В. М. Голицын. Театр и зрители*

осле пожара Большой театр был отделан лишь в 1856 году ко времени коронации императора Александра II. По поводу пожара, к счастью, случившегося днем, я помню, что, несмотря на далекое расстояние, из нашего дома на Покровке хорошо был виден столб черного дыма, и помню еще, что в последующие дни много говорили о геройском поступке одного крестьянина, который кого-то или что-то спас через горевшую крышу. Театр был возобновлен под наблюдением архитектора Кавоса,* часто посещавшего мою мать и потешавшего нас, детей, своим коверканьем всех языков, на которых он говорил. Когда театр был готов, многие москвичи любили гордиться им, считая его самым великолепным во всей Европе по размерам и убранству, и приезжие артисты из любезности подтверждали такое суждение.

Зрительная зала освещалась лампами, в коих горел так называемый олеин. Случалось, что во время действия в одной из тридцати или сорока ламп рампы лопалось стекло, и она начинала немилосердно коптеть; когда же наступал антракт, то из-за спущенного занавеса появлялся рабочий в фартуке и высоких сапогах и поправлял беду. Люстра состояла из трех рядов таких же ламп, и она поднималась в отверстие потолка как для того, чтобы зажигать их и тушить, так и по случаю лопнувшего стекла, что бывало и во время представлений. После того как куски стекла несколько раз падали на головы сидевших в креслах зрителей, догадались приделать под люстрой тонкую сетку. Лишь гораздо позднее было введено газовое освещение в люстре* и в рампе. В особо торжественных случаях, например, в спектаклях в большие праздники или царские дни, зажигались стеариновые свечи в прикрепленных к бортам лож бронзовых бра, и свечи эти бывало текли опять-таки на головы зрителей.

Что касается мер противопожарных, то об этом никто в то время не помышлял. Так, например, в Большом театре были деревянные лестницы со сцены в уборные, притом они помещались среди висевших картонных декораций и кулис. Что произошло бы, если бы загорелось во время представления! А в Малом театре и публика подвергалась не малой опасности в случае паники, ибо проходы из партера и из лож были очень узки сами по себе и, кроме того, они наполовину загорожены были стойками для продажи конфет и фруктов. Еще в 80-х годах мне говорил один московский брандмайор, что для него была настоящим кошмаром мысль о пожаре во время представления в Малом театре. Только пожар в Венском театре, погубивший несколько сот человек, заставил театральные власти подумать о надлежащих мерах, которые, однако, оставались до самого последнего времени полумерами.


Сравнительно недавно в Малом театре упразднен был оркестр. В антрактах им исполнялись разные пьесы, причем соблюдалось правило: если шла драма, то музыка была меланхолическая, если же комедия, то и мотивы были веселые. Кроме того, оркестр аккомпанировал пению в оперетках и водевилях…

Во время антрактов публика (в Большом театре), преимущественно дамская ее половина, прохаживалась в фойе, а большинство мужчин отправлялось в кофейную, которая быстро наполнялась таким непроницаемым дымом от папирос, что дышать бывало трудно. Позади этой кофейни была небольшая комнатка, куда проникали одни избранные по знакомству с хозяином кофейни, завзятые театралы и балетоманы. Вокруг столика, на котором порою красовались бутылки шампанского, быстро опорожняемые, велась оживленная беседа, передавались театральные новости более всего из амурной области, завязывались дружбы, а то бывали и ссоры. Быть может, хорошо помнит эти антрактные собрания часто появлявшийся в них и доныне благополучно здравствующий К. Ф. Вальц, тогда еще совсем молодой человек, но уже состоявший помощником своего отца, главного машиниста Большого театра, каковую должность он впоследствии наследовал и сохранил за собой в течение более пятидесяти лет.

Я выше употребил термин «завзятый театрал». Этот тип с течением времени совсем исчез, но в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов немало было представителей такового. Что бы ни давали в Большом театре, а каждый вечер на одних и тех же креслах восседали эти любители-театралы, то безучастно относясь к зрелищу, то занятые своим «интересом» на сцене. О некоторых стоит упомянуть, как о любопытных типах общественной жизни той, уже столь далекой от нас эпохи.

Вельможный граф А., уже немолодых лет, являлся какой-то неотъемлемой принадлежностью балетного представления. Высокого роста, полный, с гладко выстриженной головой и седой бородкой, он красовался в первом ряду кресел и как-то покровительственно глядел на мелькавших перед ним балерин, которых он в разговорах в глаза и за глаза звал уменьшительными именами — Машенька, Верочка и т. д.

Очень охотно раздавал свои фотографические карточки, на которых он изображен сидящим за столом и окруженным портретами наиболее известных из этих «жриц Терпсихоры». Живший в то время в Москве писатель граф Соллогуб посвятил ему стихотворение, из которого я помню лишь два последних стиха:

Вельможа ласковый и знатный

Кругом себя он опортретил.

Он умер в конце шестидесятых годов будучи губернским предводителем дворянства в одной из среднерусских губерний.

На крайнем кресле первого ряда неизменно восседал красивый, молодой гусар К… Располагая большими средствами, он жил очень широко и более всего щеголял своими лошадьми. Часто можно было видеть его едущим на паре с пристяжной, в санях из розового дерева с позолоченными бронзовыми украшениями, и уличная публика останавливалась, любуясь этим «выездом», по принятому в то время выражению. Вся эта роскошь кончилась разорением и смертью чуть ли не в больнице умалишенных.

Таким же постоянным балетоманом был хорошо известный Москве Лука Похвиснев, тоже бывший когда-то гусаром, но давно уже пребывающий в отставке. Благодаря своему продолжительному роману с одной из балерин, он в балете и его труппе был своим человеком, и его подруга часто содействовала знакомству молодых людей с их сценическими «интересами». Этот Похвиснев более всего отличался своими рассказами, в которых правда почти всегда отсутствовала, и стоило сказать, что такую-то новость сообщил Похвиснев, чтобы никто этому не поверил… Так, между прочим, он рассказывал, что однажды, проезжая в санях по Газетному переулку, он обронил свои карманные часы. Через месяц, на том же месте, в лицо ему попал большой ком снега и в нем очутились его часы, и, «вообразите, — добавлял он, — идут». И этот субъект, в свою очередь, кончил жизнь в глубокой старости психически больным.

Сборным местом для всех этих балетоманов были: днем — кондитерская Трамбле на Кузнецком мосту, а вечером — ресторан гостиницы Шевриэ, бывшая Шевалье, в Газетном переулке. В первой было два больших окна, из которых удобно было наблюдать за балеринами, любившими после репетиции в театре прогуляться по Кузнецкому. В ресторане собирались вечером люди более или менее состоятельные и там передавались балетные новости, впечатления, надежды. В то время обширных ресторанов с десятками столов и в помине не было, и у Шевриэ было всего две маленькие комнаты с двумя столами, и те по большей части были незаняты, особенно же в поздние часы. Поэтому разговоры могли быть совершенно свободными, по-семейному. Изредка к компании присоединялся кто-либо из мужской половины балетной группы, и тогда беседа, сопровождаемая более или менее роскошным угощением, делалась оживленнее, закулисные новости передавались во всеуслышание всем присутствующим.

Как в салоне Шевриэ, так и в задней комнате театральной кофейни часто происходили обильные «возлияния», бутылки шампанского быстро опорожнялись одна за другой. Специалистом по этой части был некто М., довольно богатый помещик старого закала, уже не первой молодости. Я не помню, чтобы я когда-либо встречал его трезвым. Он тоже был из числа неизменных балетоманов, но уже женатый на одной только что вышедшей из училища балерине. Венчался он в походной церкви одной из московских казарм, где полковой священник славился тем, что готов был венчать без всяких формальностей кого угодно и на ком угодно. Эта свадьба долго была темой бесконечных разговоров в балетном мирке. Однажды веселая компания с М. во главе у Шевриэ, в которой участвовали двое из балетных артистов, села на извозчиков и поехала по улицам уже при рассвете, причем один из артистов сел на лошадь в позе Дон-Кихота, а другой, забронировавшись шубой, стал ногами на сани, как царь Кандавл, въезжавший на сцену. Кажется, эта прогулка кончилась в полицейском участке.

Балетным завсегдатаем уже в шестидесятых годах был один из моих университетских товарищей, А., очень богатый юноша, отличавшийся красивым лицом и громадным ростом. Благодаря этому росту он часто появлялся на страницах карикатурного журнала «Развлечение», который был очень популярен в Москве. Помещение карикатурного портрета в нем в то время считалось своего рода почетом, и многие чуть не обижались, что не удостаивались такого почета. А вскоре женился на одной представительнице аристократической семьи, которая короткое время была в оперной труппе, под фамилией Энгалли, но затем оба супруга исчезли бесследно с московского горизонта. Как все это далеко от нас!

Как относилась наша московская публика к театрам вообще? Такой вопрос вызывает троякий ответ, смотря по труппам.

Балетные спектакли, помимо балетоманов, имевших свои «интересы» на сцене или желавших выглядеть таковыми, привлекали зрителей, ищущих приятных для глаз картин, или таких субъектов, которым надо же было куда-нибудь деваться по вечерам. Большинство таких равнодушных зрителей согласовало свои знаки одобрения с тем, как их проявляли «перворядные» балетоманы. Зааплодирует гусар К., стало быть, это хорошо, и давай аплодировать, хотя такой зритель не знает, почему эти аплодисменты заслужила балерина Дюшен, а другая, Борегар например, их не удостоилась. В балет возили много детей, особенно полюбивших «Конька-Горбунка», и их смех громко раздавался по зале при всякой комической сцене, более всего при той, когда татарский хан бросается в котел.

Оперные спектакли, преимущественно итальянские, посещались, как я уже говорил, из моды, из подражания Петербургу. Люди более или менее пожилые, воспитанные на итальянских мотивах, веселых и задушевных, любили их заново слушать, сравнивая их настоящее исполнение с тем, какое доставляло им такое высокое наслаждение в пору их молодости. Наконец, было много таких, которые шли в оперу ради того, чтобы на других посмотреть, благо весь московский «бомонд» был там налицо, а равно и себя показать, и в ряду этих последних первое место занимали чадолюбивые мамаши, вывозившие своих дочек, жаждавших надеть на себя узы Гименея.* Но настоящие любители и ценители музыки составляли редкое исключение, и, между прочим, я отмечу, что одна ложа под бельэтажем была абонирована вскладчину тремя из бывших моих профессоров университета, которые славились как знатоки музыки.

Само собой разумеется, что когда на сцене появлялись такие мировые знаменитости, как Патти, Мазини, Коттони и другие, вся Москва устремлялась в театр, и многие абоненты спекулировали своими местами, продавая их по высоким ценам.

Что касается Малого театра, то публику привлекали не столько самые произведения, сколько игра любимых и популярных артистов, что особенно видно было в то время, когда действовала так называемая бенефисная система. Бенефис такого любимого артиста — Шумского, Федотовой, Живокини — был чем-то вроде празднования именин. При первом появлении бенефицианта раздавался гром аплодисментов, подносились подарки, и он раскланивался порой в течение нескольких минут. Тогда никого не шокировало то, что, например, Шумский в образе царя Иоанна Грозного таким образом раскланивался, прервав действие, и принимал из рук капельмейстера подношения в виде серебряного кубка или золотого портсигара. Обыкновенно к бенефису первых сюжетов ставилась какая-нибудь новинка, но это не было общим правилом уже по одному тому, что таких новинок не бывало много.

Но появление такой на сцене Малого театра возбуждало живейший интерес в нашей публике, и в этом пальма первенства безусловно принадлежала Островскому: первое представление его новой пьесы было целым событием, собиравшим в залу Малого театра весь цвет московской интеллигенции, тем более заинтересованной, что Островский не печатал своих произведений до постановки их на сцене. Единственным исключением было появление, сколько мне помнится, «Горячего сердца» в «Отечественных записках». Такой же интерес вызвала в публике давно обещанная и долгое время подготовлявшаяся к постановке трагедия А. Толстого «Смерть Иоанна Грозного», шедшая в первый раз, если не ошибаюсь, в бенефис Вильде, игравшего роль Годунова. Трагедия эта не имела того успеха на сцене, при первоначальной ее постановке, какой можно было ожидать при чтении ее.

Говоря вообще, публика Малого театра, как ни разнообразен был ее состав, всегда отличалась более серьезным характером, чем та, которая наполняла Большой, особенно на балетных спектаклях. Много было людей, считавших своей обязанностью посмотреть любую новую пьесу и заинтересовавшихся ею по газетным отзывам, которые неизменно следовали за первыми представлениями. В числе таких театральных критиков был в шестидесятых еще годах некто Пановский,* старичок, с типичной наружностью, но довольно бездарный и мало сведущий в иностранной драматической литературе, отчего в его статьях нередко попадались курьезы, как, например, пьесы одного автора приписывались другому, французские — немецкому драматургу. Гораздо более знающим и авторитетным критиком был многие годы подвизавшийся в «Московских ведомостях» С. Флеров,* писавший под фамилией Васильев. Он был сначала мировым судьей, затем короткое время членом городской управы, но вскоре покинул службы и посвятил себя исключительно газетному сотрудничеству. (Тогда слово «репортер» и самое понятие об этом не было известно.) Не будет преувеличением с моей стороны, если я скажу, что в то далекое уже время драматический театр играл во многих отношениях воспитательную роль для нашей публики, хотя бы уже тем, что он ее познакомил со многими из лучших творений иностранной литературы.

Загрузка...