помню Москву с первой половины 1870-х годов. Тогда еще она в своей топографии носила черты довольно резкого сословного разделения в том смысле, что сословия жили каждое в особой части города.
Часть Москвы, простиравшаяся от берега Москвы-реки и приблизительно до Малой Дмитровки и Каретного ряда, та часть его, по которой радиусами проходят улицы Остоженка, Пречистенка, Арбат, Поварская, Большая и Малые Никитские с запутанными лабиринтами переулков между ними, была преимущественно дворянской и чиновничьею стороною.* Здесь, в черте кольца Садовой, а кое-где и выходя за это кольцо, были расположены по главным улицам большие барские особняки — дворцы с колоннами и фронтонами в стиле ompire. Здесь же, и на главных улицах и по переулкам, было много небольших часто деревянных одноэтажных с антресолями или с мезонинами дворянских особняков, нередко также с колоннами и фронтонами, на которых виднелись гербы с княжескими шапками и мантиями или с дворянскими коронами, рыцарскими шлемами и страусовыми перьями. Эти большие и малые дворянские особняки очень напоминали собою такие же барские дома в подмосковных и более отдаленных вотчинах, тем более что и самые дворы при них с многочисленными различными службами и хозяйственными постройками — сараями, погребами, конюшнями, колодцами — мало чем отличались от деревенских усадеб тех же владельцев. Московская улица тогда не имела еще вида двух высоких, смотрящих друг на друга, скучно вытянутых сплошных фасадов, из которых один незаметно переходит в соседний. Тогда граничили друг с другом не фасады домов, а отдельные владения в виде усадеб, отделенные одни от других деревянными заборами. В эти владения вели по большей части деревянные ворота, очень нередко открытые для проезда с улицы к парадному крыльцу. Сходство с деревенскими усадьбами увеличивалось еще массой зелени. Редко при каком из этих особняков не было хотя бы небольшого садика. Сады при иных домах были громадны, были прямо целые парки.
Часть города по правому берегу Москвы-реки, так называемое Замоскворечье с улицами Пятницкой, Ордынкой, Полянкой и Якиманкой и с целым переплетом переулков между ними, населена была купечеством, крупным и мелким, преимущественно тем купечеством, которое торговало в городских рядах на Красной площади. Здесь были также большие и малые особняки, но стиля ompire в этой стороне не замечалось; не было, конечно, и никаких гербов на фронтонах. Парадные входы в дома были по большей части построены во дворе, причем ворота не держались открытыми, как в иных дворянских усадьбах. Особенно крепко запирались ворота на ночь. В этой купеческой части города в мое время царствовали старинные патриархальные нравы и долго держалась твердость семейного уклада. Когда глава семьи «сам» или «тятенька» возвращался домой из лавки в городских рядах, он требовал, чтобы вся семья собиралась на ранний ужин под его председательством. Затем ворота тщательно запирались, ключи приносились на ночь дворником «самому», и только уже особенно сметливым и ловким молодым купеческим сынкам удавалось закатиться на ночь кутить в какое-либо увеселительное место, каких было немало, для чего надо было, как по крайней мере тогда рассказывали, пролезть под воротами, если это пространство от земли до нижнего края воротин по особому союзному договору с дворником не было заложено доскою, называвшейся «подворотней». Разумеется, что и возвращение в родительский дом под утро совершалось таким же порядком.
Третья обширная часть города от Каретного ряда и до Москвы-реки была населена мелким купечеством, мещанством, ремесленным и прочим мелким людом. Хорошо известен тип маленького мещанского домика, какие во множестве можно видеть по окраинам губернских и во всех наших уездных городах: деревянное одноэтажное строение с более или менее обширным двором, с садиком. Однообразна и внутренняя обстановка такого жилища. Кисейные занавески и горшки с геранью на окнах, иконы с теплющимися лампадами в переднем углу, с комодом, покрытым белой вязаной салфеткой, с шкапчиком, где за стеклом стоит незатейливая посуда, среди которой непременно виднеется раззолоченная чашка с надписью: «В день ангела».
Как бы продолжая традиции профессиональных «сотен» и «слобод» Московского посада XVI и XVII вв., некоторые местности города отличались профессиональным характером своего населения. Так, московские извозчики жили в пригородных слободах, на особых извозчичьих дворах, имевших приспособления для извозчичьих экипажей и лошадей. Такова, например, Дорогомиловская слобода, и в старое время бывшая ямскою. Масса студенчества, в особенности приезжего в столицу из провинции, ютилась по комнатам, нанимаемым у промышлявших сдачею таких комнат квартирных хозяек в местности Патриаршего пруда, Большой и Малой Бронной, Большого и Малого Козихинских переулков между Спиридоновкой и Тверской.* Местность эта носила тогда название Латинского квартала в подражение парижскому кварталу, где сосредоточены высшие учебные заведения. Здесь можно было часто встретить студентов, в 70-х годах — в широкополых шляпах, с длинными волосами, с неизбежным пледом на плечах, восполнявшим недостаток тепла от носимого зимою осеннего пальто, и непременно с толстенною дубиною в руках, с половины 80-х и в 90-х годах — в форменных сюртуках или тужурках, в фуражках с синими околышками. Фуражки эти до такой степени пришлись, по-видимому, по вкусу студенческой молодежи, что почему-то продолжают носиться и теперь еще, когда давно уже сброшена студенческая форма. По вечерам и до поздней ночи эти улицы оглашались веселыми студенческими песнями загулявшего юношества, возвращавшегося из пивных и приспособленных к студенческим потребностям небольших ресторанчиков по Тверскому бульвару. В этих песнях можно было слышать упоминание об Иване Богослове* — патрональном храме этой студенческой слободы, подобно тому как и каждая профессиональная слобода в XVII в. имела свой патрональный храм.
С 90-х годов прошлого века это сословное разделение Москвы стало нарушаться. Появились крупные миллионные капиталы, а с тем вместе купеческие особняки стали основываться в дворянской части города, сооружаемые видными архитекторами по затейливым планам. Так стали появляться дворцы Морозовых на Воздвиженке, на Спиридоновке, на Смоленском бульваре. С другой стороны, и прежние барские усадьбы стали переходить в руки коммерсантов-миллионеров. Совершалось сближение сословий, не ограничившееся только соседством домов. С прогрессом капитала вырастало новое поколение купечества: культурные, получавшие воспитание под руководством иностранных гувернеров, заканчивавшие образование за границею, отлично говорившие на иностранных языках и мало чем отличавшиеся по внешней обстановке жизни от крупного барства, разве только тем, что барство в такой обстановке исстари выросло, а высокое купечество ее наново вокруг себя заводило. Это новое московское купечество 90-х годов нашло себе верное изображение в многочисленных бытовых романах Боборыкина.
Общий внешний вид города в 70-х годах прошлого столетия был значительно иной. Прежде всего по соотношению между материалами для построек. Дерево еще преобладало над камнем. Москва тогда была еще преимущественно деревянным городом. За чертой Садовой были сплошь деревянные постройки, по крайней мере, что касается частных жилищ. Но и в черте Садовой, вероятно, большинство московских домов-особняков были деревянные, правда, в большинстве случаев для благообразия или для тепла оштукатуренные и имевшие вид каменных. Вышел, однако, закон, воспрещавший в черте Садовой возводить вновь деревянные постройки или производить в них капитальный ремонт, и город стал обстраиваться камнем. Быстроту такой перестройки увеличивали частые тогда, благодаря именно обилию дерева, пожары; на месте погоревшего деревянного дома надо было сооружать уже каменный. Знаменитый московский городской голова Н. А. Алексеев,* энергичный хозяин города, не оставлявший без своего попечительного вмешательства ни одной отрасли городского хозяйства, приехав раз вместе с обер-полицмейстером Власовским на пожар, случившийся в маленьком деревянном домике ветеринарного врача С. Г. Гаврилова по Афанасьевскому переулку, следя с обер-полицмейстерской пролетки, своим необычайно громким голосом сказал собравшейся глазеть на пожар толпе: «Ну, слава богу, еще одним деревянным домом в Москве меньше!»
Из дерева только и можно было, конечно, строить одноэтажные особняки или невысокие двухэтажные доходные дома, обыкновенно на четыре квартиры с парадным ходом посередине фасада. Да и каменные постройки выше трех этажей тогда в Москве не строились. Прекрасно помню тогдашние разговоры о Петербурге в сравнении с Москвою. Как одно из самых резких различий между двумя столицами указывалась высота каменных петербургских четырехэтажных и пятиэтажных домов. Что теперь эти петербургские четырехэтажные дома перед московскими небоскребами? Когда вы идете теперь по московской улице, а в особенности по одному обыкновенно узенькому переулку, вы двигаетесь между двумя высокими непрерывными стенами домовых фасадов, в окна которых никогда не проникает луч солнца. Вот этих сплошных непрерывных фасадов с темными проездами в виде коридоров во дворы, да, собственно, и не во дворы, а в глубокие каменные ящики с вымощенными асфальтом или булыжником днами, тогда совсем не было. По улице тянулись не фасады, а собственно «дворы» или застроенные «дворовые места» в виде усадеб с садами, заборами и деревянными воротами. И двухэтажные доходные дома имели особые, расположенные с боку дома ворота, а не проезды посредине или сбоку в первом этаже. Правда, не экономили места, но куда больше было воздуха, света и солнца и куда вообще было больше простора! На воротах на одном столбе, именно, если стоять к ним лицом, на левом, была неизбежная надпись «Свободен от постоя», появившаяся с тех пор, когда город стал строить и содержать казармы для стоявших в нем войск, прежде размещавшихся в виде повинности по обывательским дворам.
На правом же столбе красовалась надпись с указанием домовладельца, причем непременно обозначалось сословие, к которому он принадлежал, или чин, который он носил; например, действительного статского советника такого-то или полковника такого-то, купца такого-то. Помню, на одном из небольших домиков по Неопалимовскому переулку была, надпись «господина Завумнова». Слово «господин», очевидно, обозначало здесь дворянина, потому что тогда «господами» назывались только дворяне и к купцу такое обозначение было неприменимо.
Уже когда началось слияние сословий, и это сословное различение стало стираться и исчезать, оно еще долго держалось по традиции у московских извозчиков, которые в своих обращениях к приглашаемым седокам, уговаривая их «прокатиться» или «прокатать пятиалтынный», по какому-то особому чутью угадывали сословное положение седока и называли его «ваше сиятельство» или «господин», «барин», «купец» и т. д.
Дома так и назывались по их домовладельцам, причем у московских обывателей из простонародья в этих названиях можно было заметить даже некоторый деревенский оттенок: они часто упоминали фамилию домовладельца, но не в родительном падеже, а в виде прилагательного, притяжательного; говорили, например, не дом Козлова, не дом Баранова или Петухова, а непременно «дом Козлов», «дом Баранов», «дом Петухов», очевидно продолжая видеть в фамилиях Барановых, Козловых и Петуховых употреблявшиеся в деревне прозвища Козел, Баран, Петух и т. д. Обозначение домов по фамилии их владельцев создавало разного рода трудности при отыскании дома. Когда приходилось, например, отыскивать дом Петрова на какой-либо длинной улице, на Пятницкой или на Якиманке, иногда надо было промаршировать ее всю по одной стороне, а потом проделать то же по другой, если не было указано, к какому концу улицы дом расположен ближе. Полезно было в таких случаях для справки заходить в какую-либо, особенно в полотняную лавочку: там можно было получить указания, касавшиеся, впрочем, не только адресов, но и всего образа жизни обывателей обслуживаемого лавочкой района.
Такие лавочки были хорошими бюро сведений: туда посылалась за закупками прислуга из разных домов местности, и в беседах с ней хозяин лавки и его приказчики получали подробную информацию о своих покупателях, нередко со всеми мельчайшими подробностями их интимной жизни. Насколько проще теперь с номерами, позволяющими сразу определить местонахождение искомого дома, и с разделением номеров на четные и нечетные, позволяющим сразу сообразить, на какой стороне находится дом, на четной или на нечетной.
Бывали затруднения и в тех случаях, когда по одной улице домами владели однофамильцы, и при указании адреса надо было обозначать, что адресат живет не только в доме Иванова, но «в доме Иванова, бывшем Брабец». Вообще, впрочем, надо сказать, что не было еще общепринятого порядка в обозначении адресов и их обозначали то по полицейским частям и кварталам, например Хамовнической части 2-го квартала на углу Неопалимовского и Малого Трудного переулка дом такого-то, то по церковным приходам, например «у Мартына Исповедника»,* «у Успенья на-Могильцах»,* «в приходе церкви Неопалимыя Купины».* Иногда же прибегали к различным совершенно случайным обозначениям: против такой-то церкви, против вдовьего дома, против пожарного депо и т. д. Нумерация домов начала заводиться, помнится, с 90-х годов, но этот общеевропейский порядок, уже давно усвоенный в Петербурге, в Москве прививался очень туго. Распоряжения о номерах несколько раз издавались, номера заводились, но как-то не прививались и быстро выходили из употребления. Чтобы сломать упорство московских обывателей и окончательно упрочить новый порядок, пришлось прибегнуть к запрету писать на воротах фамилию домовладельца. Большим подспорьем для введения нового порядка обозначения домов по номерам послужило введение фонарей с номерами, позволяющих различать номера и ночью; без таких фонарей с наступлением сумерек при плохом освещении московских улиц различать номер было невозможно.
Может вполне естественно возникнуть вопрос, как в городе, состоявшем из одноэтажных особняков с мезонинами и антресолями и небольших двухэтажных домов, размещалось население? Надо, однако, при этом помнить, что в 70-х годах в Москве считалось официально всего 400 000 населения и только в конце 80-х или в начале 90-х перепись, в которой принимал участие Л. Н. Толстой, обнаружила в городе 700 000 с лишком жителей. При таких цифрах население размещалось, и с большим простором, в существовавших домах.
В каждом владении, кроме главного дома, выходившего на улицу или в переулок, во дворе существовали так называемые «флигеля», которые и отдавались внаймы квартирантам. Иногда домовладельцы, не живя сами в своих особнячках, сдавали их внаймы. Квартирного вопроса тогда в Москве не существовало; впрочем, если угодно, он существовал, но только в обратную, так сказать, сторону. В 70-х и в 80-х годах предложение помещений превышало спрос. Квартир было больше, чем их было нужно. Многие из них подолгу оставались не занятыми, о чем свидетельствовали наклеенные на окнах или прибитые на воротах записочки, в которых обозначалось: «Сдается квартира, о цене узнать у дворника».
Особенно много квартир освобождалось на лето, когда жильцы, выезжая на дачу, покидали зимнюю квартиру с целью переменить ее. Но очень часто «простой» квартиры, случавшийся летом, грозил затянуться и на зиму, домовладельцы бывали в тревоге, опасаясь такого простоя, и успокаивались, когда судьба посылала хорошего жильца, который будет аккуратно платить деньги, хорошо топить, не жалея дров, не сгноит и не испортит помещения. На большие квартиры заключались контракты домашно или нотариально, но большею частью квартиранты жили по словесному уговору, платя помесячно, причем деньги вносились вперед. За 300 рублей в год можно было нанять квартиру в одной из центральных частей города в три или четыре довольно просторные комнаты с передней и кухней. Студенты нанимали в местностях, прилежащих к Бронной, в так называемом тогда Латинском квартале довольно поместительную комнату за 7, за 10, за 12 рублей, смотря по ее размерам и всякого рода удобствам.
Что почти совсем не изменилось в Москве с тех пор, так это мостовые, которые и тогда, в начале 70-х годов, т. е. около 60 лет тому назад, были такие же примитивные булыжные, как и в наши дни. Асфальтовых совсем еще не было. Деревянная торцовая устроена была уже позже на Тверской, на небольшом ее участке от Страстной площади до генерал-губернаторского дома. Правда, было еще в Москве по окраинам очень много совсем незамощенных улиц и переулков, в которых весной и осенью жители утопали в грязи. Летом в сухую погоду при малейшем дуновении ветра по улицам поднимались, так же как и теперь, облака пыли; никакой поливки улиц не существовало, она стала заводиться с конца 80-х годов. Зимой снег с улиц не убирался; в снежную зиму от накоплявшегося снега уровень улицы все повышался и она становилась выше тротуара, так что с тротуара надо было не сходить на улицу, а подыматься на нее. Покрытая снегом улица была чрезвычайно неровной, образовывались большие впадины или «ухабы», по которым сани ехали то спускаясь, то вздымаясь, как корабль по морским волнам. Такая езда нам в детстве доставляла большое удовольствие. Весной, когда начиналось таяние снега, езда по улицам становилась крайне затруднительной, так как одни части улицы освобождались от снежного пласта скорее, чем другие, на одних местах обнажался уже камень мостовой, на других продолжали еще лежать глубокие сугробы снега. Говорилось тогда, что нельзя проехать ни на санях, ни на колесах. И действительно, в столичном городе* совершенно, как в деревне, приходилось на время весенней распутицы отказываться от далеких переездов. Полиция распоряжалась о сколке снега кирками, что должны были производить дворники домов. Но работа эта велась не одновременно и недружно: один дворник сколет свою часть, у соседнего остается еще высокий пласт снега или в одном полицейском участке благодаря распорядительности полиции сколят снег, в другом запоздают — и такое скалывание только портило дело. Иногда тут вмешивалась и сама природа, как бы издеваясь над московской полицией, если эта последняя слишком преждевременно старалась устраивать весну на улицах. Только выйдет полицейское распоряжение сколоть мостовую, и начнут его исполнять. Вдруг повалит снег, и мостовые опять покрыты густым снежным слоем.
Тянувшиеся по обеим сторонам улицы выложенные плитняком тротуары, устроенные довольно высоко над мостовой, отделялись довольно часто один от другого поставленными каменными тумбами, по форме напоминавшими усеченные конусы, окрашенными в темно-серый цвет. Вот этим частым строем тумб по обеим сторонам московская улица того времени очень отличалась от теперешней. Тумбы за ненадобностью стали уничтожаться в 90-х годах. Не знаю, для чего они вообще существовали. Должно быть, они были заведены еще в те времена, когда тротуары не отделялись от мостовой, возвышаясь над нею, и не были еще замощены каменными плитами, как это было уже в 70-х годах. В то время они служили, между прочим, и для иллюминации города по высокоторжественным дням. На них ставились плошки — посуда вроде поддонников, на которые ставят цветочные горшки. Эти плошки, снабженные фитилями и наполненные каким-то салом, зажигались и, издавая невероятное зловоние, ярко пылали на тумбах, к величайшему удовольствию оживленных толп уличных мальчишек. Эти толпы ребят, высыпавших на тротуары, суетливо хлопотали и весело кричали около плошек, помогая, а может быть и мешая дворникам при устройстве таких иллюминаций. В обычное время город освещался фонарями на деревянных столбах; в фонарях горели керосиновые лампочки. Газ стал проводиться как раз в середине 70-х годов.
Вид уличного движения тогда отличался во многом от теперешнего. Только пешеходов на улицах при меньшей населенности Москвы было значительно меньше. Не было общественных экипажей, кроме линеек, запрягаемых парою лошадей, ходивших от некоторых пунктов в Москве в пригородные места. Нечего и говорить, что вообще экипажи были конными. Было несравненно больше извозчиков, чем теперь, в особенности число их увеличивалось зимой, в пору свободы от сельских работ; легковым извозом промышляли крестьяне некоторых подмосковных местностей. Благодаря такому изобилию извозчиков цены, взимавшиеся ими, были очень низкими. Пятикопеечной платы я уже не застал, но говорили, что и такая была. Но за 10 копеек можно было доехать в санях по Арбату от Денежного переулка* до Арбатской площади. За 20 копеек я ездил уже в 90-х годах из Денежного переулка в университет. Резкое повышение цен на извозчиков произошло в Москве после того, как они обзавелись резиновыми шинами для колес.
Наем извозчика был совершенно свободным договором; извозчик обыкновенно запрашивал, седок торговался, и в результате сделка заключалась по обоюдному соглашению. Все попытки городского управления и полиции установить таксу не удавались и так и не привились в Москве.
Было распространено держание «своих лошадей». Не только люди богатые, но и очень средние по состоянию люди имели своих лошадей; потому при этих маленьких московских особняках были непременно конюшни и каретные сараи. И в этих «выездах» заметны были сословные различия, может быть сохранявшиеся еще от екатерининских установлений, по которым каждая сословная группа имела свои особые права в выездах: первая гильдия имела право ездить парою, а вторая — уже только на одиночке. Купечество ездило преимущественно на одиночках, щеголяя иногда породистыми рысаками. Дворянство ездило парою в каретах и колясках с гербами на дверцах и с ливрейными лакеями на козлах. Ливреи имели вид длинного двубортного пальто, обшитого галунами с вытканными на них гербами барина; головным убором служила шляпа-цилиндр также с гербовым галуном и с кокардою. Зимою при выезде барина в парных санях лакей стоял на запятках за спинкою саней, держась за спинку.
Любители выездов щеголяли не только породою и красотой лошадей, но также и красотою кучера, составлявшего с лошадьми и экипажем как бы единую цельную группу. Ценились высокие, сильные, а главное, дородные кучера. Кучерская одежда имела назначением еще увеличивать естественную толщину кучера. На него надевались два кафтана, исподний и верхний, зимою еще полушубок и верхний кафтан с меховою опушкой, да еще на спину и на грудь под кафтан подвязывались особые подушки для увеличения толщины, может быть также для предохранения от аварий на случай, если бы лошади понесли, «разбили» и кучер, что бывало, свалился бы с козел. На голову летом надевалась особого образца поярковая «кучерская» шляпа, а зимою меховая шапка. Непременными условиями кучерской красоты и достоинства были еще большая окладистая борода и громкий, преимущественно басистый голос, чтобы кричать «гей», «берегись» на зазевавшихся пешеходов, переходящих улицу.
Следует отметить еще некоторые профессиональные различия в экипажах. Крупные доктора, получавшие хорошие гонорары, ездили летом в каретах, а зимою в парных санях непременно с высокою спинкою. Между экипажем, в котором ездил доктор, и получаемым им гонораром существовала обоюдная связь. Выше был гонорар — лучше был и выезд, пара лошадей и карета, но, с другой стороны, и высота гонорара при первых или случайных визитах определялась по экипажу: приедет на одиночке — 3 рубля, приедет на паре — 5 рублей, в карете — 10 рублей. Можно было встретить одиночные и парные «сани с верхом», таким же, каким прикрывались пролетки и коляски; в таких санях с верхом ездили архимандриты мужских и игуменьи женских монастырей и вообще «монастырские власти». Архиерейские выезды хранили тогда еще все черты XVIII в.: упряжку цугом, с форейтором на первой паре, сбрую также XVIII в., причем лошади были в шорах. Митрополит выезжал в карете на шести лошадях цугом, два викарных архиерея, полагавшиеся тогда в Москве, — можайский и дмитровский — на четырех лошадях. Способы передвижения имели следствием особенности в зимних костюмах, теперь уже с распространением общественных экипажей исчезнувшие. Чтобы ехать зимою в извозчичьих или в собственных санях, нужно было одеваться гораздо теплее, чем для того чтобы ездить теперь в трамваях или в автобусах. Поэтому мало-мальски состоятельная московская публика носила зимою шубы на самых разнообразных мехах, длинные, такие же, какие носились и в XVII в., с большими, иногда прямо громадными воротниками. В такую шубу можно было запахнуться и закутаться, поднявши воротник так, что никакой мороз не был страшен. Теперь в такой шубе затруднительно было бы и влезть в трамвай и тем более в автобус. Вот почему этот вид костюма становится редкостью и совсем исчезает. Дамы носили также меховые шубы, салопы* и ротонды.* Такого зимнего дамского наряда, при котором декольтированная шея и ноги в тонких ажурных чулках остаются открытыми, нельзя было себе и представить.
Первые общественные экипажи в Москве — вагоны так называемой конно-железной дороги — появились в середине 70-х годов. Первая линия такой дороги была проложена по Тверской от Страстного монастыря до Петровского парка; потом эти линии стали прокладываться приблизительно по тем же улицам, где теперь проходит трамвай: по кольцам бульваров и Садовой и по радиусам, пересекающим эти кольца. Вагон конки с открытым «империалом», т. е. местами на крыше, куда вели с парадной и задней площадок узенькие винтообразные лестницы и куда допускались только мужчины, тянули по рельсам парой весьма плохеньких тощих лошадей в шорах, которыми управлял, помахивая кнутом, стоявший на передней площадке кучер, дергавший при посредстве шнура привешенный к крыше колокольчик. При подъемах в гору к паре лошадей, везущих вагон, прицеплялась цугом еще пара лошадей с мальчишкою-форейтором, одетым в форменное коричневое с светлыми пуговицами пальто, а летом в темную блузу. В особенно крутых и трудных местах, например от Трубной площади к Сретенскому бульвару, прицеплялись две таких пары тощих лошадей, их долго и усердно нахлестывали и кучер и форейторы, и только после такого воздействия, сопровождаемого громкими побудительными криками и звонками, вагон благополучно подымался в гору. Иногда можно было видеть по улицам целые отряды этой своеобразной кавалерии форейторов, переезжавших из одного места в другое и мчавшихся с воодушевлением юных всадников, как будто они производили атаку на какого-то неприятеля.
Надо заметить, что «конка» была средством сообщения куда более демократическим, чем теперешний трамвай и тем более автобус. В ней ездил преимущественно мелкий московский обыватель. Люди с положением, тем более московская аристократия, на конках не ездили. Правда и то, что этот способ передвижения был очень медленным. Первоначально проложена была почему-то только одна колея рельсов с разъездами, на которых встречались и разъезжались вагоны, идущие в противоположных направлениях. Иногда вагону приходилось очень долго стоять на разъезде в ожидании встречного. Вот почему конка, когда надо было спешить, была средством передвижения непригодным. Нельзя было на ней ездить к вокзалам железных дорог, не рискуя опоздать. Учителя средних московских учебных заведений ездили на уроки всегда на извозчиках.
Управление Москвою, как и весь уклад московской обывательской жизни, носило на себе многие черты патриархального характера. Во главе столицы стоял генерал-губернатор. Долгое время с половины 60-х годов и до 1891 г., более 25 лет, пост генерал-губернатора занимал князь Владимир Андреевич Долгоруков. Это был генерал еще николаевских времен, и по внешнему виду напоминавший эти или даже еще александровские времена, с зачесанными кверху височками, с нафабренными усами, невысокого роста, уже очень старый — он родился в 1810 г., — но затянутый в мундир, в эполетах, с бесчисленными орденами на груди он держал себя для своего восьмого десятка необыкновенно бодро. Достаточно сказать, что, например, в день университетского праздника 12 января, на который он всегда являлся, отстояв длинную архиерейскую службу с проповедью и с молебном в университетской церкви, он затем высиживал весь длиннейший университетский актив и выслушивал очень часто, а для него, вероятно, всегда, скучнейшую двухчасовую актовую профессорскую специально-научную речь, при этом умел все время сохранять вид внимательно слушающего человека и, во всяком случае, никогда на этих актах, как и на других торжественных ученых собраниях, где мне случалось его видеть, не засыпал. Говорили, что он носит парик, что красится, что под мундиром носит корсет, а без парика и без корсета — развалина; может быть, это было и так, но, во всяком случае, в мундире это был бодрый и даже молодцеватый старик-генерал.
Он всегда бывал на разных торжественных общественных собраниях и празднествах, причем его присутствие не вызывало никакой натянутости в обществе, где он бывал. Часто он бывал в театрах, в особенности в бенефисы выдающихся московских артистов, к которым он относился всегда с большим вниманием и лаской. Его можно было встретить прогуливающимся пешком по Тверской в белой фуражке конногвардейского полка, форму которого он носил. На масленице, на вербе и на пасхе он выезжал в экипаже на устраивавшиеся тогда народные гулянья и показывал себя широкой московской публике, сочувственно и приветливо к нему относившейся.
Когда устраивались студенческие балы или концерты с благотворительною целью в пользу недостаточных студентов, студенческая депутация отвозила ему и вручала лично почетный билет, за который он платил обыкновенно 100 рублей и иногда являлся на такие концерты. Он отличался широким гостеприимством, кроме обязательного официального раута* или бала 2 января, на который приглашалось все высшее московское служащее общество, все должностные лица высших пяти классов по Табели о рангах,* он давал еще в течение сезона несколько балов уже более частного характера, для своего круга, очень, конечно, обширного. Он принимал у себя царей Александра II и Александра III во время приездов их в Москву, угощал и увеселял приезжавших в Москву молодых великих князей и иностранных принцев. Такое широкое представительство и гостеприимство обходилось дорого, превышало его жалованье, и он был, как и всякий добрый барин старого времени, в больших долгах, в особенности разным московским поставщикам-торговцам, с которыми, впрочем, совершенно расплатилась после его смерти его дочь. Я помню, как в 1890 г. праздновался двадцатипятилетний юбилей управления его Москвою. Ему поднесено было тогда множество адресов и ценных художественных подарков, коллекция которых поступила после его смерти в Румянцевский музей* и заполняла там целую особую комнату.
Александр III почему-то не любил Долгорукова, должно быть только терпел его до юбилея. Вскоре после юбилея, в 1891 г., ему дана была отставка. Он уехал за границу и через несколько месяцев умер, как это бывает нередко с глубокими стариками, долголетняя бодрость которых поддерживается только привычной деятельностью и которые по прекращении этой поддерживавшей деятельности рассыпаются.
Долгоруков был убран для того, чтобы посадить на его место пожелавшего занять это место великого князя Сергея Александровича,* связанного с Москвою, как тогда это, по крайней мере, говорилось, по проживанию его по летам в подмосковной его усадьбе Ильинском в 30 верстах от Москвы. Великий князь Сергей Александрович был полною противоположностью Долгорукову. В нем совсем не было той приветливости и той открытости, коими привлекал к себе первый. Высокая, худая сухощавая фигура, с неприятным каким-то недоверчивым и недобрым взглядом, всегда какой-то нахмуренный и сухой, он не сумел привлечь к себе расположения в Москве. Может быть, он преисполнен был самых благих намерений, может быть, эта неоткрытость и неприветливость происходили только от застенчивости. Он, кажется, был очень застенчив. На заседаниях, например, Московского Археологического общества* в доме графини П. С. Уваровой* в Леонтьевском переулке,* на которых он часто присутствовал, потому что интересовался археологией, он не решался сам громко высказать какое-либо свое мнение или замечание, а сообщал его тихо графине, около которой занимал место, и та уже громко объявляла, что «великий князь говорит то-то» или «великому князю кажется то-то».
Как бы то ни было, Москве, совсем его не знавшей ранее, он не понравился, не пришелся по душе, Москва его сразу же, со дня его приезда, невзлюбила. Может быть, ему не могли простить отставки Долгорукова; ему надо было многое сделать, чтобы заставить московское общество забыть об обиде, нанесенной старому князю, и чтобы снискать хоть небольшую долю того расположения, которым пользовался Долгоруков. А между тем он держал себя высоко и недоступно. Рассказывали, что, собираясь в дни Долгоруковского юбилея ехать из Ильинского в Москву официально поздравить Долгорукова, он иронически сказал: «Еду поздравлять московского удельного князя». Но если Москва была так долго в управлении Долгорукова, что рассматривалась в высоких сферах как его удел, то Сергей Александрович учредил в Москве уже не удельное княжество, а великокняжеский двор, бывший точною копией большого Императорского двора. Долгоруковская простота и патриархальность кончились. Заведен был тот же стесняющий этикет, что и при Петербургском дворе. Генерал-губернаторский дом был роскошно переделан. Заведены были особые подъезды: его высочества и ее высочества, как во дворцах в Петербурге. Просителей по личным делам Сергей Александрович сам не принимал. Ему только «представлялись» высшие должностные лица, имена которых потом публиковались в газетах в списке представлявшихся, подобно тому как публиковались списки представлявшихся государю.
Зимою великий князь подолгу живал в Нескучном дворце, почти за городом, а на все лето переселялся в Ильинское, откуда приезжал в город раз в неделю, этою отдаленностью житья как бы еще резче подчеркивая свою отчужденность от московского населения. Припоминали по этому поводу, что Долгорукову не позволено было жить летом в Петровском парке, когда он об этом просил. Одним из официальных мотивов назначения великого князя на генерал-губернаторский пост, который занимали обыкновенные, хотя и титулованные, генералы, было будто бы желание придать этому посту особую высоту и блеск и тем оказать внимание Москве. Но Москва дорожила простотой и отсутствием Двора и потому за назначение великого князя не была благодарна.
Не помню, чтобы в многочисленных тогда разговорах пришлось хотя бы раз услыхать какой-либо сочувственный о нем отзыв. Когда случилась известная катастрофа на Ходынском поле во время коронации, его, может быть и несправедливо сваливая всю ответственность за это событие на него, стали зло называть «князем Ходынским». Ни с одною группою московского общества, даже и с высшим московским светом, он не сошелся, ни в ком не возбудил к себе симпатии, несмотря на довольно долгое, почти пятнадцатилетнее управление столицей. Одно время он пытался, по наущению некоего агента тайной полиции Зубатова,* взять в свои руки начинавшееся тогда рабочее движение, в годовщину 19 февраля собрал в Кремль представителей рабочих и говорил к ним речь, но ничего из этого не вышло.
Первоначально в его генерал-губернаторство должность высшего военного начальника — командующего войсками Московского военного округа занимало другое лицо, но затем он соединил в своих руках обе должности — и генерал-губернатора, и командующего войсками. Приходилось слышать, что он окончательно уничтожил последние остатки прежнего мордобойства, привычного в московских войсках, строго преследуя всякую кулачную расправу с солдатами. Но в военных сферах ничьих симпатий к себе он не привлек. Видя, должно быть, свою непопулярность, он, может быть, вследствие угроз, которые он стал получать от революционных организаций как ярый реакционер, один из вдохновителей реакционной политики, незадолго до смерти отказался от должности генерал-губернатора и остался только командующим войсками. Но этот отход от политической деятельности не спас его, и он был первою жертвой начавшегося в 1905 г. революционного движения. В Москве его смерть никаких особых сожалений не возбудила.
Ближайшим сотрудником генерал-губернатора по полицейскому правлению в Москве был обер-полицмейстер, должность, существовавшая со времен Петра Великого. Обер-полицмейстер стоял во главе большого штата полиции. Я уже не застал в 70-х годах этого легендарного московского будочника, сонливо сидевшего у своей будки, подпершись алебардой, и по ночам окликавшего прохожих вопросом: «Кто идет?», — на что проходящий должен был отвечать: «Обыватель».
Низшие полицейские чины носили общее название «городовых», причем подразделялись: стоявшие на полицейских постах для наблюдения за порядком назывались «постовыми», а посылавшиеся по разным поручениям носили название «хожалых». На головах у них были кожаные довольно высокие кепи, на плечах красные шнуры вместо погон, а вооружение их состояло из шпаги, «селедки», как ее называли в просторечии. С 80-х годов их стали вооружать и револьверами, но так как револьверов не на весь персонал хватало, то, как рассказывали, по крайней мере, многие носили только пустые кобуры с красными шнурами. Жить они продолжали еще в «будках» — маленьких избушках, стоявших кое-где по углам улиц, причем в каждой такой избушке ютилось по двое женатых и по одному холостому городовому. Как вся эта компания умещалась в крохотных будках, понять теперь трудно! С 80-х годов город стал строить особые казармы для городовых, и будки были уничтожены. Над обыкновенными городовыми начальствовали «старшие городовые», носившие пальто серого офицерского цвета и узенькие, в половинную ширину офицерских, серебряные погоны.
В полицейском и в пожарном отношении город подразделялся на части, те же, на которые подразделяется и теперь: Городская, Тверская, Пречистенская, Хамовническая и т. д., а каждая часть делилась на кварталы. Во главе квартала стоял «квартальный надзиратель», а во главе части «частный пристав». С начала царствования Александра III этот полицейский строй был изменен на манер существовавшего тогда в Петербурге: кварталы уничтожены, части подразделены на участки, частные пристава отменены, во главе участков поставлены «участковые пристава», а вместо старших городовых заведены «околоточные» во главе околотков, на которые подразделялся участок. Тогда же установлено было очередное дежурство дворников в шапках с бляхами и со свистками у ворот по ночам.
Помощниками обер-полицмейстера были три полицмейстера, между которыми была поделена территория города. В Москве в 70-х и 80-х годах пользовался популярностью полицмейстер полковник Николай Ильич Огарев, занимавший эту должность более четверти века. Он жил в Староконюшенном переулке. Всем знакома была его высокая плечистая фигура с длиннейшими на мало-российский или польский манер свешивавшимися усами. Он считался, между прочим, специалистом по укрощению студенческих беспорядков, приобретя в этом деле опытность благодаря многолетней практике. Университет был на территории, относившейся к ведению Огарева. Кажется, большими умственными свойствами он не отличался, но любим был за добродушие.
Мой дядюшка Андрей Михайлович Богословский, помощник университетского врача и субинспектор в университете, памятный многим студентам-медикам, проходившим через его руки, большой острослов и шутник, необыкновенно комично изображал фантастическое, конечно, совещание, которое будто бы созвал у себя раз генерал-губернатор князь В. А. Долгоруков по вопросу о том, как быть и что делать, если опять французы придут на Москву, и когда будто бы он обратился к Огареву: «Огарев, а ты как думаешь?», — то Огарев выступил с советом стрелять по наступающим французам из Царь-пушки; но когда ему заметили, что ведь у Царь-пушки всего только четыре ядра, то он ответил: «А я буду посылать пожарных таскать их назад». Se non’e vero, é ben trovato.
Обер-полицмейстер жил в особом, специально для него назначенном двухэтажном с мезонином доме на Тверском бульваре против Богословского переулка, о чем свидетельствовала и надпись на доме: «Дом московского обер-полицмейстера». Дом этот сохранился и доныне таким, как был; только уничтожен высокий шест, какие бывали на пожарных каланчах, на котором вывешивались во время пожара пожарные сигналы: днем — черные шары и кресты, а ночью — фонари, так же как это делалось и на каланчах пожарных частей, причем каждая часть обозначалась особым числом шаров. Должность обер-полицмейстера занимали генерал-майоры «свиты его величества», обыкновенно из средних дворянских фамилий. В 70-х годах сидел обер-полицмейстером Н. У. Арапов, затем Е. К. Юрковский, А. А. Козлов. Все это были самые обыкновенные, бесцветные, с монотонным однообразием один другого повторяющие начальники. Они ездили по Москве, обращая на себя внимание особой запряжкой своих экипажей: летом в небольшой пролетке без верха, зимой в одиночных санях «на паре с пристяжной», как тогда говорилось: одна лошадь впрягалась в оглобли, а другая пристегивалась к ней с правой стороны на свободных постромках и бежали хорошей рысью, изящным изгибом извивая шею, что особенно и ценилось в таких пристяжных. Вечера эти обер-полицмейстеры проводили в гостиных среднего московского дворянского круга, с которым были связаны нитями родства и знакомства, или в Английском клубе.
Об обер-полицмейстере Козлове припоминаю следующий анекдот. Он был холост, и дамой его сердца была очень известная в Москве великосветская фешенебельная портниха Мамонтова, жившая там же на Тверском бульваре, где находился и обер-полицмейстерский дом. Сначала она жила на той же стороне бульвара, а потом переехала на противоположную. Вдруг в издававшемся тогда юмористическом журнале «Будильник» появилась картинка, изображающая козла, важно идущего через бульвар с надписью: «Прежде козел ходил по бульвару, а теперь стал ходить через бульвар», — или что-то в этом роде.
Перечисленные обер-полицмейстеры вели спокойный образ жизни и не увлекались никакими реформами, хотя, конечно, не могли не видеть многочисленных недочетов и в полицейском благосостоянии города, и в нравах подведомственной им полиции. Город был пылен и грязен, мостовые были из рук вон плохи, тротуары невозможны, улицы не убирались и не подметались и т. д. Полиция же брала, брала самым открытым и, казалось, узаконенным образом взятки. Как в древние времена «кормлений» княжеских наместников и волостелей, полицейским чинам, начиная от частного пристава и кончая последним паспортистом, прописывавшим в квартале паспорта, домовладельцы посылали с дворниками два раза в году на праздники рождества Христова и пасхи конверты со вложением разных сумм денег, смотря по должности берущего и по доходности дома или по степени состоятельности домовладельца. В большей степени были обложены такими сборами торговые, промышленные заведения, трактиры, гостиницы и пр. В расходных домовых книгах можно было встретить, кроме того, такие записи: «Частному приставу в день его именин» и т. д. Без таких поборов совершенно немыслимо было представить себе полицейского чина того времени, до того веками укорененная взятка была в нравах полиции. Перемены, произведенные в начале 1880-х годов с учреждением участковых приставов, с уничтожением квартальных и с заведением околоточных, не изменили сути дела: участковые пристава и околоточные надзиратели с честью продолжали традиции предков. Впрочем, к восполнению скудного жалованья поборами с обывателей приводила сама сила вещей, потому на эти поборы и начальство и обыватели смотрели снисходительно. Околоточный получал жалованье 50 рублей в месяц, но должен был носить в приличном виде форменное платье, без заплат и без потертых локтей, и это уже одно стоило недешево.
Всей этой полицейской патриархальности разом был положен конец с появлением в Москве обер-полицмейстера А. А. Власовского, назначенного на этот пост одновременно с назначением великого князя Сергея Александровича генерал-губернатором. До того он служил полицмейстером в Риге и обратил на себя внимание своими выдающимися полицейскими талантами. Действительно, это был выдающийся талант, можно сказать виртуоз в своем деле, большой художник, умевший придать своему делу свою особую красоту, полицейский эстет своего рода. Его нововведения оказались очень прочны. Многое остается до наших дней. Только что вступив в должность, он энергично повел дело и тотчас же дал почувствовать свою властную руку. Он начал с внешнего порядка в городе. Незаметные прежде постовые городовые, нередко стоявшие у чьих-нибудь ворот и проводившие время в добродушных беседах с кухарками и прочей прислугой, поставлены были теперь на перекрестках улиц и должны были на больших улицах руководить и управлять уличным движением. Всякие «праздные разговоры», как выражался Власовский, были им запрещены. На место невзрачных прежних людей в городовые Власовский набирал молодых высоких солдат, выходивших по окончании срока службы в гвардейских полках. Это были силачи и великаны, стоявшие на перекрестках улиц как бы живыми колоннами или столбами. Заведена была строгая дисциплина. Не только околоточных надзирателей, но и участковых приставов, — иные из последних бывали в чине полковника, — он ставил в качестве дисциплинарного взыскания также на перекрестках улиц часов на 5 или 6 на дежурство, с которого нельзя было сойти. Молодые околоточные надзиратели нередко склонны были держать себя офицерами и заводили себе широкие офицерские погоны, тогда как должность эта была унтер-офицерского ранга и должны были носить узенькие погоны. Все эти офицерские стремления были неукоснительно пресечены. Какой-то околоточный в день праздника рождества Христова зашел к обер-полицмейстеру и расписался у него в книге в числе поздравителей — за это был посажен на 7 суток под арест.
Ничего нельзя было себе представить что-либо более разнузданное и безобразное, нежели поведение московских извозчиков на улице. Экипажи стояли обыкновенно на углах улиц, а сами они толпились около экипажей на тротуарах, иногда в не совсем опрятных и рваных синих халатах, мешая движению и отпуская иногда замечания по адресу проходивших. Когда обыватель желал нанять извозчика и раздавался крик: «Извозчик», они быстро вскакивали на козлы и с дикими криками, стоя, погоняя лошадей, неслись необузданной ордой к нанимателю, крикнувшему извозчика. Стон стоял в воздухе от этого дикого крика и ругани, которую ненанятые извозчики посылали вслед счастливцу, которому удалось посадить седока, своему же земляку и приятелю, с которым только что вели самый дружественный разговор. Извозчичья ругань славилась в Москве, и существовало даже выражение: «ругаться по-извозчичьи». При найме извозчика на углу, где они ожидали толпою, они обступали нанимателя и неистово орали, торгуясь и сбивая цены друг у друга. Еще шумнее были эти орды у вокзалов при приходе поездов и у театров при разъездах после спектакля. Еще неукротимее были ломовые извозчики, которых было особенно много в Москве в узле железных дорог, подвозивших и увозивших товары, которые с вокзалов и до вокзалов доставлялись гужевым путем. С грузами ломовые извозчики ехали длинным обозом, не держа интервалов между возами и задерживая движение экипажей и пешеходов, пустые — они неудержимо мчались, грозя немилосердно раздавить и сокрушить все на своем пути.
Все это сразу же прекратилось на другой же почти день по приезде Власовского, начавшего жесточайшим образом подвергать их денежным штрафам или отсидке при полиции. О штрафах этих возвещалось в его знаменитых «приказах» по полиции, которые он ежедневно издавал и которые печатались в издававшейся тогда особой газете «Ведомости московской городской полиции». Приказы были лаконичны, но сильны; например, «Легковой извозчик номер такой-то слез с козел — штрафу 10 рублей», «Оказал ослушание полиции — штрафу 25 рублей», «Слез с козла и толпился на тротуаре», «Халат рваный — штрафу 5 рублей», «Произнес неуместное замечание — штрафу 15 рублей» и т. д.
Ломовой ехал на невзнузданной лошади — штраф, лошадь с норовом — штраф, ломовой не держал интервала — штраф. Длинная вереница таких взысканий стала публиковаться в приказах. Все стихло. Извозчики смирно и молча сидели на козлах, не смея слезть с них, с унылыми, вытянутыми лицами. Оживленные их голоса и громкая брань замолкли. Наймы у театров и вокзалов происходили без особого шума. Был сразу же наведен полный порядок. Была преобразована и доведена до высокой степени пожарная команда, которой Власовский особенно усердно занялся. Были выписаны из-за границы паровые машины, заведены складные высокие лестницы, всякие другие усовершенствованные пожарные инструменты. Люди хорошо одеты. В особенности большое внимание было обращено на лошадей для пожарных обозов, Власовский был вообще большой любитель лошадей. Для частей молодые резвые лошади были подобраны строго по мастям: Пречистенская часть выезжала на вороных лошадях, Арбатская — на буланых и т. д. Подбором этим занимался он сам лично. У моего отца была тогда пара темно-серых молодых лошадей. В один прекрасный день околоточный передает нам просьбу «полковника» показать ему эту пару. К назначенному часу лошади были запряжены и отправлены на Тверской бульвар к дому обер-полицмейстера, где несколько раз должны были проехать мимо его окон, из которых он на них смотрел. К счастью, он нашел их неподходящими, иначе он бы их непременно купил, а нам было бы очень жаль с ними расстаться. Но каким образом он узнал об их существовании, остается тайной. Возможно, конечно, что полиция должна была сообщать ему сведения о подходящих для пожарных частей лошадях. Постоянно он являлся в пожарные части, производил внезапные тревоги и разного рода ученье пожарным командам. Команды эти действительно стали выезжать и являться на пожар с наивозможной тогда быстротой.
Надо припомнить, что тогда еще телефонов не было и о пожарах не извещали по телефону, а пожар должны были замечать дежурные пожарные с «каланчей». При здании каждой пожарной части существовала «каланча» — высокая тонкая башня с высоким шестом. На верхушке башни с устроенного вокруг нее балкона часовые пожарные, обыкновенно двое, неустанно обходя кругом башни, наблюдали окрестности и следили, не загорелось ли где-нибудь, и если замечали огонь, давали звонок вниз и подымали тревогу. Высокий шест на башне заканчивался рогаткой, от обоих рогов которой спускались шнуры. На этих шнурах в случае пожара вывешивались пожарные знаки — черные шары и кресты, а ночью — фонари, каждая часть обозначалась определенным числом шаров и крестов над шарами или под шарами. С постройкой в Москве высоких домов, долго превосходивших высотою пожарные каланчи, последние перестали удовлетворять своему назначению, так как с них нельзя было уже окидывать взглядом горизонта; телефон делал их также ненужными.
Выезд пожарных при Власовском стал отличаться своеобразною красотою. Днем можно было любоваться блеском медных пожарных касок и красотою резвых лошадей. Пожарный обоз был тогда гораздо длинней теперешнего. Впереди верхом скакал «вестовой», который разыскивал о точном месте пожара. Далее ехала большая повозка с людьми, запряженная четверкой с развевающимся знаменем части с изображением ее пожарного знака, затем мчались несколько бочек с водой, запряженные парами: водопроводная сеть не была тогда такой разветвленной, и воду к месту пожара надо было откуда-нибудь подвозить, смотря по месту — из реки, из близлежащего пруда, из бассейна — бочками; затем везли также на четверке повозку с лестницами, крюками, баграми, рукавами и прочими снарядами, и, наконец, ехала паровая машина. Бочки и лестницы сияли свежестью окраски, металлические части машины и инструментов были отчищены до яркого блеска. Ночью пожарные ехали с пылающими факелами из ведерок с керосином на палках, и это было феерическое, даже какое-то адское, зрелище, в особенности в темную ночь. Факелы были оригинальным, неизвестным ранее нововведением Власовского. Его же нововведением были трубные сигналы при пожарах: сигнальный рожок тревожно звучал при проезде обоза, чтобы издали предупредить экипажи и пешеходов на перекрестках улиц, а команда при тушении пожара от распоряжавшегося тушением брандмайора или самого обер-полицмейстера, при котором выезжали на пожар два верховых горниста, передавалась трубными звуками, сигналы эти повторялись порой стами частей, так что разыгрывалась как бы целая симфония. В Москве и раньше всегда были любители пожаров, старавшиеся не пропустить ни одного сколько-нибудь большого пожара, по крайней мере в своей округе. Теперь тушение пожара стало художественным зрелищем, сопровождающимся музыкой, и хотя полиция деятельно разгоняла праздных зрителей с пожара, однако на пожары всегда собиралась большая толпа народа.
Крутые и энергичные действия обер-полицмейстера с первых же дней его появления заставили о нем много говорить в Москве. Он скоро стал анекдотическим человеком, предметом рассказов. Невысокий, невзрачный, с какого-то черного цвета гарнизонной физиономией, с усами без бороды, с пристальным злым взглядом, которым он, казалось, видел сквозь землю на три аршина и там следил, нет ли каких-нибудь беспорядков, он целый день и всю ночь летал по городу на своей великолепной паре с пристяжной, зверски исподлобья высматривая этих нарушителей порядка, и немилосердно попавшуюся жертву казнил.
С ним рядом в его небольшой открытой пролётке, зимой в санях, почтительно сидел чиновник его канцелярии в гражданском форменном пальто; на обязанности этого чиновника было записывать виновных в нарушении правил извозчиков, дворников, городовых, околоточных, а также вообще замеченные беспорядки на улицах в особую книжку, которую в полицейских кругах называли «паскудкой», для наложения штрафов. С молниеносной, прямо сказочной быстротой носился он из одного края города в другой. У него было несколько пар выездных лошадей, одна другой лучше, и каждой доставалась ежедневно большая работа.
Его кучер, образец древнерусской красоты, высокий, плечистый, с широкою бородой, орал так, что было слышно с одного конца Тверского бульвара на другой, но, вероятно, и он один с этою работою не справлялся и имел помощника. Когда Власовский спал, совершенно неизвестно. Говорили, что он, когда придется не раздеваясь, садился в кресла и так дремал часа четыре в сутки, остальное время посвящая службе. Впрочем, к обеду, который ему приносили из ресторана «Эрмитаж», так как был холост и своего хозяйства не вел, приглашались его приближенные люди; с ними он напивался коньяком, но пьян никогда не бывал, так как поглощал алкоголь, как губка, и алкоголь на него не действовал. После обеда или ужина освежаясь, ездил всю ночь по городу. В приказах его отмечались замеченные им при проездах нарушения полицейской службы в 2, в 3, в 4, словом во все часы ночи в самых различных частях города.
Неудивительно, что извозчики, сторожа и полиция терпеть его не могли и трепетали перед ним, извозчики с ненавистью говорили о нем с седоками. Налеты его были самые неожиданные, а в приказах он умел не только немилосердно казнить, но и с жестоким сарказмом высмеять казнимого. Мне запомнился, например, такого рода его приказ: «В четыре часа утра такого-то числа при приезде моем в Петровско-Разумовский участок дежурный околоточный, снявши шапку и шашку, облокотясь на стол, спал и при входе моем не рапортовал мне о состоянии участка». Ясно, что не рапортовал, когда спал. Можно себе представить состояние духа околоточного, когда он, проснувшись, узрел перед собою нежданного посетителя.
Требовательность свою он доводил иногда до нелепости. Ради какого-то эстетизма он, например, требовал, чтобы откосы тротуаров были посыпаны желтым песком. Действительно, в улице, окаймленной двумя желтыми лентами, было что-то красивое, но это была обременительная повинность для домовладельцев, и не только ненужная, но и вредная. Дождь сносил песок по желобкам улиц в водостоки, которые сооружала городская управа, и водостоки засорялись. Обер-полицмейстер штрафовал домовладельцев за непосыпку откосов песком, а городская управа привлекала к суду мирового судьи тех, которые посыпали.
Поддерживал Власовского исключительно великий князь Сергей Александрович. В петербургских высших сферах он расположением не пользовался, чему доказательством служит то, что его не производили из полковников в генералы, как бы следовало, потому что должность обер-полицмейстера была генеральского ранга, и он все время был и подписывался не обер-полицмейстером, а только исправляющим должность обер-полицмейстера. Жесткое его правление продолжалось до 1896 г. и оборвалось сразу, также в связи с ходынской катастрофой. От него рады были отделаться, и он получил отставку, так и оставшись полковником.
Городское хозяйство вели органы городского самоуправления, или, как тогда говорили, городского общественного управления: распорядительный орган — городская дума и исполнительный — избираемая думой городская управа. Во главе той и другой стоял избираемый думой городской голова. По городовому положению 1870 г. московская дума состояла из 180 гласных. Правом избирать гласных и быть избираемыми в гласные пользовались все плательщики городских налогов до самых мелких, например, приказчиков, уличных разносчиков, торговавших с лотков, и др.
Вся сумма городских налогов делилась на три доли. Параллельно с этим составлялся список плательщиков налогов по величине платимого каждым налога, начиная с самых крупных, в нисходящем порядке, и этот список также подразделялся на три группы, так что на каждую группу приходилась 1/3 городского налога. Каждая группа избирала по 60 гласных. Ясно, что первая группа — крупных плательщиков — была самою немноголюдной; в нее входили крупные фабриканты, заводчики, крупные коммерсанты и домовладельцы. Третья группа была, наоборот, самая многолюдная, включала в себя мелких домовладельцев, мелких ремесленников и торговцев. Платимая ею 1/3 городского налога составлялась из многого множества мелких платежей. Вторая группа занимала среднее место. Таким образом, преимущественное право на участие в городском управлении закон отдавал наиболее богатому классу городского населения: немногочисленные избиратели этого класса посылали в думу 60 человек. Наоборот, несколько тысяч плательщиков третьей курии избирали также 60 человек. Тем не менее эти мелкие домовладельцы — мещане, ремесленники и торговцы — проникали в думу; она не оставалась для них закрытой. Из них выходили иногда гласные, увлекающиеся городскими делами, бескорыстно посвящавшие им значительную долю своего времени и внимания. В 80-х годах известен был гласный Д. В. Жадаев, мелкий лавочник по профессии, человек весьма малообразованный, но внимательно вникавший в каждое городское дело, постоянно выступавший в заседаниях думы с речами, произносимыми довольно нескладно, но горячо и направленными на то, чтобы не тратить зря и беречь каждую городскую копейку. Он настолько прилежал к городским делам, что упускал из виду свои собственные. Жена его в простоте сердечной приходила к городскому голове жаловаться, что муж совсем бросил свою торговлю, и просила, чтобы городской голова сделал ему надлежащее внушение.
По городовому положению 1892 г. порядок выборов в думу был существенно изменен. Активное и пассивное избирательное право было предоставлено только владельцам недвижимых имуществ и купцам 1-й и 2-й гильдий. Круг избирателей был таким образом значительно сужен, из него был изъят весь этот многолюдный класс мелких плательщиков городских налогов, который входил в него по городовому положению 1870 г., вся эта городская демократия. Число гласных было сокращено до 160. Они избирались уже не по трем куриям, как ранее, а в нескольких избирательных собраниях территориального характера. Каждый избирательный участок составлялся из нескольких полицейских частей. Никаких открытых политических партий тогда еще не было, но и при том и при другом городовом положении каждый раз при выборах шла оживленная борьба между двумя группами московского населения: интеллигенцией и тем малоинтеллигентным или вовсе не интеллигентным слоем, к которому принадлежало громадное большинство московских домовладельцев, мелких торговцев и ремесленников. Этот малокультурный класс на московских выборах одно время назывался «ахал-текинцами» — название относится к началу 80-х годов, ко времени покорения Скобелевым прикаспийского края, — а затем получил название «черной сотни», которое не только упрочилось за ним, но впоследствии получило уже значительно более широкое и преимущественно политическое значение; так стали называться реакционеры.
Москва была крупнейшим умственным центром. Просвещенных и образованных людей было здесь немало. Надо сказать, что и интерес к городским делам в этом просвещенном классе был большой. «Русские ведомости», например, — орган московской интеллигенции, много внимания уделяли городским делам. В думе сидело несколько гласных профессоров: В. И. Герье,* избиравшийся гласным чуть не с введения городового уложения 1870 г. и до конца существования городского самоуправления, т. е. до революции, далее профессор М. В. Духовской, профессор М. П. Черинов, историк. Д. И. Иловайский,* А. Н. Маклаков, глазной врач, старший врач Глазной больницы, бывший профессор политической экономии С. А. Петровский, академик Митрофан Павлович Щепкин. Но только сравнительно немногие интеллигентные жители Москвы владели домами, большинство их проживало на наемных квартирах и потому не имело избирательных прав. Прибегали к разным уловкам, чтобы получить избирательное право: бывали, например, случаи, когда профессора университета приобретали «прикащичье свидетельство», т. е. свидетельство об уплате налога с приказчиков, дававшее право служить приказчиком в торговом предприятии. Интеллигентные силы проникали на городские выборы, являясь уполномоченными от учреждений или вообще от юридических лиц, владевших недвижимыми имуществами. Наибольшее количество интеллигентных домовладельцев из дворян, чиновников и лиц свободных профессий сосредоточивалось, как было сказано выше, в городских частях: Пречистенской и Арбатской, отчасти в Хамовнической и Тверской. Этот избирательный участок давал значительное число интеллигентных гласных. Но и здесь интеллигенция проходила не без борьбы, если домовладельцы Дорогомилова, ямщики по происхождению, проявляли активность, являлись в большом числе на выборы и дружно проваливали «советников», т. е. кандидатов в гласные, обозначенных в списках с их чинами. Выборы производились торжественно в большом зале городской думы. По стенам залы стояли длинные ряды баллотировочных ящиков. Распоряжался выборами городской голова. Избиратели входили по билетам, удостоверявшим их право. Каждого сопровождал при обходе ящиков служащий городской управы, вручал перед каждым ящиком шар, который надо было, всунув руку в сделанную над ящиком трубу, опустить в правое или в левое, т. е. в избирательное или в неизбирательное, отделение ящика. По истечении времени, назначенного для баллотировки, производился публично счет шаров в каждом ящике и объявлялись результаты. Интерес к выборам бывал иногда большой, но уровень сознания отставал иногда от уровня этого интереса. На одни из выборов явился купец, имевший право на два шара: один — свой, другой — по доверенности от жены. Обойдя ящики, он с самодовольным видом заявил, что поступил справедливо и никого не обидел: в каждый ящик один шар клал направо, другой налево.
Городской голова, председатель думы и управы, был наиболее влиятельным органом городского самоуправления и, если был энергичным человеком, становился настоящим хозяином города. С ростом промышленности и торговли в последней четверти XIX в. господствующее положение в городских делах в столицах стала занимать высокая буржуазия: крупные фабриканты и коммерсанты. Эта буржуазия близко стала к городским делам, питала к ним большой интерес и приходила на помощь городскому хозяйству огромными пожертвованиями, в Москве — обстроила Девичье Поле клиниками, создала ряд больниц, богаделен, приютов и разных других учреждений. Ее представители в значительном числе заседали в думе и играли там выдающуюся роль. Из этого класса и избирались преимущественно столичные городские головы. Московский городской голова получал жалованья 12 000 рублей в год, но расходы на представительство, связанные с этой весьма видной и почетной должностью, были значительно больше этого жалованья, и получавшийся таким образом дефицит мог покрываться тогда только из толстеющего купеческого, а не из худеющего дворянского кармана. К тому же в составе высокой столичной буржуазии стали появляться лица, по образованию, манерам и по всей обстановке жизни удовлетворявшие требованиям, которые можно было предъявить к столичному городскому голове; такие городские головы были настоящими лорд-мэрами в Москве.
В 70-х годах был городским головою С. М. Третьяков, из крупного промышленного мира. О высоте культурного уровня этой семьи свидетельствует деятельность его брата П. М. Третьякова, мецената, покровителя художеств, собравшего известную картинную галерею и пожертвовавшего ее городу. Однако крупная буржуазия в Москве охотно уступала место на выборах в головы представителям умственной и родовой аристократии.
В начале 80-х годов проведен был в головы известный ученый и писатель, бывший профессор Московского университета Б. Н. Чичерин. Чтобы провести его в гласные, он должен был обзавестись избирательным цензом, для чего им была куплена какая-то недвижимость где-то на захолустной окраине Москвы. От его просвещенной деятельности много ждали, но головство его скоро пресеклось. На обеде, данном им провинциальным городским головам, съехавшимся в Москву на коронацию Александра III в мае 1883 г., он произнес политическую речь в либеральном духе, в которой намекал на необходимость введения представительных учреждений. Речь шла совершенно вразрез с настроениями тогдашнего правительства и самого Александра III, и Чичерин должен был подать в отставку.
Бесспорно, самым выдающимся, самым ярким городским головой в Москве был Николай Александрович Алексеев, занимавший эту должность в конце 80-х и в начале 90-х годов. Он происходил из крупной коммерческой семьи Алексеевых, имевшей большую «канительную» фабрику (производство золотых и серебряных нитей), из той же семьи, которая дала и другого замечательно талантливого человека, артиста К. С. Алексеева (Станиславского), основателя Художественного театра. Высокий, плечистый, могучего сложения, с быстрыми движениями, с необычайно громким, звонким голосам, изобиловавшим бодрыми, мажорными нотами, Алексеев был весь — быстрота, решимость и энергия. Он был одинаково удивителен и как председатель городской думы, и как глава исполнительной городской власти.
Он мастерски вел заседания думы. Дума в 70-х и 80-х годах* помещалась на Воздвиженке в большом и красивом особняке графа А. Д. Шереметева, где потом находился Охотничий клуб, а в наши дни Военная академия. Заседания происходили в большой длинной зале этого дома. За длинным столом в несколько рядов сидели гласные, а во главе стола садился городской голова. Он являлся на заседание во фраке и белом гастуке, гласные приходили в разных костюмах до поддевы* и высоких сапогов бураками* включительно. Голова возлагал на себя серебряную цепь, и это служило сигналом к открытию заседания.
Заседания думы по вторникам, начинавшиеся в седьмом часу, до Алексеева благодаря неумелому и вялому руководству затягивались иногда до глубокой ночи. Алексеев вел заседание с необыкновенной энергией и быстротой. «Объявляю заседание открытым. Прошу выслушать журнал прошлого заседания», — раздавался звонкий сильный голос. Жужжание разговора стихало, и городской секретарь, стоявший за конторкой позади головы, мерно и по-секретарски читал. «Правильно ли составлен журнал? — звенел далее вопрос головы. — Если возражений нет, позвольте считать журнал составленным правильно». Подписав поданный секретарем журнал, он вставал и быстро одно за другим докладывал мелкие дела, внесенные на решение думы городской управой или различными думскими комиссиями. Только и слышалось: «Возражений нет, принято; принято», — и рука быстро перекладывала доложенные бумаги из одной пачки в другую.
Затем докладывались дела, вызывавшие обсуждение. «Кому угодно слово по этому вопросу? Слово принадлежит гласному такому-то». Гласный поднимался говорить, а голова садился и внимательно слушал, ни на минуту не оставляя оратора и пристально следя за ним. Он не давал говорить лишнего, если гласный уклонялся в сторону, просил его держаться ближе к делу, быстро и ясно резюмировал прения, точно ставил вопрос и пускал его на голосование: «Согласных прошу сидеть, несогласных — встать. Принято!» Если большинству было не сразу ясно, секретарь быстро считал голосующих. Нельзя сказать, чтобы он держал себя беспристрастно; напротив, и пристрастно, и страстно. Были гласные, к которым он относился очень почтительно, и это почтение подчеркивал. Был, например, гласный Г. В. Грудев, старик за 90 лет, что-то старческим слабым голосом лепетавший, — Алексеев терпеливо его выслушивал. Но были другие — правда, пустые говоруны, которых он слушал нетерпеливо дергаясь, громко произносил отрывистые реплики и старался при первом же удобном случае их красноречие пресечь. Иного гласного он внезапно обрывал замечанием и терроризировал так, что тот смущался и замолкал.
Помню раз довольно долго говорил какой-то гласный; говорил запинаясь и плохо, укоряя в чем-то городскую управу, что вот она обещала что-то привести в порядок, а вот оказалось… «Не оказалось!» — раздался громкий окрик, и гласный, не обладавший, очевидно, опытностью в парламентских дебатах, смутился и сел. Нередко после такой оппозиционной речи голова подымался и резко возражал. Говорил он прекрасно, громко, в высшей степени деловито, без всяких риторических прикрас, за словом в карман не лез, пускал в ход иногда простонародные выражения вроде, например, «запущать дела», приводил сейчас же деловые справки, смело пускал в ход цифры, не всегда, может быть, соответствовавшие действительности, но производившие эффект, и уничтожал противника. К 8 часам вечера заседание кончалось.
На заседания думы собиралась публика; одни интересовались исходом того или другого дела, которое рассматривалось в заседании, другие приходили любоваться мастерством, с каким велось заседание. Не помню, какой-то наблюдательный острослов сказал, что русские председатели бывают двух типов: или отцы-командиры, или сонные вахлаки. Алексеев относился, конечно, к первому типу.
Так же властно он вел и городское хозяйство, развивая кипучую деятельность. По закону городской голова был только председателем исполнительного органа, городской управы, которая действует коллективно, как коллегиальное учреждение. Но при Алексееве это была только внешняя форма; все дело вел он сам; его энергия была мощным двигателем городского хозяйства. Этой его энергии и настойчивости Москва обязана осуществлением крупнейших и необходимейших для большого города предприятий, каковы водопровод и канализация. До него об этих предприятиях только говорили, чувствовали их необходимость, но так как это были сложные и трудные многомиллионные сооружения, то браться за их осуществление боялись.
Водопровод, подававший в Москву воду из местности при селе Мытищи, изобилующей ключами, сооружен был еще при Екатерине, и до сих пор уцелели видимые с Ярославской железной дороги каменные арки этого старинного акведука. По его трубам вода подавалась на Сухареву башню, где были для нее устроены громадные чаны, и отсюда проведена была в разные, очень не многие, впрочем, пункты города, в которых устроены были сохранившиеся и до наших дней весьма красивые бассейны с фонтанами. В дома вода водопроводом не подавалась, а доставлялась водовозами в бочках одноконных или ручных, передвигаемых самим водовозом. Наполнив бочку из бассейна посредством «черпака» — деревянной ведерки на палке, водовоз подвозил бочку к воротам дома, затем отправлялся за ведрами в кухню той квартиры, куда воду поставлял, оттыкал деревянную затычку в бочке, причем вода шумной струей наполняла звенящие ведра. Одною из самых злых шалостей уличных мальчишек было, когда водовоз уйдет во двор с наполненными ведрами, ототкнуть пробку и пустить струю.
Вода в квартирах хранилась, смотря по размерам хозяйства, в кадках или ушатах, прикрываемых деревянными кругами, на таком круге лежал железный, обыкновенно заржавевший ковш, которым зачерпывали воду, чтобы напиться или для наполнения других более мелких сосудов. Вода, привозимая водовозами, предназначалась для питья. Для питья лошадям и коровам, для стирки, для мытья шла вода из колодцев; на редком дворе не было своего колодца, из которого вода накачивалась насосом. Такой примитивный, совершенно деревенский способ водоснабжения был возможен, пока Москва состояла из небольших невысоких домов деревенского типа, но снабжать таким образом громадные многоэтажные здания было совсем невозможно, и водопровод, подающий воду механически в высокие этажи, был существенной необходимостью. Притом прежний способ был крайне негигиеничным, совсем антисанитарным. В бассейнах вода загрязнялась всем тем, что содержала в себе уличная пыль, т. е. землею, песком, сухим навозом и пр. Но еще хорошо, если водовоз доставлял воду из бассейна, — вода, по крайней мере, была мытищинская, ключевая. В местностях, где не было бассейна, водовозы возили воду из Москвы-реки, а иногда и из других совсем уже негигиенических источников — небольших московских речек, прудов и т. д.
Регулярно два раза в год — перед праздниками рождества Христова и пасхи — в водоснабжении происходила заминка: водовозы были обложены негласным побором в пользу механиков, действовавших на Сухаревой башне, и эту дань должны были доставлять к указанным праздникам.
Если они замедляли уплатой, механики под предлогом ремонта запирали воду.
Устройство водопровода было поведено с обычной Алексеевской энергией и быстротой. Произведены разведки в окрестностях Мытищ, установлены там новые сильные машины, проложены магистрали в Москву, в Москве выстроены две новые водонапорные башни за Крестовской заставой, проложена разветвленная сеть труб в Москве, и каждое домовладение могло подавать заявление в городскую управу о желании присоединиться к водопроводной сети. Такое сложное сооружение не могло, конечно, обойтись без промахов. Оно вообще вызвало много разговоров и споров, основательной и неосновательной критики. Действия коронной администрации публичному обсуждению, например, в газетах тогда не допускались, эта администрация считалась как бы непогрешимой, но действия выборных органов, городской управы и городского головы были вполне открыты для критики, иногда самой язвительной. Постоянно, кроме серьезных статей в печати, выходили карикатуры на думу, на управу, на голову. Случилось так, что по каким-то причинам, может быть действительно по какому-то недосмотру, крестовские водонапорные башни вскоре после постройки неожиданно треснули. Эти трещины были злобой дня. В одной из московских газет тотчас появилась ехидная статья по адресу городской управы с текстом из Библии в качестве эпиграфа: «И сказали они, сыны Хама, построим себе город и башню высотой до небес». Под сынами Хама, конечно, разумелись здесь члены городской управы. Как-никак, водопровод начал свое действие. Позже, уже после Алексеева, он был расширен и увеличен присоединением к нему Рублевской ветви. Но начало ему положено Алексеевым.
Столь же страстные разговоры вызвало и сооружение другого грандиозного предприятия — канализации. Много спорили о разных системах канализации — сплавной, раздельной и других. Решил дело городской голова, избрав систему. Рассказывали, что, решая вопрос, он перекрестился и сказал: «Ну, или пан, или пропал!» Эту фразу очень повторяла газетная критика. Время показало, что выбор был сделан правильно: на действие московской канализации жалоб не было. Ее отсутствие было несчастием для города. Нечистоты хранились во дворах в особых ямах, загрязняя почву и издавая зловоние. Постоянно публиковались разные полицейские правила об устройстве помойных и прочих ям, постоянно эти правила нарушались, составлялись протоколы, налагались штрафы, но все это ни к чему не приводило, раз канализации не было. Из ям нечистоты вывозились в бочках ассенизационными обозами, содержимыми городом и частными предпринимателями, едва справлявшимися, однако, с этим делом, так что домовладельцам приходилось подолгу ждать появления обоза, а ямы переполнялись. При появлении обоза обыкновенно ночью и при выкачивании нечистот в бочки зловоние достигало наивысшей степени и было ощущаемо вдалеке от того двора, где работа происходила. Проезжая по улице, обоз надолго оставлял за собою зловонный след. Москва тогда, в особенности по ночам, была зловонным городом.
Тихая лунная теплая весенняя ночь, цветет по дворам и в садах сирень, по улицам мелькают тени влюбленных парочек, и вдруг откуда-то повеет струя такого аромата, что только затыкай носы. Рабочие частных ассенизационных обозов, грязные, обыкновенно крайне плохо одетые, совсем оборванцы, — это занятие было уже последним делом, к которому приводила крайняя нужда, — были предметом юмористики московских обывателей. Их называли «ночными рыцарями», «золотарями», очевидно по ассоциации контраста. А когда, бывало, обоз из нескольких …бочек мчится наподобие пожарных по улице — до Власовского, конечно, при котором все ломовое движение под страхом немилосердных штрафов должно было производиться шагом, — иной веселый обыватель орет во все горло этим обозникам: «Где пожар? Где пожар?»
Этих двух грандиозных сооружений Алексеева — водопровода и канализации — достаточно, чтобы стяжать ему славу и благодарность московского населения. Они преобразовали Москву. С ними она перестала быть большой деревней, какою была, и становилась действительно городом. Но еще целый ряд других, уже менее крупных, но также значительных сооружений в городе был осуществлен Алексеевым. Выстроено новое собственное здание городской думы* по проекту архитектора Д. Н. Чичагова на Воскресенской площади, куда она и переехала с Воздвиженки. Проложены везде хорошие асфальтовые тротуары, причем уничтожены были старинные тумбы. Мостовые остались старого фасона, из булыжника, какими, увы, остаются и до наших дней, но через них проложены были для удобства пешеходов асфальтовые дорожки. Окружающий кремлевскую стену Александровский сад — одна из прелестен Москвы, бывший когда-то во времена героев Островского любимым местом прогулок жителей Москвы, к 80-м годам был запущен, пришел в упадок, был огорожен от улицы безобразным дощатым забором. Алексеев, заключив какой-то договор с дворцовым управлением, в ведомстве которого состоял сад, восстановил его, привел в порядок и обнес той прекрасной, чугунной решеткой, которая теперь его окружает.
Больницы, школы, другие разные отрасли городского управления — всюду проникал его зоркий, хозяйский глаз, всюду слышался его громкий голос, везде он был энергичным решительным организатором, живо схватывавшим суть дела, быстро соображавшим и находившим средства к осуществлению задуманного. В губернском земском собрании при председателе губернской земской управы Д. А. Наумове, очень почтенном, но далеко уступавшем Алексееву в энергии, долгое время обсуждался вопрос о необходимости устройства психиатрической больницы, недостаток которой живо ощущался. Делом заинтересовался Алексеев, входивший в состав губернского земского собрания от города. Он произнес по этому делу несколько энергичных речей, где громил вялость управы, указал на здание для больницы, предложил оборудование из городских складов, с тем чтобы открыть больницу немедленно, тотчас же. Он стал объезжать видных представителей московского купечества, выпрашивал пожертвования на больницу. «Поклонись в ноги, тогда дам столько-то тысяч», — сказал ему, конечно шутя, один из старомодных московских коммерсантов. Городской голова, недолго думая, бухнулся в ноги купцу и сейчас же получил обещанные тысячи.
Больница была действительно быстро создана.
В земском собрании ему приходилось преодолевать сильную наумовскую партию,* со стороны которой его вмешательство в земские дела встречало отпор. Были враги. Алексеев умел иногда их вышучивать. Был земский гласный Ив. Ив. Шаховской. Нетитулованный Алексеев неизменно его бесил, называя его «гласный Шаховский», подчеркивая таким ударением отличие его от князей Шаховских, на что в ответ и тот неизменно называл Алексеева «гласный Але́ксеев».
Когда в 1892 г. случился большой неурожай в восточных губерниях и начался сбор пожертвований на организацию помощи голодающим, генерал-губернатор великий князь Сергей Александрович учредил при себе совещание для такой организации. В этом совещании Алексеев предложил самый дельный и практический план помощи от Москвы и был отправлен для осуществления этого плана на месте. Он поразил всех своей деловитостью и энергией, произвел сильное впечатление на великого князя, и ему уже прочили портфель министра торговли.
Внезапная трагическая смерть пресекла эту кипучую энергию. В марте 1893 г. в здании думы при приеме посетителей у себя в кабинете городского головы он был тяжело ранен каким-то душевнобольным и через несколько дней скончался. Злые московские языки говорили тогда о какой-то романической подкладке в этом происшествии. Говорили, что у Алексеева и Власовского, очень подружившихся, были какие-то дела и кутежи с женщинами, что это их поведение вызвало неудовольствие в Петербурге и что Александр II на докладе положил резолюцию: «Унять жеребцов». Нельзя сказать, насколько это было действительность и насколько пустые разговоры. Трудно себе представить Власовского героем романа. Но дружба их, соединявшая две энергии — полицейскую и хозяйственную, была фактом, и Алексеева можно было видеть иногда едущим с обер-полицмейстером на его паре с пристяжной. Власовскому же выпал и печальный жребий распоряжаться порядком на похоронах приятеля, на которых были массы народа: он ехал за гробом верхом.