Глава 27 В омуте Октябрьской революции (25 октября — 15 декабря 1917)

Поездка в Псков кандидатов в Учредительное собрание. 25 октября в Предпарламенте. Конец моей газетной работы. Заседания городской Думы во время осады Зимнего дворца и ночное путешествие гласных по Невскому. Образование Комитета спасения родины и революции. Положение в нем трех кадетских «белых ворон». «Викж ель». Тайные переговоры бюро Комитета с военными. Моя поездка в Крым. Успехи революции в Крыму. Рост преступности и самосуды. Татарский национализм. Земско-городской съезд и татарский Курултай. Возвращение в Петербург. Восстание юнкеров. Комитет спасения родины и революции в подполье. Городская Дума получает первое предостережение. Члены ЦК, кадетской партии объявлены вне закона. Военная организация ЦК. Герасимов и Пепеляев. На службе связи между ЦК кадетской партии и фракцией с.-р. Учредительного собрания. По улицам большевистского Петербурга в санях департамента полиции. Арест К. К. Черносвитова. Уличная манифестация городской Думы. Разгон городской Думы и ее переход на нелегальное положение. В комиссии по составлению адреса Учредительному собранию. Мой последний разговор с Шингаревым в ночь его ареста. Последние две недели в Петербурге.


Незадолго до большевистского переворота 25 октября началась избирательная кампания в Учредительное собрание. ЦК нашей партии выставил мою кандидатуру в нескольких губерниях. Но в большинстве из них моя кандидатура была чисто формальной, ибо выборы производились по спискам и настоящими кандидатами можно было считать лишь тех, кто возглавлял списки, мое же имя фигурировало лишь для полноты списков, в их середине или в конце. Настоящим кандидатом я был только по Псковской губернии, где мы с членом ЦК В. А. Степановым возглавляли кадетский список. Было совершенно ясно, что симпатии населения не на нашей стороне и что даже первые наши кандидаты почти не имеют шансов быть избранными. Все же мы со Степановым, в качестве первых партийных кандидатов по Псковской губернии, должны были хоть раз показать себя избирателям. Поэтому 23 октября мы поехали во Псков, где должны были выступить на избирательном митинге.

Во Псков мы приехали рано утром и день провели в обществе членов местного партийного комитета. Они очень волновались, устраивая митинг, за его благополучный исход, т. к. город Псков, в котором были расквартированы тыловые части Западного фронта, был переполнен солдатами, утратившими всякую дисциплину и находившимися под влиянием большевиков.

Действительно, когда мы пришли в помещение летнего театра, отведенного под митинг, то едва могли протискаться сквозь густую толпу, на три четверти состоявшую из солдат. Митинг все-таки сошел благополучно в том смысле, что нас не избили. Но говорить приходилось перед заведомо враждебной аудиторией. Наши речи прерывались криками, руганью, а порой — сплошным ревом озлобленной толпы, в котором тонули аплодисменты наших немногочисленных единомышленников. Для такого неудачного митинга не стоило предпринимать поездку во Псков.

Отправляясь из дома в эту неудачную поездку, я обратил внимание на труп лошади, валявшийся посреди улицы против подъезда. В это время часто приходилось видеть на улицах Петербурга дохлых извозчичьих лошадей: корма были дороги, лошадей кормили плохо, а мостовые были сплошь в выбоинах и ухабах, и понятно, что голодные лошади не выдерживали тяжелой работы и подыхали на улицах во множестве. Поэтому я не удивился довольно обычной картине революционного Петербурга.

Но, вернувшись из Пскова через два дня, 25-го октября, я увидал, что дохлая лошадь продолжает лежать на том же месте, а несколько голодных собак грызут ее, вытягивая из нее кишки. Это даже для революционного Петербурга было зрелищем необычным.

— Чистое безобразие, — говорил мне встретивший меня швейцар, — вот уже три дня лошадь валяется и никто ее не прибирает. Просили управу убрать, но никто внимания не обращает. Может быть вы попросите?

Он знал, что я состою гласным Думы, и надеялся на мою протекцию.

Я позвонил по телефону в санитарный отдел управы. Долго никто не отзывался. Наконец я услышал голос:

— У телефона санитарный врач, доктор Аснес. Что угодно?

Я объяснил, в чем было дело.

— Ах, знаете, — услышал я в ответ, — нам не до дохлых лошадей. Сегодня увидим на улицах трупы людей…

Доктор повесил трубку, но мне не трудно было понять его загадочную фразу: очевидно, ожидавшееся большевистское восстание уже началось.

К десяти часам утра я, как всегда, отправился в Мариинский дворец на заседание Предпарламента и там узнал, что мое предположение правильно, что все окраины Петербурга в руках восставших солдат и рабочих и что Керенский уехал на фронт, чтобы привести оттуда верные правительству части войск.

Члены Предпарламента делали вид, что продолжают заниматься текущими делами: заседали какие-то комиссии, фракции собирались на совещания. Но на этих заседаниях и совещаниях всех волновал только один вопрос: что происходит на улицах Петербурга.

Трещали телефоны и сообщали нам, что петербургские полки один за другим присоединяются к восстанию, что казаки объявили «нейтралитет» и что верными правительству остались только юнкера и женский батальон. Наконец пришло известие о том, что крейсер «Аврора» под красным флагом вошел в Неву.

Заседавшие в Предпарламенте видные представители всех партий и многочисленных общественных организаций, многие из которых еще накануне чувствовали себя «вождями», сразу оказались в беспомощном положении, уныло бродя по залам Мариинского дворца и не зная, что предпринять.

Около часа дня во дворец вошла небольшая группа матросов для переговоров с президиумом Предпарламента. Когда они удалились, раздался звонок, призывающий нас на заседание, и мы заняли свои места. Расположился на председательском возвышении и наш президиум — председатель Авксентьев, товарищ председателя Набоков и другие.

Авксентьев, старавшийся казаться спокойным, объявил нам, что депутация от матросов потребовала, чтобы Предпарламент немедленно разошелся, в противном случае матросы разгонят нас силой. На размышление нам дано полчаса времени, в течение которого мы должны принять то или иное решение.

Ввиду краткости данного нам срока на этот раз обошлись без обычных фракционных совещаний и все ораторы говорили не от имени фракций, а от себя лично. Вопрос был несложен: все понимали, что мы уже побеждены и что дело идет не о борьбе, а о сохранении собственного достоинства, т. е. подчиниться ли насилию добровольно или не добровольно.

Некоторые ораторы высказались за то, некоторые за другое. Особенно горячился старый Чайковский, призывавший нас во имя собственного достоинства не подчиняться насилию добровольно. Я лично был всецело на его стороне. При голосовании, когда я поднялся со своего места, голосуя за предложение Чайковского, я увидел, что почти вся левая часть зала, где помещались меньшевики и эсеры, сидит на своих местах, а из правых (кадеты, народные социалисты, кооператоры и др.) встало около половины. В результате около двух третей голосов было подано за то, чтобы разойтись немедленно.

Все гурьбой направились в прихожую и, надев пальто, спешили выйти из Мариинского дворца. Зрелище было унизительное… При выходе вооруженные матросы отбирали у нас билеты членов Предпарламента.

Когда я предъявил им свой билет, молодой матрос, с сомнением повертев его в руках, загородил мне путь ружьем и, сказав — «товарищ, вы арестованы», — указал мне на место между наружной и внутренней дверью. Не понимая, в чем дело, я смотрел на проходивших мимо меня знакомых и незнакомых членов Предпарламента, старавшихся, как мне казалось, меня не замечать. Только двое — В. И. Чарнолусский и Я. И. Душечкин — заинтересовались моей судьбой и стали рядом, ожидая, чем кончится дело.

Наконец последним покинул тонущий корабль его капитан, Н. Д. Авксентьев.

— Почему вы не уходите? — спросил он меня удивленно.

Я ответил, что арестован.

— Товарищи, — обратился Авксентьев к матросам, — за что вы его арестовали?

— Так что князь, — ответил арестовавший меня матрос.

Тут Авксентьев проявил необыкновенную находчивость:

— Товарищи, посмотрите на него, разве он похож на князя?

Этот в сущности бессмысленный аргумент сразу подействовал на матросов. Они внимательно посмотрели на мою старую шляпу и потертое пальто.

— Ну хорошо, товарищ, идите с Богом, — сказал юный матрос добродушно, и мы с Чарнолусским и Душечкиным пошли утолять наш голод в подвальный ресторанчик на Невском проспекте.

Все последующие события этого рокового для России дня я помню с исключительной отчетливостью.

Из ресторана, часа в 4 дня, я поехал в свою редакцию. Составив номер и написав передовицу с призывом к борьбе с большевиками, уже под вечер я отправился на экстренно созванное заседание городской Думы. Я был осведомлен, что большевики уже заняли редакции больших газет, и не сомневался, что и наша редакция не избежит общей участи. Так оно и случилось: на следующий день в ней уже распоряжались большевики.

Я ехал на извозчике по опустевшим улицам Петербурга. Моросил мелкий дождь, небо было темно. Вдруг оно осветилось точно молнией и раздался пушечный выстрел. Это «Аврора» открыла огонь по Зимнему дворцу, где под защитой юнкеров отсиживались министры Временного правительства…

В городской Думе заседание еще не начиналось. Гласные, кроме большевиков, занимавшихся в это время более важными делами, были почти все налицо. Много было и посторонней публики, пришедшей в Думу, чтобы там узнать о событиях. Все беспорядочно суетились и шумно разговаривали, передавая друг другу тревожные слухи и с замиранием сердца прислушиваясь к буханью выстрелов «Авроры». Среди нас появился только что прибывший из Москвы министр Временного правительства С. Н. Прокопович. Он тщетно пытался проникнуть в осажденный большевиками Зимний дворец, где отсиживались остальные министры. Его туда не пустили. Теперь он, взволнованный и бледный, поминутно подходил к телефону, звонил в Зимний дворец и получал оттуда, от министра внутренних дел Кишкина, сведения о ходе осады.

Эти сведения были неутешительны. Шансы продержаться до прибытия Керенского с фронта со свежими войсками были минимальные… Началось заседание Думы. Городской голова Шрейдер в свойственном ему приподнятом тоне заявил, что Дума, как организованное представительство петербургской демократии, обязана принять все меры для спасения революции и возглавляющего ее Временного правительства. За отсутствием большевиков никто не возражал.

Но какие же меры могла принять Дума, когда участь правительства зависела от пушек и пулеметов?

Наступила тяжелая пауза… Вдруг попросил слова один из эсеров, кажется — Анский. Истерическим фальцетом он призывал нас стать на защиту правительства. Наша обязанность, говорил он, сделать все для его спасения и если нужно — умереть. Мы безоружны, но у нас остался авторитет народного избрания. Если вся Дума в полном составе направится к Зимнему дворцу, ей может быть еще удастся прекратить кровопролитие. Если же не удастся, то — «готовы ли мы умереть»?

— Да, да! — раздались возбужденные голоса с эсеровских скамей.

Предложение Анского поддержала графиня Панина. Она не говорила, подобно ему, никаких патетических слов (это для нее было органически невозможно), но все же согласилась с ним, что идти к Зимнему дворцу мы должны, ибо ничего другого сделать для спасения правительства не можем.

В это время кто-то сообщил нам, что Прокопович, известивший министров о вопросе, обсуждавшемся Думой, получил от Кишкина ответ: «Если хотите что-нибудь сделать, действуйте скорее, а то будет поздно».

Прения были сейчас же прерваны, и Дума, в страшном возбуждении подавляющим большинством голосов решила идти к Зимнему дворцу.

Задним числом мне трудно представить, как мы могли принять столь нелепое решение. Объяснить это возможно только тем, что в эту страшную минуту нами руководили только нервные рефлексы.

М. Алданов, описывая этот исторический эпизод в заграничной русской прессе, рассказал, будто Дума голосовала вопрос — умереть или не умереть за Временное правительство, и постановила — умереть.

Я, однако, утверждаю, что, при всей нелепости нашего решения, такого пошлого постановления мы не сделали. Забыть этого я не мог бы.

Было решено, что в своем ночном «походе» Дума должна соблюдать строгую дисциплину, а для этого надлежало избрать вожаков, которым все остальные гласные должны были беспрекословно подчиняться. Конечно, при партийных нравах, одного вожака было выбрать немыслимо. И решили избрать двух, от двух самых многочисленных партий — эсеров и кадетов.

Разошлись по фракциям. Все нервничали и спешили, так что отнеслись к выборам механически. В нашей фракции кто-то назвал имя Н. В. Дмитриева, и сейчас же все согласились. Вероятно, также наспех был избран и вожак от эсеров — Горский.

Худший выбор трудно себе представить: энергичный общественный деятель по народному образованию и видный гласный старой, дореволюционной Думы, Николай Всеволодович Дмитриев в числе ряда своих общественных добродетелей не обладал одной, самой необходимой для предназначавшейся ему роли: личной храбростью и решительностью. Этими же качествами не отличался и «мартовский эсер» Горский, которого я хорошо знал, т. к. он был санитаром моего отряда на фронте и моим секретарем. Секретарские обязанности он исполнял неплохо, но потому-то и стал секретарем, что, в отличие от своих товарищей-студентов, рвавшихся на передовые позиции, предпочитал тыловые занятия.

Когда, выбравши этих неудачных вождей, мы собрались в Николаевском зале городской Думы, чтобы отправиться в злополучный поход, мы застали там только что прибывших в Думу лидеров еще не переизбранного всероссийского Совета рабочих и солдатских депутатов — Гоца, Либера и Дана (тогда противники Совета соединяли эти три фамилии в одну — Гоцлибердан, что звучало вроде «белиберда»).

Либер вскочил на стол и с истерикой в голосе стал заклинать нас отменить наше опасное решение и не приносить бессмысленных жертв.

По существу он был, конечно, прав, ибо решение наше если и не было слишком опасно, то во всяком случае было бессмысленно.

Гласные ему возражали. Помнится, что и я возражал, заявив, что Дума не может изменить своего решения, не потеряв уважения к самой себе.

И вот мы выступили…

Была ненастная петербургская осенняя ночь. На пустынном Невском электрические фонари потушены. Мы шли в тумане, шагая по мокрой мостовой, под уныло моросившим дождем. Впереди — два «вождя», а за ними, рядами, все остальные. Я вел под руку О. К. Нечаеву, которая задыхалась от скорой ходьбы, но находилась в приподнято-экзальтированном настроении.

Шли молча, сосредоточенно, изредка перекидываясь с соседями короткими фразами. Было тихо, но кое-когда с Дворцовой площади доносились до нас сухие звуки ружейных выстрелов. Так прошли, никем не задержанные, до Мойки.

За Мойкой перед нами вырисовалось в тумане несколько человеческих фигур.

— Стой! Кто идет?

Наши вожаки вступили в переговоры с остановившим нас патрулем. Переговоры были недолгие. Вожаки вернулись к нам сконфуженные и скомандовали: «Назад, в Думу!»

Согласно заранее принятому решению о беспрекословном подчинении вожакам, мы поплелись обратно по мокрой мостовой…

До сих пор, вспоминая об этом историческом эпизоде, я испытываю чувство неловкости и стыда от того, что на фоне трагических событий мы разыграли такой пошлый фарс…

Вернувшись в Думу, мы продолжали сноситься с осажденными в Зимнем дворце министрами по телефону. Кишкин держал нас в курсе осады дворца до самого последнего момента. Последняя фраза его была приблизительно такая: «Все кончено. Слышу в коридоре звук приближающихся шагов… Входят…»

Хотя мы все понимали, что в течение ночи большевики займут Зимний дворец, но от этой фразы Кишкина защемило сердце. Я отчетливо представил себе несчастных министров, моих знакомых, сгрудившихся в одной из комнат дворца и ожидающих прихода своих палачей. В том, что ворвавшиеся в Зимний дворец солдаты их всех переколят, у нас не было сомнений…

Оказалось, однако, что руководившие осадой дворца большевики были милостивее, чем мы думали, и отправили их под надежным конвоем через разъяренную солдатскую толпу в Петропавловскую крепость. По ним стреляли, но они остались живы и невредимы.

Несмотря на подавленность нашего настроения от всего пережитого нами в эту ночь, мы должны были взять себя в руки, понимая огромную ответственность, возлагавшуюся событиями на петербургскую городскую Думу в момент происшедшего в столице государственного переворота.

Снова началось заседание Думы, обсуждавшей уже не меры защиты правительства, а способы борьбы с захватившими власть большевиками.

Быстро было принято решение образовать из гласных Думы, с участием представителей Исполнительного комитета всероссийского Совета рабочих и солдатских депутатов, полномочный орган, который должен был временно взять на себя правительственную власть и руководить борьбой с большевистскими узурпаторами. В этот орган сейчас же были избраны представители всех думских фракций, за исключением большевиков, а собравшийся в соседнем зале Исполнительный комитет Совета тоже избрал в него своих представителей.

От кадетской фракции Думы были избраны В. Д. Набоков, графиня С. В. Панина и я.

Часа в 4 утра в одной из комнат канцелярии городской управы собралось первое заседание этого наскоро составленного «правительства». Председательствовал Н. В. Чайковский.

Первым вопросом был вопрос о нашем наименовании. Кто-то предложил назваться «Комитетом спасения революции». Такое название в момент, когда нужно было спасать Россию от торжествующей революции, звучало уж очень фальшиво. Однако, зная пиетет большинства к обязательной революционной фразеологии, я понимал, что протестовать против этого названия бесполезно, а потому предложил лишь поправку, — назвать себя «Комитетом спасения родины и революции».

Меньшевики заявили решительный протест. Их интернационализм не допускал употребления таких патриотических слов, как «родина». Все же меня поддержали плехановцы и народные социалисты. Социалисты-революционеры колебались: авксентьевцы и кереновцы мне сочувствовали, а «Черновцы» поддерживали меньшевиков.

После горячих прений «родина» как-никак восторжествовала и поместилась перед «революцией».

Помнится, что на этом же заседании было решено войти в сношения с оставшимися на свободе товарищами министров и через них добиться подчинения себе всего штата чиновников центральных петербургских учреждений.

В 6 часов утра, после бессонной ночи, мы вышли с Н. В. Чайковским на Невский. Ночное ненастье сменилось ясным, слегка морозным утром. Воздух был чист и прозрачен, а после облаков табачного дыма, окутывавшего нас на заседании, казался особенно живительным. Чайковский завел меня на свою квартиру. Конечно, обсуждали события. Этот удивительный старик, соединявший в своей душе старческую мудрость с детской наивностью, был, как всегда, оптимистически настроен, верил во вновь учрежденный Комитет, верил в Керенского, который не сегодня-завтра приведет с фронта войска и освободит нас от большевиков… Я завидовал его бодрости и оптимизму. Несмотря на то, что был на 20 лет моложе его, я не чувствовал ни бодрости, ни веры…

Напившись чаю, мы прилегли отдохнуть часика на два. Чайковский сразу заснул, а я со своими мрачными мыслями бессонно ворочался на его клеенчатом диване…

Так началась наша жизнь под властью большевиков.

Избранный председателем Комитета спасения родины и революции, Н. Д. Авксентьев отвел под наши заседания помещение в училище Правоведения. Это привилегированное учебное заведение подлежало упразднению, а помещение его было отдано в распоряжение Комитета крестьянских депутатов, председателем которого состоял тот же Авксентьев.

Наш Комитет собирался ежедневно на заседания. Сидели мы на ученических партах, а перед нами, на кафедре учителя, восседал наш председатель.

На первом заседании рядом со мной на парту сел известный лидер меньшевиков Дан (Гурвич). Я был с ним знаком много лет тому назад, еще до революции 1905 года, когда сам принадлежал к с.-д. партии. С тех пор мы не встречались до революции 1917 года. Мы оба были членами Предпарламента, но его роль в Совете рабочих и солдатских депутатов казалась мне настолько отвратительной, что я не хотел возобновлять с ним старого знакомства и делал вид, что его не узнаю. Но оказавшись его соседом по парте, я уже не мог уклониться от рукопожатия, тем более, что не имел для этого оснований, кроме вражды чисто политического характера.

— Здравствуйте, — сказал я ему, — вы меня узнаете?

— Конечно, узнаю, — ответил Дан, сухо пожимая мне руку. — Последний раз мы виделись в Орле, в 1902 году, когда я приезжал к вам из-за границы с поручениями от Ленина.

Это действительно так и было: по фальшивому паспорту доктора Бомерта Гурвич, он же Дан, приехал тогда в Россию и в Орле два дня прожил на моей квартире. Тогда мы с ним и с Лениным принадлежали к одной партии, а теперь мы встретились как враги, но вступившие в союз против нашего общего врага — Ленина…

В Комитете спасения родины и революции участвовало человек 15, из которых только трое — Набоков, Панина и я — не принадлежали к социалистическим партиям. Чувствовали мы себя как белые вороны. С нами все были изысканно любезны, но все же нам было не по себе. Все друг друга называли «товарищами», а обращаясь к нам, говорили — «господин», «гражданин» или «член Комитета такой-то».

На первом заседании, на котором вырабатывалась редакция обращения Комитета к населению, мы с Набоковым попытались принять участие в прениях, но все вносившиеся нами поправки отвергались большинством всех против наших трех голосов. Помню, как мы возражали против модного тогда выражения — «революционная законность», доказывая, что такое сочетание слов является такой же бессмыслицей, как «анархическая власть» или «мирная война».

Это — только случайно запомнившаяся мне мелочь. Были у нас и гораздо более серьезные разногласия. Но с нашими мнениями не считались.

От моего пребывания в Комитете спасения родины и революции у меня остались самые тягостные воспоминания. Значительная часть времени на его заседаниях уходила на споры между меньшевиками-интернационалистами, с одной стороны, и другими социалистами, решительными противниками большевиков — с другой.

Посредничество между большевиками и другими социалистами взял на себя Всероссийский Исполнительный комитет железнодорожных служащих и рабочих, сокращенно именовавшийся — «Викжель», представителями которого были меньшевики Мартов и Мартынов.

Это неблагозвучное слово как-то сразу стало нарицательным. Появился даже глагол — «викжелять», легко привившийся благодаря своему созвучию со словом «вилять».

Мартов и Мартынов, конечно, не входили в состав Комитета спасения, но, благодаря своему давнему знакомству со многими из его членов, допускались на его заседания с правом совещательного голоса, которым невероятно злоупотребляли: произносили длиннейшие речи и викжеляли, викжеляли без конца…

Я не сомневаюсь, что эти марксистские талмудисты искренне не понимали своей жалкой роли. Между тем для меня не подлежит сомнению, что большевики пользовались Викжелем для внесения смуты в ряды своих врагов и, пока Комитет спасения родины, избранный для организации борьбы с большевиками, тонул в бесконечных словопрениях о том, следует ли с ними бороться, укрепляли свою власть.

Когда я поневоле слушал речи Мартова, я испытывал чувство острой ненависти к нему, ко всей его невзрачной фигуре и к его монотонному хриплому голосу, надорванному на революционных митингах. Хотелось схватить его за горло и задушить…

Самое допущение Мартова и Мартынова в заседания Комитета было величайшей нелепостью, и хотя я нисколько не подозреваю их в сознательном предательстве, но, находясь в постоянных сношениях с большевиками, они могли непроизвольно выдать наши тайны.

Между тем в Комитете не только велись словопрения с Викжелем; были у него и дела, которые нужно было скрывать от большевиков.

Прежде всего Комитет через являвшихся на его заседания товарищей министров, а затем и освобожденных из тюрьмы «министров-социалистов» организовывал саботаж новой власти, пользуясь чиновниками всех ведомств.

Через несколько дней после переворота большевики освободили из тюрьмы всех министров-социалистов, оставив там лишь «буржуазных» министров. Вероятно, этот акт был связан с планами Викжеля о создании объединенного социалистического правительства, планами, находившими сочувствие и у некоторых большевиков.

Согласие министров-социалистов выйти из тюрьмы, покинув там своих товарищей, которым грозила смерть (им постоянно приходилось слышать угрозы от карауливших их разнузданных солдат Петропавловской крепости), произвело тогда в широких кругах петербургского общества, не исключая и многих социалистов, отвратительное впечатление. Но все же чиновники продолжали им подчиняться.

Идея саботажа возникла сама собой и встречала большое сочувствие среди чиновничества. Так, на следующий день после образования Комитета спасения родины и революции, во время заседания Думы, ко мне подошел неизвестный мне человек и, отрекомендовавшись представителем служащих Государственного банка, заявил, что они хотели бы вступить в связь с Комитетом, чтобы договориться о выдаче денег с текущих счетов разных ведомств не иначе, как по чекам и ордерам, подписанным уполномоченным Комитета.

Большевики, еще не привыкшие управлять, оказались благодаря саботажу чиновников как бы без приводных ремней к управлению Россией, и это очень затрудняло их положение. Чиновники подчинялись им только под прямыми угрозами, стараясь во всех прочих случаях не исполнять их распоряжений и работая в подчинении властям Временного правительства, а через них — Комитету спасения.

Но Комитет занимался и более рискованным делом, с первых же дней взявшись за организацию восстания против большевиков.

Самая техника восстания была законспирирована: ею ведало бюро Комитета. Но о том, что восстание организуется, знали все члены его и его «гости», так как об этом постоянно говорилось на его заседаниях. Знали об этом, конечно, и большевики.

Положение трех членов Комитета от кадетской партии, в связи с подготовлявшимся восстанием, было крайне тяжело. Никого из нас не выбрали в бюро и мы не были в курсе того, что там происходило. Мы видели только какого-то полковника Полковникова и других офицеров, при появлении которых наши заседания прерывались, а они удалялись в соседнюю комнату и там о чем-то шептались с Авксентьевым и другими членами бюро.

По-видимому близкое участие в организации восстания принимал мой бывший товарищ по партии, присяжный поверенный Виленкин. Отправившись на войну вольноопределяющимся лейб-гусарского полка, он вскоре был награжден Георгием и произведен в офицеры. Во время революции, чтобы, как он говорил, не потерять влияния на солдат, он ушел из партии, к которой принадлежал более десяти лет, и вступил в партию народных социалистов. Благодаря своей умелости и ораторским дарованиям, он успешно вел патриотическую пропаганду на фронте и, если не ошибаюсь, состоял членом Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов. Виленкин тоже часто приходил к нам с Полковниковым и вел конспиративные разговоры с нашим президиумом.

Через несколько месяцев он был расстрелян.

Все это происходило на наших глазах, и мы становились таким образом участниками заговора, в котором фактического участия не принимали, не имея даже среди заговорщиков ни одного человека, которому могли бы доверять в таком серьезном деле. А между тем ответственность за кровь и за удачу или неудачу восстания падала и на нас.

Мы должны были ежедневно выслушивать невыносимые «викжельные» речи и споры социалистов между собой, а к делу активного сопротивления большевикам нас не подпускали.

Я несколько раз подымал вопрос на заседаниях нашего ЦК об уходе из Комитета спасения, но мои коллеги настаивали на нашем пребывании там с осведомительными целями, т. к. в это время у нас начинались связи с Доном, где подготовлялись силы для военного сопротивления большевикам, и центральному комитету нужно было быть осведомленным и о других очагах такого же сопротивления.

Чувствуя свою полную бесполезность в Комитете спасения, я решил съездить на несколько дней в Крым, на свидание со своей семьей, благо у меня сохранился бесплатный железнодорожный билет от дореволюционных времен, когда я служил в министерстве путей сообщения. Кстати, и нашему ЦК было важно ознакомиться с положением на юге России.

В Крыму, как и в прежние свои поездки, я застал революцию отставшей на несколько месяцев от Петербурга. Там только что прошли выборы в демократические земства и готовились к выборам в Учредительное собрание.

Власть в Таврической губернии (тогда Крым еще не отделился от северной Таврии) была еще формально в руках комиссара Временного правительства, Н. Н. Богданова, но только формально. В действительности каждый город и каждая деревня управлялись своими комитетами, точнее говоря — совсем не управлялись, а жили остатками прежнего привычного порядка.

Симферополь принял внешний вид Петербурга первых месяцев революции: улицы были сорны и грязны, с утра до ночи по ним слонялись без дела полупьяные солдаты, нецензурно ругаясь и лузгая семечки. Преступность росла не по дням, а по часам, а неопытные милиционеры, заменившие прежних полицейских, не способны были с ней бороться. Население поневоле стало прибегать к самосудам.

Приехав на южный берег, я встретил на шоссе, в соседней деревне Биюк-Ламбад, толпу татар, которая вела связанного человека с ожерельем яблок вокруг шеи и с приклеенным на спине плакатом на татарском языке. Оказалось, что это вор, неоднократно попадавшийся в краже фруктов у соседей. Общество и приговорило его к такому позорному наказанию.

Что касается вооруженных грабителей, то их просто уничтожали, если удавалось их поймать. Один из таких грабителей, татарин Гафар, отбывший каторгу за убийство, только что вернулся из Сибири и снова появился в наших местах. Само собой разумеется, что дома он оказался в обстановке, весьма благоприятствующей его грабительской профессии, за которую сейчас же и принялся. Систематически занимаясь грабежами, он ушел из деревни и скрывался в лесу. Татары выследили его убежище на смежной с нашим имением горе и устроили облаву, которую я наблюдал с балкона своей дачи. Поймать его, однако, не удалось. А через месяц он совершил еще одно страшное преступление: напал на нашу соседку, жену профессора К., гулявшую возле своей дачи, изнасиловал ее и задушил. В конце концов его самого пристрелил кто-то из его односельчан, случайно встретив его на дороге.

Если ослабление власти имело последствием рост уголовной преступности, то захватов помещичьих земель почти не происходило, а аграрных беспорядков с разгромами и поджогами усадеб — совсем не было. А в это время в средней России большая часть помещичьих усадеб была уже уничтожена.

Большевики только в Севастополе были почти господами положения, в других же городах преобладающее влияние еще имели более умеренные социалисты.

Когда центральная власть в Петербурге была захвачена большевиками, все были уверены, что они долго не продержатся и не успеют распространить свое господство на всю Россию. Поэтому в антибольшевистских кругах Симферополя естественно возникла мысль о создании временной местной власти.

Вопрос этот оказался, однако, нелегко разрешимым ввиду развившегося в Крыму во время революции татарского национального движения.

После революции 1905 г., с появлением русско-татарских земских школ, наиболее способные мальчики стали просачиваться в гимназии и университеты. Из них начали создаваться кадры руководителей татарского национального движения. Во время мировой войны, с момента, когда к врагам России присоединилась Турция, в татарской душе произошел конфликт между привычным мирным верноподданничеством России и столь же привычным пафосом по отношению к Турции. Помню, как один старый, почтенный татарин в разговоре со мной сказал: «Ничего, скоро мир будет, теперь наши победу держал». Это было как раз во время отступления наших армий. Но оказалось, что «наши» — это турки, разгромившие союзников в Дарданеллах.

Революция еще поддала жару татарскому национализму. Молодая татарская демократическая интеллигенция, крайне неопытная и легкомысленная, повела резкую агитацию против Временного правительства, решившего продолжать войну, и, в частности, против кадетов и их лидера Милюкова, сторонника завоевания Константинополя и проливов. Автономия Крыма с гегемонией татар стала ее лозунгом. Первым шагом в этом направлении было решение созвать татарский национальный парламент «Курултай».

Так как татары составляли лишь четверть населения Крыма, то это решение возбуждало тревогу среди всех других национальностей, не желавших отделения Крыма от России. И вот среди земских деятелей возникла мысль созвать в Симферополе съезд представителей всех земств и городов Таврической губернии для сформирования местной временной власти, в противовес Курултаю.

Зайдя в губернскую земскую управу, я как раз попал на ее заседание и принял участие в составлении воззвания к населению. В этом заседании, при моей поддержке, принцип демократизма одержал верх над самозванством революционной демократии, но впоследствии, под решительным Капором местных советов, управе пришлось отступить с демократической позиции на демагогическую.

Пробыв несколько дней в Крыму, я вернулся в Петербург. Знаю, однако, что земско-городское собрание избрало постоянный исполнительный орган, именовавшийся Советом народных представителей, а Курултай — свое национальное правительство под названием Директории, во главе которого стал молодой студент лозаннского университета Джафер Сеитаметов. Эти две параллельные власти я и застал в Крыму, когда переселился туда в декабре 1917 года.

В Петербурге, во время моего отсутствия, Комитет спасения родины и революции сделал неудачную попытку свергнуть большевиков. Упоминавшийся мной выше полковник Полковников поднял восстание воспитанников юнкерских училищ. Однако другие части войск, которые якобы обещали поддержать юнкеров, их не поддержали…

Вообще все восстание оказалось легкомысленной затеей, если не большевистской провокацией (последняя версия была тогда очень распространена в Петербурге), и стоило жизни нескольким десяткам самоотверженных юношей.

После восстания большевики заняли отрядом войск училище Правоведения, и Комитету приходилось теперь заседать конспиративно в верхнем этаже здания городской Думы.

Само собой разумеется, что большевики уже не могли серьезно относиться к плану включения в состав правительства социалистов, организовавших против них восстание. Но тем не менее Викжель продолжал вести свою линию, настаивая на общесоциалистическом компромиссе. И эта набившая мне оскомину тема продолжала обсуждаться на заседаниях Комитета спасения.

Одно из них мне особенно запомнилось. Собрались мы поздно вечером, и споры между различными социалистическими течениями продолжались часов до трех ночи. В. Д. Набоков, проведший несколько дней под арестом в Смольном, в это время уже уехал из Петербурга, а С. В. Панина почему-то не пришла.

Когда все точки зрения были высказаны, председатель Авксентьев предложил окончательно обсудить вопрос по фракциям.

Социалистические фракции разошлись по разным комнатам, а я, представляя собой в единственном числе кадетскую фракцию, остался один.

Время шло, фракции заседали… Под доносившийся до меня шум спорящих голосов мне страшно захотелось спать. Я протянул ноги на соседний стул и забылся.

Проснулся я от ощущения тишины. Было 6 часов утра. Прислушался — все тихо. Тогда я вошел в комнату эсеров. Стулья там стояли в беспорядке, воздух пропитан табачным дымом, весь пол засыпан окурками. А на столе, ровно дыша, животом вверх и раскинув руки, спал наш председатель Авксентьев. Очевидно, уставший от ночных словопрений, не в силах был уйти домой… Я не счел нужным его будить. Мне уже было совершенно безразлично — что постановит Комитет спасения родины и революции: я себя в нем чувствовал лишним, да и самое его существование стало лишним. С этого времени я в нем перестал бывать.

В заседаниях городской Думы я продолжал участвовать. Не помню, что на них обсуждалось. Вероятно, мы принимали всякие резолюции протеста. Управа была совершенно замучена переговорами с городскими рабочими, предъявлявшими самые несуразные требования. Много работы было и у образованного Думой комитета, названного, кажется, Комитетом общественной безопасности. Главное дело его заключалось в переговорах с большевиками об освобождении разных арестованных людей, число которых изо дня в день возрастало.

По окончании одного из думских заседаний, когда гласные стали спускаться по широкой думской лестнице на Невский проспект, они обратили внимание на то, что лестница оцеплена вооруженными солдатами, которые, однако, никого из выходивших не задерживали.

Сразу явилась мысль, что солдаты получили приказ арестовать кого-то определенного из гласных. О том — кого именно, у нас не возникало сомнений: конечно Шингарева — бывшего «министра-капиталиста», лидера нашей думской фракции, резко выступавшего, как на думских заседаниях, так и на митингах, против большевиков.

Увидав Шингарева, спокойно спускавшегося с лестницы, мы с оказавшимся среди думской публики А. А. Борманом схватили его за руки и потащили через думские помещения к другому выходу — на Перинную линию, а затем повели в противоположную от Невского сторону. Шли молча. Говорить было не о чем…

Дойдя до Гороховой, Шингарев остановился.

— Ну, спасибо, прощайте, — сказал он, — поеду теперь домой.

Борман стал его уговаривать переночевать у него, доказывая, что на квартире Шингарева может оказаться засада. Я тоже поддерживал Бормана.

Шингарев посмотрел на нас грустно своими серыми лучистыми глазами и, помолчав немного, тихо сказал:

— Зачем? От своей судьбы не уйдешь… Если они решили меня захватить, то не все ли равно — сегодня, завтра или послезавтра…

Он подозвал извозчика и уехал.

На этот раз его еще не арестовали, и на время, остававшееся до выборов в Учредительное собрание, он отправился в провинцию агитировать против большевиков.

В Петербурге мы тоже продолжали вести агитацию. Теперь с недоумением вспоминаю о нашем бесстрашии, проистекавшем от того, что мы просто не представляли себе грозившей каждому опасности. Впрочем, первое предостережение получили: вышел декрет, объявлявший членов ЦК партии Народной Свободы «вне закона».

Слова эти объяснены не были, но как будто смысл их был тот, что всякому желающему предоставлялось не то нас бить, не то — убить, а во всяком случае — арестовать. Приходилось принимать меры предосторожности: некоторые из членов ЦК (Милюков, Винавер, Набоков) уехали из Петербурга, другие переселились к укрывавшим их знакомым. Я тоже одно время старался не ночевать дома, но затем, увидав, что никто за мной не приходит, вернулся к себе.

Во всем остальном мы вели себя так, как будто бы этого декрета не было: ежедневно мы собирались на заседания ЦК для взаимной информации и распределения работы. Конечно, в прежнем партийном помещении заседать было невозможно, но на частных квартирах мы собирались откровенно, не принимая никаких мер предосторожности. А по вечерам выступали на митингах в разных частях города. Даже мне, никогда не любившему говорить публично и весьма плохому оратору, пришлось принять участие в митинговой агитации. То, что нас не арестовывали, объясняется тем, что большевистский центр был завален непривычной работой по налаживанию аппарата управления, а в частности, полицейский сыск был еще не организован (Чека возникла значительно позже) и не существовало систематической слежки за политическими врагами. Арестов производилось много, но они были случайны и делались, так сказать, в порядке анархии: являлись к вам какие-то вооруженные до зубов люди, обыскивали и обворовывали квартиру, а затем вас увозили в Смольный, где заседало большевистское правительство, или в одну из тюрем.

Если наш ЦК продолжал вести открытую борьбу с большевиками, то пришлось ему заняться и непривычной конспиративной работой по организации вооруженного сопротивления. Эта работа была поручена двум членам ЦК — П. В. Герасимову и Пепеляеву, долго работавшим на фронте во главе санитарных организаций и имевшим связи среди военных.

Я к этому делу не имел непосредственного отношения, но знаю, что они составляли в Петербурге кадры офицеров, готовых в нужный момент поднять восстание, а также находились в сношениях с Доном, где восстание уже готово было вспыхнуть.

Они, конечно, гораздо больше всех нас подвергались риску, но вели свое дело настолько осторожно, что не были арестованы даже тогда, когда из других членов ЦК многие уже сидели в тюрьмах. П. В. Герасимов был расстрелян большевиками под чужой фамилией только в 1919 году, а В. Н. Пепеляев перебрался в Сибирь, занял в правительстве адмирала Колчака пост министра внутренних дел и погиб после разгрома сибирской Белой армии.

С Герасимовым я был хорошо знаком, с Пепеляевым — меньше, но об обоих этих благородных и самоотверженных людях храню самые теплые воспоминания.

В начале ноября происходили выборы в Учредительное собрание. Из членов нашей партии прошло человек 10–11, исключительно от Петербурга и Москвы, а может быть и еще от одного-двух крупных городов. Крестьяне подавали свои голоса главным образом за эсеров, а рабочие и солдаты — преимущественно за большевиков. Все остальные социалистические партии, не исключая и меньшевиков, руководивших в начале революции Советом рабочих и солдатских депутатов, собрали даже меньше голосов, чем кадеты.

Хотя выборы еще не везде были закончены, но будущий состав Учредительного собрания уже вполне определился: большевики, даже вместе с левыми эсерами, не могли рассчитывать на абсолютное большинство голосов, которым располагали главные течения эсеровской партии — центральное и правое, тогда еще не расколовшиеся.

Члены Учредительного собрания эсеровской партии стали съезжаться в Петербург заблаговременно. Что касается депутатов нашей партии, то, как объявленные «вне закона», они вынуждены были скрываться до открытия собрания, частью в Петербурге, частью в Москве и в провинции.

Так как нашему ЦК было необходимо до открытия Учредительного собрания быть в курсе планов господствовавшей в нем антибольшевистской партии с.-р. и, по возможности, действовать с ней совместно, оказывая влияние на ее решения, то он счел нужным установить с ней постоянные сношения. Роль посредника была возложена на меня. Мои товарищи в шутку называли меня кадетским послом при эсеровской державе.

На Болотной улице, где помещалось бюро членов Учредительного собрания от партии с.-р., я был принят чрезвычайно любезно. Я участвовал в ряде заседаний бюро с правом совещательного голоса, вел переговоры с отдельными его членами о предстоявшей тактике, видел многих приезжавших из провинции депутатов-интеллигентов и крестьян, от которых узнавал о провинциальных настроениях, а затем докладывал обо всем, что видел и слышал, на заседаниях нашего ЦК.

Социалисты-революционеры были по-видимому очень смущены тем, что от кадетов прошло так мало депутатов. Они надеялись занять в Учредительном собрании центральное место между многочисленными кадетами и большевиками. Их лидеры хорошо понимали, что осуществить интегральный социализм, который они проповедовали, невозможно, а чтобы отказаться от его осуществления, им нужно было иметь справа сильную оппозицию буржуазных партий. И вот, неожиданно они получили в Учредительном собрании абсолютное большинство голосов, а потому вся ответственность за неисполненные обещания ложилась на них. Кроме того, их смущало, что среди их лидеров не было ни одного человека, сколько-нибудь компетентного в иностранной политике. В этой области они нуждались в руководстве кадетов. Правда, в Учредительное собрание был избран Милюков, но им нужно было заранее выработать направление своей иностранной политики, а потому они старались через меня выяснить взгляды нашего ЦК на вопросы, касающиеся договоров России с ее союзниками. Должен сознаться, что в этих вопросах я был совершенно некомпетентен, но добросовестно исполнял свои обязанности посредника.

В общем у меня составилось впечатление о господствовавшей в руководящих эсеровских кругах растерянности. Да и действительно, положение их, как решающей партии Учредительного собрания, на которую ложилась вся тяжесть борьбы с захватившими власть большевиками, было отчаянное.

Квартира на Болотной улице имела вид растревоженного муравейника. Беспрерывно там шла невероятная толчея от приходивших и уходивших людей — столичных членов партии, приезжих депутатов и просто сочувствующих. Все встревоженные и озабоченные, сообщающие друг другу сенсационные слухи и новости.

Но на этом фоне всеобщей тревоги, которой и я поддавался, случались и комические эпизоды.

Вспоминается мне моя встреча в помещении эсеровского бюро с моим старым знакомым С. А. Балавинским.

Балавинский был московским присяжным поверенным и тверским земцем. Познакомился я с ним еще в университете, а затем в течение многих лет мы встречались в разных общественных комбинациях.

Это был человек неглупый, очень остроумный собеседник, но чрезвычайно легковесный и легкомысленный. Добрый малый, любивший покутить и поухаживать за красивыми дамами, он был типичным представителем размашистой дворянской Москвы. Любил вести с левыми приятелями за бутылкой хорошего вина революционные разговоры, а в обществе людей «своего круга» был не прочь слегка позубоскалить насчет своих левых друзей. Далекий от каких бы то ни было социалистических идей, он все же поддавался революционной моде, оказывая разные конспиративные услуги эсерам, которые его считали «своим».

Таких попутчиков у них между двумя революциями было много, и все они после переворота 1917 года вошли в состав партии с.-р. Балавинский был, конечно, в приятельских отношениях со многими общественными и политическими деятелями, оказавшимися у власти после революции, и благодаря этим связям был назначен на пост директора департамента полиции.

Трудно было найти менее подходящего человека для такой должности. Тем не менее он благополучно стоял во главе полицейского дела вплоть до большевистского переворота.

Вот этого-то Балавинского я как-то встретил у эсеров на Болотной улице. Выходя вместе со мной из подъезда, он предложил меня подвезти.

— Подавай! — повелительно крикнул он, как в доброе старое время.

К великому моему удивлению, к подъезду подъехали сани старомодного вида с потертой медвежьей полостью. Старый кучер предупредительно открыл перед нами полость, и мы медленно поехали по коричневой снежной каше, покрывавшей улицы революционного Петербурга.

— Что это за странный выезд у вас? — спросил я Балавинского.

— А это департаментская кляча меня все еще возит, — невозмутимо ответил он. — Большевики забыли у меня ее отобрать. Вот я и катаюсь.

Таким образом оказалось, что в дни массовых арестов мы с Балавинским, оба подлежащие аресту, открыто ехали по Петербургу на той же лошади и с тем же кучером, которые еще недавно возили директоров департамента полиции старого режима…

Перед днем, назначенным для открытия Учредительного собрания, стали съезжаться в Петербург и члены его, принадлежавшие к кадетской партии. Первыми прибыли Н. И. Астров и П. И. Новгородцев. Им нужно было иметь для этого много мужества: если мы, менее заметные члены ЦК, пока еще сравнительно безопасно ходили по Петербургу, то их легко могли выследить при выходе из здания Таврического дворца и арестовать.

К тому же и до нас стали понемногу добираться. Арестовали В. А. Степанова, которого, впрочем, скоро удалось освободить при помощи подложного приказа и отправить на Дон. Арестовали и К. К. Черносвитова. Этот скромный человек, депутат всех четырех Дум, дельный юрист и партийный работник, совершенно не обладал ораторским талантом, но в это время ему часто приходилось выступать на митингах. Как раз дня за три до его ареста мы с ним вместе говорили речи на одном из них.

Очевидно, за ним установили слежку, но он этого не заметил. Поэтому устроил одно из заседаний центрального комитета на своей квартире на Шпалерной улице.

В назначенное время я шел к нему на это заседание, шел задумавшись и не глядя на встречных прохожих. Из задумчивости меня вывела шедшая навстречу группа солдат, которой пришлось уступить дорогу. Я оглянулся и увидел среди них маленькую фигурку Черносвитова. Он посмотрел на меня долгим взглядом, желая, видимо, предупредить, чтобы я случайно его не признал… Это было мое последнее с ним свидание: просидев в тюрьме около года, он был расстрелян.

Увидав арестованного Черносвитова, я забежал к жившей неподалеку графине Паниной, и мы сейчас же с ней и с находившимися у нее знакомыми организовали дежурство на углах улиц, перекрещивающихся со Шпалерной, чтобы останавливать всех шедших к Черносвитову членов ЦК. Эта предосторожность оказалась нелишней, т. к. на квартире Черносвитова была оставлена засада. По счастью, мои часы шли вперед и мы успели спасти от неминуемого ареста всех остальных членов ЦК. Если бы часы отставали, мы все разделили бы с Черносвитовым его участь.

Весь Петербург с нетерпением ждал открытия Учредительного собрания. Наконец этот день настал. По этому случаю городская Дума решила в полном составе двинуться к Таврическому дворцу приветствовать народных избранников.

В условленный час гласные, собравшись в помещении Думы, вышли на Невский проспект и направились пешком к Таврическому дворцу. Понемногу мы обросли густой толпой народа, которая с пением «Марсельезы» двигалась по улицам.

Русская революция не выработала своего революционного гимна.

Конкурировали между собой два иностранных — «Марсельеза» и «Интернационал». «Марсельезу» пели преимущественно патриотически настроенные революционеры, а «Интернационал» — с.-д. — интернационалисты и в частности большевики.

И вот эти два чужестранных гимна наполнили своими звуками улицы Петербурга. Ибо в уличной толпе у нас были и сторонники, и противники. Последние, стоя шеренгами на панелях, старались заглушить нашу «Марсельезу» пением «Интернационала».

Среди этой ужасающей какофонии с панелей раздавались по нашему адресу недвусмысленные угрозы, тем более опасные, что мы были безоружны, а многие из наших врагов — солдаты и красногвардейцы — были вооружены. Однако они все-таки не решились на нас напасть, так как наша все возраставшая толпа значительно превышала их численностью. И «Марсельеза» в этот день одержала решительную победу над «Интернационалом».

Через два месяца по такой же безоружной толпе большевики открыли огонь. Они уже чувствовали себя крепче…

Мы благополучно дошли до Таврического дворца, но там нам сообщили, что, за неприбытием многих депутатов Учредительного собрания, первое его заседание отсрочено на несколько дней.

После этой демонстрации большевики, довольно долго терпевшие оппозицию городской Думы, решили и с ней покончить. Дня через два, когда гласные собрались в Думу на очередное заседание, в нее вошел взвод матросов гвардейского флотского экипажа.

Заседание еще не открывалось, и гласные стояли группами в соседнем с залом заседаний помещении.

Огромные гвардейцы (в гвардейский флотский экипаж отбирались самые рослые солдаты из очередных призывов), войдя в зал, явно сконфузились от непривычной им обстановки. Несколько человек отделилось от взвода и, осторожно, на цыпочках пробираясь по скользкому паркету, стали осведомляться — кто из нас председатель. А затем со стесняющимся видом объявили подошедшим к ним председателю Думы и городскому голове, что присланы сюда, чтобы прекратить заседание Думы.

Им ответили какой-то пышной фразой, что Дума избрана народом и что никто не имеет права нарушать ее полномочий.

Между тем матросы расположили караулы возле входных дверей в зал заседаний, но случайно один вход оставили свободным. В него-то мы и направились всей гурьбой и уселись на свои места.

Председатель открыл заседание и официально уведомил Думу о предъявленном ему ультиматуме. Начались прения, но речь первого же оратора была прервана появлением рослого гвардейца. Он на цыпочках подошел к председателю и стал ему что-то шептать на ухо.

Очевидно, председателю удалось с ним договориться, так как великан ушел так же деликатно, как вошел.

Казалось, что весь инцидент благополучно закончился. Стоящий на трибуне гласный уже хотел продолжать свою речь, как вдруг в зал ворвалась банда вооруженных матросов, судя по форме, не принадлежавших к гвардейскому экипажу. Многие из них были сильно выпивши. Предводитель этой банды, маленький корявый матросик в заломленной на затылок фуражке и с большим револьвером в руке (мне потом передавали, что это был тот самый матрос Железняк, который разогнал впоследствии Учредительное собрание) выступил вперед и во все горло заорал: «Вон отсюда, а то мы перестреляем вас, как куропаток!»

В подтверждение своей угрозы он прицеливался в гласных из своего револьвера. Другие матросы тоже что-то кричали пьяными голосами.

Бледный председатель, звоня в колокольчик и с трудом перекрикивая матросов, объявил, что городская Дума, подчиняясь насилию, прерывает свое заседание.

Мы разошлись по домам, а на другой день узнали, что Дума распушена декретом большевистской власти и что в ее помещения никого больше не впускают.

Дума, однако, решила не подчиняться роспуску незаконной власти. Она считала необходимым поддерживать свое существование, как единственное, избранное петербургским населением, учреждение, которое могло бы взять в столице власть в свои руки в случае крушения большевистской власти. А в том, что она должна сокрушиться, никто не сомневался.

И вот, пользуясь еще полной дезорганизацией полицейской службы у большевиков, Дума, перейдя на нелегальное положение, продолжала собираться в частных помещениях. Так продолжалось дней десять.

Приближался второй срок отложенного созыва Учредительного собрания. Нелегальная Дума на этот раз уже не могла организовать демонстративного шествия по городу, но все же считала необходимым довести до сведения «хозяина Земли Русской» о своем существовании.

Решено было составить приветственный адрес от народного представительства Петербурга всероссийскому народному представительству. В комиссию по выработке текста адреса были избраны представители трех фракций.

В составленный мною текст два представителя социалистических партий внесли ряд поправок, по поводу которых мы долго спорили, а потому наша работа затянулась далеко за полночь.

Благодаря этому я не смог попасть на происходившее в этот вечер заседание ЦК нашей партии в доме С. В. Паниной, с участием съехавшихся в Петербург членов Учредительного собрания.

Из них приехали не все. Риск был слишком велик, да и нецелесообразен. Что, в самом деле, могли сделать 10 кадетов в тысячном собрании! А появление их в Петербурге, не говоря уже о выступлениях с трибуны собрания, грозило им арестом, а может быть и смертью. По этим соображениям Милюков и Набоков остались в Крыму, а Винавер скрывался в Москве. Но несколько человек все-таки не сочли возможным уклониться от своих обязанностей народных представителей. В Петербурге оставался Родичев, из Москвы приехали Астров, Новгородцев, кн. Павел Долгоруков, Кокошкин, вернулся из поездки по провинции и Шингарев.

Из заседания нелегальной Думы, во втором часу ночи, я все-таки решил поехать к графине Паниной в надежде застать еще конец заседания центрального комитета.

В передней я встретил уходящих Павла Дм. Долгорукова и Астрова, от которых узнал, что заседание кончилось и что все разошлись, кроме Шингарева и Кокошкина, оставшихся ночевать на квартире Паниной. Все-таки я зашел на минутку повидаться с ними.

В столовой я застал хозяйку дома с Шингаревым. Кокошкин же, плохо себя чувствовавший, уже лег спать.

Заметно посвежевший от поездки по провинции Шингарев был в возбужденном состоянии от только что происходившего у него спора с Родичевым.

— Ведь вот, — говорил он мне взволнованно, — как легко люди готовы отказаться от основных своих политических требований под влиянием испытанных неудач. Знаете, о чем мы спорили? — Родиче в доказывал, что всеобщее избирательное право для России непригодно, т. е. непригодно то, за что мы боролись с 1905 года. И не один Родичев такого мнения, его поддерживали и другие… Удивительно, как люди не понимают, что всеобщее избирательное право ни при чем в неудачных результатах выборов. Ведь Россия сейчас представляет из себя огромный сумасшедший дом, и какую бы избирательную систему ни применять в сумасшедшем доме — ничего кроме чепухи не может получиться. Нужно изжить массовое помешательство. А от своих демократических убеждений я из-за происходящей чепухи отказываться не намерен.

Говорил Шингарев с большим волнением, и видно было, что неожиданные для него настроения его старых партийных товарищей его глубоко огорчили.

Было более двух часов ночи, когда, простившись с Шингаревым, я вышел из особняка Паниной. Я не знал, что это был последний мой разговор с ним… Через час после моего ухода появились там вооруженные люди и увезли Шингарева с Кокошкиным в Петропавловскую крепость, а через полтора месяца они оба были зверски убиты.

Вместе с Шингаревым и Кокошкиным арестовали и графиню Панину, а на следующий день — зашедшего к ней Долгорукова. Вскоре они были освобождены, причем Панину судили «народным судом» и оправдали.

После этого события я еще больше месяца провел в Петербурге. Большевистская власть укреплялась, государственные служащие постепенно прекращали свой саботаж, и становилось очевидным, что уже нет возможности свергнуть большевиков путем внутреннего переворота. Нельзя было больше выступать против них на митингах, Учредительное собрание было снова отложено. Городская Дума перестала собираться. Где-то еще заседал Комитет спасения родины и революции, но я уже давно его не посещал.

Наш ЦК продолжал собираться, но в сущности и ему нечего было делать. А слежка за нами увеличивалась. Аресты членов кадетской партии участились. Раз даже весь ЦК чуть было не попал в ловушку. Большевики узнали место нашего очередного собрания, но ошиблись временем, прийдя нас арестовать часом раньше. Это нас спасло, т. к. всех нас успели предупредить.

Постепенно сознание ненужности пребывания в Петербурге, и притом подвергаясь постоянной опасности ареста, становилось у членов ЦК всеобщим, и многие стали уезжать, главным образом на Дон, где вокруг генералов Каледина и Корнилова сгруппировались разные общественные деятели, подготовляя вооруженную борьбу с большевиками извне. Стал и я подумывать о поездке на Дон. Но предварительно я хотел заехать в Крым повидаться со своей семьей. Представлял я себе также возможность, что и в Крыму смогу найти приложение своим силам.

Не имея, таким образом, определенного плана своей будущей деятельности, точно не зная даже места, где она будет протекать, я стал собираться в путь и 15-го декабря, получив по протекции место на полу в коридоре международного спального вагона, выехал из Петербурга, не представляя себе, что никогда больше не увижу этого города, в котором родился и провел большую часть своей жизни.

Загрузка...