В начале ноября не стало мамы. Я так отчётливо помню тот день, до мельчайших деталей. Помню, что лил дождь, что на кухне незакрытая, точнее незакрывающаяся из-за сломанного шпингалета, форточка громко хлопала под порывами ветра и по всей квартире гулял сквозняк, разбавляя запах перегара и табака пряной свежестью улицы.
Я собиралась в школу, пила пустой горячий чай, чтобы согреться. А мама спала в зале. Тихонько лежала на диване лицом к стене.
После обеда я вернулась домой, а она по-прежнему так и лежала, даже позу не сменила. Я позвала её, наверное, уже чувствуя – что-то не так.
Маленькими шажками я медленно приближалась к дивану, а сердце колотилось так, что, казалось, сейчас разорвется. «Мама…» – продолжала я звать её, но голос сдал, а потом и вовсе сошёл на сиплый, едва слышный шёпот.
С минуту я во все глаза смотрела на нее, совершенно неподвижную, и боялась коснуться ее плеча, потрясти, попробовать разбудить. Боялась так сильно, что в животе как будто образовалась яма, подернутая льдом, а руки и ноги одеревенели.
Позже я узнала, что мамы не стало ещё ночью. То есть, когда я пила утром чай и думала, что мама спит, она уже… И, наверное, это стало тогда последней каплей. Оцепенение, которое навалилось в первые часы, рассыпалось как скорлупа. Я рыдала, билась в истерике, куда-то рвалась. Меня удерживали, потом вкатили успокоительное. Дальнейшее осталось в памяти чередой каких-то сумбурных, хаотичных отрывков.
После похорон меня взяла к себе тетя Валя. Сначала собиралась лишь на время, но потом оформила опеку, нашу квартиру сдала, ну и главное – забрала меня из прежней школы и пристроила в эту гимназию.
Естественно, Ян Маркович, наш директор, ни за что бы меня не взял с моей биографией, приди я сама по себе. Он так кичится тем, что здесь учатся только благополучные дети с перспективами. Тётя Валя, будучи его секретаршей, упросила. Да и то он согласился с оговоркой: если я успешно пройду все их тесты.
«Ты только не вздумай ни с кем драться и скандалить, – внушала мне тетя Валя, когда меня зачислили. – Не опозорь меня и не подведи. Иначе отправишься в детдом. И никому ни слова про отца! Поняла?».
Поначалу я, наверное, была в новом классе как волчонок. Чувствовала себя чужой, всё время ждала подвоха и заранее воспринимала одноклассников как врагов. Но они, может, и не встретили меня с распростертыми объятьями, однако и не обижали. А потом мы подружились с Женькой Зеленцовой, и постепенно я расслабилась.
Честно говоря, я и не ждала, что такая, как она – хорошенькая, ухоженная, нарядная, как куколка – обратит на меня внимание и, тем более, захочет дружить. Просто привыкла к тому, что прежние одноклассницы воротили от меня носы.
В ней тоже, конечно, проскальзывала поначалу снисходительность. Она одаривала меня своей дружбой как милостью. Пару раз я даже с ней ссорилась, когда Женька совсем уж перегибала, но позже мы сблизились, и свои барские замашки Зеленцова оставила для других.
К гимназии Женьку на огромном черном джипе подвозил её папа, а забирала мама – на серебристом седане. И тогда, в пятом классе, я ей отчаянно завидовала. Поэтому, наверное, сочиняла всякие небылицы про собственного отца. А потом, кажется, в позапрошлом году, в порыве взаимного откровения в ответ на её какой-то секрет призналась ей, что папа мой на самом деле сидит. Даже рассказала за что. И фотографии ей показала нашей прежней семьи, мамы, папы, Ариши. Женька обнимала меня, плакала и приговаривала: какой кошмар, какая несправедливость…
Тогда плакала, а сейчас… сейчас трясла моей тайной перед всеми, взирая на меня насмешливо, презрительно и злорадно. Честно говоря, меня убило именно её предательство, а не то, что правда всплыла. Быть пойманной на лжи, конечно, стыдно, но я бы всё это пережила, в конце концов мне уже не двенадцать лет. А вот то, как легко Зеленцова забыла годы дружбы, наши детские клятвы, да вообще всё… И из-за чего? Точнее, из-за кого…
Да, и Гольц этот… Только вчера он просил прощения, а сегодня снова отворачивается. Ну разве ж это не предательство?