IV. Переходы и непереходы к новому времени: критика конкурирующих парадигм

1. Введение: возвышение Запада?

Заканчивая историю Высокого Средневековья, многие исследователи обычно переходят к началу истории «возвышения Запада». После кризиса XIV в., отмены крепостничества и постепенного преодоления феодальных пережитков соединение неумолимого возвышения средних классов с рациональной бюрократией в конкурентном, государствоцентричном контексте определяет траекторию развития Европы, которая радикально отличает ее от всего остального мира. В литературе по теории МО обычно принимается эта упрощенная версия геополитического перехода от Средневековья к Новому времени, согласно которой и феодальная геополитика, и проекты создания всеобщих империй были замещены нововременной системой государств, сложенной из территориальных суверенных государств. С данной точки зрения эти процессы начались после кризиса XIV в. и усилились в XVI и XVII вв., причем Франция обычно выделяется в качестве прототипа формирования нововременного государства.

В первой главе я критиковал теории МО за то, что они не могут адекватно объяснить формирование нововременной системы государств. Теперь нам нужно изучить три модели долгосрочного развития и перехода к «Новому времени», доминирующие в исторической социологии, и показать их место в попытках объяснения системного изменения в рамках теории МО. К этим моделям относятся: (1) модель геополитической конкуренции, (2) демографическая модель, (3) модель коммерциализации. В первой подчеркиваются конкурентные международные отношения эпохи позднего Средневековья; эта военная конкуренция привела к небывалому усилению и территориализации государств, стремившихся повысить свою боеготовность, результатом чего стало формирование нововременной системы государств. Во второй модели долгосрочная экономическая динамика Европы выводится из неомальтузианских демографических колебаний, управляющих распределением доходов и фазами роста/спада. В третьей модели торговля, рост городов, усиление международного разделения труда и подъем буржуазии рассматриваются в качестве долгосрочных причин, объясняющих рост влияния Европы внутри нововременной миросистемы. Все три теории имеют давнюю историю и время от времени перерождаются в разных обличьях. Моя идея, однако, состоит в том, что все три подхода в теоретическом отношении остаются недостаточными и, по существу, ошибочными описаниями развития в эпоху раннего Нового времени и перехода к Новому времени.

Общепринятые парадигмы теории МО, особенно те, что принадлежат к традициям реализма и неореализма, конечно, могли бы выступить против той мысли, что с началом Нового времени меняется именно глубинная логика международных отношений. Там, где нет изменения, нет и нужды в объяснении. Та модель «отсутствия глубинного изменения», которая господствовала во всей сфере теории МО, является, однако, дисциплинарной аномалией – странным плодом той отрасли знания, в которой отвержение истории принимается за научную строгость. Напротив, моя идея состоит объяснении различий в устройстве, действии и трансформации геополитических порядков. Эта идея основывается на допущении, что мы можем выделить и глубинную «генеративную структуру» международных систем, которой объясняются институциональные и поведенческие отличия, и «трансформативную логику», которой объясняются переходы от одной системы к другой. Значение теории общественных отношений собственности заключается в том, что она способна предложить теоретическое описание перехода к нововременным международным отношениям и объяснение процессов ранненововременного и нововременного формирования государств и, соответственно, генезиса европейской нововременной системы государств [81].

2. Модель геополитической конкуренции

Работы, в которых развивается модель геополитической конкуренции, появились за пределами теории МО, в исторической социологии. Ее возрождение в 1980-х годах в значительной мере стало ответом на так называемый «экономический редукционизм», внутренне присущий марксистской исторической социологии и особенно миросистемной теории Валлерстайна, которая не учитывала пространство геополитической конкуренции в своей попытке реконструировать общую природу и динамику нововременной миросистемы. Хотя более утонченные подходы стремятся объединить стратегическое взаимодействие как «отсутствующее звено» с внутренним развитием, чтобы доказать относительную автономию стратегического фактора, в общем, в трудах по геополитической конкуренции исследователи выдвигают последнюю в качестве первичного уровня детерминации, который должен объяснить формирование государств и отличия в этом формировании[82]. Хотя осознание проблемы системной трансформации в рамках теории МО заставило ее обратиться к подобным трудам, за этим не последовало никакой систематической критики ключевых предпосылок и содержательных выводов, сделанных в них [Hobden. 1998; Hobson. 2000. Р. 174–214; Hobson. 2002b][83]. Поэтому, если мы хотим показать превосходство теории общественных отношений собственности, нам следует совершить экскурс в более широкий контекст социальных наук и историографии. Далее я рассмотрю эти модели, применяя метод имманентной критики и показывая, почему они не могут выдвинуть связные и убедительные объяснения, которые опирались бы на их исходные предпосылки и решали бы ими же поставленные проблемы.

Военная логика формирования государства

Социологическая модель геополитической конкуренции базируется на теории государства Вебера – Хинце, а ее историографическими предшественниками можно считать прусскую историческую школу и особенно выдвинутую Леопольдом фон Ранке теорему о «первичности внешней политики». Основная идея этого подхода получила свое классическое выражение у Отто Хинце:

Если мы желаем выяснить связь между военной организацией и организацией государства, мы должны первым делом обратить внимание на два феномена, которые обусловили реальную организацию государства. Это структура общественных классов и внешняя расстановка государств – их отношение друг к другу и их общая позиция в мире. Рассматривать в качестве единственной движущей силы истории классовый конфликт – это, несомненно, одностороннее и потому ложное преувеличение. Конфликты между народами всегда оставались гораздо более значимыми; на протяжении веков давление извне оказывало определяющее влияние на внутреннюю структуру. Зачастую оно даже подавляло внутренние распри или приводило к заключению компромиссного решения. Обе эти силы явным образом участвовали в выработке структуры военного порядка и государственной организации [Hintze. 1975b. Р. 183].

Основная причинно-следственная цепочка в этой модели может быть схематизирована следующим образом: системная международная конкуренция => война => рост издержек => рост эксплуатации ресурсов => новые способы налогообложения и финансовой политики => военно-технологические инновации => государственная монополизация средств насилия => государственная централизация и рационализация (главные работы этого подхода: [Braun. 1975; Finer. 1975; Tilly. 1975, 1985; Тилли. 2009; Mann. 1986, 1988а, 1988b; Dowring. 1992; Luard. 1992. P. 30; Blockmans. 1994; Reinhard. 1996a, 1996b, 1999; Ertman. 1997]). В отдельных случаях эта динамическая причинно-следственная цепочка напрямую связывается также с развитием самого капитализма [Mann. 1986. Р. 454; 1988а, 1988b]. Работы, которые вращаются вокруг этой центральной гипотезы, составляют господствующую в современной науке парадигму теории формирования государств и служат главным инструментом интеллектуальной легитимации общепринятых в теории МО описаний развития нововременной системы государств[84].

Эти работы можно разбить на четыре тесно связанных друг с другом направления. В первом акцентируется роль военной конкуренции и ее влияние на централизацию и рационализацию военной власти в руках государства. Во втором направлении особое внимание уделяется изменениям в техниках обеспечения доходами и их влиянию на формирование государства. Третье концентрируется на административных и институциональных инновациях и особенно на влиянии представительных собраний и «бюрократий» на укрепление государства. Исследования четвертого типа вращаются вокруг формирования единообразной правовой системы, кодифицированного светского корпуса гражданского и общего права, а также централизованной судебной системы, обслуживаемой профессиональными юристами. Однако все течения сходятся в том, что рассматривают эти отдельные направления развития как параллельные и взаимосвязанные шаги на пути к одному ключевому институту – нововременному суверенитету.

В этих работах также существует согласие относительно трех фундаментальных тезисов. Прежде всего, возникновение централизованных в военном, финансовом, административном и правовом отношении государств осуществилось главным образом и в основных западных странах, к XVII в., самое позднее – к XVIII в. Кроме того, все эти политические феномены можно уравнять с более широким понятием Нового времени. Суверенное государство эпохи абсолютизма было нововременным государством. Наконец, фундаментальной причиной, primum mobile, этих процессов было систематичное принуждение к войне, подталкивавшее рационализацию государства. И вновь Хинце высказывает самую суть этих посылок:

Постоянное соперничество между великими державами, которое по-прежнему смешивалось с конфессиональными различиями; постоянное политическое напряжение, которое неизменно приводило к применению военной силы, необходимой для того, чтобы отдельные государства могли сохранить свою независимость и, соответственно, основу общего процветания и культуры; короче говоря, властная политика и политика баланса сил заложили основания нововременной Европы – как международной системы, так и абсолютистской системы правления и постоянной армии европейского континента [Hintze. 1975b. Р. 199][85].

Как именно традиция Вебера – Хинце оправдывает начало Нового времени в сфере формирования государств? Первый критерий этого уравнения ищется в сфере военной организации, основанной на веберовском различии феодальной олигополии и нововременной монополии на средства насилия. Связь между международным соперничеством, военной рационализацией и формированием государства была сформулирована в виде простого, убедительного и обобщенного законоподобного утверждения Сэмуэлем Файнером в его модели «цикла эксплуатации— принуждения» и Чарлзом Тилли в модели «производства войны и производства государства» [Finer. 1975. Р. 96ff; Tilly. 1975. Р. 23–24,1985; Тилли. 2009]. Переход от феодального войска, основанного на межличностных обязательствах и созываемого королем, к нововременной постоянной армии, финансируемой и контролируемой монархией, привел к государственной монополизации средств насилия. Благодаря военным технологическим инновациям (так называемая «Военная революция» 1550–1660 гг.) на смену «иррациональности», неэффективности и ненадежности феодальных рыцарей пришла дисциплинированная, тренированная, оплачиваемая из государственной казны профессиональная армия (milesperpetuus), которая уже не опиралась на межличностные связи, определяемые феодальной системой, а разделялась на функциональные ветви (артиллерия, кавалерия, пехота, флот). Внутренняя монополизация средств насилия, в результате которой междоусобицы были поставлены вне закона, а право знати на сопротивление было попрано, осуществлялась вместе с такой же внешней монополизацией, которая привела к отвержению государствами папских и имперских претензий. Демилитаризация знати и концентрация военных сил в государстве были двумя сторонами одной монеты. И хотя все это обеспечило рационализацию и повышение военной эффективности, такой процесс требовал и финансовых ресурсов, выходящих за пределы феодальных возможностей. Потребность в дополнительных ресурсах повлияла на налогообложение (второй критерий), что привело к переходу от феодального «доменного государства» к нововременному «налоговому государству»[86]. В нововременном налоговом государстве «“частные” ресурсы правящей власти стали значительно уступать “общественным” доходам, извлекаемым из системы общего налогообложения» [Ormrod. 1995; Braun. 1975]. Этот переход от финансового персонализма, в пределах которого не было реального различия между частным доходом короля и общественными доходами (le roifaut vivre du sien), как предполагается, нашел свое завершение в централизованной системе монархии, которая распространила свою финансовую власть на все королевство. В ходе этого процесса были изобретены новые формы фискальной политики, реализуемой новыми публичными институтами, которые использовалис против автономных полномочий знати, против привилегий и свобод духовенства, что привело к фискальному единообразию и институциональной централизации [Ormrod. 1995. Р. 124–127][87]. Наиболее значительной инновацией был сдвиг от феодальной военной и финансовой системы поборов с ее неэластичным и непрямым налогообложением к обобщенному прямому налогообложению. Феодальная система чрезвычайной дани уступила место регулярному и общему налогообложению. Получение доходов и траты стали общегосударственными вопросами. Максима Жана Бодена pecunia nervus rerum[88] стала государственной доктриной. Считается, что этот переход осуществился в ведущих западноевропейских монархиях между XIV и XVII вв. под давлением «государство созидательных войн» (state-constitutive wars), в которых межгосударственная конкуренция сделала необходимой государственную монополию на налогообложение и средства насилия.

Это в свою очередь вызвало переход от фрагментарной феодальной к нововременной бюрократической системе управления (третий критерий). И постоянная армия, и централизованный налоговый режим требуют работы профессиональных должностных лиц. Поэтому после сознания «постоянной армии» независимой местной феодальной администрации вызов был брошен «сидячей армией» профессиональных чиновников, которые нанимались и контролировались государством и, в конечном счете, заместили феодальную систему управления. Дворянство мантии (noblesse de robe) выросло за счет старой военной знати (или дворянства шпаги – noblesse depee).

Четвертым критерием является создание правовой системы. Неразбериха независимых феодальных судов уступила место унифицированной в национальном масштабе правовой системе, регулируемой единообразным налоговым кодексом и управляемой знатоками права, опирающимися на единую иерархию судов, вершиной которой являются королевские суды. Встречавшиеся и ранее в среде споры знати разрешались теперь не архаичными междоусобными столкновениями, а королевским гражданским правом. Длительная история того, как короли подавляли аристократические дуэли, является отражением этого процесса. Новые модальности финансовой политики требовали увеличения возможностей надзора, применения законов и дисциплины. Споры между крестьянами и землевладельцами разрешались теперь не манориальными судами, а переносились в королевские суды. Короче говоря, военное соперничество косвенным образом привело к юридификации общественных отношений.

Экскурс – Майкл Манн: теоретический плюрализм, исторические случайности

Труды Майкла Манна представляют собой, вероятно, наиболее полную и наиболее влиятельную версию модели геополитической конкуренции, встроенной в более широкую плюралистскую теорию возвышения Европы. Манн датирует начало бурного развития Европы XII в. Взаимосвязь капитализма, нововременного государства и нововременной системы государств прослеживается им на трех этапах, которые рассматриваются как элементы постепенного процесса: 800-1155, 1155–1477 и 1477–1760 гг. – последний год маркирует возникновение нововременной системы государств.

Зачатки капитализма Манн обнаруживает уже на первом этапе. «Безголовая» структура феодальной политической власти создает возможности для ориентированного на прибыль экономического поведения[89]. Оживление городов и возобновление торговли на большие расстояния соединились с технологическими новациями, интенсивным сельским хозяйством и общей миротворческой рамкой христианства. Источники и взаимосвязи этих сетей сил, запустивших «европейское чудо, были гигантскими сцеплениями случайностей» [Mann. 1986. Р. 505]. Считается, что только христианство было необходимым условием, отличающим Европу от соперничающих с ней цивилизаций [Ibid.].

На втором этапе дальнейшее развитие было обусловлено двумя дополнительными случайностями – одной внутренней и одной внешней. Во внутреннем плане экологические (плодородие почвы) и геокоммерческие (навигационные возможности в зоне Атлантики и Балтики) факторы обеспечили интенсификацию сельского хозяйства и коммерческую экспансию. В то же время развитие «координационных государств» (территориальных федераций, которые согласовывали интересы могущественных социальных групп) шло вместе с ростом внутриевропейского геополитического давления и «Военной революцией», что запустило процесс перехода от феодальной политической фрагментации к многогосударственной системе. «К 1477 г. эти сети сил приобрели свой нововременной облик, став многогосударственной капиталистической цивилизацией» [Mann. 1986. Р. 510]. Во внешнем плане ислам заблокировал экспансию на Восток, завоевав Константинополь (1453 г.), что стало концом православного христианства. Закрытие Востока и возможности, предоставленные Западом, способствовали тому, что силы устремились к Атлантике. «Двумя важнейшими условиями этого стала политическая блокада на Востоке и сельскохозяйственные и торговые возможности Запада» [Ibid.].

Третий этап характеризовался быстрой интенсификацией военной конкуренции, которая запустила рост военных расходов, создание новых модусов финансовой политики и управления, а также распространение «органического государства». Политические образования, которым не удалось выдержать военную конкуренцию, были уничтожены. Хотя Манн признает различие между французским абсолютизмом и британской конституционной монархией после Славной революции, он все равно помещает их в одну идеально-типическую рубрику «органичного государства». Абсолютистские режимы, вроде Франции, были «мобилизированными государствами», которые пользовались «деспотической властью» над «гражданским обществом», а также располагали «определенной финансовой и людской автономией» на той территории, которая была богата людскими ресурсами, но бедна в экономическом отношении [Mann. 1986. Р. 437]. Конституционные режимы, вроде Англии и Голландии, были «фискальными государствами» с незначительной деспотической властью, но с сильной «инфраструктурной властью», реализующейся на территориях бедных людскими ресурсами, но богатых экономически. Однако Манн, не углубляясь в различия этих режимов, в конечном счете объединяет их в одну категорию, которая подчинена одному и тому же конкурентному давлению, вызывавшему тождественные государственные реакции[90]. Он приходит к выводу, что «рост нововременного государства в финансовом отношении объясняется прежде всего не внутренними факторами, а геополитическими силовыми отношениями» [Mann. 1986. Р. 490]. Завершение этого общесистемного процесса датируется периодом XVII–XVIII вв.

Новое время? Какое Новое время? Критика модели геополитической конкуренции

Однако при более внимательном рассмотрении модели геополитической конкуренции вскрывается целая цепочка теоретических проблем и исторических неточностей. Эти несообразности обнаруживаются тогда, когда мы (1) ставим под вопрос «данность» системы множества государств и, соответственно, отсутствие теории происхождения европейского политического плюриверсума; (2) обнаруживаем отсутствие социальной теории войны; (3) соотносим универсальные следствия геополитической конкуренции с весьма различными в институциональном отношении формами политических сообществ Позднего Средневековья; (4) оспариваем объяснения успеха или провала этих трансформаций в различных регионах; (5) ставим под вопрос определение политического Нового времени в этих объяснениях; (6) поднимаем вопрос о роли капитализма.

Мы видели, что эта модель исходит из уже наличного множества политических образований в позднесредневековой и ранненововременной Европе (см., например: [Reinhard. 1996b. R 18]). Этот геополитический плюриверсум принимается всеми, за исключением Томаса Эртмана[91], как данность. Хотя этот плюриверсум, конечно, нельзя «считать» с наличных общественных отношений собственности в той или иной точке времени и пространства, я показал, как геополитическую фрагментацию можно понять в качестве результата классовых конфликтов, которые раздирали последнюю общеевропейскую империю. Поэтому геополитическая множественность была не естественным, географическим, этническим или культурным феноменом, а итогом классового конфликта.

В модели геополитической конкуренции, которая постоянно апеллирует к примату военного соперничества, в то же время отсутствует социальная теория войны. Считается, что военная, фискальная и институциональная централизация проистекает просто из постоянного геополитического давления. Затем внимание смещается к тому, как властные элиты реагировали на это давление путем перестройки внутренних техник извлечения средств, военной мобилизации и институциональной рационализации. Однако, если каждый правитель был вынужден реагировать на внешнее давление, кто и на каком основании вообще запустил этот процесс? Другими словами, труды по геополитической конкуренции не объясняют, почему простой факт территориального соседства необходимым образом вызывает конкуренцию. Это не вопрос исторического описания геополитического конфликта, а вопрос причинно-следственного объяснения. Если сказать еще более радикально, этой модели не удается объяснить, почему ранненововременные политические образования были экспансионистскими.

Это весьма поразительное отсутствие социальной теории войны приводит к двум методологическим дилеммам. В социально-центрированных описаниях первичный стимул выносится вовне и приписывается международным силам; напротив, в системно-центрированных теориях он приписывается натурализованной конкурентной межгосударственной системе. Однако простое географическое соседство политических образований само по себе не способно объяснить, почему межгосударственные отношения периода Позднего Средневековья и раннего Нового времени были настолько воинственными, если только мы не примем в качестве предпосылки сомнительное с антропологической точки зрения представление о человеке как естественном максимизаторе власти или же психологическую модель рационального выбора, в которой минимизация риска создает неизбежную дилемму безопасности. В этих дилеммах воспроизводится социологическая бедность реалистичного мышления и антиисторические абстракции системоцентрированных неореалистских теорий. Неприемлемое гипостази-рование системного давление требует поэтому рамки анализа, которая оказалась бы достаточно широкой для понимания «внешних» факторов как внутренних для самой системы. Также требуется перейти к пониманию системы не как абстрактного «третьего образа» [Waltz. 1959], действующего в своей собственной логике поверх и по ту сторону от слагающих ее акторов, а как внутренне связанной с «генеративной структурой», которая объясняет частоту войн. Мы должны восстановить связь социального содержания войны с общественными отношениями собственности, которые сделали ее необходимой стратегией воспроизводства докапиталистических правящих классов: геополитическое накопление[92]. Другими словами, нам нужно денатурализовать и деконструировать позднесредневековые и ранненововременные «государства», представив их в виде географически распределенных членов общеевропейского правящего класса, борющихся за источники доходов.

Хотя война была всеобщим явлением, реакции на нее таковыми не являлись. То есть реакции разных государств на военное давление невозможно вывести из геополитических факторов – их следует объяснять со ссылкой на особые внутренние социальные условия и на хронологию обострения военной угрозы. Как правило, чистой логике международного соперничества не удается не только объяснить разницу в развитии немонархических государственных форм [Spruyt. 1994b; Korner. 1995а. Р. 394–395], но и раскрыть различия в развитии господствующих западных монархий – Франции, Испании и Англии. С этой точки зрения сложно объяснить не только то, почему некоторые феодальные монархии стали территориальными монархиями, тогда как другие не стали, но еще сложнее объяснить, почему некоторые европейские политические сообщества – города-государства, союзы городов, Империя, государство-церковь, торговые республики, аристократические республики и крестьянские республики – сохранялись в зарождавшейся межгосударственной системе, хотя зачастую опирались на гораздо меньшие территории и население. «А это в свою очередь наталкивает на мысль, что эти альтернативные формы государства обладали реальной силой и способностью к модернизации, которые позволяли выживать структурам, кажущимся архаичными» [Korner. 1995а. Р. 394]. Иными словами, нам нужно объяснить не только успех территориальных монархий, но и альтернативные государственные формы или же их провалы. В частности, мы должны соотнести успехи, различия и «исчезновение» с социальным и политическим многообразием. Крайне разнообразный политический ландшафт позднесредневековой Европы формировал не «естественное поле отбора», понимаемое в неоэволюционном смысле, в котором большие конфликтные единицы должны были бы подчинять себе меньшие или же вынуждать их к принятию близкого им социально-политического режима, а смешанную динамическую систему, в которой главные причины выживания, трансформации или упадка следует искать в связи между внутренним извлечением доходов и производительностью, то есть в классовых отношениях[93]. Универсальная логика геополитической конкуренции должна быть пропущена через фильтр социальных сил, внутренне присущих самим политическим образованиям. Социологи и теоретики МО, которым не удается выполнить эту процедуру, обычно выдают исторический результат – явную победу нововременного территориального государства – за вывод функционалистской теории.

В той мере, в какой работы по геополитической конкуренции пытаются выстроить теорию того, как региональные властные элиты отвечали на военную конкуренцию, их описания ограничиваются либо абстрактным перечислением фискальных, военных и институциональных инноваций, либо же «диалогом» внутри властной элиты – обычно между королем и некоторыми представительными собраниями, состоявшими из духовенства, знати и бюргеров, – который вел к новым способам кооперации и консультирования в элитарной среде, что должно объяснить различия в формировании государств (см., например: [Hintze. 1975с; Tilly. 1975, 1988; Mann. 1986; Ertman. 1997])[94].

Ограничение элитами процесса взаимодействия хотя и является важным шагом вперед по сравнению с простым перечислением инноваций, не может распространить этот «диалог» на группы, наиболее зависимые от внедрения новых способов извлечения доходов, то есть на непосредственных производителей. Другими словами, нам нужно признать роль как горизонтальных конфликтов, развертывающихся внутри правящего класса из-за конкуренции за средства эксплуатации и распределения, так и вертикальные конфликты из-за ставки налогообложения. Когда анализ распространяется на крестьянство, последнее обычно предстает не в качестве социального агента, обладающего определенным влиянием на уровень и формы извлечения прибылей, а как нейтральная база налогообложения, как некая «экономика» – обнаруживаемая в таких социально развоплощенных фигурах, как «колебания численности населения» или «аграрная производительность», или же в виде формальных терминов – «налогоплательщики», «выполнение налоговых требований» и «налогоспособность»[95]. Нежелание признать в крестьянстве четвертого участника «диалога» между королем, «чиновничеством» и землевладельцами является поэтому не просто упущением, а решающим провалом, закрывающим возможность выработки регионально специфичных решений общей проблемы налогообложения, усиленного военными расходами[96]. Отказывая крестьянству в том, что оно является классом, сознательно защищающим свои интересы, фискальная социология «эволюции донововременных фискальных систем в сравнительном европейском контексте» [Bonney. 1995а. Р. 2] обречена на провал. Другими словами, классовый конфликт в форме борьбы за ставку налогообложения и распределение налоговых средств в эпоху Позднего Средневековья среди основных классов, который возник из-за различий в уровне самоорганизации и привел к определенным балансам классовых сил, оказывал решающее влияние на регионально специфичные исходы попыток разных государств обеспечить свой военный бюджет. Регионально специфические балансы классовых сил объясняют различие локальных ответов на войну, понимаемую как конкуренцию внутри правящего класса за земли и рабочую силу.

Однако все это ничего не говорит нам о нововременном характере этих попыток построения государств. Главное – мы должны отбросить сам термин «Новое время», если говорим о ранненововременной государственной централизации. Ни одно нововременное европейское государства, за исключением Англии после революции, не достигло суверенитета в нововременном смысле этого слова. Поскольку подавляющее большинство европейских государств оставались династически-абсолютистскими вплоть до периода между серединой XIX в. и Версальским договором, «суверенитетом» в «частном порядке» обладали правящие династии; государственная территория оставалась их наследуемой собственностью. Нигде не произошло решающего перехода от наследуемой системы должностей к нововременной бюрократии. Государственный аппарат на всех уровнях оставался в высшей степени персонализированным; четкого различия между публичным и частным не проводилось. В династически-патримониальных государствах чиновники, покупавшие свои должности, снова приватизировали права правления и налогообложения, поэтому государственная власть в результате финансового давления все больше отчуждалась монархией. Управление оставалось «иррациональной» сетью личных зависимостей, характеризуемой продажностью официальных постов, патронажем, клиентелизмом, фаворитизмом и кумовством. В результате средства насилия не были монополизированы государством, а оставались под личнопатримониальным контролем. Постоянная королевская армия была именно постоянной армией короля, которая дополнялась силами наемников. Военные предприниматели оставались за пределами прямого государственного контроля. Внутри армии практика продажи постов означала то, что представители знати покупали себе звание полковников и целые полки на собственные средства, рекрутируя, содержа и распуская солдат так, как им вздумается.

Правовая система, в свою очередь, в равной степени страдала от последствий продажности, а сохранение феодальных судов и региональных кодексов нарушало принципы правового единообразия. Наконец, территория определялась династическими практиками военного и матримониального политического накопления, поэтому династические государства были, по существу, «смешанными монархиями» [Elliott. 1992], которые никогда не достигали определенности и исключительности, присущих нововременному понятию государственной территории. Короче говоря, в ранненововременном государстве не обнаруживается ни одна из черт, типичных для нововременного государства. И хотя переход от феодальных монархий к абсолютистским был весьма важным свершением, он не привел к формированию нововременного государства или, тем более, нововременной системы государств. В следующей главе я покажу, как неустановление нововременного государства в Европе раннего Нового времени можно понять, если основываться на превалировавших докапиталистических общественных отношениях собственности.

Наконец, геополитические работы никак не проясняют определение и историческую роль капитализма. Коллективный вздох облегчения, раздавшийся тогда, когда парадигма Вебера – Хинце выработала мощную альтернативу марксистским теориям, привел, с одной стороны, к полному исключению вопроса о связи капитализма с нововременным государством и его влиянии на межгосударственную конкуренцию – в лучшем случае капитализм стал считаться производным от военного государства, в котором индуцируемое извне развитие требует «коммерческой активности» или «выигрыша в производительности». С другой стороны, капитализм стал рассматриваться как повсеместное явление, никак исторически не связанное с определенным отправным пунктом геополитической конкуренции и современной системой государств. Одно слабо связано с другим, и когда их исторически независимые траектории случайно пересекаются, государство и система государств просто подчиняют капитализм своей собственной логике. Короче говоря, теориям геополитической конкуренции стоило бы вернуться к завету Хинце, гласящему, что военная логика должна не замещать классовый конфликт, а пониматься в связи с ним. Иными словами, нам нужно будет вернуться к рассмотрению крестьянства.

3. Демографическая модель

Хотя демографическая модель ничего не говорит о формировании государства, она все же пытается предложить общую теорию долгосрочного доиндустриального социально-экономического развития. Демографические колебания управляют фазами экономического роста и спада, распределения доходов и движения цен. Эта модель отличается от подходов, которые считают кризисы XIV и XVII вв. катализаторами экономической модернизации, своей гораздо более «консервативной» интерпретацией возможностей экономического развития, которое, как предполагается, коренится в вековых ритмах доиндустриальной аграрной экономики. Развитие оказывается циклическим, а не линейным, возвратным, а не прогрессивным. Следует рассмотреть, действительно ли демографическая модель способна прояснить позднесредневековое и ранненововременное экономическое и политическое развитие.

В XIV–XV вв. значительные части Европы, включая Францию и Англию, вступили в период глубокого и затяжного общего кризиса. В третьей главе мы показали, что этому кризису предшествовал устойчивый подъем в период 1050–1250 гг. Марк Блок даже назвал эту эпоху «вторым феодальным периодом» [Блок. 2003]. Этот эко-демографический подъем был обусловлен не той или иной формой зарождавшегося капитализма, а горизонтальной экспансией – освоением земель, колонизацией, завоеванием – которые в свою очередь подстегивали демографический рост. Этот процесс, слагающийся из усиливающих друг друга составляющих, достиг предела где-то к середине XIII в., завершившись катастрофическим падением численности населения в период 1315–1380 гг., отмеченный голодом и «черным мором». Феодальная экономика находилась в состоянии застоя с 1240 по 1320 г. и спада с 1320 по 1440 г. [Duby 1968. Р. 298ff; Bois. 1984], пока «долгий XVI век» не принес с собой экономический подъем.

Стандартное объяснение этого кризиса опирается на нео-мальтузианское описание роли демографических колебаний в общем экономическом развитии [Ladurie. 1966; Postan. 1966; Abel. 1978]. Согласно неомальтузианцам, средневековую экономическую историю можно разделить на два длинных цикла, из которых первый приходится на период XII–XIV вв., а второй – на XV–XVI вв. Каждый цикл делится на восходящую и нисходящую фазы. Общая предпосылка состоит в том, что демографический рост опережает рост производительности (при условии, что ресурсы, то есть земля и техника, остаются постоянными), что ведет к периоду перенаселенности, уменьшения доходов и к автоматической «гомеостатической» регулировке системы при помощи голода и болезней, которые заново уравновешивают показатели численности населения и производительности. Тогда цикл начинается заново. Во время восходящей фазы население растет, и большему числу людей приходится выживать на той же самой территории. Следовательно, земли обрабатываются и эксплуатируются слишком бурно, что приводит к падению их плодородия и истощению почвы. В то же самое время крестьяне вводят в оборот менее плодородные почвы. Общим результатом оказывается рост отношения земли к рабочей силе и общее падение производительности. В период нисходящей фазы избыточная эксплуатация и истощение почвы приводят к снижению урожаев, недоеданию, голоду и болезням, что вызывает «естественную» убыль населения. Крестьяне отступают на более плодородные земли, отношение земли к рабочей силе падает, а показатели производительности растут, инициируя новую восходящую фазу.

Модель распределения доходов встроена в неомальтузианскую теорию. В период демографического роста (восходящая фаза) повышение предложения рабочей силы снижает заработки и увеличивает ренты. Крестьяне теряют, а сеньоры увеличивают свои доходы. Цены на зерно, продовольствие и землю растут. Снижение крестьянских доходов и рост цен усиливают влияние снижения продуктивности на показатели воспроизводства, смертности, рождаемости и продолжительности жизни. Снижение числа непосредственных производителей в период нисходящей фазы приводит к дефициту рабочей силы, который вызывает рост заработков, падение цен и рент, изменение схемы распределения доходов между производителями и ^производителями вплоть до того момента, пока население не начнет снова расти. Тогда начинается новый цикл.

Роберт Бреннер выделяет три фундаментальных недостатка этой модели [Brenner. 1985а. Р. 13–24; 1985b. Р. 217–226]. Во-первых, в соответствии со строгой мальтузианской логикой, демографическое восстановление должно было начаться непосредственно после мора середины XIV в. Однако на деле оно было отсрочено на век, поскольку сеньоры пытались возместить упущенные доходы посредством внутренних и «международных» войн («Столетняя война»), усиливая и усугубляя кризис, идущий по спирали вниз. Отношения феодальной собственности не располагали механизмом самонастройки, необходимым для выхода из кризиса, поскольку сеньоры не могли повысить производительность посредством инвестирования капитала. Скорее, они вступили в борьбу за распределение, опираясь на собственные внеэкономические возможности принуждения. Их компенсаторные тактики сверхэксплуатации крестьянства и ведения междоусобных войн с конкурирующими сеньорами развязали острейший конфликт внутри самого правящего класса и между различными его фракциями. Кризис был не просто эко-демографическим, но и социальным кризисом.

Во-вторых, неомальтузианцы не допускают различий в том, как коллективные акторы переводят ресурсное давление в социальное действие. Базовый механизм демографического спроса/предложения работает словно в социально-политическом вакууме, что не позволяет ему объяснить различающиеся по регионам отношения между сеньорами и крестьянами, в значительной степени определенные балансом классовых сил. Поскольку подобные балансы во Франции и Англии (не говоря уже о Европе к востоку от Эльбы) XIV в. существенно различались, различные посткризисные исходы следует рассматривать сквозь призму различных классовых констелляций.

В-третьих, этой модели не удается встроить свои данные в сравнительный контекст. В результате этих классовых кризисов падение общеевропейской численности населения в XIV в. привело к восстановлению крепостничества в Восточной Европе, закреплению крестьянской свободы во Франции и выселению крестьянства с их традиционных наделов в Англии. Следовательно, схожие процессы снижения численности населения привели к весьма различным ответам. Как мы увидим, эти регионально расходящиеся результаты сформировали общее направление долгосрочного экономического развития и формирования государства в ранненововременных Франции и Англии. Эко-демографическое давление преломлялось сквозь классовый конфликт.

4. Модель коммерциализации

Le Monde Braudelien: Capitalisme Depuis Toujours[97]

Работы Фернана Броделя и школы «Анналов» сильно повлияли на послевоенную европейскую историографию, а с 1970-х годов оказывали серьезное воздействие и на социальные науки в целом [Бродель. 1977, 1992,1993, 2002, 2003, 2004]. Их привлекательность заключается в теоретическом сдвиге от дискредитированной истории событий и коротких промежутков времени к истории конъюнктур и структур, в которые погружены жизни индивидов. Теоретическим следствием является глубинная стабильность самой основы истории, которая на фундаментальном уровне определяется практически неизменяемыми структурами – географией, экологией, человеческими инфраструктурами и, позднее, ментальностями. Циклические периоды развития экономик, обществ, государств и цивилизаций рассматриваются в качестве конъюнктур, тогда как официальная политика и войны – это просто события. Благодаря вкладу Валлерстайна и его сотрудничеству с Броделем структурная трактовка выходящих за пределы социально-экономических систем отдельных обществ, впервые сформулированная Броделем в исследовании «Средиземноморье и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II», дала толчок отдельной миросистемной парадигме [Wallerstein. 1974, 1980; Валлерстайн. 2008]. Начиная с конца 1970-х годов, она все больше внедрялась в теорию МО, в которой в настоящее время мы находим множество ссылок на la longue duree (большую длительность) и триаду понятий structure – conjuncture – evenement (структура – конъюнктура – события) [Ruggie. 1989, 1993].

В этом разделе выделяются заданные Броделем основы созданного Валлерстайном теоретического построения, которое, как я буду доказывать, является все же неполноценным. Провал «миросистемного» подхода обусловлен в значительной степени методологическими предпосылками школы «Анналов», которые и сами по себе были далеко не бесспорны (критику см.: [Hexter. 1972; Vilar. 1973; Gerstenberger. 1987]). Я покажу, как эта методологическая рамка оформляет историографические тезисы Броделя, в которых сформулированы такие понятия, как мир-экономика, капитализм и историческое развитие.

Оценка Броделем трех уровней исторического времени по степени убывания их значимости представлена в предисловии к его основополагающему исследованию Средиземноморья. История структур «посвящена истории человека в его взаимоотношениях с окружающей средой; медленно текущей и мало подверженной изменениям истории, – зачастую сводящейся к непрерывным повторам, к беспрестанно воспроизводящимся циклам». История конъюнктур означает «историю, протекающую в медленном, но различимом ритме… социальную историю, историю групп и коллективных образований». И наконец, история событий обращена к

…колебаниям поверхности, волнам, вызываемым мощными приливами и отливами. Это история кратковременных, резких, пульсирующих колебаний. Сверхчуткая по определению, она настроена на то, чтобы регистрировать малейшие перемены. Но именно эти качества делают ее самой притягательной, самой человечной и вместе с тем самой коварной. Станем остерегаться этой еще дымящейся истории, сохранившей черты ее восприятия, описания, переживания современниками, ощущавшими ее в ритме своих кратких, как и наши, жизней, остававшихся столь же близорукими.

Этим аналитически разделенным историям соответствуют различные темпоральности: «время географическое, социальное и индивидуальное» [Бродель. 2002. С. 22]. Время и пространство соотнесены друг с другом: чем меньше единица анализа, тем быстрее течет время. Исследование Броделя структурировано этими тремя уровнями реальности. Однако то, что выступало в качестве простого эвристического инструмента, по мере изложения превращается в три различные реальности. Бродель поэтому работает не с концепцией тотальности, в которой все феномены внутренне взаимосвязаны, а с раздельными уровнями истории, наделенными собственной темпоральностью и развертывающимися в соответствии с собственной логикой[98]. Броделевские концепции капитализма, отношения последнего к «нововременному» государству и системе государств можно понять только при сопоставлении с этими методологическими посылками. Только так мы можем понять его интерпретацию динамики, которая поддерживает и определяет эту систему.

В мире Броделя существует одно главное понятие, от которого зависят все остальные, – это «мир-экономика». Последний определяется как «экономически самостоятельный кусок планеты, способный в основном быть самодостаточным, такой, которому его внутренние связи и обмены придают определенное органическое единство» [Бродель. 1992. С. 14] (см. также: [Бродель. 1993. С. 85–86])[99]. В отличие от миров-империй мир-экономика состоит из множества независимых политических образований, которые связаны внешними торговыми связями и в то же время жестко встроены в определенную геополитическую систему. Он состоит из процветающего ядра с господствующим городом, обслуживающей это ядро относительно независимой полупериферии и зависимой и отсталой периферии. Эти компоненты выстроены строго иерархически, их порядок определен экономической асимметрией, возникающей из наиболее устойчивого международного разделения труда, а воспроизводится он неравными обменами и условиями торговли, подчиненными политическим манипуляциям со стороны привилегированных стран центра.

В этот иерархический мир-экономику, основанный на международном разделении труда, встроена и теория государства. Форма и сила государства находятся в прямой зависимости от его положения в мире-экономике:

В центре мира-экономики всегда располагалось незаурядное государство – сильное, агрессивное, привилегированное, динамичное, внушавшее всем одновременно и страх и уважение. Так обстояло дело уже с Венецией в XV в., с Голландией в XVII в., с Англией в XVIII и еще больше в XIX в., с Соединенными Штатами в наше время [Бродель. 1992. С. 45].

В полупериферии, к которой относится, например, абсолютистская Франция, сила государства ослабляется внутренней конкуренцией между монархией и знатью. Колониальные периферии управлялись из метрополий. Но не только форма государства следует из требований торговли. Сами отношения производства и статус производителя являются производными структурного положения каждой страны в системе обмена:

Всякая задача, единожды поставленная международным разделением труда, порождала свой вид контроля, и контроль этот соединял общество, руководил им… Всякий раз общество отвечало таким образом на разные экономические нужды и оказывалось заперто в них самим своим приспособлением, будучи неспособным быстро выйти за пределы однажды найденных решений [Бродель. 1992. С. 57].

Наемный труд, издольщина, крепостничество и рабство соответствуют центру, полупериферии и периферии.

Парадоксально, несмотря на это жесткое распределение ролей в трудовом процессе и форм государственности, вся история евроцентричных миров-экономик подчинена одной масштабной динамике. Всемирно-исторический процесс понимается Броделем как четко размеченная последовательность миров-экономик, каждый из которых обладает все более могущественными мирами-городами, которые из центра управляют все большими сферами влияния, задавая соответствующее соотношение между центром, полупериферией и периферией. Истоки этой цепочки Бродель (в отличие от Валлерстайна, который делает выбор в пользу «долгого XVI века») обнаруживает в Европе XIII в. или даже XII в., когда наблюдался рост завязанной на города торговой сети, связывающей итальянские города-государства, северо-европейские города и союзы городов [Бродель. 1992. С. 88].

Происхождение и переходы между центрированными на города мирами-экономиками Бродель объясняет следующим образом: «Такой разрыв представляется как результат накопления случайностей, нарушений, искажений» [Бродель. 1992. С. 81][100]. Не принимая окончательного решения, Бродель пытается объяснить подъем и падение миров-экономик в контексте более широких «вековых тенденций», например господствующей неомальтузианской тенденции, управляющей движением цен и распределением доходов [Бродель. 1992. С. 72–74]. Однако его рассуждения о происхождении миров-экономик и механизмах, определяющих их сдвиги, остаются недостаточными. Никакие общие корреляции не устанавливаются, и мы вынуждены обратиться к случайным причинно-следственным процессам, описываемым Броделем в повествовательных разделах его opus magnum, каждый из которых посвящен определенному миру-экономике. Но даже если мы согласимся с моделью кризиса, описываемого через демографические колебания, Бродель не может определить, почему данная страна в определенный промежуток времени берет на себя роль лидирующей державы в данном реструктурированном мире-экономике. Переходы описываются через понятие эволюции, в которой одни и те же принципы международного разделения труда, режимов труда и соответствующих форм государства снова и снова проявляются во все больших масштабах. Меняется же – более или менее случайно – лишь господствующий актор, находящийся в центре мира-экономики и распределяющий политические и экономические атрибуты всех остальных акторов данной системы. Нам предлагается, таким образом, количественная эволюционная модель масштабного социального изменения, основанная на системной, детерминистской, экономистской и функционалистской теории экономического и политического развития.

Почему Бродель стал развивать такую чересчур общую концепцию? Я полагаю, что его теория основывается на ошибочном и глубоко неисторичном понимании капитализма. В своем повествовании ему не удается выработать устойчивое рабочее определение капитализма. Вместо него мы получаем цепочку импрессионистских набросков, которые в итоге дают понятийное различие капитализма и рыночной экономики. И если последняя означает конкурентный сектор мелкого производства, сам капитализм уравнивается с «большим бизнесом» и монополиями [Бродель. 1992. С. 650; 1993. С. 119–121]. Рыночные экономики – это локальные, прозрачные, справедливые обмены в пределах рынка, основанного на конкурентных сделках. Термином «капитализм» обозначается только привилегированная, иерархическая, замкнутая и делокализованная сфера собственно торгового капитализма. Эта форма коммерческого «монопольного капитализма» является главным унифицирующим и мотивирующим принципом всего повествования Броделя. В нем автором стирается различие между современными частными рыночными монополиями, которые являются экономическими, а не политическими, и докапиталистическими торговыми монополиями, сформированными политическими методами. При наличии последних мы, по Броделю, имеем дело с капитализмом. Именно это политическое определение капитализма позволяет Броделю вернуть государство в качестве персонажа своего изложения.

Однако при рассмотрении средневековых фламандских городов, Ганзейского союза, Венеции, Голландии, Великобритании или Соединенных Штатов выясняется, что все эти миры-экономики являются неизменно капиталистическими, поскольку они пользуются монопольными торговыми преимуществами, которыми они обладают и которых нет у связанных с ними полупериферий и периферий. Единственное заметное различие между всеми этими центрами – это различие между мирами-экономиками, основанными на городах, и мирами-экономиками, основанными на национальных рынках. Но следствия этого различия остаются нераскрытыми [Бродель. 1993. С. 100 и далее]. Поэтому нет ничего удивительного в таком, например, отрывке:

Я утверждал, что капитализм в потенции обрисовывается на заре большой истории, развивается и упрочивается на протяжении столетий… Задолго до появления капитализма его предвещали многие признаки: рост городов и обменов, появление рынка труда, сплоченность общества, распространение денег, рост производства, торговля на дальние расстояния, или, если угодно, международный рынок [Бродель. 1992. С. 640–641].

Такое утверждение вполне согласуется с убеждением Броделя в том, что всегда существовали миры-экономики, которое, в свою очередь, связывается с его концепцией la longue duree, «большой длительности», одной из эманаций которой как раз и оказывается капитализм. Но поскольку на самом деле при подъеме и падении миров-экономик ничто никогда не меняется, Бродель остается пленником своей системы. «Рабство, крепостничество, наемный труд были историческими решениями, социально различными, некой универсальной задачи, остававшейся в своей основе одной и той же» [Бродель. 1992. С. 58][101].

Экскурс Джованни Арриги: Вестфалия при голландской гегемонии

Рассмотрим теперь то, как вестфальский порядок понимается в более современной, модифицированной версии модели Броделя – Валлерстайна. Предложенное Джованни Арриги объяснение Вестфальского мира встроено в более широкую броделе-грамшианскую теорию развития нововременного капиталистического мира-экономики. Он начинает с предположения, что цикл накопления капитала, действующий на микроуровне фирмы (Д-Т-Д’), можно перенести на макроуровень международной системы для объяснения динамики, управляющей последовательностью гегемонистских циклов международного капиталистического накопления [Арриги. 2007. С. 43–45].

Базовая логика этих последовательных циклов может быть представлена следующим образом. Возвышение определенного гегемона связано с технологическими и организационными инновациями, которые запускают фазу материальной экспансии. Конкуренция между капиталистами и сокращение доходов в сочетании с угрозой того, что соперничающие державы догонят гегемона, приводит к смещению центра накопления в финансовую сферу, что открывает фазу финансовой экспансии. Тем самым определяется сдвиг от фиксированного производственного капитала к гибкому финансовому капиталу. Исчерпание этой второй фазы накопления капитала и подъем конкурентов приводит к системным кризисам, которые разрешаются войной за гегемонию. Новый гегемон успешно перестраивает собственные способы производства и управления. Начинается новый цикл расширения гегемона и накопления капитала. Нововременная история охватывает четыре системных цикла гегемонистского накопления, каждый из которых задает «долгий век», изменяя при этом структуру международных отношений:

…генуэзский цикл XV – начала XVII вв., голландский цикл конца XVI – третьей четверти XVIII в., британский цикл второй половины XVIII – начала XX в. и американский цикл, который начался в конце XIX в. и продолжается на нынешней фазе финансовой экспансии [Арриги. 2007. С. 45].

Эта схема основана на явно броделевском определении капитализма. Капитализм означает не особое производственное отношение между капиталом и наемной рабочей силой, а «верхний слой в иерархии мировой торговли» – монопольный «антирынок», – от которого отличены «средний слой рыночной экономики» и «нижний слой материальной жизни» [Арриги. 2007. С. 60]. Капитализм в собственном смысле слова означает только первый из указанных уровней. Капитализм в таком понимании требует государственной власти (то есть слияния государства и капитала), так что концентрация, накопление и экспансия капитала опосредуются межгосударственной конкуренцией за подвижный капитал. Поэтому экспансия капитала является политическим и геополитическим процессом; она предполагает перестройку системы государств капиталистическим гегемоном, объединение правительственных и деловых организаций. С этой точки зрения «действительно важным переходом, нуждающимся в объяснении, является не переход от феодализма к капитализму, а переход от рассеянной к сосредоточенной капиталистической власти» [Арриги. 2006. С. 50–51]. Хотя это описание наводит на воспоминание о веберовском понятии государства как «контейнера власти», то есть условия для успешной капиталистической экспансии, в нем также вводится грамшианская идея гегемонистской власти, перекликающаяся с неореалистической теорией гегемонистской стабильности.

Следовательно, каждая международная система не просто структурирована межгосударственной конкуренцией за мобильный капитал; каждая система требует «мирового гегемона», который определяет правила международного поведения, порядка и сотрудничества. Системные гегемонистские циклы накопления не просто определены подъемом и упадком государств внутри неизменной системы государств; сама организационная структура, способ действий и географический объем системы перестраиваются под влиянием каждого нового лидера-гегемона. Гегемония в смысле Грамши предполагает не просто принуждение, но и руководство «системой государств в желательном направлении», осуществляемом ради достижения по-особому понимаемого «общего интереса» – общего как для подданных различных государств, так и для самой группы государств [Арриги. 2007. С. 70].

Теория Арриги уязвима для многих фундаментальных возражений – тут можно упомянуть его определение капитализма; приоритет, отдаваемый им логике обращения, абстрагированной от логики производства; его неспособность теоретически связать технические инновации с производством, соотнести социальное изменение с классовым конфликтом и изучить внутренние причины возвышения и упадка гегемона; его необоснованная склонность видеть в качестве гегемонов в добританской международной системе олигархические торговые республики, а не абсолютистские династические государства. А его попытка объяснить Вестфальский договор неудовлетворительна даже по меркам его собственной теории.

Хотя предположительно гегемонистской роли итальянских городов-государств, контролирующих протокапиталистическую миросистему, Арриги уже дал характеристику, заявив, что она оставалась «смешанной» со средневековым феодальным миром и «никогда не предполагала попытки индивидуального или коллективного целенаправленного изменения средневековой системы правления», Соединенным Провинциям удалось «изменить европейскую систему правления для удовлетворения потребности в накоплении капитала в мировом масштабе» [Арриги. 2006. С. 83].

И в этих обстоятельствах [усиления европейской борьбы за власть между Францией и Имперскими Габсбургами] Соединенные Провинции установили свою гегемонию, возглавив крупную и сильную коалицию династических государств в борьбе за ликвидацию средневековой системы правления и создание современной межгосударственной системы… Эта реорганизация политического пространства в интересах капитала означала рождение не просто современной межгосударственной системы, но и капитализма как мировой системы [Арриги. 2006. С. 86–87].

Это описание вызывает вопросы. Во-первых, в какой мере Тридцатилетняя война была войной за положение гегемона? То есть описание, в котором она предстает так, словно бы она привела к падению одного гегемона, итальянских городов-государств, и возвышению другого – голландских провинций, скрывает гораздо более очевидную борьбу между двумя блоками территориально-абсолютистских государств, из которой Франция вышла победителем, то есть между, с одной стороны, смешанным в конфессиональном отношении альянсом Франции, Швеции и протестантских княжеств Германии и, с другой стороны, австро-испанскими Габсбургами, объединившимися с католическими княжествами Германии. История голландской независимости была второстепенной по сравнению с конфликтами, которые перестроили отношения между Германской империей, Францией, Габсбургами и Швецией.

В какой мере Голландии действительно удалось сознательно управлять переходом от «системного хаоса» к «упорядоченной анархии», если уж она должна была стать гегемоном? Хотя Соединенные Провинции добились независимости, это не означает, что они достигли гегемонии в том смысле, который вкладывает в это слово Арриги, получив возможность навязывать новый способ международной организации и правления. По признанию самого Арриги, «голландцы никогда не правили системой, которую они создали. Как только была создана Вестфальская система, Соединенные Провинции стали терять свой недавно обретенный статус мировой державы» [Арриги. 2007. С. 91]. Ряд поствестфальских англо-голландских коммерческих войн и множественные попытки Людовика XIV завоевать Голландию подрывают предложенную Арриги характеристику Голландии XVII в. Хотя Франции и Англии не удалось подчинить Голландию, последняя, несомненно, не смогла навязать им свой статус мирового гегемона. Двумя доминирующими поствестфальскими державами стали, скорее, Франция и Швеция, которые контролировали условия договора в качестве квази-гегемонистских держав-гарантов (Garantiemachte).

Наконец, в какой степени подъем Голландии был связан с инновациями в области производства и организации, то есть с первой фазой, в трактовке Арриги, материальной экспансии? Как объясняет Арриги, Голландия возникла в качестве европейской державы не столько благодаря производственным инновациям, сколько по той причине, что могла монополизировать торговые пути, шедшие через Атлантику и Балтику, превратив саму себя в главный перевалочный пункт. В этом смысле, возвышение Голландии было обусловлено не столько внутренними производственными инновациями, сколько коммерческой фиксацией прибыли. Организационные преимущества, выводимые Арриги, например военные реформы, свидетельствуют не столько о подъеме Голландии в качестве капиталистического государства, сколько о ее способности превратить полученные от торговли доходы в военные инновации, защищающие и воспроизводящие голландский контроль морского товарооборота. Этот политический ответ был подсказан самой логикой геополитического накопления, к которому стремились ее династически-абсолютистские соседи, занимающиеся захватом территорий. Он не перестроил международные отношения и не стал играть в них доминирующей роли, также как не изменил он и стародавней коммерческой логики неравного обмена, поддерживаемого военной силой.

Критика модели коммерциализации

Фундаментальные нестыковки модели Броделя – Валлерстайна обнаруживаются более ясно тогда, когда мы пытаемся понять отношение между капитализмом, нововременным государством, нововременной системой государств и социальным изменением. Во-первых, предлагаемое этой моделью объяснение происхождения капитализма и нововременного государства – их причин и хронологии – является внутренне неопределенным. Валлерстайн возводит начало капитализма к «долгому XVI веку», в котором была открыта межконтинентальная торговля между Европой и остальным миром – являвшаяся необходимым ответом на кризис XIV в. [Wallerstein. 1974,1979,1980][102]. Но именно потому что Валлерстайн воздерживается от определения природы и внутренних антагонизмов феодализма, его объяснение остается всего лишь аргументом post hoc ergo propter hoc: наличие коммерческой экспансии не объясняет того, что именно она была необходимой для выхода из кризиса [Brenner. 1977]. Кроме того, при таком подходе ничто не мешает нам увидеть начало капитализма в возникновении торговых городов, которое обычно связывается с городами-государствами итальянского Возрождения XIV в. [Арриги. 2007]; с коммерческим возрождением средневековых городов в XII и XIII вв. [Бродель. 1992. С. 16; Mann. 1986,1988b]; с установлением межконтинентальной системы обменов между Индией и Аравией в тот же самый период [Abu-Lughod. 1989]; или, наконец, с торговыми отношениями между Грецией, Персией и Китаем [Wallerstein. 1974. Р. 16]. Капитализм в этом смысле становится вечным [Бродель. 1992. С. 640], а подобный тезис позволяет пуститься в спекуляции о его пятитысячелетней истории [Frank, Gills. 1993]. Если понимать капитализм как производство для рынка и обмен на рынке, осуществляемые с целью накопления прибылей в процессе обмена, тогда он оказывается вечным не только в прошлом, но и, видимо, в будущем. Неореалистическая трансисторическая посылка относительно анархии закрепляется параллельным и столь же трансисторическим утверждением капитализма. Главным историческим вопросом оказывается тогда не переход от феодализма к капитализму, а, если снова повторить слова Арриги, «от рассеянной к сосредоточенной капиталистической власти» [Арриги. 2006. С. 51]. Другими словами, капитализм рассматривается не как качественная и потенциально обратимая трансформация общественных отношений, а просто как постепенное количественное расширение рынка, шедшее с незапамятных времен[103].

Если капитализм вечен, как он тогда соотносится с исторически и хронологически определенным началом формирования нововременного государства? Поскольку это расхождение вечного капитализма и относительно недавно появившегося нововременного государства создает теоретическую проблему, мы, конечно, могли бы просто отвергнуть наличие причинной связи между двумя этими феноменами – такой вариант и в самом деле выбран исследователями разных направлений – или же заявить, что капитализм приобретает свои динамичные и экспансионистские черты лишь тогда, когда он встраивается в нововременные государства и управляется ими – такой вариант связывается с веберовской идеей «политического капитализма», с идеей Броделя о лидирующих капиталистических городах-государствах и с мыслью Арриги о капиталистическом гегемоне [Бродель. 1992; Арриги. 2007]. Третий вариант, который часто выбирают теоретики миросистем, заключается в том, чтобы отнести возникновение нововременного государства к «протонововременным» итальянским городам-государствам. Все эти варианты, однако, сопряжены с определенными проблемами.

В действительности, у школы Броделя – Валлерстайна вообще нет никакой отдельной теории нововременного государства – у нее есть лишь теория различных властных возможностей политических сообществ, помещенных в одну миросистему, в целом отличную от более ранних миров-империй, в которых бюрократии поглощали прибавочный продукт, подавляя тем самым мировую торговлю [Wallerstein. 1974, 1980]. В схеме Валлерстайна форма государства, по существу, является производной от момента встраивания государства в международную систему разделения труда, которая определяет специализацию каждого региона. Эта зависимая от торговли специализация в свою очередь определяет «режим контроля труда» в процессе производства, то есть рабство, крепостничество или свободный наемный труд. «Сильное» государство связывается с капиталистическим ядром миросистемы, «более слабое» государство – с полупериферией, а «слабое» – с периферией. Следовательно, мир-экономика политически структурируется международным порядком, разделенным на три зоны неравных во властном отношении государств. Не повторяя те эмпирические возражения, которые были выдвинуты против производного от торговли распределения силы государств, мы можем заметить, что ни Валлерстайн, ни Бродель нигде не признают возникновения явно нововременного государства. Их понятие государства столь же нечеткое, как и их представление о капитализме (см. критику валлерстайновской теории государства: [Brenner. 1977. Р. 63–67; Gourevitch. 1978b; Zolberg. 1981; Imbush. 1990. S. 49–57; Skocpol. 1994]).

Традиция Броделя – Валлерстайна к тому же игнорирует определяющую роль классового конфликта и революций в историческом развитии. Хотя с немарксистской точки зрения это может быть преимуществом, возникает проблема, как можно встроить социальный конфликт и социально-политический кризис в историческое и теоретическое уравнение такого рода. Стандартным ответом со стороны миросистемных теоретиков является или полное отрицание проблемы классов [Арриги. 2007], или приписывание ей второстепенного и зависимого значения. В последнем случае структура классовых отношений в процессе производства становится производной от роли данного региона в международном разделении труда, определяемой моментом его встраивания в мироэкономику [Wallerstein. 1974, 1980; Валлерстайн. 2008].

Наконец, парадигма обращения/обмена не может объяснить, почему отчетливые признаки «роста Запада» впервые обнаружились в северо-западной Европе и особенно в ранненововременной Англии. Хотя крупные мальтузианские колебания аграрной экономики сохранялись в континентальной Европе и после кризиса XVII в., в Англии наблюдалось формирование устойчивой экономики, рост производительности труда и численности населения, а также постоянные технологические инновации. Защитники парадигмы обращения/обмена должны как-то соотнести свою неопределенную историю капитализма с этой частной историей проявления экономического, технологического и демографического роста. По этой причине полезно посмотреть, как с этими проблемами справляется концепция капитализма как «логики производства».

5. Капитализм, нововременное государство и нововременная система государств: решения и проблемы

Капитализм как производственное отношение

Проблема, к которой мы теперь должны обратиться, состоит в следующем: как альтернативная концепция капитализма (1) объясняет динамические феномены, которые мы связываем с капиталистическими экономиками (устойчивый экономический рост, накопление капитала, технологические инновации и демографический рост); (2) описывает возникновение и формирование нововременного государства, основанного на различении публичного государства и частного рынка/гражданского общества; (3) понимает социальные кризисы, фундаментальные институциональные разрывы и широкомасштабные трансформации; (4) определяет в географическом и хронологическом отношении начало капитализма; и (5) проясняет отношение между капитализмом и нововременной системой государств. Тезис, который я собираюсь защищать, состоит в том, что устойчивый экономический рост, технологические инновации и демографический рост нельзя отделить от развития капитализма. Однако капитализм понимается здесь не просто как экономическая категория, но как режим общественных отношений собственности, внутренне соотнесенный с определенной формой политической власти, то есть с нововременным государством. Повторю: все зависит от того, как мы определяем не только Новое время, но и капитализм.

В литературе можно выделить две доминирующих концепции капитализма. Первая, производная от традиции Броделя— Валлерстайна, определяет капитализм как экономическую систему производства для рынка, основанную на развитом разделении труда внутри и между центрами коммерческого производства (городами), обеспечивающем накопление прибылей в процессе крупной торговли между городами. В таком случае капитализм заключается в «логике обращения/обмена» или в политических отношениях распределения [Бродель. 1977, 1992; Wallerstein. 1979; Валлерстайн. 2008; Sweezy. 1976; Abu-Lughod. 1989; Арриги. 2007]. Вторая определяет капитализм как общественную систему, основанную на особом наборе общественных отношений собственности, в которых непосредственные производители отделены от своих жизненных средств и вынуждены воспроизводить самих себя на рынке, продавая свою рабочую силу как товар собственникам средств производства, чтобы заработать на жизнь. Прибыли порождаются путем эксплуатации рабочей силы путем откачивания прибавочной стоимости в процессе самого производства. В таком случае капитализм сводится к самой «логике производства» или же к общественным отношениям эксплуатации [Dobb. 1976; Merrington. 1976; Brenner. 1977, 1985b, 1986; Wolf. 1982; Comninel. 1987; McNally. 1988; Katz. 1989, 1993; Gerstenberger. 1990; Mooers. 1991; Wood. 1991, 1995c; Rosenberg. 1994; Van der Pijl. 1997; Harvey. 2001].

Сторонники обеих концепций заявляют о верности марксовому употреблению термина «капитализм». Но если парадигма производства считается оригинальным вкладом Маркса в критику классической политэкономии, то парадигма обращения/обмена имеет гораздо более длинную родословную, которая может быть возведена к Адаму Смиту и которая вполне совместима с веберианским пониманием капитализма. Если перевести все это в терминологию идеальных типов, парадигма производства предполагает объективный набор общественных отношений собственности в качестве необходимого социально-исторического условия накопления капитала и устойчивого экономического роста, тогда как парадигма обращения/обмена предполагает (натурализованную) субъективную мотивацию прибылью. То есть из мотивации прибылью должны следовать рациональное действие, специализация и разделение труда, как только «искусственные» препятствия для ее полной реализации (будь они культурными, религиозными или военно-политическими) устранены. Предпосылка состоит в том, что индивиды, если предоставить их самим себе, будут стремиться к реализации возможностей, предлагаемых рынком [Wood. 2002]. Эта концепция капитализма очевидным образом сопряжена с улитилитаризмом, который поддерживает понятие homo oeconomicus, относящееся к неоклассической экономике; также она проецирует очевидно капиталистические формы субъективности на докапиталистическое прошлое. Значение этих двух подходов к пониманию капитализма не ограничивается, однако, спорами марксоведов о правильном прочтении текстов Маркса. Речь идет об ответе на вопрос о нововременном формировании государств, роли классового конфликта, кризисного характера капитализма, а также возможности формулирования стратегий выхода за пределы капитализма. Короче говоря, она чрезвычайно важна для понимания долгосрочного исторического развития.

Определение капитализма в терминах «логики производства», принимаемое здесь, получило наиболее полную и оригинальную трактовку у Роберта Бреннера в цикле статей и большой историографической монографии [Brenner. 1977, 1985b, 1986, 1989, 1993]. Суммарно оно может быть представлено следующим образом. Капитализм – общественная система, основанная на определенных отношениях собственности между непосредственными производителями, которые потеряли прямой доступ к собственным жизненным средствам и подчинились рыночным императивам, и непроизводителями, которые завладели средствами производства. Этот процесс отчуждения предполагает качественное преобразование докапиталистических по своей сути общественных отношений собственности в капиталистические отношения собственности. Как только установлен режим капиталистической собственности, на обоих сторонах процесса труда складываются особые объективные (то есть не сводящиеся всего лишь к субъективной мотивации или намерениям) правила воспроизводства и экономического действия[104].

На стороне производителей отделение от жизненных средств превращает непосредственных производителей в «свободных» рабочих, которые вынуждены воспроизводить себя посредством рынка. Товаризация рабочей силы, установление «свободного» рынка труда, личная свобода (хотя не обязательно связанная с предоставлением гражданских и политических прав) и прямая экономическая зависимость от требований рынка – это четыре аспекта одного и того же процесса.

Капиталисты, в свою очередь, – поскольку непосредственные производители больше не принуждаются внеэкономическими средствами к тому, чтобы передавать часть прибавочного продукта сеньору, работать на него или брать у него в долг, ведь рабочие обладают политической свободой, – также оказываются зависимыми в своем воспроизводстве от рынка. Отношение капитала ведет к цепочке взаимосвязанных изменений. Развертывание капитала ради рыночного производства предполагает конкуренцию между капиталистами, управляемую «невидимой рукой» ценового механизма, который тяготеет к понижению цен на товары. Капиталистическое выживание (производство на «общественно необходимом уровне», то есть максимизация отношения цены и издержек) и расширенное воспроизводство (рост дополнительного дохода/накопление капитала) на рынке требуют расширения ассортимента товаров (специализация), усиления разделения труда и появления демпинговой конкуренции, которая в свою очередь требует снижения производственных издержек. С этой точки зрения максимизация прибыли является не естественной субъективной характеристикой вечного homo oeconomicus, а объективным результатом особых общественных отношений, опосредованных частной собственностью. Снижение издержек принимает форму либо снижения заработной платы – эта тенденция подкрепляется конкуренцией между рабочими за возможность продать свою рабочую силу на рынке – и, соответственно, интенсификацией труда, либо заменой наемного труда технологией. Технологическая рационализация, в свою очередь, требует постоянного конкурентного инвестирования в производство, стимулирующего технологические инновации. Теория технологического прогресса встроена, таким образом, в капиталистические производственные отношения. Эта тенденция к производственному инвестированию также стимулируется тем фактом, что непроизводителям больше не требуется обращать часть прибавочного продукта в средства насилия и демонстративное потребление, как это было при феодализме и абсолютизме. Перенос прибавочного продукта больше не предполагает прямого физического принуждения и сопрягающейся с ним надстройки частного и непроизводительного в экономическом смысле аппарата насилия. В то же время производительное инвестирование предполагает систематическую тенденцию увеличения трудовой производительности, достигаемого заменой «абсолютного прибавочного труда» «относительным прибавочным трудом» и, при прочих равных условиях, уменьшением цен на товары. В общем случае эти процессы приводят к экономическому развитию и росту, так что докапиталистические, неомальтузианские пределы роста населения снимаются. Это определение, разумеется не предполагает, что капитализм является экономической системой, устойчивой к кризисам или что политические стратегии не могут сдерживать или, наоборот, поддерживать это развитие. Однако оно предполагает, что капиталистический рынок качественно отличается от всех иных форм производства, распределения, обращения и потребления.

Эти взаимосвязанные процессы тяготеют к порождению экономического и демографического роста, технологического развития, специализации, диверсификации продуктов и территориальной экспансии рыночных отношений (но не ео ipso капиталистических отношений собственности). Главное: эта интерпретация капитализма требует исторического объяснения происхождения капиталистических производственных отношений. Поэтому развитие капитализма не стоит привязывать к географическому количественному расширению более или менее повсеместного рыночного обмена, основанного на колебаниях разделения труда. Его следует объяснить через региональную специфику трансформации общественных отношений собственности при переходе от феодализма/абсолютизма к капитализму[105]. Но поскольку, как мы показали во второй главе, феодальные общественные отношения собственности определяли правила воспроизводства и сеньоров, и крестьян, – правила, которые воспроизводили феодальную систему, а не уничтожали ее, – то вопрос об этой трансформации становится центральным для теории долгосрочного экономического и политического развития. Это также означает, что весь комплекс классовых конфликтов, социально-политических кризисов и революций определенно остается в поле действия данной теории. В общем, капитализм основывается на цепочке конститутивных противоречий (труд – капитал, капитал – капитал), которые, воспроизводясь при капитализме, наделяют всю систему беспрецедентной в историческом отношении, абсолютной уникальной долгосрочной динамикой. То, как эта система возникла исторически, а не то, как она функционирует уже после своего складывания, будет рассмотрено в восьмой главе.

Капитализм и нововременное государство

Из этой концепции капитализма также выводится теория нововременного государства [Sayer. 1985; Wood. 1991, 1995а; Brenner. 1993; Rosenberg 1994. R 123–158; Bromley. 1995, 1999]. Ведь если переход от докапиталистического к капиталистическому режиму собственности порождает сдвиг от режима политического извлечения прибавочного продукта (внеэкономического принуждения) к не принудительной в физическом отношении эксплуатации, значит мы выделили действующий принцип, обеспечивающий различение политического и экономического. Поскольку в капиталистических обществах власть правящего класса состоит в обладании средствами производства и контроле над ними, «государству» более не нужно напрямую вмешиваться в процесс производства и извлечения прибавочного продукта. Оно может ограничиться поддержанием режима собственности и законным принуждением к исполнению гражданских контрактов, заключаемых равными в политическом (хотя и не в экономическом) отношении гражданами. Нововременное государство институционализирует режим частной собственности в форме совокупности субъективных частных прав. Хотя эта базовая функция не исчерпывает, разумеется, исторической роли государства, она задает связь между капиталистическими отношениями собственности и отделением непринудительной «экономической экономики» от «политического государства», которое сохраняет за собой монополию на средства насилия. Государство и рынок становятся структурно независимыми, хотя и внутренне взаимосвязанными сферами[106].

Капиталистические отношения собственности являются, следовательно, условием возможности появления и одновременно видимости саморегулирующегося рынка, в котором анархия децентрализованных индивидуальных решений относительно производства, потребления и выделения ресурсов, в принципе, управляется ценовым механизмом. Деньги (капитал) замещают власть в качестве главного регулирующего механизма, основной формы интерсубъективности и координации действий индивидов. Это отделение в то же самое время оказывается непризнанной отправной точкой классической политической экономии как отдельной дисциплины. Сходным образом абстрактный буржуазный индивид в утилитаристской социальной философии и либеральной политической теории представляется теперь в качестве вымышленного индивида досоциального природного состояния, который заключает договор, чтобы максимизировать полезность и безопасность.

Эта теоретическая связь объясняет также необходимые, но отсутствующие предпосылки типологического определения нововременного государства, данного Максом Вебером. Вебер, в противоположность тому, что любят подчеркивать неореалисты, утверждал не только, что нововременное государство есть «то человеческое сообщество, которое внутри определенной области – “область” включается в признак! – претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия» [Вебер. 1990. С. 645], но и что отделение должностных лиц от прежде частных средств управления является социальным условием нововременной – то есть беспристрастной, независимой, рациональной – бюрократии [Weber. 1968а]. Хотя Вебер утверждает, что в ситуации геополитического давления из-за этого отделения развивались конфликты между занятыми централизацией королями и приватизирующими власть наследственными чиновниками (правителями и их штатом) [Weber. 1968а. Р. 1086, 1103], более глубокие условия отхода государства от непосредственной экономической эксплуатации (откуп налогов и т. п.) нельзя понять, если ограничиваться лишь социальным господством и управлением или геополитическим соперничеством. Скорее деполитизация и деперсонализация экономического извлечения прибавочного продукта и концентрация политической власти в суверенном государстве были связаны с трансформацией общественных отношений собственности. Отделение «штата» от частных средств управления и эксплуатации стало обратной стороной товаризации труда. От реализуемой политическими средствами эксплуатации непосредственного производителя, которая требовала либо фрагментации политически-властных полномочий при феодализме (в отношениях крепостного и сеньора, опосредованных рентой), либо централизованных, но все равно частных прав принуждения при абсолютизме (в отношении свободных крестьян и чиновников, чьи должности продавались и передавались по наследству, тогда как само отношение опосредовалось налогами), стало возможно отказаться в пользу безличной бюрократии, занятой сбором налогов, – станового хребта нововременного государства. В результате накопление прибылей в частной экономике оставалось нетронутым. В то же время публичная монополизация средств насилия не служила больше непосредственно задачам извлечения прибавочного продукта, а гарантировала внутреннюю и внешнюю защиту закона и порядка. Поскольку при капитализме эксплуатации из публичной становится частной, государство теперь предстает либо в образе Левиафана – то есть как чистое воплощение власти, – либо как публичный локус общей или универсальной воли, которая может даже обеспечивать существование либеральной демократии. Следовательно, рабочие и капиталисты представляются политически равными гражданами, хотя они и остаются разделенными в экономическом отношении на буржуа и пролетариев.

Эта связь также позволяет нам понять, почему в капиталистических обществах правящий класс не правит непосредственно. Если в докапиталистических обществах обнаруживается непосредственное тождество персонала «Государства» и правящего класса – таковы сеньоры феодальных политических образований, монархия и наследственная знать в абсолютистских государствах, коммерческая олигархия в торговых республиках, – то для капиталистических государств такое тождество более не является необходимым. Хотя, разумеется, имущие классы основали первый парламент в Англии периода Английской революции, удерживая законодательство и бюджет под непосредственным контролем правящего класса, принуждение к исполнению закона и поддержание порядка можно предоставить «беспристрастной» бюрократии, отделенной от средств управления и потому зависимой от государственного жалования. Следовательно, с капитализмом как определенными общественными отношениями собственности соотносится особая форма государства, то есть нововременной суверенитет.

Капитализм и нововременная система государств

Хотя этот анализ может объяснить особую институциональную форму нововременного государства, он не способен объяснить ни его территориально ограниченную природу, ни то, почему капитализм существует в определенной системе государств, в политическом плюриверсуме. Если бы капитализм развился в рамках универсальной империи, трудно было бы понять, почему он должен повлечь ее распад на множество территориальных единиц. Другими словами, не существует конститутивной или генеративной связи между капитализмом и геополитическим плюриверсумом.

Если капитализм и система государств в генетическом отношении не связаны друг с другом и если они не рождаются одновременно, а капитализм не развивался одновременно во всех ранненововременных европейских государствах, каково же было отношение между капитализмом и системой государств? Этот вопрос указывает на радикально иную реконструкцию происхождения и развития нововременных международных отношений, которая не зависит от предпосылки единственного структурного разрыва между феодальной и нововременной геополитикой и одновременно отвергает эпохальную значимость Вестфальского договора 1648 г. Идея, которую я подробнее изложу в восьмой главе, состоит в том, что капитализм впервые развился как непреднамеренное последствие классовых конфликтов между крестьянством, аристократией и королем в Англии раннего Нового времени, когда каждый класс пытался воспроизводить себя в соответствии с традиционными стратегиями. Складывание в XVII в. особого комплекса государства/ общества «в одной стране», шедшее в контексте системы государств, бывшей почти полностью абсолютистской, открыло длительный период геополитически единого, но неравномерного в социальном отношении европейского развития, приведшего в итоге к постепенной, разрываемой кризисами интернационализации британского комплекса государство/общество. Хотя этот процесс повлек ряд изменений режимов собственности и политических режимов, он не вышел за пределы территориально разделенной природы политической власти в Европе и не привел к ее отрицанию. Его исходом стала всеобщая система территориально разделенных нововременных государств, на которых лежит общая тень транснационального мирового рынка. Но именно эта констелляция может ныне оказаться под ударом.

Итак, возникновение капитализма не связано ни с городами-государствами итальянского Ренессанса, ни с общеевропейским «долгим XVI веком»; также нельзя свести процесс «первоначального накопления» к непрерывной цепочке «добавления стоимости», которая состоит из лидирующих экономик, сменявших друг друга, как предлагает сделать Перри Андерсон [Anderson. 1993]. Он был ограничен только ранненововременной Англией [Brenner. 1993; Wood. 1991, 1996][107]. В то же время отсутствие капиталистических режимов общественных отношений собственности в ранненововременной континентальной Европе ео ipso предполагает отсутствие нововременного государства. Следовательно, динамика, скрытая за коммерциализацией и военной централизацией государств не могла породить нововременное государство и, тем более, нововременную систему государств. Поэтому модели коммерциализации и геополитической конкуренции представляют собой теории неперехода к Новому времени. Формирование территориально фрагментированной системы государств предшествовало подъему капитализма. Эта система отличалась в социально-экономическом и (геополитическом отношениях от донововременной, поскольку ее составляющими были, главным образом, династические государства и, в меньшей степени, олигархические торговые республики. Этим донововременным международным порядком как раз и была превознесенная теорией МО Вестфальская система.

Однако утверждать, что система государств предшествовала подъему капитализма, не значит предполагать, что формирование европейской докапиталистической системы государств невозможно свести к марксистской интерпретации. Скорее, предполагается, что давление, повлекшее замещение фрагментированных феодальных политических образований территориально более четкими династическими государствами, было связано с сохранявшимися некапиталистическими общественными отношениями собственности, которые обусловили необходимый характер стратегий (гео)политического накопления, а также подавления и эксплуатации крестьян. Хотя логика политического накопления привела к тому, что европейское политическое пространство было зацементировано в виде донововременной системы государств, подъем капитализма в Англии XVII в. и его международные последствия развертывались в уже сформированной, династически-абсолютистской системе, чья «генеративная грамматика» и характерные функции были в значительной степени переопределены геополитически опосредованным распространением капиталистических производственных отношений. Ex hypothesis, теорию возникновения нововременных международных отношений следует излагать в терминах социально комбинированного и географически неравномерного развития, которое в XIX в. преобразовало европейскую и мировую политику.

Загрузка...