В Камышин «Абхазия» пришла ночью. На город вечером случился большой налет, порт окутывал дым с едким пороховым запахом. Рядом с ними высаживалось на берег пополнение, бойцов привез маленький однопалубный пароход с тонкой длинной трубой, похожей на папиросу.
«Абхазия» брала не людей, а груз, с нее бодро тащили ящики, говорили вроде, что с минами, потому пароходу безусловно здорово повезло, что не нарвался на бомбежку по пути. Сходни под ногами скрипели и раскачивались.
— Как оно там? — спрашивали вновь прибывшие на пристани.
— Нюхнешь пороху — узнаешь, — коротко ответил кто-то из раненых, ожидавших посадки на пароход. — Табачку не будет?
С кормы «Абхазии» еще тащили последние ящики, а в носовой части по сходням уже плыли на борт носилки. У причала возвышалась фигура врача, отвечавшего за эвакуацию, который одновременно и распоряжался и о чем-то спорил с Дубровским, отчаянно жестикулируя. Он был без фуражки, и голова его, очень светлая, не поймешь в потемках, русая или седая, словно служила ориентиром санитарным машинам с их укрытыми маскировочными чехлами фарами. Казалось, что машины сильно щурятся, пытаясь в темноте различить, куда им подойти.
Похоже, разговор шел о том, сколько человек еще способна взять «Абхазия». По слухам, которые в порту разносятся быстрее сквозняка, по пути от Камышина на Саратов образовалась какая-то пробка на железной дороге. То ли разбомбили пути, то ли просто скопилось много составов.
Очень скоро на пароходе вовсе не осталось свободных мест. Заняли и кают-компанию, и частично аптеку, даже коридоры. Казалось, «Абхазия» заметно осела в воде.
Ниже Камышина ходу судам теперь не было. Говорили о тяжелых боях, о том, что Волга перерезана, но продвинуться дальше немец не может и не дадут ему. И без сводок было понятно, что там, впереди, сила ломила силу.
— На нашем участке только за ночь четырежды фриц в атаку лез! Прут как медом намазано, мы их в зубы, раз, другой — все равно прут. Умоются. Еще как умоются!
— Обязательно. И захлебнутся, не сомневаюсь. Раиса, морфий!
В перевязочной душно из-за закрытых окон и светомаскировки. У Раисы кружится голова и нехорошо выламывает болью правое плечо, отмотала руку, таская носилки. «Ладно, не стеклянная!» Главное, ничего не выронить, если закружится голова.
— Коллега, откуда к нам опять столько плохо обработанных? Проверить по документам немедленно, пока не отошли от Камышина. Я рапорт подам!
— Вениамин Львович, к черту рапорта. То, что их до нас сейчас довезли — уже подвиг. Маша, следующего!
Впервые Раиса не заметила, как отчалила «Абхазия». Только когда автоклав заново загружала, поняла, что они уже далеко от берега. Хоть на пять минут выбраться на воздух получилось ближе к рассвету. Ночь была облачной и прохладной, осень понемногу вступала в свои права. Наконец можно стащить косынку и распахнуть ворот навстречу прохладному речному ветру.
— Товарищ военфельдшер, можно обратиться? — маленькая и очень серьезная девчонка-санитарка вынырнула из темноты, будто бы у Раисы из-под локтя. Та сначала поправила привычно, что «не можно, а разрешите», но тут же махнула рукой. Все свои, что она в самом деле?
— Обращайся, Люба. Что-то случилось?
— Нет, ничего. Просто… девчата давно спросить хотели… А расскажите, как вы по морю ходили.
— Недолго. Целый один день. С рукой в гипсе.
— А почему вас тогда Морячкой все называют?
Раиса растерянно опустила глаза, на свой распахнутый ворот, из которого глядела тельняшка. Научилась, значит, у старших товарищей. Астахов бы оценил, хоть бы он только жив остался. Ну вот оно и новое прозвище. Хотя если бы кто Раису спросил, то ей привычнее было бы сновать зваться тетей Раей. Чего никогда она не искала, так это славы человека отчаянного и лихого. Какой из нее, в самом деле, боец? И стрелять-то толком до сих пор не научилась. Но пожар этот недавний, да тельняшка — вот тебе и готово, не перепишешь теперь.
Перед тем, как смениться с поста, Раиса обходит еще раз каюты. Раненые спят. В кают-компании люди лежат прямо на полу. На столе, где обычно держат термос с кипятком, теперь стерилизатор. У входа, тоже на полу обняв колени — Маруся. Лейтенант с перевязанной головой держит ее во сне за руку. По-хорошему, так делать нельзя, даже опасно: забудется человек в горячке, стиснет ладонь — пальцы сломать может. Но Маруся шепчет: «Я тихонечко. Ему дочка его снится, он меня все Лидой зовет». И тут же жалуется, что Луша — непутевый, рассадил где-то руку, но никому о том говорить не хочет, довольно дескать и солидолом смазать, само заживет.
Следуя старому правилу не откладывать такие дела на потом, Раиса отловила Лушу на нижней палубе, заставила показать руку. Обработала, перевязала сильно распаханную чем-то ладонь.
— Так это, оно же не ранение совсем, — тот смущен таким вниманием к очевидному, как ему видится, пустяку. — Это же я сам виноват, рукавицы не надел, когда канат крепили. Капитан ругаться будет, коли узнает. Вы ему не говорите, ладно?
— Уши оборвет! — немедленно отзывается Лисицын, откуда он только появился. — Ты мне с двумя руками нужен, а медицине и так дел по горло. А вы, товарищ, глядите, погода портится, качать начнет. Хотя вам с моря, верно, привычнее.
Он улыбнулся, разглядывая Раису сверху вниз, с высоты саженного своего роста. Похоже, от «морской биографии» ей уже не отвертеться.
— Да сколько там было моря? — попробовала возразить она. — Моя служба сухопутная была, до того как сюда попала.
— Сколько бы ни было. А хотите сверху посмотреть на Волгу, из рубки? Да вы не бойтесь, я без какой-то задней мысли. Пока небо не затянуло, там сейчас самые виды. Художникам в пору любоваться.
Чуть поколебавшись, Раиса согласилась. Несмотря на усталость, ей действительно сделалось интересно. И подумалось, что все-таки вряд ли они будут в рубке один на один. Вот, так и есть: за штурвалом рулевой, крепкий, кряжистый, невысокого роста, голова его едва возвышается над штурвальным колесом. Доложился, проходим приверх острова… Название Раисе ничего не говорило и она сразу забыла его. Гораздо любопытнее узнать, что такое «приверх». На реке свой язык: ерик, плес, осерёдок — это она уже знает, что такое, нанос песка в русле, можно на мель запросто сесть. Когда прорывались вверх от Сталинграда, проходили такое опасное место.
Река внизу похожа на расплавленную ртуть. Она гораздо светлее неба. А когда в разрыв облаков глядит луна, ее дорожка у самого горизонта, коротка, яркая, похожа на свечу. Половинка луны — ее пламя. Действительно, завораживает.
— Нравится вам? — негромко спросил капитан. — Я всегда вижу, какими глазами человек на Волгу смотрит. Думаю — надо показать.
— Очень. Спасибо. Только… идти уже пора. Отбой полчаса как был.
На самом деле, Раиса стояла бы еще хоть час, глядя как «Абхазия» рассекает носом сгущающийся туман над самой водой. Но что-то смутило ее. Уж слишком на свидание похоже. Даром что рулевой здесь. Хотя Лисицын смотрел не на нее, а куда-то вперед. И было лицо его вдохновенно-задумчивым.
— Лушников, через полчаса встречай бакенщика от правого берега, — распорядился капитан, и стало понятно, что он ничего не упускает из виду. — Я вернусь, товарища провожу только. Скользко по сходням сейчас.
Он помог Раисе спуститься, не слушая ее возражений, что мол сама справится.
— Вижу, как справитесь. У вас рука ранена была.
— Откуда вы узнали?
— Вы правую бережете, за поручни только левой хватаетесь.
— Все верно, но не ранена, а просто сломана. А сегодня носилки таскала много. Спасибо, товарищ капитан.
— Если удобно, Раиса Ивановна, можете и по отчеству. Через два дня — приходите, если будет время. Мы утес Степана Разина проходить должны. По моим меркам — на закате. Или просто глядите как можете, он по левому борту будет. Красивое место. Говорят, будто Стенька на том самом утесе держал сторожевой пост. Может и держал, Волга оттуда как на ладони вся. Ну, про клады, понятное дело, бают. И что княжну он где-то здесь же топил. Сказки, понятно. Но утес хорош. Стоит взглянуть.
Раиса отвечает что-то невпопад и медленно, по стенке, бредет на отдых. В каюте, где недавно жили втроем, их теперь шестеро. На полу устроилась вольнонаемная аптекарша, крупная женщина средних лет, и две сестры. Раиса пробралась к себе на цыпочках, босиком, чтобы не на кого не наступить. Спать было душно, но голова кружилась от усталости и в конце концов она задремала.
Снились почему-то танки, урчание их моторов и лязг гусениц пробивались сквозь шум пароходных колес. Под утро, еще затемно, Раиса открыла глаза: рядом на подушке покоилась чья-то растрепанная голова. Аптекарша спала сидя, прислонившись к ее постели. Ее богатырский храп, похоже, и показался во сне грохотом приближающихся танков. Пристроившись головой на ее коленях, спала девушка-сестра, у нее под боком — вторая, свернулись как котята.
Утро началось с налета. И вроде никто не видел, чтобы пролетала «рама», но караван застигли прежде, чем он успел рассредоточиться и замаскироваться. Линялое утреннее небо взорвалось ревом двигателей и свистом падающих бомб.
Этот налет застал Раису в перевязочной. Все говорят, что бывалый она человек, а вот так, прямо за работой под бомбы попадать еще не приходилось. Даже в Воронцовке.
Слышны были только взрывы, без знакомого до зубной боли визгливого воя. Значит, не пикировщики. Рвались бомбы где-то слева по борту, посреди плеса. От очередного разыва, который почти оглушил, Раиса даже присела, правда, стараясь держать руки перед собой.
— Спокойно, — Дубровский невозмутим, будто не случилось ничего. Только на виске, у полоски коротко стриженных с проседью волос блестит испарина. — Рыбу глушат фрицы, ухи наварим. Тампон!
Пароход начал какой-то маневр. Раиса ощущала его всем телом. Кажется, «Абхазия» то движется вперед, то вдруг дает ход назад. Наверное, так в нее труднее попасть.
Следующий взрыв ударил где-то впереди.
— Бомберы, м-мать их! — сквозь зубы выдохнул раненый. У него бледное напряженное лицо, не от боли — от ожидания. Это не страх, скорее отчаянье от собственной беспомощности. Случись что, у него даже сил скатиться со стола, верно, не хватит. — Прижимают, гады! — и он бессильно выругался сквозь зубы. Остаток слов утонул в грохоте — отозвалась на корме зенитка, за ней сразу пулемет.
Раиса подает то инструменты, то полосы марли, подхватывая корнцангом. Какое-то время она не слышит ни слова, только по жестам догадывается, чего от нее хотят. Выстрелы обрываются и гул моторов над головой как будто стал глуше. Улетели?
— Что у нас на борту стоит? — отрывисто спрашивает раненый, с усилием приподнимаясь на правом локте.
— Пулемет и пушка, лежите спокойно.
Слова Дубровского утонули в тяжком грохоте, прокатившемся от кормы до носа. Он такой громкий, что стекла вылетели будто бы совершенно беззвучно. В перевязочной остро запахло йодом. Халат Дубровского украсили две бурые кляксы. Но начальник плавучего госпиталя даже не пригнулся.
— Хорошо, что не эфир. — его голос снова сделался слышен. — И больше в таких склянках не держим, а то йоду не напасемся, — Дубровский теми же аккуратными движениями заканчивает перевязку. Он все-таки чуть бледен, но за маской это сложно различить, одной Раисе только и видно. — Вот… так. Осторожно снимаем и в палату. Маша, следующего!
Снаружи такой рев, что кажется небо рвут на части. По звуку моторов, то громкому почти до боли в ушах, то быстро стихающему, становится ясно, что вражеский самолет раз за разом атакует «Абхазию» сверху. Бомб на нем нет, не иначе как все сбросил. Но все равно пытается достать из пулеметов и пушек. Значит, будут еще раненые. Раиса лихорадочно пытается вспомнить, сколько комплектов инструментов она вынула сегодня из автоклава.
Ревущий звук снова пронесся совсем рядом и вдруг оборвался могучим всплеском без всякого взрыва. В наступившей тишине снаружи, с палубы тут же раздалось громкое, в десяток голосов «Ура!»
— Готов! Готов, стерьва!! Сбили! — раненый, с перебитой ногой, рванулся с перевязочного стола, привстав на руках. Санитарка и ахнуть не успела, пришлось Раисе забыть про начисто вымытые руки, ловить, удерживать. «Куда⁈ Швы разойдутся! Лежи смирно, горе мое!» Но где там — такое зрелище слева по борту!
— Долетался гад! Долетался, так его муттер через колено!
— Так точно, товарищ лейтенант, долетался. Отпустите сестру, пожалуйста и ложитесь, — у Дубровского сползла маска и видно, что он улыбается. — Поливанова — сей момент перемываться. Аристарховой — подменить.
Пока торопилась, мыла руки, принесли троих раненых при налете. Зенитчика и двух матросов. Командиру пулеметного расчета раздробило плечо. Заряжающий убит наповал. Говорили, налетели не пикировщики, а «Фокке-Вульфы». И один, как сбесился, раз за разом заходил, поливая огнем. Мог дел натворить, если бы не зенитки — с ними не больно прицелишься. Но сбили его или сам, увлекшись, упал, никто так и не понял.
'Виражил низко, не вдруг попадешь. Опытный, сукин кот! — рассказывал командир пушечного расчета. — А потом вдруг на выходе, уклоняясь от трассы, воду крылом мазнул. И как топор воткнулся. Раз — и пополам. Бултыхнулся, брызги до небес и все, готов. Следа не осталось.
До самой ночи только и разговору было, что о самолете. Матросы уверяли, что утоп немец не иначе как от соленого речного слова: у руля стоял сам капитан и бесперечь фрицев крыл так, что не повторить.
К вечеру причалили у левого берега, возле маленького поселка. И там, на деревенском кладбище похоронили заряжающего. Когда осенний ветер донес сухо треснувший залп, последний салют над свежей могилой, Раисе подумалось, что это в сущности главное различие службы на речном флоте от морского: быть похороненным на суше. Если завтра убьют ее, последним пристанищем станет вот такой же сельский погост с покосившимися деревянными крестами да желтеющими березками.
В каюте их стало чуть свободнее — сестры заступили на ночное дежурство. Пахло почему-то пряно и влажно, зеленью. С удивлением Раиса различила в темноте букет цветов, стоящий в банке на крохотном столике. Задуматься, откуда он здесь, уже не хватало сил. Она машинально сорвала крохотную веточку. Речная полынь дышала горькой свежестью, запах ее утешал и убаюкивал, и Раиса уснула, положив эту веточку на подушку у щеки.
Утро началось с команды «Машина, стоп!» Что-то застряло в правом колесе.
Над водой не растаяли еще сумерки, без фонаря ничего не разберешь.
— Не ровен час опять утопленника зацепили, как в июле, — пожилой вахтенный хмурился, глядя как медленно, шаг за шагом поднимаются из воды плицы.
Наконец стало видно, как внутри колеса белеет что-то массивное, округлое. Раиса, впервые за сутки сумевшая выйти на воздух, успела подумать, что это действительно мертвое тело, но из колеса, поддев багром, вытащили огромного мертвого сома, толщиной с бревно и в длину верно больше человеческого роста.
Вокруг находки, лежащей теперь на нижней палубе, немедленно собрались любопытные. Те раненые, кто мог ходить, а значит и перекурить на воздухе, с удивлением рассматривали огромную рыбину.
— Вот это зверюга! — с восхищением сказал кто-то, — Целый кит.
— Знай я, братцы, что в Волге такое водится, я бы может и в жисть не купался. Такой ведь человека сглотнет — не поперхнется.
— Да будет тебе, это еще не самый большой. В старые времена и не такие встречались, тогда рыба была — без порток в воду не зайдешь! — усмехнулся в бороду старший моторист и принялся осматривать колесо. Сом или не сом, важно чтобы механизмы не пострадали.
Сома в конце концов спровадили за борт, в пищу он все одно не годился — подтух. Раиса пожалела было, что такую гигантскую рыбину не получится отправить на камбуз, но кок, бойкая молодая женщина, вся в веснушках как сорочье яйцо, только махнула рукой:
— Не жалей, милая. В Сталинграде и ниже по Волге сомов и до войны не жаловали, так, разве что для хвастовства поймать. То ли дело линь или сазан. Возле Ахтубы сазаны знатные. Бывало как привезут их на базар — за версту видать, каждая чешуйка как пятак новенький блестит. А сом, ну его совсем.
— Неужели такой невкусный?
— А чему там вкусному-то быть? Это же водяная свинья, а не рыба. Жрет что попало, мясо у него тиной отдает. Утопленником не побрезгует, схарчит. Не иначе, давешним «Фоккером» подавился. Не по вкусу вышла, консерва немецкая!
Букет, неведомо как появившийся в каюте, не остался незамеченным. Нина Федоровна хвалила цветы с таким восторгом, будто это были какие-нибудь оранжерейные розы. Раиса отмалчивалась, в тайне надеясь, что сама она тут не при чем. Такого внимания к себе не хотелось отчаянно. Цветок, сделанный из гильзы, что появился в Инкермане 17 декабря, согревал душу и жаль было его потом просто до слез. Так ведь и остался где-то в штольнях… А сейчас — пусто на душе, мутно. Хоть бы в самом деле их Резниковой кто подарил, ей это сейчас даже полезно!
Нина Федоровна никогда не забывает красоту навести, даже если спала всего четыре часа. Обязательно и брови подведет, и нос припудрит. Но на Дубровского ее чары все равно не действуют, а от постоянного недосыпа он сделался резок и непередаваемо ехиден. «Опять дражайшая Нина Федоровна боевую раскраску наводит! Не иначе, как надеется добыть мой скальп прежде, чем немцев от Сталинграда отгонят». Раиса вступиться попробовала, что мол для женщины подкрашиваться в боевой обстановке так же важно, как для иного командира бриться на передовой. На что Дубровский, видать, не подумав, тут же отрубил: «Пусть лучше бреется, не возражаю».
У Нины Федоровны и впрямь был небольшой пушок над верхней губой, и казалось каждая пушинка затрепетала от обиды. Дубровский и сам понял, что перегнул, извинился, вы же, мол, знаете, коллега, я могу порой ляпнуть сгоряча. Честное слово, виноват. «Ну, хотите, я вам в Саратове сам пудры куплю?» «Одеколон лучше, — Нина Федоровна быстро сменила гнев на милость. — Он мошек отгоняет. А их столько… Даром что осень уже».
В самом деле, может Дубровский мириться решил? Хотя непохоже на него. Никаких лишних симпатий он не выказывает. Даже к Маше, которую зовет «моя вторая пара рук». Никто на корабле знать не знает, есть ли у него семья. Писем Дубровский не получает, в каюте ни одной фотокарточки не висит, только школьная контурная карта, на которой он отмечает линию фронта.
А через день опять неведомо откуда появился новый букет. И стоял аккурат там, где Раиса спала, ясно доказывая, что Нина Федоровна тут не при чем. Кувшинки, желтые, маслянисто блестящие, пахнущие медом и речной водой. В стеклянной банке, куда кто-то заботливо насыпал пару горстей крупной гальки, чтобы прочнее стояла. И это бережное внимание к мелочам начинало тревожить. «Только этого мне и не хватало!» Излишнего интереса к себе Раиса и до войны не любила. Повод к тому был, серьезный.
Тем, что у нее нет семьи, она давно не терзалась, привыкла, и слово «разведена» в анкетах писала без малейшего душевного трепета. Мало ли, с кем не бывает! Могла и пошутить о том, и нарочно припомнить, как гоняла неверного супруга по поселку лопатой до самой улицы Урицкого, где было отделение милиции и где ее вежливо обезоружили, разъяснив, что советский закон такого не приветствует.
Вот когда, возвратившись не вовремя домой, она запнулась в прихожей о женские туфельки-«лакирашки», было совсем не до смеха. И когда вечером отдраивала их комнатку до нестерпимой чистоты, роняя злые слезы в ведро с горячей мыльной водой.
Хорошо, что она еще с малолетства умела хлестко и больно бить по тянущимся куда не следует рукам. Плохо, что вразумлять пришлось многих! Разведенная, молодая, она в один миг стала желанной добычей для гуляк всяческого сорта и, не поймешь что тут хуже, для сплетен. Первое время злые языки любого мужчину, с которым Раису видели больше одного раза, сходу зачисляли ей в ухажеры. Год, может полтора, жила она как в дурном сне. И сбежала от сплетен, от непрошенных кавалеров туда, куда можно было убежать — в работу. Лучше лишнюю смену отдежурить, на курсы в Брянск два раза в неделю ездить, чтобы забыли о ней поселковые сплетницы. Старые подруги, конечно, Раису защищали как могли. Лихая Светка Прошкина даже подралась из-за нее с какой-то слишком болтливой кумушкой! Но всех ртов не заткнешь. Брат звал к себе в Свердловскую область, но Раиса любила Брянск и свой поселок, боялась ехать совсем уж в незнакомые места, и осталась.
Так она и попала на курсы в Москву в сороковом году. А через год — началась война. И уж теперь о личном можно было забыть надолго и прочно. До того ли сейчас, когда у тебя всякий день смерть за плечом, не своя, так чужая? Нет, Раиса не думала даже судить влюбленную молодость. Да и кто бы осмелится худое сказать про ту же Олю, так старательно и неумело прятавшую должно быть первое настоящее свое чувство? Нину Федоровну тоже не в чем винить. Достаточно взглянуть на нее в работе, старательную, к больным ласковую, чтобы все прочее осталось в стороне. Ну, сохнет, бедная, по Дубровскому, а тому как с гуся вода, только шутит!
Но все-таки, от кого цветы? Точно не от благодарного пациента. В этом рейсе ходячих мало и те на костылях. В гипсе за кувшинками не дотянешься. Просить кого — там весь пароход уже знал бы!
Старшие товарищи? Мужчин в госпитале мало, персонал больше женский. Дубровский сразу отпадает. Гуревич — вдовец, и вообще, он Раисе в отцы годится. Кто-нибудь из санитаров? Вряд ли. Живем тесно, друг у друга на виду, опять же — все бы давно судачили.
Вот и гадай на кофейной гуще, кому в голову взбрело? Речники — народ семейный и молодых там мало, кто помоложе — давно призваны. Ну не капитан же в самом деле! Перебрав все возможные варианты, Раиса решила, что нет толку гадать, но сделать с неизвестным поклонником что-то нужно. Показать, вежливо, но серьезно, чтобы больше не старался.
И следующий букет, из пестрых, где-то на островках собранных цветов, большой, одной рукой не обхватишь, она аккуратно разобрала на веточки и расставила по палатам. И девушек-санитарок надоумила помочь, собрать еще, чтобы на всех хватило хоть по три цветочка.
Намек, по мнению самой Раисы, был более чем понятен. Но не помогло. Цветы, правда, исчезли. Зато откуда-то взялся солдатский котелок, полный ежевики. Она здесь совсем как под Брянском, терпкая, темная, с кислинкой. Вдоль Снежки точно такая же росла. Ежевику съели всей компанией — Раиса, Нина Федоровна, Маша, еще и в аптеку занесли.
Утес Стеньки Разина возвышался над белым берегом. Закатное солнце делало обрыв рыжевато-розовым. Действительно красиво. Особенно, если рисовать уметь. Кто-то в Крыму рассказывал Раисе, что в старые времена на корабли, уходящие в дальнее плавание, непременно брали художников. Чтобы все увиденное смогли запечатлеть. Красиво… только одуряюще хочется спать. Свежий ветер свое дело сделал, голова на грудь падает. Все потом, все завтра. Кто бы ни был этот герой с цветами, не на что ему, бедолаге, надеяться. А Раисе завтра с шести утра на смену заступать.
— Вот где-то здесь Стенька купеческие суда и караулил. Да и под Куйбышевом тоже его утес есть, — Раиса подняла голову и встретилась глазами с Лисицыным. — Не понравились цветы?
Раиса оторопела. До последнего не хотелось верить, что дело повернется именно так. И ответить-то нечего. Не ждала она такого разговора.
— Очень понравились. Но больше — не надо, пожалуйста. Лишнее это, не сердитесь.
— Лишнее так лишнее. Ежевика-то хоть вкусная?
— Вкусная. От всей каюты нашей большое спасибо.
— Понял. Разрешите постоять пока рядом. Вам отбой скоро, мне — вахта.
Раисе оставалось лишь кивнуть. «Разрешите… Кто же капитану запретит-то?» Все не так выходило, как думала она. Не на что было дать заготовленный колкий ответ, потому что никаких вольностей, никаких намеков — ничего. А смотрит в прямо в глаза — и душа переворачивается.
— Зачем? Время ли сейчас?
— Именно время. Не сердись, Морячка. Именно что время. Потому что война. Сегодня не скажешь, завтра некому будет, — он опустил ладонь рядом с ее рукой на фальшборт. Руки у Лисицына огромные, темные от загара до бронзы. Раиса возле него птенец. Глаза светлые, прозрачные будто, как речная вода. Так внимательно он на нее глядел, будто запоминал до черточки. И только потом произнес негромко:
— Ты ведь понимаешь, что всерьез я? Не ради баловства.
— Понимаю, — Раиса сама не заметила, как сжала плечи. Уйти некуда.
— Без твоего слова — шагу дальше не сделаю, — Лисицын будто видел ее насквозь. — Я ведь тебя еще тогда заприметил, у Сероглазки, где мы баржу потеряли. Ты отчаянная. А я люблю отчаянных. Таких, что назад не оглядываются. У меня вся команда такая.
Над их головами метнулась к воде тяжелая волжская чайка. Раиса невольно проследила взглядом, как птица спикировала к пенным бурунам, оставленным гребным колесом, подхватила клювом рыбу. До последнего казалось, что чайка сейчас перевернется через крыло, как «Юнкерс».
— Мне пора, — ответила Раиса, все еще глядя на чайку. — Смена в шесть утра, — и вытянулась по уставу, — Разрешите идти, товарищ капитан?
Ничего не сказал товарищ капитан, просто сделал шаг в сторону, вежливо пропуская Раису вперед. А она старалась идти и не оглядываться, зная, что он наверняка смотрит ей вслед.
Эту ночь спала Раиса плохо. Голову обнимала тяжкая, как больной жар, тоска. А в памяти, как в насмешку, вертелась старая бестолковая песня, из тех чувствительных романсов, что любили девчонки в старших классах, выписывая старательно в тетрадки. «Девушку из маленькой таверны полюбил суровый капитан…» Глупая девушка отвергла поклонника, а потом сама же с тоски утопилась. Почему-то девчонкам, не ведавшим еще самим настоящих чувств, нравились именно такие песни, чтобы самые бурные чувства через край хлестали, без меры и смысла. Но Раиса-то сейчас — каменная. Молчит душа, онемела как под новокаином. «Меня обнимать-то сейчас — руку сломать можно. Зачем, ну зачем ты?» — в мыслях спорила и спорила она с Лисицыным. И сон не шел, что ни сделай, задремлешь и тут же проснешься, как от толчка, будто разбудил кто. В конце концов, когда Раиса начала засыпать всерьез, ее и в самом деле разбудили. Начинался новый день.
Он оказался спокоен и тих. Никто не спрашивал Раису, к ее величайшему облегчению, отчего у нее круги под глазами. Никто не пробовал вызывать на откровенный разговор. И новых цветов в каюте не появлялось, и времени на лишние размышления по счастью не было.
Дубровский затеял повышать квалификацию персонала, составил целый список сестер и санитарок, которых будут учить дополнительно. А Нину Федоровну, Раису и аптекаршу определил в преподаватели. Учить и учиться предстояло по пути из Саратова обратно к Камышину.
Большую часть дня стояли под правым обрывистым берегом, укрывшись снова ветками, теперь уже желтеющими. Ивовые листья плыли по воде как рыбки и залив, где причалила «Абхазия», горько и остро пахнул осенью.
Караван тронулся в сумерках, едва солнце скрылось за обрывистым правым берегом. Перистые легкие облака, затянувшие к вечеру небо, засветились теперь золотом, по засыпающей реке пошла легкая рябь. Берега сделались совершенно темными и там уже ничего нельзя было различить.
Никогда прежде Раиса не видела такого заката, даже на море. Выбравшись на палубу подышать, внизу как всегда было душно, она взглянула на темный, далекий правый берег, и замерла, пораженная: впереди по курсу «Абхазии» нависло над черным обрывом пламенное облако, странно похожее на огромную птицу. Грудь птицы горела алым, почти кровавым, подсвеченная невидимым уже солнцем. Птица опустилась низко к краю холмов, будто пыталась их защитить.
— Красота, верно? Как тебе наши волжские закаты, а, Морячка? — капитан будто ждал ее. А может и впрямь ждал, зная хорошо Раисину привычку хоть на пять минут, а выйти на воздух.
— Красиво… — она опустила голову, — Как жар-птица летит перед нами.
— Это Сосновка по левому борту у нас, — Лисицын указал на едва видневшиеся в золотистой дымке крыши. — Скоро острова пойдут, вот примерно в эту пору моя вахта и начиналась, когда с наметкой стоял на носу [* наметка — шест с делениями, употребляемый на речных судах для измерения глубины реки.] Я же матросом начинал. Здесь, на «Абхазии», когда она «Царицей Тамарой» была еще.
— Выходит, вы с «Абхазией», старые друзья?
— Скорее, учитель и ученик. Она в люди меня вывела. Она и капитан, Евгений Иванович, светлая память доброму человеку. И людей берег, и пароход. Когда купчина, судовладелец, задумал было гонки по Волге устраивать, на манер как в Америке, отговорил, не дал. Чтобы людей сдуру не загубил. Рвались бывало котлы от таких развлечений… От белых в восемнадцатом году пароход увел. И от бомб в сорок втором. Мудрый человек был, по-настоящему. Это умников у нас полно, по ним мы еще до войны пятилетку выполнили. А мудрых, по-настоящему мудрых — мало. Приведи хоть кому-то из нас при жизни мудрым стать. А твой-то корабль как звался, а, Морячка?
— Да какая морячка из меня, — Раиса вздохнула. Прозвище до сих пор казалось ей не заслуженной наградой. — Я большую часть войны под землей просидела, в штольнях, где камень добывали. Там и был наш госпиталь. На море меньше суток была, и то грузом. А назывался наш корабль — «Ташкент».
Раиса и сама не заметила, как начала рассказывать о «голубом крейсере» все, что помнила. До сих пор ей не с кем было поделиться историей их отчаянного рейса. Брату бы рассказала, но писать о том наверняка было не положено и военная цензура безжалостно вычеркнула бы половину. И она рассказывала, про волны чуть не вровень с палубой, прыгающие под ногами гильзы, матросов в парадной форме, и отчаянный поход «Ташкента» на одной морской чести.
— Зачем я не был там хотя бы мичманом! — большим чувством произнес Лисицын и тут же объяснил, — Так полководец наш Суворов говорил, о взятии Корфу. Знаменитое было сражение, моряки крепость брали, такого ни до, ни после не было! До войны читал о нем. А сам на море никогда не был, даже на Каспии. Дальше Астрахани ни разу не забирался. Только зря ты прозвания своего чураешься. Оно как раз по тебе. Если молва припишет, даже я не отобьюсь. Вот, поздравляли давеча, весь экипаж хором твердит, будто немец от моих маневров утопился. А он ведь сам убился, от жадности. Помнишь, пели до войны про то, как «китом подавилась акула»? Подавился фриц «Абхазией», шире пасти мы ему оказались. Когда-нибудь будут меня дети спрашивать, скольких ты, папка, немцев убил. А я им скажу: ни одного. Я им наших убить не давал, вот такая война. В этом-то, мы с тобой, Морячка и похожи: наше дело не утопить кого или подстрелить, а пропасть не дать. А может статься, ты и вовсе на «Абхазии» к счастью.
— Мне пора, — Раиса зябко повела плечами. — Автоклав там, его выгружать скоро.
— Да не лопнет он там без тебя, чай не котел, — он снова встал рядом, как и вчера опустив ладони на фальшборт, — Дай хоть так на тебя погляжу. На тебя да на небо. Не молчи только, Морячка, не рви душу, скажи уж как есть. Ты строгая, даже думал сначала, что вдовая… Или в Севастополе кто остался? Если так — дышать в твою сторону через раз буду.
Раиса отчаянно замотала головой. Она понимала, что достаточно сейчас просто кивнуть и на том можно и покончить. Это ложью нельзя назвать, так много дорогих ей людей там остались. Но защититься их жизнью, уже прервавшейся, она не могла. Нипочем не могла. Поэтому только качала головой, из последних сил сдерживая слезы.
— Хоть в Саратове — дашь ответ? — не отступал Лисицын.
— Почему в Саратове?
— Это мой родной город. У родных берегов можно и все как есть, на чистоту.
Не договорив, он обернулся и вдруг легко, как ребенка, поднял Раису на руки. Прежде, чем она успела даже попробовать высвободиться, быстро поцеловал, в лоб и в нос. И только тогда аккуратно поставил на ноги.
— Извини. Говорят, когда лихие мысли в голову лезут, полезно тяжести поднимать.
— Разве я такая тяжелая?
— Безответная любовь, она много весит. Тонну. Вот так-то, Морячка. Об одном прошу — не уходи с корабля. Хоть так на тебя любоваться буду. Обещай, что не уйдешь?
— Обещаю, товарищ капитан.
— Да брось ты этого «товарища капитана», Рая-Морячка! Зови по имени, ей-богу. И без отчества, мне не девяносто. Так не уйдешь?
— Не уйду. Только Морячкой не зови. Нечестно выходит.
— Хорошо, не буду. Часа через два-три в Саратове будем, там и договорим. Гляди, стальмост показался. За ним крекинг-завод — считай уже город.
Раиса оглянулась на берег. Жар-птица, будто остывший металл, из алой стала сизой и опустилась на холм, крылья ее медленно размывало ночным ветром.
— Мы дальше причалим, на судоремонтном, топливо примем, — сказал Лисицын, вглядываясь в далекий берег. — Все, вот теперь мне пора. Тут судовой ход хитрый, без моего глазу никак нельзя.
Он ушел, оставив Раису на корме. Теперь она тоже хорошо различала впереди стальную стрелу моста, рассекавшую быстро темнеющее небо. Ну вот, и поговорим…
Кто бы мог подумать, что это так больно — понимать, что вычерпала себя до дна, досуха, что не можешь ничего подарить отчаянному этому человеку, который безусловно заслуживает, чтобы его любили по-настоящему.
Но что ему скажешь, как растолкуешь, что не может она назвать любовью эту горькую как уксус тоску по обнимающим тебя рукам? С таким человеком ей-богу ни в огонь, ни в воду не страшно! Но не ей, не ей идти за ним в эти огонь и воду. С ним бы рядом такую как Оля. Чтобы на всю жизнь, пусть даже короткую. А Раиса — жива ли она сама еще, или давно умерла и задержалась на этом свете лишь по необходимости, как часовой, которого некому сменить с поста?
Раиса снова спустилась вниз. Ее смена по-хорошему уже кончилась. Но как капитан Лисицын не мог доверить рулевому одному пройти мост, так военфельдшер Поливанова должна была лично проследить, чтобы на утро были чистые инструменты для сложных перевязок. И автоклав она разгрузит сама.
В клетушке под нижней палубой, куда вмещались два автоклава и шкафчик, стояла лютая жара и иллюминатор был раздраен, а иначе не продохнуть. По времени оставалось еще минут пять, прежде, чем можно будет все выключить и начать потихонечку остужать. Раиса подошла к иллюминатору и встала так, чтобы хоть чуть-чуть задувало снаружи. Скоро они прошли мост, вблизи оказавшийся огромным. На правом берегу, там, где должен быть город, не различалось ни огонька — затемнение не иначе. Только какие-то черные громады высились да глядели в синее, чернильное небо заводские трубы.
Внезапно с той стороны, где торчали эти трубы, родился глухой, еще по Севастополю знакомый рев моторов. Раиса успела осознать, что он значит прежде, чем страх сдавил горло. Завыли сирены, знакомо и почти успокаивающе захлопали зенитки — и почти сразу там, у берега, вспыхнул огонь и тяжелый грохот раскатился по реке. Вверху, на палубе, крикнули «Воздух!», а потом завыло, словно прямо в душу валилась бомба, и страшный удар встряхнул каюту так, как никогда на Раисиной памяти не встряхивало землю — словно палкой по голеням. Под ногами Раисы поехали доски. Автоклав сорвало с креплений и он как живой, подпрыгивая, двинулся прямо на нее. Едва успев отскочить, она рванула на себя дверь — и не смогла ее открыть. Переборки перекосило и дверь заклинило. Зато иллюминатор вдруг легко выскочил, словно стекло из сломанных очков. Пароход сильно качнуло на левый борт. И оказавшись между автоклавом и бортом как в западне Раиса с ужасом осознала, что путь к отступлению у нее остался только один…
Спасло ее то, что на борту не ходили в сапогах. На дежурстве всегда надевали самодельные то ли туфли, то ли шлепанцы, с суконной подошвой. И раненых не разбудишь, и сама идешь легко. Сапоги, пожалуй, запросто бы ее утопили. Вода оказалась совсем близко, подхватила тут же. Раиса забила руками, стараясь отплыть подальше, боясь оглянуться, когда что-то с силой потянуло ее за ноги и за спину вниз. Она барахталась в холодной и темной воде, оглушенная, ослепленная, и когда решила, что уже всё, конец, осознала, что голова ее снова на поверхности.
Раиса вынырнула и не узнала ни берега, ни реки. Вода вокруг нее кипела как в котле, плавали какие-то обломки. Впереди металось пламя и в его отсветах виднелась задранная кверху корма парохода. Но это была не «Абхазия», а что-то другое, слишком далеко. А «Абхазии» — не было. Только черная громада моста да пузыри на воде.
У правого берега что-то ревело и рушилось. Подсвеченный пламенем, клубами валил в небо густой дым. Холодная осенняя вода быстро сводила руки, мокрая одежда тянула вниз. Берег был как будто не так далеко, все-таки не море, но Раиса ясно поняла, что сама она не выплывет. Тело уже переставало слушаться и она почти не чувствовала ног. Сведет судорогой — и точно конец. С трудом удалось ей ухватиться за плывущую вниз по течению железную бочку с пробоиной в боку. Раиса держалась за края этой пробоины, которая резала ей ладони, но по-другому было не зацепиться. Грести таким образом почти не выходило, оставалось только ждать, пока течение снесет ее в сторону моста и берега. В бочку толчками заливалась вода, Раиса скорее чувствовала это, чем слышала. Рано или поздно этот «поплавок» придется оставить, и дальше или выплыть, или захлебнуться. Вот тут и вынесло из темноты прямо ей навстречу что-то темное, стучащее мотором. Длинная, с низкими бортами лодка подошла совсем близко и с нее Раисе крикнули: «Есть кто живой? Коль жив, так хватайся!» И она, оттолкнув бочку, ухватилась. Сперва за борт, а потом за протянутую руку.
Спасителей ее было двое, старик, что сидел на корме и правил румпелем, и второй, помоложе, в тельняшке с пустым правым рукавом. Это он одной левой рукой сумел втянуть Раису в лодку. А теперь стоял во весь рост, всматриваясь в черную воду. Искали уцелевших.
Скоро на борт подняли еще несколько человек, гражданских. Тонущий пароход, что видела Раиса, вез беженцев. Она сама как могла помогала втаскивать их через борт. Выловили из воды пожилого мужчину, кричавшего, что он ничего не видит. Женщину средних лет, двоих ребят, еще женщину, помоложе. Пламя у берега стало еще гуще и откуда-то с той стороны над ночной рекой все услышали вдруг долгий, страшный крик… Женщина, сидевшая на дне лодки рядом с Раисой, вцепилась ей в плечи. Однорукий выругался отчаянно. «Горят! — он обернулся к правившему лодкой товарищу. — Горят они! Мазут плывет по воде, их в него сносит! Ах ты… в три креста бога душу!!»
— А я что сделаю теперь⁈ Что⁈ Сейчас бортом черпнем! К берегу, к берегу давай, пока всех не потопили!
Но плыть к берегу оказалось невыносимо долго. Раисе даже начало казаться, что лодка стоит на месте. А крик все не утихал… Женщина держала ее за руки и мелко тряслась. Она не кричала, сорвала голос, только сипела, будто задыхалась.
«Кому суждено сгореть… А коли и вытащат — только и останется, как тому танкисту, морфия в количестве — 'живым столько нельзя»…
Лодка причалила у каких-то мостков. Кого-то вынесли на берег, кто-то вышел сам. Раиса неглядя шагнула через борт и оказалась по пояс в воде, но не подумала о том, что стоило выбираться на мостки, просто вышла на сушу. Дно было песчаное. Где-то в черноте неба снова родился знакомый до тошноты рев.
— Ложись! — заорали рядом.
Раиса упала как учили, ничком, прижав кулаки к вискам, будто была в каске. Взрывы раздавались где-то впереди, выше по берегу. Опять отозвались зенитки. Потом рвануло совсем близко, да так, что посыпалась земля. Раису ударило в бок, показалось, что камнем. Сколько продолжалась бомбежка, она не знала, кажется, что не так долго. В Севастополе могло быть и дольше. Скоро она опять смогла подняться и оглядеться. Женщина, хватавшаяся за нее в лодке, лежала лицом вниз на песке. Раиса тронула ее за плечо — та не двигалась, в вялой руке не ощущалось пульса. Она была мертва. Может быть, задело осколком — в темноте не разглядишь, а может не выдержало сердце.
То, что было дальше, застряло в памяти обрывками, похожими на клочки фотопленки. Кажется, их везли на полуторке, крытой брезентом. Везли долго — насколько можно было в темноте и холоде чувствовать время, но машину почти не трясло, ехали по городу. Проваливаясь в полубред, Раиса всякий раз искала на поясе кобуру, не находила, почти сразу понимала, что это Саратов, тыл, пистолета у нее нет, да и отбиваться здесь не от кого. И через минуту снова искала свой наган. Потом было что-то очень знакомое. Плитка на полу совсем как в приемном покое Белобережской больницы, большие квадраты белые, маленькие черные. И почему-то на чисто вымытых квадратиках — алые кляксы. Неужели, это все-таки ее кровь? А думала, что чужая. И сразу же кто-то выключил свет.