров по поводу модернизационного давления, исходившего от капиталистической Британии. В течение этого длительного периода преобразований международные отношения были не нововременными, а модернизирующимися.Структурный анализ должен уступить место процессуальной исторической реконструкции. Показательная задача построения теории геополитического взаимодействия сосуществующих гетерогенных акторов в «смешанном» сценарии поэтому имеет отношение и к развитию нововременной системы государств, направляемому Британией. Переоценка перехода к обобщенной системе нововременных международных отношений требует поэтому систематической переинтерпретации комбинированного в геополитическом отношении и социально неравномерного процесса распространения и обобщения английского комплекса государства/общества[213].
Ex hypothesis, в ходе нескольких геополитически опосредованных международных кризисов Британия смогла подорвать континентальные «Старые режимы» (началом этого процесса можно считать Французскую революцию, а концом – Первую мировую войну) посредством революций и реформ (революций сверху), принудив их, таким образом, к тому, чтобы они начали изменять собственные экономические и политические системы, ориентируясь на превосходящую экономическую эффективность и военную силу Британии. В период этого затянувшегося перехода собственно нововременные межгосударственные отношения постепенно вытесняли старую вестфальскую логику междинастических отношений.
В Англии раннего Нового времени формирование государства и экономическое развитие пошло по совершенно иной долгосрочной траектории. Когда Англию поразил эко-демографический кризис, который привел к Черному мору, сеньоры попытались компенсировать падение своих доходов путем увеличения ренты, несмотря на сокращение численности населения. Инициатива сеньоров потерпела поражение в результате устойчивого крестьянского сопротивления, кульминацией которого стало восстание 1381 г. [Hilton. 1973]. Английское крестьянство смогло устранить многие формы феодального контроля, обрело полную личную свободу и в результате стало распоряжаться своей землей на основе копигольда (долгосрочной аренды), что повысило надежность владений. XV в. был отмечен значительным улучшением положения крестьян и ростом их дохода, тогда как сеньоры все больше и больше теряли возможность в принудительном порядке получать ренты. Однако, в отличие от Франции и ее логики развития, английскому крестьянству не удалось получить легально защищенные имущественные права на собственные наделы (фригольды), поскольку сеньоры смогли превратить копигольдные соглашения в лизгольды, возобновляемые по желанию сеньора. Это позволило сеньорам увеличивать ренты и налагать произвольные и достаточно объемные поборы за предоставление земельного надела. В итоге крестьянство в период XVI–XVII вв. все больше изгонялось со своих традиционных земель. Землевладельцы вытесняли крестьян с их земель, огораживали и укрупняли свои территории и отдавали их в аренду крупным земельным капиталистам, которые занимались коммерческим фермерством, нанимая рабочую силу [Wolf. 1982. Р. 120–121; Brenner. 1985а. Р. 46–54; 1985b. Р. 281–299][214]. Огораживание, начавшееся в XVI в. и продолжившееся позднее при поддержке ряда изданных после 1688 г. Парламентских актов до XVIII в., разрушило общины и сельское хозяйство, ограниченное целью выживания. Английские крестьяне не были защищены монархией в силу тесной кооперации короля и землевладельческой аристократии, которая заблокировала возможность создания альянса во французском стиле между крестьянами и королем, а также развитие абсолютистского государства налогов/постов. Результатом стало разрушение старых феодальных прав политического извлечения прибавочного продукта, на месте которых начала складываться новая классовая конструкция, организованная вокруг триады крупных землевладельцев, капиталистов-фермеров и наемных работников. Отличие Франции от Англии объясняется, таким образом, различиями в классовых конфигурациях. Сравнительно централизованная самоорганизация знати и короля привела в Англии к более высокой степени сотрудничества внутри правящего класса по сравнению с Францией, где конкурентные отношения знати и короля непредумышленно обеспечили и свободу крестьян, и безопасность их земельных владений.
В Англии, таким образом, рынок больше не являлся всего лишь возможностью продавать излишки производства, став системой экономического принуждения, внутри которой вынуждены были воспроизводить себя и землевладельцы, и капиталистические фермеры, и наемные работники [Wood. 2002]. Сеньоры больше не получали ренту в виде оброка, барщины или наличных денег, а землевладельцы имели капиталистическую поземельную ренту, тогда как фермеры-капиталисты извлекали капиталистическую прибыль. Труд и капитал были подчинены конкурентным законам рынка, поэтому воспроизводство правящего класса стало производной не от военной конкуренции, а от экономической. Средством увеличения производительности труда и конкурентоспособности в фермерском хозяйстве стало уменьшение издержек посредством инноваций, а также и специализация. Систематическое инвестирование в средства производства повысило уровень сельскохозяйственного производства, создало широкомасштабное коммерческое фермерское хозяйство, оборвало действие мальтузианских циклов в сельской местности и запустило самоподдерживающуюся «Аграрную революцию» [Kerridge. 1967; Wrigley. 1985; Crouzet. 1990; Overton. 1996]. Быстрый рост сельскохозяйственной производительности и сокращение числа занятых в сельском хозяйстве привело к устойчивому росту численности населения и внутреннего рынка промышленных товаров, а также к пролетаризации рабочий силы. Поэтому кризис XVII в. в Англии был не конфликтом из-за распределения уменьшающегося совокупного дохода в условиях сжимающейся аграрной экономики, как во Франции, а конфликтом по поводу самой природы отношений собственности и, в конечном счете, формы государства.
В политическом отношении преобразование милитаризованного класса феодалов в демилитаризованный класс капиталистов обеспечило социальный базис для новой конституционной монархии. Новая капиталистическая аристократии искала способы обезопасить свои права частной собственности, коммерческие ренты и политические свободы от реакции Стюартов 1603–1640 гг., которая стремилась свернуть к абсолютизму. То есть конфликт развертывался не между старой феодальной аристократией и поднимающейся буржуазией, состоящей из джентри и горожан, а между союзом землевладельческой аристократии/капиталистов-фермеров, поддержанным новыми колониальными торговцами-авантюристами, и наследственной аристократией, поддержанной двором, церковной элитой и привилегированными морскими торговыми компаниями [Brenner. 1993. Р. 638–716; Wood. 1996]. Все большее расхождение интересов класса земельных капиталистов и прокатолической, пробурбонской и проабсолютистской монархии заставило Карла II искать союза с Францией, тогда как действие парламента было приостановлено на весь период 1674–1679 гг., что вынудило капиталистическую аристократию опереться на радикальные движения в Лондоне[215]. Попытка Стюартов придать конфликту международный характер посредством получения французской поддержки спровоцировала парламент на то, чтобы пригласить Вильгельма Оранского, крайне протестантского по своим убеждениям лидера дома Оранских и штадтгольдера Объединенных провинций, чтобы он установил порядок в стране и закрыл возможность абсолютистской реставрации. Однако, столкнувшись с народным радикализмом, парламентская программа антиаб-солютистских реформ должна была пойти на попятную и допустить восстановление монархии после республиканских правительств Английской республики. Землевладельцы, оказавшиеся зажатыми между «революцией снизу» и абсолютизмом Стюартов, пошли на осуществление Славной революции как компромисса, который обеспечивал общую стабильность при сохранении и поддержке их главных интересов: суверенность была приравнена к «Королю-в-парламенте». В результате серии королевских уступок – Билля о правах 1689 г., Трехгодичного акта 1694 г., Акта об устроении 1701 г. – капиталистическая аристократия смогла упрочить свой контроль над налогообложением, армией, судопроизводством, внешней политикой, а также добилась для парламента права самосозыва. Другими словами, парламент стал местом централизованной государственной власти.
Парламентский контроль над военными силами лишил армию ее наследственного характера и создал государственную монополию на средства насилия. Парламент стал осуществлять исключительный контроль над обеспечением армии, ее размером, внутренним регламентом и развертыванием, оставив королю лишь почетный титул «верховного главнокомандующего» [Brewer. 1989. Р. 43–44]. Парламентский контроль над налогами означал отмену королевской прерогативы взимать налоги в обход парламента, а также уничтожил опору короля на таможенные сборы и акцизы, которая ранее позволяла ему не принимать парламент во внимание. «Финансовая революция» XVIII в. объединила в одной новой нововременной системе государственный кредит и новую систему налогообложения. Откупщина уступила место прямому сбору налогов, осуществляемому назначаемыми правительством чиновниками, что позволило установить эффективную налоговую систему, обеспечивающую поступление постоянного дохода, управляемого казначейством. «Это позволило Британии стать первым крупным европейским государством, способным отслеживать все государственные расходы и доходы» [Brewer. 1989. Р. 129]. Поземельный налог, то есть прямое налогообложение стало третьим столпом государственных доходов после таможенных сборов и акцизов. Он опирался не на силу, а на консенсус, поскольку он был главным механизмом, посредством которого землевладельческие классы облагали налогом самих себя [Parker. 1996. Р. 218f]. «Поземельный налог был налогом на капиталистические земельные ренты, выплачиваемые собственникам крупных землевладений капиталистами-арендаторами, которые отдавали землевладельцам определенную долю доходов, полученных путем эксплуатации сельского труда» [Mooers. 1991. Р. 162]. Землевладельческие классы обратились к обложению налогом самих себя именно потому, что таможенные сборы и акцизы (косвенное налогообложение) были главными источниками доходов монархии и, соответственно, ассоциировались с абсолютизмом. Хотя значение поземельного налога, соответствующее его доли в общем объеме государственных доходов, после 1713 г. снижалось, он являлся главным источником государственных средств в период с 1688 по 1713 г., составляя от 37 до 52 % всех поступлений [Brewer. 1989. Р. 95]. Следовательно, в тот ключевой период, когда парламент должен был укрепить свои фискальные права, сопротивляясь спорадическим попыткам короля восстановить собственные фискальные прерогативы, самообложение налогом означало контроль. Как только новый режим был закреплен, опора на таможенные сборы и акцизы стала для владетельных классов, естественно, более удобной. В противоположность Франции британская налоговая система не выродилась в гетерогенное собрание локально и социально дифференцированных налоговых процедур, а оставалась национальной, единообразной и эффективной. Побочным следствием систематизированной системы сбора налогов стало создание верховной государственной кредитной системы. Именно потому, что налоговые поступления стали предсказуемыми и надежными, у кредиторов появилось больше мотивов предоставлять ссуды правительству. Государственный долг уже не был долгом самого короля, всегда готовым от него отказаться, а стал Национальным долгом (1693 г.), управляемым созданным в 1694 г. Банком Англии. Меньшие процентные ставки по государственным облигациям были приняты инвесторами в обмен на большую безопасность, особенно в случае обслуживания долгосрочных займов, поскольку они могли контролировать обслуживание долга правительством. В то же самое время Британия XVIII в. претерпела значительное расширение и преобразование административного аппарата, который все больше обнаруживал веберианские черты нововременной бюрократии – профессионализм, систему заработных плат и пенсий, экзамены, назначения, меритократические принципы карьеры, выстроенной иерархически, бухгалтерскую отчетность, процедурность, принцип старшинства, прозрачность и чувство общественного долга. Хотя в здании государства сохранялись участки, где встречалась продаваемость постов, коррупция и наследование, в отличие от Франции государственные посты не были частной собственностью продажного и неподконтрольного чиновничьего класса [Brewer. 1989. Р. 64–67]. Старая привилегированная система уступала место все более деполитизирующейся и деприватизирующейся гражданской службе, так что коррупция перестала быть привилегией и была подвергнута делегитимации и криминализации именно как «коррупция»[216].
Парламент не только модернизировал военную, фискальную, финансовую и административную системы, но сразу же и разрушил монополии крупных морских чартерных компаний, создав возможности для более свободного и значительного инвестирования капиталов в морские предприятия. «В 1694 г. чартер был предоставлен новой Ост-Индской компании, что подорвало позиции старой компании; Компания Гудзонова залива была лишена своих исключительных привилегий в 1697 г.; монополия Королевской Африканской компании была отменена в 1698 г.; а контроль Русской компании над экспортом табака в Московию был уничтожен в 1699 г.» [Brenner. 1993. Р. 715]. Получив контроль над государством, «комитет землевладельцев» в XVIII в. принял несколько актов об огораживании, в результате чего было завершено превращение обычных крестьянских земель в укрупненные капиталистические фермы. В этом контексте в равной мере важно было найти религиозное соглашение, которое выступило бы гарантом престолонаследия в рамках протестантской семьи, поскольку абсолютистская реставрация неизбежно связывалась с враждебными католическими силами, то есть с папством, которое стремилось сломить независимость национальной церкви, контролируемой парламентом, с католическими конкурентными державами – Францией и Испанией, которые активно поддерживали реставрацию Стюартов, и, наконец, с самой наследственной монархией и некоторыми сохранившимися старыми английскими магнатами. Протестантизм стал общей средой для выстраивания идентичности капиталистической аристократии. И хотя международный контекст был важным фактором разрешения английского столетнего кризиса, он лишь видоизменил определенную социально-политическую конфигурацию, которая, по существу, создавалась эндогенно (иную точку зрения на этот вопрос см.: [Zollberg. 1980. Р. 704–713])[217].
Самоорганизация капиталистических землевладельцев в парламенте означала, что суверенитет был централизован и сконцентрирован в государстве, которое уже не было непосредственно задействовано в политическом накоплении. Феодальное единство политического и экономического распалось и уступило место их разделению – disiecta membra[218] социальной тотальности. Политическое присвоение прибавочного продукта было замещено связью частного, чисто экономического, то есть капиталистического накопления, и публичной, безличной политической власти, то есть нововременным суверенитетом. Господствовать в парламенте и определять государственные дела стала капиталистическая аристократия, а не меркантилистская буржуазия.
Политическим следствием этих особых экономических отношений стало формально автономное государство, которое представляло частный, «экономический» класс апроприаторов в публичном, «политическом» пространстве. Это означало, что «экономические» функции присвоения были отличены от «политических» и военных функций государства или, говоря другими словами, «гражданское общество» было отлучено от государства, и в то же самое время государство стало отвечать перед гражданским обществом и подчиняться ему [Wood. 1991. Р. 28].
Развитие капитализма не было необходимым исходом противоречий феодального способа производства, промежуточным явлением либо предзаданной в среднесрочной перспективе целью мировой истории. Главное, он не был проектом поднимающейся городской буржуазии, которая якобы враждовала с ретроградной земельной аристократией. Капитализм был результатом специфического классового конфликта эксплуататоров и эксплуатируемых в определенном регионе Европы. Другими словами, как утверждает Роберт Бреннер, складывание аграрного капитализма стало непреднамеренным результатом классового конфликта по поводу прав собственности, развертывающимся в тех условиях, когда каждый класс пытался воспроизводить себя в прежнем виде. Капитализм мог бы и вообще не появиться на свет. Но он возник в связке с первым нововременным государством, оставаясь капитализмом в одной отдельно взятой стране [Wood. 1991]; по поводу противоречивого вопроса Голландии см. статьи в работе: [Hoppenbrouwers, Zanden. 2001]. Следовательно, Франция и Англия не были вариациями на одну и ту же тему. Если во Франции конкурентом докапиталистического класса землевладельцев стало государство налогов/постов, что привело к поглощению землевладельцев наследственным государством в процессе продажи постов и должностей, в Британии государство превратилось в инструмент капиталистических землевладельческих классов, нужный для управления общими делами. Франция и Англия были двумя несоизмеримыми социальными тотальностями[219]. Скорее, капитализм стал той общей эфирной средой, которая окрасила в особый цвет все последующие шаги и направления развития – как национальные, так и международные.
Рассуждая аналитически, я показал, что, если феодализм предполагает децентрализованное, персонализированное правление сеньоров, создающее раздробленный суверенитет средневекового «государства», а абсолютизм – более централизованное, но все еще персонализированное правление династий, капитализм предполагает централизованное и деперсонализированное правление нововременного государства. Поскольку в капиталистических обществах власть правящего класса основана на частной собственности и контроле над средствами производства, «государству» больше не нужно напрямую вмешиваться в процессы производства и извлечения прибавочной стоимости.
Его главная функция ограничивается внутренней поддержкой и внешней защитой режима частной собственности. Это требует правового сопровождения того, что теперь становится гражданскими договорами, заключаемыми свободными и равными в политическом (хотя и не экономическом) отношении гражданами, подчиненными гражданскому праву. А это, в свою очередь, требует государственной монополии на средства насилия, которая обеспечивает развитие «непредвзятой» государственной бюрократии. Политическая власть и особенно монополия на средства насилия сводятся теперь к деприватизированному государству, которое стоит над обществом и над экономикой. Хотя этим, конечно, историческая роль нововременного государства не исчерпывается, отношения капиталистической собственности позволяют осуществить разделение непринудительной «экономической экономики» и чисто «политического государства». Но поскольку капитализм не завязан на логику внутреннего политического накопления, мы могли бы ожидать того, что он приведет к упадку внешнего геополитического накопления, которое определяло задаваемое войнами международное поведение феодальной и абсолютистской эпох.
Находит ли это рассуждение эмпирическое подкрепление в истории внешней политики послереволюционной Англии? Prima facie[220], кажется, что история противоречит этому тезису. Британия принимала непосредственное участие во всех крупных войнах XVIII в.: в Девятилетней войне (1688–1697 гг.), Войне за испанское наследство (1702–1713 гг.), «Войне из-за уха Дженкинса» и Войне за австрийское наследство (1729–1748), Семилетней войне (1756–1763) и Американской войне за независимость (1775–1783), а также в конфликтах, связанных с революционной Францией и Наполеоном. Однако роль Британии, ее стратегия и цели в европейской политике претерпели решающее изменение в результате нового внутринационального устройства. «Почти три века (примерно с 1650 по 1920 г.) Великобритания располагала своей собственной, в высшей степени специфичной системой национальной безопасности» – политикой открытого моря (blue-water policy) [Baugh. 1988. Р. 33; Baugh. 1998]. Как она была образована и как влияла на европейскую политику? В конце XVII в. британский суверенитет определялся уже не королем, а парламентом. Новая установка Британии по отношению к Европе основывалась на разведении внешней политики и династических интересов, что было обеспечено правом парламента (гарантированным Актом об устроении 1701 г.) ограничивать, формулировать и даже определять британскую внешнюю политику [Zollberg. 1980. Р. 74; Black. 1991. Р. 13–20, 43–58][221]. После этих конституционных изменений Британская внешняя политика уже не велась на основе исключительно династических интересов, как это формулировалось в Kabinettpolitik, но все больше ориентировалась на «национальный интерес», определяемый владетельными классами в парламенте. Это было всемирно-историческое новшество.Новым фактором, определяющим готовность Британии вести войну, стало налогообложение и особенно поземельный налог, посредством которого землевладельческие и коммерческие классы облагали налогом самих себя.
Личный союз Объединенных провинций с Ганновером, породнивший германские наследственные земли с Британскими островами, рассматривался и тори, и вигами в качестве опасного континентального наследия, вызвав громкие споры в парламенте [McKay, Scott. 1983. Р. 104; Black. 1991. Р. 31–42]. Интересы ганноверских монархов как электоров снова и снова сталкивались с интересами изменчивого парламентского большинства.
Большая часть споров о войне и дипломатии в Британии XVIII в. относилась к примирению династических или личных интересов монарха Вильгельма III, заботящегося о балансе сил в Европе – а также стремлений двух первых ганноверцев защитить свой любимый электорат, – и более широко определяемого государственного интереса. Такие споры случались только потому, что представители нации, как и Корона, в определенной мере осуществляли контроль над британскими вооруженными силами [Brewer. 1989. Р. 43].
Хотя Ганноверская династия по-прежнему была вплетена в абсолютистскую территориальную игру междинастических отношений, парламент стремился детерриториализировать британскую политику на континенте [Sheehan. 1988. Р. 28; Schroeder. 1994b. Р. 136; Duchhardt. 1995. S. 182–183][222]. Кроме того, в послереволюционной внешней политике следовало избегать союзов с католическими державами, особенно с Испанией и Францией, поскольку такие союзы угрожали внутренним социально-политическим структурам, особенно власти парламента. Нужно было во что бы то ни стало избежать возрождения династического порядка. В силу этих обстоятельств внешняя политика должна была по возможности уклоняться от континентальных проблем.
Впервые новая британская установка обнаружила себя в Девятилетней войне (1688–1697 гг.), когда послереволюционное конституциональное соглашение и систему протестантского престолонаследия следовало испытать в борьбе против Бурбонов, которые поддерживали реставрацию Стюартов [Sheehan. 1988. Р. 30; Duchhardt. 1989а. S. 33]. Способность Британии вести войну против абсолютистской Франции определялась поддержанным парламентом созданием нововременной финансовой системы, опирающейся на Национальный долг и Банк Англии. Войны теперь финансировались не из «частной» военной казны династического правителя, а надежной кредитной системой. Она была способна лучше обеспечивать сбор средств, поскольку государственные долги гарантировались парламентом [Parker. 1996. Р. 217–221]. Инвестирование в подобные займы привело к тому, что британские владетельные классы были объединены военными усилиями Британии, что создало определенную общность целей. Надежность кредитов гарантировалась самообложением капиталистических классов, представленных в парламенте. «В период Девятилетней войны коммерческие и землевладельческие классы, представленные в парламенте, смогли удвоить доходы страны, впервые в истории эффективно обложив налогом свое собственное состояние» [МасКау, Scott. 1983. Р. 46].
Неравномерное развитие разных комплексов государства/ общества в Европе раннего Нового времени означало, что, пока континентальные государства продолжали действовать в рамках абсолютистских режимов внутринационального извлечения налогов и внешних династических стратегий геополитического накопления, Англия разработала двойную внешнеполитическую стратегию [Black. 1991. Р. 85–86; Duchhardt. 1997. S. 302]. И если на море она по-прежнему поддерживала свою агрессивную политику «открытого моря», стимулируемую расширяющейся капиталистической торговлей, которая финансировала военно-морские предприятия, на континенте Британия взяла на себя роль регулятора (balancer) европейского пятидержавия [Van der Pijl. 1998. Р. 86] и отказалась от непосредственных территориальных претензий после Утрехтского мира.
Война в стратегии «открытого моря» была технически прогрессивной войной, делающий акцент на экономическое давление. Военной мощи континентальных держав противостояли морские навыки, лучшее вооружение, избыток денег и ресурсов или же доступ к ресурсам. Все это можно было получить благодаря национальной промышленности и морской торговле (Daniel Baugh, цит. в: [Brewer. 1989. Р 257]).
Пока главные европейские державы оставались династическими государствами, основанными на докапиталистических режимах собственности, Британия была зажата рамками враждебного мира, состоящего из государств, занятых политическим накоплением. Это объясняет, почему борьба Британии с Испанией и Францией на море сохранила свой военно-меркантилистский характер. Напротив, Утрехт продемонстрировал не только достижение Британией статуса великой державы, но и ее желание и способность регулировать европейские отношения на основе принципа активного уравновешивания, пусть и осуществляющегося на старом территориальном базисе (то есть через континентальное хищническое равновесие). Британские мирные планы существенно отличались от более ранних схем (противоположную точку зрения (см.: [Holsti. 1991. Р. 80]). Ее стратегия заключалась в сдерживании Франции посредством привязки ее военных сил к континентальным конфликтам и разгрому флота Франции на море превосходящими британскими силами. Хотя Франция была «естественным врагом» Британии из-за ее военной силы, географического положения и доступа к океанам, переговоры по заключению двустороннего сепаратного англофранцузского мира в 1713 г., который, к большому неудовольствию Австрии, позволил Франции остаться вполне жизнеспособной державой, были вписаны в логику уравновешивания. Уничтожение Франции установило бы гегемонию Австрии над всем континентом. Значимым моментом является то, что единственными территориальными приобретениями Британии, полученными по Утрехтскому договору, были стратегические пункты – Гибралтар и Менорка, тогда как получение торговых позиций и коммерческих морских прав, таких как asiento[223], было главным моментом ее мирной повестки [Rosenberg. 1994. R 38–43; Schroeder. 1994b. R 142]. Территориальные приобретения на континенте – если исключить стратегические пункты, которые позволяли осуществлять влияние на главные торговые пути Европы, – имели малое значение для торговой нации [Baugh. 1989. R 46]. Прямое военное вмешательство Британии на континент было существенно ограничено после 1713 г. и свелось практически к нулю после Семилетней войны, которая позволила Британии стать гегемонной морской державой. В то же самое время Фридрих Великий получил серьезные субсидии от Британии, что гарантировало сохранение Пруссии. Америка на самом деле была завоевана в Германии. Показательно то, что в семи англо-французских войнах между 1689 г. и 1815 г. Британия проиграла только в одной, в войне за независимость США, то есть в единственном конфликте, в котором она не смогла сформировать континентальный антифранцузский альянс.
После 1713 г. британская внешняя политика руководствовалась уже не принципом «естественных врагов» – «Старой системой», которая объединяла Англию, Голландскую республику и Австрию против Франции, – а подвижной логикой быстро меняющихся коалиций, в результате которой на континенте Англию стали называть «коварным Альбионом»[224]. Это прозвище появилось, главным образом, вследствие неспособности династий понять природу постдинастической внешней политики и активного уравновешивания сил в контексте преимущественно династической системы государств. Новая идея состояла в том, что следует останавливать военные действия, как только более слабый союзник (например Пруссия) восстановился, а не стремиться к уничтожению общего врага. Как объясняет Шихэн, это была политика достижения минимальных целей, а не максимальных целей династических коалиций [Sheehan. 1996. Р. 64]. Выбирая партнеров на континенте как союзников против Франции, Британия логично пришла к союзу с теми сухопутными державами, которые не имели морских амбиций, то есть с Австрией, Пруссией и Россией. Вальпол задушил единственное поползновение Австрии в этом направлении – австрийскую Остендскую компанию, взамен признав австрийскую Прагматическую санкцию. Развитие Пруссией небольшого порта Эмден стало сигналом тревоги для лондонского торгового сообщества. Господство России как торговой державы на Балтике значило для парламента больше, чем ее обширные территориальные приобретения в Сибири. В 1730-х годах возможным оказалось даже rapprochement[225] с Францией, когда стало ясно, что Австрия снова может стать гегемоном европейской политики. «Если перефразировать изречение Пальмерстона, хотя у того, кто держит весы, нет постоянных друзей, нет у него и постоянных врагов; его единственный устойчивый интерес – поддерживать само равновесие сил» [Morgenthau. 1985. Р. 214]. Однако уравновешивать надо было не нововременные, а династические государства. Это объясняет, почему баланс сил не был реализован в форме автоматической «невидимой руки», напоминающей идею Адама Смита о саморегуляции рынка (что показывает Розенберг [Rosenberg. 1994. Р. 139]). Равновесием манипулировал структурно привилегированный и сознающий свою роль регулятор весов, то есть рука Британии, которая держала их чашки[226].
Это означало, что в XVIII в. в Европе действовало два режима уравновешивания сил. Когда абсолютистские государства по-прежнему преследовали политику территориального равновесия, разделов и компенсаций, парламентская Британия стремилась поддерживать равновесие европейской системы посредством непрямых интервенций, осуществляющихся в форме субсидий или пособий более мелким странам, что позволяло преграждать путь имперским и гегемонным амбициям [McKay, Scott. 1983. R 96][227]. Нейтралитет Британии в войне за польское наследство (1733–1738) стал явным показателем ее дистанцирования по отношению к результатам системы convenance, то есть системы территориальных компенсаций. Уравновешивание сил осуществлялось главным образом через дипломатические пути и выплату значительных субсидий, тогда как война рассматривалась в качестве ultima ratio.
Во всех крупных войнах XVIII в. правительство тратило значительные суммы на субсидирование иностранных войск, которые сражались в его интересах. В период Войны за испанское наследство более семи миллионов фунтов стерлингов, то есть 25 % всех средств, выделенных парламентом на армию, было направлено на иностранные субсидии. Точно так же в период между началом «Войны из-за уха Дженкинса» (1739 г.) и концом Семилетней войны (1763 г.) на иностранных солдат было потрачено примерно 17,5 миллионов фунтов стерлингов, или 21 % принятого военного бюджета. Между 1702 и 1763 гг. британское правительство на те же цели потратило более 24,5 миллионов фунтов стерлингов. Иногда эти деньги выплачивались небольшим корпусам иностранных войск, которые сражались в рамках союзных армий вместе с британцами; иногда же, как во время Семилетней войны, субсидии шли целым армиям, например сорокатысячной армии герцога Брюнсвика [Brewer. 1989. R 32].
Хотя этот метод, естественно, был весьма затратным и вызывал много споров, на деле он оказался эффективным и вполне реализуемым. Война за австрийское наследство «стоила Британии 43 миллионов фунтов стерлингов, 30 из которых были добавлены к национальному долгу. Поскольку поземельный налог составлял 4 шиллинга к каждому из этих фунтов, алармисты в правительстве забили тревогу и хотели уже объявить о национальном банкротстве» [McKay, Scott. 1983. Р. 172–173]. Однако Британия могла нести это тяжелое финансовое бремя, тогда как французская система, несмотря на большую численность налогооблагаемого населения, рухнула. Та же самая схема снова и снова повторялась в англо-французских конфликтах XVIII в.
Внимание к различиям реакций Франции и Британии на войну чрезвычайно важно, если мы желаем избежать обычной ошибки, совершаемой тогда, когда два этих государства сводят к одной модели политического устройства, управляемого войной. Очевидно, что Британия в XVIII в. стала не только крупнейшей европейской державой, но и «фискально-военным» государством [Brewer. 1989] – воинственным, милитаризованным, находящимся почти все время в состоянии войны, как и другие сравнимые с ним европейские государства. Это заставило многих комментаторов, относящихся к традиции Вебера – Хинце, опустить структурные различия Британии и остальных стран континента. Например, по Майклу Манну, формирование в Британии раннего Нового времени государства, постоянно находящегося в состоянии войны, стало, по существу, результатом геополитической конкуренции. Хотя Британия была конституционным режимом, именно ее привилегированное геостратегическое положение освободило ее от необходимости иметь постоянную армию[228]. Однако, по Манну, акцент на «постоянном флоте» и общее стремление к формированию фискального государства, исходно нацеленного на войну, минимизируют различия конституционного и абсолютистского режимов, поскольку оба они подчинены давлению геополитической конкуренции. Манн приходит к тому выводу, что «рост размера государства на протяжении всего этого периода [1130–1815 гг.] обеспечивался, главным образом, войной и лишь частично – внутренним развитием» [Mann. 1988с. Р. 110; 1986. Р. 478])[229].
Лучший способ доказать значение внутринациональных изменений – продемонстрировать разные государственные реакции на военное давление. В Британии, как и во Франции, государственные финансы управлялись военными целями. Англичане несли более тяжелое налоговое бремя, чем европейцы в целом: так, в первой четверти XVIII в. налоги в год на душу населения составляли в Британии 17,6 ливров (во Франции – 8,1 ливров), достигнув отметки в 46 ливров в 1780 г. (во Франции – 17 ливров). Показательно, однако, то, что, хотя в период 1689–1783 гг. от 61 до 74 % общих правительственных трат (исключая обслуживание долга) Британии шло на военные расходы – то есть на самом деле больше, чем во Франции, – эта сумма составляла только 9-12,5 % национального дохода [Brewer. 1989. Р. 40, 89]. Почему же процент национального дохода, выделяемый на военные траты, был меньше, чем во Франции, если общие военные расходы были большими? Как и почему подданные Британии выдерживали большее налоговое бремя? Почему это не привело к национальному мятежу, как во Франции? Поскольку Британия на протяжении всего XVIII в. не сталкивалась ни с банкротством, ни с крупными налоговыми мятежами, можно не без оснований предположить, что финансовая устойчивость и стабильность Британии поддерживалась динамичной расширяющейся капиталистической экономикой, а также послереволюционным соглашением, которое позволило сделать рост налогов и их сбор национальным и относительно бесконфликтным предприятием.
Позиция Британии как регулятора основывалась на производительной капиталистической экономике, которая поддерживала превосходство британского флота. Британия не помещалась ни в одной из чашек весов, а сама держала их в своих руках[230]. «Континентальные державы всегда отмечали, что традиционно Британия заявляла, что держит весы Европы своей правой рукой, тогда как своей левой рукой она укрепляла собственную гегемонию в океане, в течение двух столетий отвергая какой-либо принцип морского равновесия» [Wight. 1966а. Р. 164]. Британия была не случайным островным tertius gaudens[231] системы династического уравновешивания сил [Wight. 1978. Р. 171], а сознающим свою роль регулятором системы европейской политики, от которой она отстранялась скорее на социально-экономическом уровне, чем географическом. Мнимое единство общеевропейской политики XVIII в. скрывает две разных концепции геополитического порядка, одной из которых придерживалась капиталистическая Британия, а другой – континентальные династические державы.
Итак, мы можем понять, как более дифференцированное историческое описание международных отношений, основанное на общественных отношениях собственности в различных государствах, ведет к радикальному пересмотру теории Вестфальской системы. В хронологическом отношении фундаментальный разрыв в логике территориального накопления, господствовавшей в международных отношениях, возник благодаря развитию капитализма в Англии. Формирование аграрного капитализма в Англии XVII в., переход от династического суверенитета к парламентскому в конце XVII в. и выработка новой внешнеполитической стратегии после Утрехтского мира привели к тому, что постепенно Британия перестала предъявлять территориальные претензии на континенте. В то же самое время она начала манипулировать старым междинастическим хищническим равновесием посредством новой концепции активного уравновешивания.
Однако в плане развития мир XVIII в. еще не был капиталистическим. Это объясняет, почему траектория Британии после 1688 г. по-прежнему испытывала сильное влияние со стороны логики геополитического накопления, присущей династическим государствам. Как мы видели, геополитическое давление существенно откорректировало процесс формирования британского государства после 1688 г. (не изменив, однако, его основной структуры). Ключевое отличие Британии от ее континентальных соседей заключалось в том, что «военно-фискальное» британское государство XVIII в. поддерживалось производительной капиталистической экономикой, все более рационализируемым государственным аппаратом и весьма согласованными национальными политиками объединенного правящего класса, тогда как на континенте то же самое давление вело к постоянным кризисам, раздору внутри правящего класса и окончательному распаду государства. В период формирования абсолютистской миросистемы Британия была «третьей рукой», которая осознанно уравновешивала имперские претензии докапиталистических государств. Эта техника исходно была защитным механизмом, необходимым для сохранения внутренних британских структур. Однако к концу XVIII в. выполняемое Британией уравновешивание не только работало на порядок и безопасность, но и произвело побочное следствие, принудив континентальные государства реагировать на превосходящую их британскую социально-политическую модель и, в конечном счете, приспосабливаться к ней, особенно под натиском промышленной революции. В ходе этого процесса активное уравновешивание стало главным способом распределения давления на континентальные государства, что в долгосрочной перспективе вело к преобразованиям в политико-экономической организации «отсталых» комплексов государства/общества. Ex hypothesis, из этого следует, что под давлением геополитической конкуренции, развернувшейся особенно между Францией и Британией после поражения Франции в Семилетней войне и победоносных, но, в конечном счете, провальных в финансовом отношении кампаний в обеих Америках, ослабленная в военном плане и стоящая на пороге финансового банкротства Франция была вынуждена, пройдя через эпоху драматических классовых конфликтов, насильственно изменить свои внутренние общественные отношения собственности. Британия, опиравшаяся на расширяющуюся капиталистическую экономику, продолжала сталкивать некапиталистических акторов друг с другом, доводя их до финансового и экономического истощения [Van der Pijl. 1996. S. 62–63; 1998. P. 89ff]. Изменение осуществлялось не непосредственным военным завоеванием или навязыванием политического курса (что было невозможно в континентальной Европе), а «финансовым изнурением» [Baugh. 1989. Р. 56]. Оно заставило континентальные государства пройти через несколько геополитически опосредованных кризисов – Французскую революцию, наполеоновские войны, войны за освобождение, а также последовавшие за ними «революции снизу». Все это привело к аграрным реформам, освобождению крестьян и государственным изменениям. Хотя трансформация Франции в наибольшей степени зависела от давления Британии, прусская революция сверху была запущена наполеоновскими победами, в конечном счете аннулированными Британией. Только после общеевропейского распространения капитализма, европейских революций конца XIX – начала XX вв., а также «освобождения» рынков новая логика свободной торговли установила нетерриториальные правила международного присвоения прибавочного продукта, основанного на неполитических контрактах частных граждан.
Разработка этого тезиса, естественно, потребовала бы осуществить синтез огромного количества историографических данных и погрузить их в описание, управляемое совершенно новой теорией. Хотя такая задача выходит за пределы данной книги, здесь можно наметить основные контуры такого проекта. Карл Маркс и Фридрих Энгельс выдвинули знаменитый тезис, согласно которому капитализм должен был сотворить мир по своему подобию:
Потребность в постоянно увеличивающемся рынке для ее продуктов гонит буржуазию по всему земному шару Всюду должна она внедриться, всюду обосноваться, всюду установить связи. Буржуазия путем эксплуатации всемирного рынка сделала производство и потребление всех стран космополитическим… На смену старой местной и национальной замкнутости и существованию за счет продуктов собственного производства приходит всесторонняя связь и всесторонняя зависимость наций друг от друга… Дешевые цены ее товаров – вот та тяжелая артиллерия, с помощью которой она разрушает все китайские стены и принуждает к капитуляции самую упорную ненависть варваров к иностранцам. Под страхом гибели заставляет она все нации принять буржуазный способ производства [Маркс, Энгельс. Т. 4. С. 427].
Этот набросок нес на себе сильный отпечаток либерального космополитизма, и потому представлял расширение капитализма как транснациональный, а не интернациональный процесс[232]. Любая реконструкция капиталистического расширения должна не только отмечать хронологическую неравномерность этого процесса, но и отправляться от той посылки, что он был опосредован геополитически, то есть преломлялся наличием обществ, территориально организованных в качестве государств. Это означает, что капитализм не мог произвести систему государств, но должен был «проникнуть сквозь» множество уже наличных суверенных образований. Как мы видели, хотя абсолютистская территориальность оставалась производной от династического геополитического накопления, (несовершенная) централизация ранненововременного суверенитета придала территории более связанный и ограниченный характер. Хотя последняя оставалась подвижной в силу контрактов и военных экспансий, брачных политик и наследования, она преодолела систему раздробленного суверенитета Средних веков. Внешнее и внутреннее все сильнее разделялось границами. Следовательно, политическая организация нововременного мира в форме территориально поделенной системы государств не была производной капитализма. Скорее, капитализм «родился внутри» системы династических политических образований, которые укрепляли и объединяли свои территории в абсолютистский период. Капитализм возник в размеченной уже территориально системе государств[233].
Неовеберианская историческая социология особенно подчеркивала это хронологическое и причинно-следственное расхождение капитализма и системы государств: «Ничто в капиталистическом способе производства (или в феодальном способе, если определить его экономически) само по себе не требует возникновения множества капиталистических системпроизводства, разделенных и воюющих друг с другом, как и вообще всей классовой структуры, сегментированной национально» [Mann. 1988с. Р. 120]. В свою очередь, Теда Скочпол утверждает, что
…международная система государств как транснациональная структура военной конкуренции исходно не была создана капитализмом. На протяжении всей мировой истории периода Нового времени она представляет собой аналитически автономный уровень транснациональной реальности, структурно и в своей динамике находящийся с капитализмом в отношении взаимозависимости [Skocpol. 1979. Р. 22].
Однако историческое наблюдение, утверждающее, что система государств предшествовала капитализму, не служит оправданием для того теоретического заключения, что она является независимой трансисторической или автономной структурой (уровнем анализа), которая требует обратиться к ресурсам теоретического плюрализма. Как раз наоборот: я показал, что территориально уже размеченная докапиталистическая система, состоящая из множества государств, сама была результатом долгой истории классовых конфликтов по поводу источников доходов, которые начались в X в., а усилились в XIV и XVI столетиях. Не государства конкурировали друг с другом за власть и безопасность, а правящие классы, организованные в территориально централизующиеся сообщества, борющиеся за причитающуюся им международную долю территории и других источников дохода. Фрагментация европейского правящего класса на множество отдельно организованных государств не является ни теоретически необходимой, ни исторически случайной, однако в ретроспективе она вполне постижима. Капитализм и политический плюриверсум в хронологическом и причинно-следственном отношении – явления не одного порядка, в отличие от докапиталистического геополитического накопления и плюриверсума. Капитализм и система государств являются диахроническими disiecta membra, синхронизированными в пределах одной противоречивой тотальности.
Вопреки Марксу и Энгельсу времен «Манифеста коммунистической партии», распространение капитализма не было экономическим процессом, в ходе которого транснациональные силы рынка или гражданского общества тайно проникли в докапиталистические государства, подталкиваемые логикой дешевых товаров, которая каким-то образом усовершенствовала общемировой рынок. Это был политический и, a fortiori, геополитический процесс, в ходе которого классы докапиталистического государства начали разрабатывать контрстратегии воспроизводства, чтобы защитить свои позиции в международной среде, которая ставила их в невыгодное экономическое ивоенное положение. Чаще всего именно тяжелая артиллерия сносила докапиталистические стены, тогда как создание и воссоздание этих стен требовало новых государственных стратегий модернизации. Эти стратегии не были единообразными; они могли быть представлены, например, как интенсификацией внутренних отношений эксплуатации и построением все более репрессивного государственного аппарата, необходимого для военной и фискальной мобилизации, так и «просвещенными» политиками неомеркантилистского или империалистского толка или же принятием либерально-экономического курса. Но так или иначе докапиталистические государства, столкнувшиеся с угрозой исчезновения, вынуждены были приспосабливаться, усваивать новую политику, претворять ее в собственных условиях – или же изобретать радикальные контрстратегии, среди которых наиболее значительной является социализм. Эти вариации в реакциях государства отражают взрывоопасные сочетания различных хронологий столкновения с британским давлением и другими развитыми капиталистическими государствами и наличных классовых конфигураций внутри стран, которые, с одной стороны, исключали одни государственные стратегии, но с другой – управляли другими. Хотя первичный толчок к государственной модернизации и капиталистической трансформации был геополитическим, реакции государств на это давление преломлялись через классовые отношения, специфичные для каждого национального контекста, то есть в том числе через классовое сопротивление. В этом смысле «выравнивание провинций» порождало не что иное, как Sonderwege (особые пути). Если Британия и показала своим соседям образ их будущего, последний был весьма серьезно искажен. И наоборот, в самой Британии не могла развиваться чистая культура капитализма, поскольку с самого начала страна была втянута в международное окружение, которое влияло на ее внутреннюю политику и долгосрочное развитие. Искажения были, таким образом, взаимными.
Перенос капитализма на континент и остальную часть мира вызвал множество социальных конфликтов, гражданских и международных войн, революций и контрреволюций, однако его главным механизмом оставалось геополитически комбинированное и социально неравномерное развитие[234]. Это понятие позволяет нам избежать как ошибки, встречающейся в работах по геополитической конкуренции, которая заключается в экстернализации военного соперничества, превращаемого в отдельный реифицированный уровень детерминации, так и экономического редукционизма. Международные отношения после 1688 г. были не продолжением логики смены одних великих держав другими в рамках принципиально неизменной структуры анархии, а выражением колоссальной человеческой драмы. Это было долгое и кровопролитное преобразование – переходный период, во время которого получили всеобщее распространение процессы капиталистического расширения и трансформации режимов. Этот переход, если говорить схематически, шел от 1688 г. к Первой мировой войне для Европы, от Первой мировой – ко Второй мировой войне для остальной части несоциалистического мира и от 1917–1945 гг. к 1989 г. – для социалистического мира[235]. Таким образом, рождение полностью оформленной мироэкономики можно считать завершенным. Международные отношение в этот долгий период трансформации можно назвать модернизирующимися, а не нововременными. Это история еще ждет своего историка.
Однако, хотя распространение капитализма повлекло цепочку классовых преобразований и трансформаций режимов, оно не стало вызовом для принципа множественности политически заданных территорий, который был наследием истории докапиталистического государства. В результате всеобщее признание получило различие между экономическим и политическим. Создание транснациональной «империи гражданского общества» не привело к разрушению системы государств и выстраиванию территориально однородной и слитной политической империи. Капитализм не произвел территориально поделенную систему государств, так же, как его воспроизводство не нуждалось в ней, хотя, как утверждает Джастин Розенберг [Rosenberg. 1994], он вполне совместим с ней. Differentia specifica капитализма как системы присвоения прибавочного продукта состоит в том исторически беспрецедентном факте, что, в принципе, потоки капитала на мировом рынке могут функционировать без вмешательства в систему политического суверенитета. Как правило, капитализм может оставлять политические территории нетронутыми. Опять же в принципе, контракты заключаются частными акторами в дополитической сфере глобального гражданского общества. Следовательно, капитализм является условием возможности универсализации принципа национального самоопределения. В более широких рамках длительной трансформации международные отношения между основными капиталистическими странами приобрели мирную форму, заместив военную конкуренцию экономической.
Но хотя горизонтальное разделение мирового рынка и системы государств создает поле совместимости, вертикальное разделение мира на территориально ограниченные центры политической власти порождает поле напряженности. Международные отношения капиталистических государств сводятся к усилию, нацеленному на то, чтобы совладать с фундаментальным противоречием, заключенным в сердце международного порядка XX в. Хотя политическая власть организована в виде нововременных суверенных государств, транснациональное экономическое накопление требует стабильного международного порядка, придерживающегося минимального набора общих правил. Функционирование мирового рынка определяется существованием государств, которые поддерживают правовые нормы, гарантирующие основанную на системе контрактов частную собственность и правовую безопасность транснациональных трансакций, обеспечивающую выполнение принципа открытых национальных экономик. Этой матрице соответствуют многосторонность и коллективная безопасность, а не силовая политика и баланс сил. Эволюция международных организаций – Лиги наций, созданной после Первой мировой войны и объединившей главные капиталистические страны, ООН и ГАТТ (Генерального соглашения по таможенным тарифам и торговле), вышедших после Второй мировой войны на более широкий международный уровень, и Всемирной торговой организации, ставшей после распада Советской империи глобальной структурой, – размечает этот процесс. Хотя международные организации выражают и воспроизводят власть ядра капиталистического мира, они обеспечивают существование арены для мирного разрешения внутрикапиталистических конфликтов, оказываясь инструментом взаимной подгонки и контроля соперничающих государств. Отсюда следует, что ключевая идея нововременных международных отношений состоит уже не в движимом войной накоплении территорий, а в многостороннем политическом управлении глобального капитала, способного порождать кризисы, и в регуляции мироэкономики лидирующими капиталистическими государствами. Международное экономическое накопление и прямое политическое господство отныне разведены. Обобщенный капиталистический мировой рынок может и должен сосуществовать с территориально фрагментированной системой государств. Хотя логика политического накопления, то есть войны, встроенная внутрь докапиталистических династических государств, была уничтожена, главные линии военного напряжения проходят между государствами, которые выключены из мирового рынка, и теми, что воспроизводят политические условия мирового рынка, поддерживаемого принципом коллективной безопасности.
Но не движется ли сегодня эта международная конфигурация к тому, что ее сменит глобализация и глобальное управление, знаменующее начало поствестфальского, постмодернистского геополитического порядка, который будет уже не столько международным, сколько глобальным? Идем ли мы навстречу глобальному государству? Я попытался показать, что Вестфальская система как исторический феномен, а не как принятое в теории МО удобное обозначение для нововременных международных отношений, была укоренена в докапиталистических отношениях собственности и в династическом суверенитете. Если те теоретики МО, которые отмечают сдвиг в сторону поствестфальских международных отношений, желают сохранить свою хронологию, они должны будут доказывать сдвиг к постпоствестфальскому порядку. Если, однако, мы понимаем период от 1688 до 1989 г. в качестве долгой трансформации, характеризующейся модернизирующимися международными отношениями и наследием Вестфалии, а абсолютизм как рудиментарную систему территориально ограниченных государств, тогда актуальный процесс раскрытия границ и (асимметричной) потери государственной власти мы вполне можем понимать не в качестве движения к постмодернистскому миру, а скорее, как разрушение донововременной территориальности: возможно, в глобальном масштабе нововременные международные отношения вступили в силу только сейчас.