Е. И. Немчинов. Воспоминания старого рабочего*

одился я в 1865 году в Смоленской губернии, в селе Жданове. Родители мои были мещане города Мосальска Калужской губернии. В двенадцать лет благодаря домашней выучке я научился писать, читать и считать и благодаря этим талантам был отдан родителями в кабак в деревню Чумазово Калужской губернии в помощь кабатчику. Это было во время турецкой войны в 1877 году. В кабаке всего можно было наслышаться, так что понимать пришлось много такого, чего не понимали мои сверстники. Турецкой войной сильно интересовались крестьяне, внимательно слушали газету. Властям сельским и даже кабатчику от начальства был приказ развлекать народ: в праздники делать карусели, качели, устраивать хороводы, — власти старались. Что бы и где ни происходило, кабаку было известно раньше всех, он все знал — то от ямщиков, развозящих начальство, то от проезжих.

Прожив в кабаке восемь месяцев, я задумал уйти, жизнь в нем стала надоедать, я захотел хоть немного еще подучиться. Родители мои в это время жили в селе Милятине Калужской губернии. В земское училище этого села я и поступил 7 декабря 1878 года. Пробыв в школе пять месяцев, я 4 мая 1879 года сдал экзамен первым учеником. Осенью 1879 года по желанию родителей поступил в Климов-завод[24] Смоленской губернии буфетчиком и прислужником в трактире, но жизнь в трактире сильно не нравилась мне (мало приходилось спать), так как трактир и постоялый двор были вместе и торговали, можно сказать, день и ночь. Прожив пять месяцев, я ушел и два года, по сентябрь 1881 года, работал по лесному размежеванию имения Юсупова, работал в артели под руководством землемера. Первый толчок моей политической мысли дала смерть Александра II. 1 марта 1881 года крестьян сильно волновало, — им все дело представлялось так: когда-то царица Екатерина распутная раздарила вольных крестьян своим любовникам и любимцам, так крестьяне и работали на дворян-помещиков до тех пор, пока добрый царь не дал волю крестьянам: вот за то, что царь отнял крестьян от дворян, дворяне его и убили. Но в церкви попы говорили проповеди, объясняя, что царя убили не дворяне, а социалисты, но за что, как и почему, объясняли так туманно, что никто ничего не мог понять. Так большинство и осталось при своем убеждении.

Осенью того же 1881 года, в сентябре я был в Москве. Приехал поступить в учение, учиться какому-нибудь мастерству, и целый месяц не мог поступить куда-либо в учение. Хозяева не брали: «Не станешь, — говорят, — жить, ты уже большой (мне было шестнадцать лет); лет двенадцати — вот нам самый подходящий ученик». Наконец я поступил слесарем-учеником к немцу на 3 года 8 месяцев — своя одежда и обувь, хозяйские стол и квартира.[25]

Мастерская находилась в доме Шаблыкина, угол Тверской и Газетного переулка,* место бойкое, центр города. Порядки и работа в мастерской воистину были каторжные. В мастерской работало 16 мастеров и 19 мальчиков. Спальня была для всех общая, внизу были общие палати-помост, и мастера спали на них вповалку, рядышком все 16 человек. Между полатями и стеною — аршинный проход, над полатями нижними были верхние полати для учеников, которые спали тоже вповалку. Все кишело паразитами — вшами и клопами. Рабочий день наш был с 6 часов утра до 8 часов вечера с перерывом в 1 час на обед, 1/2 часа на утренний чай — мальчикам одна кружка чаю, полкуска сахару и черного хлеба ломоть; вечером, в 5-м часу, полудничали: давали по ломтю хлеба; на этот перерыв полагалось полчаса. Обед и ужин состояли из картофельного супа с мясом и каши с салом или щей с мясом и картофеля с салом, но все наедались досыта. Работа была тяжелая, и проработав 12, чаще всего 121/2 часов (так как хозяин старался всегда подвести часы), мы спешили лечь спать, потому что для сна оставалось не более 6―7 часов. Вследствие усталости мы так крепко засыпали, что клопы и вши могли нас живыми съесть — не услышим. И так было не у одного нашего хозяина, но у всех, а у многих и хуже.

Учеников в ученье хозяин брал на пять-шесть лет, давая им стол и помещение и один раз в две недели баню. Много учеников было из Воспитательного дома, безродных. Эти жили на всем хозяйском, но жили в ученье по шесть лет. Мастера получали плату от 7 до 14 рублей в месяц, готовый стол и помещение для самого работника, но квартир семейным не было.

До чего мы были дики нравом, приведу один памятный мне случай: на пасхе в 1882 году ученики нашей и прочих разных мастерских вздумали сделать кулачные бои-стенку; в какие-нибудь полчаса столько сбежалось рабочих, наступавших друг на друга с противоположных тротуаров, затем смешавшихся и усердно тузивших друг друга, что загородили Долгоруковский переулок* и Тверскую улицу и приостановили движение. Для восстановления порядка понадобились большие наряды полиции; к толпе вышел даже поп с крестом. Целую неделю потом полиция с врачом искала зачинщиков, осматривала синяки и ушибы. Но полиция проявила такое рвение только потому, что эта потасовка произошла в центре города; на окраинах же дрались свободно.

Осенью 1882 года хозяин наш перевел мастерскую в свой дом, на Житную улицу, у Калужских ворот. Здесь условия жизни для рабочих стали лучше: в спальнях были сделаны койки-нары, одна нара на двух человек, перегороженные посредине доской; проходы спальни были просторные. Вместо полудничанья с ломтем хлеба был введен чай; рабочее время осталось прежним.

Вот здесь мне впервые в 1883 г. пришлось прочесть две революционные книжки: «Речь Петра Алексеева» и «Кто чем живет» Дикштейна,* а также познакомиться с Ильяшевичем, который работал слесарем недолгое время в нашей мастерской. Вскоре после поступления в нашу мастерскую Ильяшевич зашел ко мне в конторку. Здесь нужно сказать, что хозяин, пользуясь моею грамотностью, навалил на меня конторскую работу: подсчет зарплаты, составление сметы по производству заказов, прописка паспортов и пр., пользуясь тем, что я в качестве ученика должен был производить эту работу бесплатно. Зашедший в конторку Ильяшевич говорит мне: «Я не надеюсь работать у вас долго, поэтому у меня просьба не прописывать мой паспорт».

Нужно сказать, что с паспортами была тогда большая строгость. Поэтому я посмотрел на него и говорю: «Только для вас это сделаю». — «Почему так?» — спрашивает он. Я ответил: «Мне понравились ваши книги». А книги ко мне попали так: Ильяшевич дал на спальню рабочим читать книги, а те, прочитав их, передали мне. Я видел, что Ильяшевичу было неприятно, что книги попали ко мне; он думал, раз я веду счетоводную часть хозяина, то сторонник его интересов; но я успокоил его относительно себя и указал, что нужно опасаться спальни. Ильяшевич доверился мне и несколько дней занимался со мной по вечерам разбором прочитанной книги, но кто-то из спальни донес хозяину о прочитанных в спальне книжках и о том, кто их давал. Тотчас же призывает меня хозяин и спрашивает: «Ильяшевич у нас прописан?» — «Да, — говорю, — послал прописать в участок, паспорт обратно не принесен». — «Задержи его паспорт, скажи, что в участке, если он его будет спрашивать», — говорит хозяин. Я тотчас же передал эти слова и паспорт Ильяшевичу, он пошел требовать расчет, так как сильно нуждался в деньгах. Только он успел уйти, явилась полиция на пустой след. Принялись за меня, почему я паспорт отдал, а я отрекся от предупреждения хозяина не отдавать паспорт, твердо стоял на том, что паспорта отдаю всем, кто получил расчет, и указал на соответствующий параграф книжки. Не знаю, какой суммой денег откупился хозяин от полиции, но на меня злился он долго.

Знание от прочитанных книг и бесед у меня осталось смутное и у товарищей не больше того. Мы были слабы знанием. Метод борьбы народников нам казался неясным, а к чему стремятся — цель нам казалась очень далекой. Не была разработана у них и система повседневной, будничной борьбы, которая вела бы к цели и поэтому понемногу искра света гасла и тускнела, оставаясь только воспоминанием.

В 1884―1885 годах рабочие с интересом читали бесконечный разбойничий роман о похождении разбойника Чуркина, который печатался в «Московском листке». О забастовке на морозовских фабриках мы знали только по слухам,* в газетах о ней писали мало.

В 1886 году я призывался на военную службу, но остался по льготе. Ездил призываться на родину и, возвратившись через месяц в Москву, поступил работать в другую мастерскую — слесарное заведение Куприянова, на 4-й Ямской. Здесь распорядки были даже хуже той мастерской, где я работал раньше, и постановка производства была хуже. Рабочих работало около 40 человек. Спальни были очень скверные, рабочие жили землячествами, преобладали можайские и тульские, народ совсем темный, деревенский.

Прожив в этой мастерской семь месяцев, я перешел 4 мая 1887 года работать в Брестские железнодорожные мастерские, в токарный отдел. При переходе на квартиру случай меня свел с членами кружка народников: Нуждиным Григорием Макаровичем и Михаилом Зыченко; через них я познакомился с Лазаревым* Николаем Артемьевичем, Федоровым и Семеновым. Лазарев был писатель мелких рассказов под псевдонимом Николай Темный. Я могу сказать, что кружок занимался больше самообразованием, чем распространением социалистических идей. Здесь мне пришлось прочесть Успенского, Златовратского и некоторые популярные книги, изъятые из обращения.

Работа в железнодорожных мастерских по сравнению с работой в мелких слесарных предприятиях имела большие преимущества: 10-часовой рабочий день, отпуск на пасху — неделя, а на святки — две недели, аккуратная уплата заработка. Недоразумения с администрацией были редко, а когда происходили, то более всего на почве сдельных расценок и выражались в такой форме: рабочие паровозоремонтного цеха и токарной выходили на канаву против цеховой конторы или, минуя цеховую контору, шли к конторе правления, к управляющему мастерских Ярковскому, перед дверью которого собирались все рабочие. Выходил управляющий, выступали вперед те, которые считали свою бригаду наиболее обиженной расценками. Но бывали случаи, когда рабочие заминались: не было охотников выходить для переговоров с управляющим. Тогда выходил кто-нибудь из группы народников — Нуждин или Лазарев. Обыкновенно объяснения кончались заверением управляющего пересмотреть расценки. В результате прибавлялись гроши, но не прибавка была ценна, а ценна организованность общего требования, это-то понимали все рабочие.

Летом 1892 года были арестованы на своих квартирах наши вновь поступившие мастера, два молодых инженера. Они жили у нас недолго, но были симпатичны рабочим; фамилию одного я помню, это был Бруснев.* После этого ареста группа народников, зная симпатии рабочих к арестованным, задумала сделать денежный сбор в пользу их семейств и их самих. Произвести этот сбор поручили мне; подробности сбора таковы: когда производилась нам уплата заработка, то всегда собирали на масло к иконам, на иконы, иногда на помощь больным товарищам; сборы на последнюю цель строго воспрещались, но по временам все же производились. Когда в ближайшую получку я приступил к сбору в пользу арестованных, ко мне подошли железнодорожные жандармы (стало быть, сыщики успели донести). Я растерялся, не знал, что делать. Но кто-то из товарищей меня выручил: быстро взял у меня из рук сборное блюдо, всунул мне в руки блюдо, в которое обычно собирали на масло. В этот момент ко мне вплотную подступили жандармы и проводники их. Стали спрашивать, на какой предмет я произвожу сбор. Я ответил: «На масло». Окружающие поддержали. Потребовали администрацию цеха. Помощник мастера Елисеева тоже подтвердил. Тем и закончился этот инцидент.

Весной 1893 года я возвратился из своей поездки на родину женатым человеком, приехал вместе с женой. В ноябре-декабре того же года ко мне в мастерской подошел знакомый мне Прокофьев* Сергей Иванович и говорит: «Не пожелаешь ли вступить в наш кружок?» — «Что в нем делать?» — спросил я. «Займемся самообразованием, изучением рабочего вопроса, в этом нам помогут интеллигенты, — приходи». Я обещал.

Вечером того же дня я был у Прокофьева на квартире, нас собралось четверо: сам Прокофьев, Александр Баранцевич, Николай Антонович Миролюбов и я. С одним только Миролюбовым я не был знаком, он был с завода Грачева, находившегося на Пресне. Баранцевича я знал хорошо еще до совместной работы в железнодорожных мастерских, так как мы с ним жили в ученье у одного и того же хозяина и в одно время. Завязался между нами разговор, мы горячо стали обмениваться своими мнениями и взглядами на наше рабочее положение, на возможности его изменения к лучшему, на тяжелую и опасную работу, которая предстоит на этом пути. Но мы все были молоды, стоявшая же перед нами цель толкала всю нашу волю к действию. За этими разговорами время до прихода нашего руководителя прошло незаметно. Это был еще молодой человек, лет 24, среднего роста, с легко пробивающейся бородкой и серыми искрившимися глазами — это был Мицкевич* Сергей Иванович. Он просил нас не прерывать нашу беседу, потому что хотел послушать, о чем мы говорим. Поговорив немного, мы приступили к делу. Мицкевич начал излагать нам экономические обоснования нашей заработной платы, прибавочной стоимости, прибыли работодателя и причины их падения и подъема. Лектор читал по рукописи, но многое передавал и своими словами; после лекции происходил обмен мнениями. Я думаю теперь, что мы были неплохими учениками; многие из высказанных лектором мыслей бродили в наших головах, но не могли оформиться в стройную, последовательную систему.

Из членов кружка, продолжавшего и дальше собираться, только мне было 28 лет, остальным товарищам не свыше 25. Продолжая занятия в нашем кружке, мы организовали кружки из других товарищей — рабочих своих железнодорожных мастерских. Сама по себе установилась такая форма наших действий: Прокофьев, будучи помощником машиниста, поддерживал связи, доставлял литературу, вел пропаганду по службе движения, а в свободное время раздавал литературу знакомым рабочим в мастерских. Миролюбов вел работу, где работал, на заводе Грачева (Расторгуевский переулок по Малой Пресне) и по другим заведениям этого переулка. Я и Баранцевич работали в мастерских, вели пропаганду, раздавали литературу, подбирали товарищей в кружки. Эти товарищи собирались для занятий на квартиру ко мне или к слесарю Рогову Сергею Ивановичу. Работал он в бригаде Кукушкина в паровозоремонтной мастерской; впоследствии я слышал, что поездом ему отрезало ногу.

Товарищи сравнительно охотно шли в кружки, но очень трудно было достать помещение: все боялись рисковать предоставлением квартиры. Сформировав кружок, приступаешь к его подготовке. Скажу по поводу подготовки несколько слов. Подобрать товарищей на большое количество кружков с такой подготовкой, какую имели члены нашего первого кружка (это не хвастовство), совершенно было невозможно, даже более того, я прямо утверждаю, что рабочие того времени в своей массе не понимали интеллигентского языка, и только благодаря кадру, так сказать, переводчиков из среды полуинтеллигентных рабочих могла наладиться работа.

Итак, приступая к обработке кружка, принимаешь в расчет религиозность его членов, их идолопоклонство перед царем и, самое главное, самоунижение, пришибленность духа перед сильными и богатыми. Принимаешь в расчет мастерскую, заработок и все мелкие недочеты мастерской. Вот с этих недочетов и начинаешь; они всегда чувствительнее, потому что напоминают о себе каждый день. Указываешь на скидку сдельных расценок на все работы, сделанную только потому, что рабочие постарались при сдельной работе и заработали вдвое более своей поденной ставки. Указываешь, как на выход из этого, требовать повысить поденную ставку; говоришь, что для этого нам нужно соединиться, действовать сообща, как по команде; что мы требуем только своего, так как все сделано нашими руками. И если даже мы все сумеем взять в свои руки, в этом греха нет, так как христиане вначале, когда жили по-христиански, имели общее имущество, работали сообща и ни в чем не нуждались. А еще, говорил я, управляют нами неправильно, потому что в евангелии (для большего доказательства я и евангелие с собой носил) сказано: «У язычников цари царствуют, вельможи вельможествуют, между вами да не будет так, но кто хочет господствовать, пусть будет слугою всем». Но разве о нас заботятся царь, вельможи, все богачи? Нет, а раз нет, то и нам незачем работать на них, а давайте учиться, как скорее и лучше стряхнуть их и перейти к подобию христианского общества первых веков. И приступаешь к чтению и изложению экономики. Таков был мой подход к рабочим, первичный, так сказать, агитационного порядка. Затем к этим рабочим приходил С. И. Мицкевич. Он занимался с ними часа три (политэкономией), а потом выяснял наши мнения по поводу прочитанного и поздним вечером уходил. Раз Мицкевич, видя мою безудержность в деле организации новых кружков, говорит мне: «Нужно повнимательнее присматриваться, а то мы влопаться можем скоро и мало произведем работы». И правда, не так долго ему пришлось работать. В декабре 1894 года он был арестован и, пробыв в тюрьме около 3 лет, был выслан в Якутскую область на пять лет.

1 мая 1895 года мы в первый раз собрались встречать свой первый Май. Это было по Северной железной дороге, на берегу Яузы; если ехать из Москвы по железной дороге, то на правой стороне, на правом берегу, на расстоянии четверти версты от линии моста.

Праздновать собрались рабочие из разных заводов. Я нарочно сосчитал, сколько нас всех, и насчитал 13 человек: были два брата Бойе, Карпузи,* Лавров от Бромлея, Миролюбов, Гриневич и другие. Это были, конечно, только представители заводов.

После ареста Мицкевича, так месяцев через восемь, был арестован в августе 1895 года Прокофьев. Он приходит ко мне в мастерскую и говорит мне: «Прощай, я зашел к тебе прямо с паровоза, хочу проститься; меня ищет полиция, мне это сказали. Прячь литературу, могут приняться и за тебя…»

Вскоре же я узнал, что кроме Прокофьева арестован почти целиком наш штаб на Немецкой улице. Миролюбов уцелел и вскоре перешел с завода Грачева работать в мастерскую тюрьмы в Каменщиках.* После ареста нашего штаба и интеллигентов наши кружки стали колебаться, стало мало литературы. Видя упадок дела и недостаток литературы, которую требовали товарищи из кружков, я решился переписывать литературу сам, гектографическим способом; для этого сделал два противня и, сделав состав из глицерина и желатина, переводил на него писанный мною острым почерком оригинал, а затем с гектографа снимал копии. Работа была трудная, времени у меня было мало, но дело пошло, потом даже очень наладилось. Даже на злобу дня стал листовки писать и распространять свои писания, а также и печатную литературу. Особенно усердно помогали мне в деле распространения листовок Макурин Василий Васильевич из вагонной сборки и Комляш из токарной мастерской. Раз с нашими листовками получился такой казус: Макурин взял у меня сотню гектографированных листовок, но, заметив, как ему показалось, что за ним следят, передал товарищу спрятать. Дело было в мастерских. Товарищ спрятал листовки на крыше клозета в трубе. В тот же день нужно было сделать ремонт крыши и трубы клозета, чего прятавший не знал. Ремонт же делали экстренно в обед. Рабочие вагонной мастерской, идущие с работы на обед, вдруг были осыпаны откуда-то сверху целым дождем листовок: это производящие ремонт трубы клозета, сами того не замечая, вытряхнули их из трубы. После обеда пошла усиленная работа сыщиков и жандармов, но виновных так и не нашли…

Рабочее движение стало принимать в это время новую форму, по моему мнению (мнению практика), самую устойчивую и опасную для правительства форму. Стало вырабатываться общее массовое рабочее настроение, иначе говоря, организовываться общественное мнение рабочих, что при сравнительно достаточном количестве литературы делало из каждого завода школу социализма.

Загрузка...