Глава 33 Под управлением генерала Врангеля (март — ноябрь 1920)

Агитация в Крыму в пользу барона Врангеля. Мое знакомство с Врангелем и разговор о новой политике южнорусской власти. В комиссии по выработке земельного закона. Докладная записка бывших сенаторов и правых общественных деятелей о желательном курсе политики. Записка представителей земств и городов. А. В. Кривошеин вступает в должность премьера. Мои впечатления о нем. Разбухание бюрократического аппарата. Мои поездки в Севастополь за кредитами для земства. Бахчисарайский оазис. Генерал Климович во главе полиции и мой разговор с ним. Эпизод с увольнением почетных мировых судей. Рептильная печать. Антисемитская агитация. Земские учреждения под подозрением у власти. Законопроект о земской реформе. Ставка на зажиточного мужика. Изменение политики и стратегии. Речь Врангеля о «хозяине». Попытка примирения с автономистами. Неудачный «союз» Махно и отряд атамана Володина. Повешенные на улицах Симферополя. Армия и тыл и их взаимодействие. Моя неудачная попытка спасти от виселицы трех татар. Объяснения с Врангелем по этому поводу. Взяточники и спекулянты. Речь Врангеля о неприступности Крыма. Мой последний разговор с Врангелем. Съезд представителей земств и городов. Неудачная поездка В. Л. Бурцева на этот съезд. Красная армия переходит Сиваш. От жителей Симферополя скрывают начавшуюся эвакуацию Севастополя. Я отказываюсь получить заграничный паспорт.


Еще до эвакуации Новороссийска, когда генерал Врангель жил в почетной ссылке в Севастополе, в Крыму стали о нем уже говорить как о единственном человеке, могущем спасти армию и Россию.

Особенно много надежд на генерала Врангеля возлагалось в правых кругах, видевших причину невзгод, постигших добровольческое движение, в тлетворном влиянии «кадетов», окружавших Деникина. И по мере того, как на фронте дела ухудшались, все ярче и ярче сиял ореол опального генерала. Наконец инициативная группа с епископом Вениамином во главе решила организовать общественное выступление в пользу провозглашения Врангеля главнокомандующим. В Севастополь съехалось несколько человек, долженствовавших изображать представителей крымских «сословий» и национальностей. От русского духовенства там был епископ Вениамин, от татарского народа — назначенный губернатором и не признававшийся татарским населением муфтий (высшее духовное лицо), было несколько землевладельцев, кто-то от немцев-колонистов и т. д. Звали и меня в качестве представителя самоуправления.

О бароне Врангеле я знал как о выдающемся молодом генерале, победителе при Царицыне, известном своей решительностью и безусловной честностью (свойство, не часто встречавшееся во время гражданской войны), понимал я также, что имя Деникина настолько скомпрометировано в народе (слово «деникинец» произносилось крестьянами с ненавистью и презрением), что он долее не мог возглавлять противобольшевистское движение. Однако, я видел, что овладеть Врангелем собираются те же силы, которые, по моему глубокому убеждению, погубили Деникина. Кроме того, меня крайне возмущало, что генерал Врангель размножил и распространял в это время свое письмо к Деникину, полное личных выпадов против этого неудачного диктатора, но благородного человека и патриота.

Все эти причины побудили меня решительно отказаться от поездки на севастопольский съезд.

Съезд состоялся, и, за подписью всех прибывших на него «нотаблей», была послана Деникину телеграмма, в которой говорилось что-то вроде того, что все народы Крыма желают видеть во главе армии генерала Врангеля.

Если память мне не изменяет, Врангелю пришлось после этого оставить Севастополь и переселиться в Константинополь, откуда он был уже вызван на генеральский съезд, избравший его заместителем Деникина.

Таким образом, я ехал в Ялту на свидание с Врангелем, будучи заранее несколько предубежден против него.

В Ялте я встретился с П. Б. Струве, который мне сообщил, что Врангель выразил желание посоветоваться по вопросам управления с местными людьми, в числе которых он указал меня. Почва для нашего разговора была подготовлена одним моим письмом к Струве, которое я ему послал в Ростов, но которое было получено им уже в Новороссийске, где он жил в одном вагоне с Врангелем.

Писал я ему, что считаю дело Добровольческой армии погибшим. Если есть слабая надежда его спасти, то лишь путем радикального изменения самых основ ее политики. Сущность ее должна заключаться в следующем:

1) Деникин, имя которого совершенно скомпрометировано в народных массах, должен уйти и заменить себя другим лицом.

2) Нужно во что бы то ни стало кончить ненавистную населению гражданскую войну и, при посредстве союзников, попытаться заключить мир с большевиками, создав южнорусскую федерацию из казачьих областей, Крыма и хотя бы части Украины. Это государство должно стать как бы катушкой, на которую впоследствии намотается остальная Россия.

3) Первыми актами новой власти должно быть провозглашение широкой амнистии и укрепление находящихся в пользовании крестьян (собственных, захваченных и арендных) земель за ними.

Приблизительно такого же содержания письмо я послал Н. И. Астрову, но, кажется, оно до него не дошло.

Зная тогдашние настроения Струве, я думал, что он сочтет выдвинутую мною программу абсолютно неприемлемой, о чем и упомянул в своем письме. Теперь, встретив меня в Ялте, он сразу заговорил на эту тему:

— Напрасно вы считаете меня таким неповоротливым и твердокаменным, — сказал он мне. — По странной случайности, некоторые мысли, высказанные вами в письме, меня уже раньше занимали и мы о них разговаривали с генералом Врангелем. Завтра утром, когда мы будем у него, непременно коснитесь всех этих вопросов.

В дальнейших разговорах с П. Б. Струве я от него впервые услышал выдвигавшуюся им формулу о необходимости делать левую политику правыми руками, узнал от него также, что для делания такой политики Врангель предполагает поставить во главе гражданского управления А. В. Кривошеина. Я возражал ему, сказав, что скорее присоединился бы к обратной формуле — «делать правую политику левыми руками». Впрочем, по существу нужной для того времени политики у нас как будто не было больших разногласий, Только для «правых рук» она была левой, а для «левых рук» — правой.

На следующий день генерал Врангель принял нас в гостинице «Россия».

Высокая, стройная и гибкая фигура барона Врангеля, имевшего вид «джигита» в черной черкеске, его странное, удлиненное лицо с живыми, несколько волчьими глазами, произвели на меня сильное впечатление. Во всем — в манере говорить, в нервных повелительных жестах, во взгляде и голосе — чувствовался сильный, волевой и решительный человек, созданный быть вождем. Неприятно поражала лишь его непомерно длинная шея, без всякого утолщения переходившая в затылок и как будто кончавшаяся на макушке. Такие шеи с плоским затылком обычно представляются мне принадлежностью глупых людей, но умные, проницательные глаза совершенно не гармонировали с «глупой» шеей, которая придавала всему облику Врангеля лишь какой-то привкус легкомыслия.

У нас сразу же начался оживленный разговор.

Мне несколько раз приходилось бывать у его предшественника, генерала Деникина, и я невольно сравнивал этих двух южнорусских диктаторов.

Деникин очаровывал своим милым, добродушным лицом, простотой обращения и ласковой, слегка лукавой улыбкой. Чувствовалось, что с ним можно говорить откровенно о чем угодно и совершенно запросто. Однако, когда я бывал у него, всегда выходило так, что он куда-то торопился, смотрел на часы, и я видел, что разговор со мной его мало интересует. Инициатива разговора принадлежала мне, он же давал реплики, иногда возражал, но почти ничего не спрашивал.

Этот несомненно умный и одаренный человек был чрезвычайно прямолинеен в своих взглядах и суждениях. Раз усвоив их, он оставался им верен, хотя бы жизнь на каждом шагу давала ему разочарования. Конечно, он поддавался влиянию окружавших его людей, но лишь определенных лиц, которым безусловно доверял. Во впечатлениях же со стороны, из самой жизни, которую он склонен был упрощать и схематизировать, он мало нуждался. Мне казалось, что убедить, а тем более переубедить его в чем-либо было невозможно.

И с каждой аудиенции у Деникина я уходил с двойственным чувством: с одной стороны, на меня действовало обаяние его личности, а с другой — я чувствовал какую-то неудовлетворенность и им, и собой. Я всегда собирался многое рассказать ему, поделиться с ним мыслями о происходившем, а в конце концов лишь делал несколько комментариев к подаваемой ему докладной записке, или возбуждал два-три деловых вопроса. А дальше разговор прерывался, так как я видел, что настоящего внимания он мне не уделит.

Врангель не возбуждал к себе такого непосредственного доверия, как Деникин, но, в противоположность Деникину, он нев предвзятых идеях, а в самой жизни старался почерпнуть руководящие нити своей политики. Он жадно ловил впечатления на фронте и в тылу, и к каждому своему собеседнику, хотя бы он не разделял его взглядов, относился с живейшим интересом. В трудную и ответственную минуту, когда, по сделанному тогда же им признанию, у него на победу оставалось не больше одного шанса из ста, он подходил к власти без определенной программы, с верой в свою интуицию и в уменье делать практические выводы из опыта жизни. Он ставил себе определенную цель, а средства готов был выбирать любые…

Разговор наш длился часа два и касался самых разнообразных вопросов. Сам по себе разговор этот не имел особого значения, и если я на нем несколько подробно останавливаюсь, то только потому, что он дает материал для освещения некоторых дальнейших событий.

Заговорили мы прежде всего об общем положении. Всем нам, и Врангелю, оценивавшему свои шансы на успех, как один к ста, было ясно, что спасения в данный момент можно ждать не от бряцания оружием и что нужно сделать попытку каким-нибудь образом использовать посредничество союзников для заключения перемирия с большевиками. При этом я высказал мысль, что Крым представляет из себя слишком маленькую катушку, на которую едва ли возможно «намотать» остальную Россию. Поэтому необходимо, чтобы союзники заставили большевиков очистить юго-восток России. Струве, более осведомленный о намерениях англичан, как раз в это время предлагавших свое посредничество, отнесся к моим пожеланиям скептически. Однако основная мысль, что нужно кончить войну, сохранив при этом южнорусскую государственность, и поставить «единую Россию» не в фундамент программы, как это было при Деникине, а сделать крышей медленно строящегося здания, разделялась всеми нами.

Какими наивными теперь, через много лет, кажутся мне все эти утопические планы!

Врангель с большим раздражением говорил о деникинской стратегии, о растяжении фронта и форсированном марше на Москву, так неудачно закончившемся:

— Это было совершенным безумием — идти на Москву с разлагающейся армией и дезорганизованным тылом. Моя тактика будет иная: даже при благоприятных условиях я не двинусь вперед, не приведя в полный порядок армию и тыл.

Я мало понимаю в военной тактике, но, руководствуясь простым здравым смыслом, думаю теперь, что если Врангель был прав в критике деникинской тактики, то лишь поскольку она была нецелесообразна в первый период гражданской войны. Наоборот, в конце гражданской войны, когда разбитая большевиками армия собралась на территории маленького Крыма, оборонительная тактика давала лишь небольшую отсрочку полного поражения. Если у Врангеля был шанс на победу, то только в том случае, если бы, воспользовавшись поражением Красной армии на польском фронте, он бросил бы Крым на произвол судьбы и двинулся бы со своими войсками на Москву. Этот случай он упустил, и большевики, заключив мир с Польшей, могли уже все свои силы направить против Врангеля, запертого в Крыму и лишенного возможности маневрировать.

Разговор перешел на грабежи, сделавшиеся в армии обычным явлением, на деятельность контрразведок и т. д. Врангель был вполне об этом осведомлен и заявил, что не остановится перед самыми серьезными мерами для искоренения этого зла…

— А таких разбойников, как генералы Покровский и Шкуро, я на пушечный выстрел не подпущу к своей армии, — добавил он.

Когда я заговорил об аграрном вопросе, Врангель прервал меня и, вытащив из бокового кармана какой-то манускрипт, заявил:

— Это дело решенное. Я в первую очередь займусь земельным вопросом. Вот тут у меня имеется проект земельной реформы.

И он сейчас же стал читать вынутый из кармана документ, оказавшийся кем-то составленной докладной запиской по аграрному вопросу. К моему удивлению, записка эта предусматривала самое радикальное разрешение земельной проблемы с передачей всех земель в руки крестьян.

Тут я, давний сторонник коренной земельной реформы, оказался в курьезном положении и стал спорить с правым бароном Врангелем против нее. Я считал опасным во время гражданской войны производить коренную ломку земельных отношений, а нужно предоставить это дело будущей власти, после окончания гражданской войны. Врангель, однако, стоял на своем. Он решил немедленно приступить к реформе.

По вопросу о конструкции гражданской власти Врангель вполне соглашался с моим мнением, что пока южнорусское государство имеет столь ограниченную территорию, было бы нецелесообразно учреждать центральные ведомства с целым штатом чиновников и что достаточно организовать при главнокомандующем небольшое управление, объединяющее все ведомства, которые и без того имеют в Крыму своих непосредственных руководителей, Говорилось и о том, что нужно сократить дипломатические представительства в Европе, поглощавшие огромные средства, чуть ли не столько же, сколько стоило содержание всей армии и всего внутреннего управления.

Наконец, я поднял вопрос о земском самоуправлении, указав Врангелю на тяжелое положение земских управ, лишенных возможности созывать земские собрания.

По этому поводу я выслушал несколько возражений с указанием на социалистический состав собраний, но, поддержанный П. Б. Струве, получил обещание, что земские собрания будут созваны.

Высказал я также мысль о том, что было бы целесообразно учредить при главнокомандующем совещательный орган из представителей земств и городов. С одной стороны, это связало бы с командованием армией демократическую часть интеллигенции, а с другой — произвело бы благоприятное впечатление на союзников, показав им, что южнорусская власть резко меняет курс своей политики.

Врангель внимательно слушал мои доводы, но видно было, что в этом вопросе у него было больше всего сомнений, что он и не замедлил высказать. Я, со своей стороны, в тот же день написал и послал ему докладную записку с примерным планом организации земско-городского Совета.

В общем, от первого свидания с Врангелем у меня осталось самое лучшее впечатление. Мне казалось, что наконец у кормила южнорусской власти стал нужный для нее человек, человек, вышедший из правых кругов, но обладающий большим запасом оппортунизма, а отчасти и авантюризма — качествами, отрицательными для политика нормального времени, но необходимыми для вождя во время гражданской войны. И я почти готов был признать справедливость мнения Струве, что можно проводить левую политику правыми руками…

На следующий день я собирался уехать из Ялты, но рано утром ко мне пришел Г. В. Глинка и сообщил, что главнокомандующий поручил ему составить немедленно комиссию для выработки основных положений земельной реформы с тем, чтобы таковые были ему представлены в трехдневный срок. Нескольких из членов этой комиссии, в том числе и меня, указал ему сам Врангель, предоставив ее пополнить другими лицами по своему усмотрению. Ввиду категорического требования Врангеля, чтобы работа шла в срочном порядке, Глинка решил назначить первое ее заседание на следующий день.

Таким образом генерал Врангель, с увлечением читавший мне радикальный проект земельной реформы, крайне спешил с проведением ее в жизнь. Но кто же были те люди, которым он поручил это важное дело?

Вот список членов комиссии, как он восстанавливается в моей памяти: 1) Г. В. Глинка, человек довольно известный своими консервативными взглядами с несколько славянофильским оттенком, товарищ министра земледелия царского времени. Оппортунист, готовый пойти довольно далеко в земельном радикализме, но через силу, вопреки своим взглядам и симпатиям. 2) Личный приятель Врангеля, генерал Левшин, председатель Союза землевладельцев на юге России, решительный противник земельной реформы.3) Бывший таврический губернатор, недавно избранный председателем правой ялтинской городской Думы, граф Апраксин, тоже противник реформы. 4) Бывший министр правительства генерала Сулькевича В. С. Налбандов, сам крупный землевладелец и принципиальный сторонник крупного землевладения. 5) Ялтинский земец, «мартовский кадет» В. В. Келлер, тоже крупный землевладелец. 6) Товарищ министра земледелия царского правительства П. П. Зубовский, аккуратный и дельный чиновник, хорошо знакомый с прежним земельным законодательством, но уклонявшийся от высказывания собственного мнения, 7) Бывший уполномоченный по землеустройству в Таврической губернии Шлейфёр. 8) Молодой экономист К. О. Зайцев. Возможно, что было еще два-три человека, но я их не помню.

Могло казаться, что такой состав комиссии был нарочно подобран Врангелем, чтобы погубить затеянное им же дело. Я, однако, совершенно уверен (и это подтвердилось в дальнейшем), что это было просто с его стороны легкомыслие, связанное с весьма упрощенным военным пониманием формулы о «левой политике правыми руками» в том смысле, что кому угодно и что угодно можно приказать — и будет исполнено.

Что касается меня, то, хотя я возражал Врангелю, находя, что лучше не приступать к реформе, а ограничиться временно охраной крестьянского, хотя бы и захватного, землепользования и приостановлением арендных платежей, но находил, что если реформа решена, то она должна проводиться радикально.

Три дня с утра до вечера заседали мы в номере гостиницы «Россия», стараясь договориться об основах земельного законодательства. Но договориться не могли. Большинство комиссии решительно отвергало принцип принудительного отчуждения помещичьих земель и сводило всю «реформу» к содействию крестьянам в их покупке. В таком смысле и было препровождено Врангелю составленное Зубовским заключение, которое мы с К. О. Зайцевым отказались подписать, приложив к нему наши особые мнения.

Комиссия приняла целый ряд положений, ограничивавших право землевладения определенным максимумом, причем крупным землевладельцам предлагалось продать свои земельные излишки в трехлетний срок, после которого наступал момент принудительного отчуждения.

Мелкие, подробности постановлений комиссии я забыл. Только помню, что Налбандову удалось ввести в него целый ряд поправок, направленных к тому, чтобы замедлить осуществление реформы и обезвредить ее для землевладельцев.

Намерения большинства были совершенно ясны: провозгласить реформу, но отложить на возможно долгий срок ее осуществление. Они надеялись, что если Врангелю удастся победить большевиков и восстановить силою штыков права землевладельцев, то вопрос о земельной реформе отпадет и все останется по-старому. Когда на голосование был поставлен вопрос о принудительном отчуждении, то за немедленность принудительного отчуждения голосовал я один.

Крестьяне молчали в комиссии. Один из них — волостной старшина — досидел до конца и, поддерживая меня в кулуарных разговорах, на заседаниях голосовал со своим начальством. Другие два уехали до решительных голосований. Один, кряжистый хозяйственный мужик, подошел ко мне после заседания комиссии, в котором был решен вопрос об ограничении права покупки земель, и сказал с негодованием: «Вишь ты, говорили, что хотят крестьянам земли прибавить, а тут выходит, что нашему брату больше двухсот десятин и купить нельзя будет. Это что же еще за порядки господа выдумывают. Ну их совсем!..» И он уехал домой в полном убеждении, что сидел в комиссии, поставившей себе задачей ограничить права крестьян в расширении их землевладения…

Комиссия разъехалась, выработав законопроект, все параграфы которого со ссылками на отмену и изменение действовавших ранее статей закона были тщательно проредактированы опытной рукой П. П. Зубовского и снабжены подробной мотивировкой, как это делалось в доброе старое время в канцеляриях Государственного Совета. К журналу комиссии я опять приложил свое особое мнение.

А председатель комиссии Глинка в интервью с представителями прессы заявил, что о широкой аграрной реформе не может быть и речи. «Речь идет об устройстве скорой и выгодной покупки арендаторами-землеробами необходимых им земельных участков». «Если бы, — говорил он далее, — явились вместо простого устройства арендаторов требования всеобщего раздела и безвозмездного отчуждения, то комиссии не стоило бы и созывать. Такого митингового вздора мы имеем и в печати, и в Советах достаточно».

Считая, что земельная реформа похоронена окончательно, я занялся текущими земскими делами, и когда через несколько дней получил телеграмму, приглашавшую меня прибыть в Севастополь на новое заседание земельной комиссии, то решил уже больше в ней участия не принимать.

Оказалось, однако, что на этот раз дело сдвинулось с мертвой точки. В Севастополе, при покровительстве Врангеля, образовался Крестьянский Союз, во главе которого стал некий Булатов, человек энергичный и по-видимому искренний и порядочный. В Союз вошло еще несколько бежавших из Украины зажиточных крестьян и оказавшийся в Крыму А. Ф. Аладьин, бывший лидер Трудовой группы в первой Государственной Думе. Я уже упоминал в соответствующем месте, как этот авантюрист хвастался передо мной своим влиянием на Врангеля, намекая при этом, что, став во главе крестьянского Союза, он заставит Врангеля плясать под свою дудку.

Вот этот довольно убогий крестьянский Союз подал Врангелю проект земельной реформы.

Мне передавали, что Врангель, получив законопроект нашей комиссии, пришел в большое раздражение, накинулся на Глинку за саботаж его предначертаний и велел ему созвать новую комиссию для составления законопроекта на основании предложений крестьянского Союза. Кто входил в эту комиссию — я не знаю, но, кажется, на этот раз обошлось без приглашения землевладельцев.

С помощью неутомимого Зубовского Г. В. Глинка в несколько дней составил новый законопроект, противоположный всему, что он проводил в предыдущих комиссиях, который был утвержден Врангелем, а затем земельная реформа скоро стала проводиться в жизнь.

Когда через несколько дней, приехав по делам в Севастополь, я зашел к Врангелю, он встретил меня с торжествующей улыбкой.

— Я прочел ваше особое мнение, — сказал он мне, — и могу поделиться с вами приятной для вас новостью: вчера я подписал земельный закон, который еще левее, чем то, что вы писали в особом мнении.

Считая меня очень левым, он, очевидно, думал, что для меня — чем левее, тем лучше.

Впрочем, особой левизны в законе и не было. Он был не слишком «правый» или «левый», а слишком сложен и приспособлен для мирного времени, а не для периода гражданской войны. Тем не менее я придавал ему, как попытке, хотя и запоздавшей, изменить политику в земельном вопросе, большое значение. Я и до сих пор уверен, что если бы земельный закон, хотя бы в том виде, в каком он был издан Врангелем 25 мая 1920 года, был издан Деникиным 25 мая 1918 года, то результаты гражданской войны были бы совсем другие.

Я не стану останавливаться на подробностях закона, который, несмотря на форсированное проведение его в жизнь, все же остался лишь архивным документом. Скажу только, что, весьма радикально разрешая вопрос о принудительном отчуждении помещичьих земель, правительство Врангеля утешило помещиков, назначив высокую выкупную сумму в твердой валюте. (За выкуп каждой десятины крестьяне должны были платить сумму, равную пятикратной стоимости среднего урожая с десятины господствующего в данной местности хлеба. Так как рыночная стоимость земли в это время, благодаря неустойчивости землевладения, была очень низка, то «справедливая» оценка, некогда предполагавшаяся в земельном законопроекте партии Народной Свободы в интересах крестьян, здесь устанавливалась в интересах помещиков). Это послужило, конечно, средством агитации против Врангеля. Однако для крестьян было важно сознание, что у них не только не отнимают земли, а даже наделяют их помещичьими землями. Что касается будущего выкупа, то крестьяне надеялись, что когда-нибудь его с них сложат. Поэтому генерал Врангель несомненно приобрел популярность среди крестьянского населения.

Вскоре после избрания Врангеля главнокомандующим я созвал совещание председателей земских управ и городских голов, через которое провел составленную мной записку, касавшуюся финансового и правового положения самоуправлений. В первую очередь в ней указывалось на ненормальное положение земских управ, лишенных возможности созывать земские собрания. Мы настаивали на восстановлении нормального самоуправления.

Эта записка была вручена Врангелю нашей делегацией. Он принял нас чрезвычайно любезно и произвел самое лучшее впечатление на всю делегацию. Говорил, что рассчитывает на поддержку местных общественных кругов, с которыми готов работать совместно, и категорически обещал восстановить земские собрания.

Однако время шло, а соответственного распоряжения не появлялось.

В одну из своих поездок в Севастополь я зашел в управление внутренних дел и поинтересовался судьбой нашей записки. Мне конфиденциально ее показали. Против того места, где говорилось о созыве земских собраний, рукой Врангеля было написано: «Согласен». Но внизу, под запиской, сенатор Глинка написал довольно длинные рассуждения о том, какие политические опасности грозят власти от восстановления социалистических земских собраний, что земское самоуправление должно быть в корне реформировано и что до такой реформы о созыве собраний не может быть и речи.

Эта карандашная приписка оказалась действительнее собственноручной резолюции диктатора, и земские собрания так и не были восстановлены.

До прибытия Кривошеина в Крым курс внутренней политики Врангеля еще не установился. Врангель составил временное управление из небольшого числа лиц. Под началом губернатора Перлика, назначенного еще Деникиным, были объединены ведомства внутренних дел, земледелия, торговли и путей сообщения, М. В. Бернацкий продолжал управлять финансами, Струве — иностранными делами, а во главе юстиции был поставлен Н. Н. Таганцев. Эти лица вместе с военным министром Вязмитиновым составляли при генерале Врангеле Совет вроде бывшего при Деникине Особого совещания. Но П. Б. Струве находился большую часть времени за границей, а из остальных членов Совета не было никого, кто бы импонировал Врангелю. По-видимому, этот пробел восполнялся закулисным влиянием отдельных лиц, главным образом Глинки. Сам Врангель, к которому мне часто приходилось обращаться по разным делам, по-прежнему всем интересовался, но, по горло занятый военными делами, в большинстве случаев уклонялся от решений по делам внутреннего управления, говоря: «Подождите немного, приедет Кривошеин, которому я доверил все внутренние дела. С ним обсудите все вопросы». И вот наконец Кривошеин приехал.

Хорошо помню свой первый разговор с ним.

— П. Б. Струве, — начал разговор Кривошеин, — указал мне на вас и на В. С. Налбандова как на двух представителей местной общественности, от которых я могу ожидать полезных советов в деле управления краем, и рекомендовал считаться с вашим мнением. Надеюсь, что вы не откажете мне в такой помощи.

— Видите ли, А.В., — ответил я, — я охотно готов служить вам тем или иным советом, но боюсь, что они окажутся диаметрально противоположными советам другого рекомендованного вам П.Б. советчика.

— Тем лучше, — сказал Кривошеин с легкой улыбкой на холодном, красивом лице, — от столкновения противоположных мнений рождается истина.

Через несколько дней после этого разговора Налбандов был назначен министром торговли и, как местный человек, несомненно оказывал влияние на политику Кривошеина, с моими же советами довольно мало считались.

Приезжая в Севастополь, я всегда заходил в «большой дворец», в котором поселился Кривошеин. Он принимал меня вне очереди, весьма любезно и внимательно меня выслушивая. Врангель тоже просил меня всегда навешать его, когда я бываю в Севастополе, говоря, что очень ценит мое мнение. Но я понимал, что я им нужен лишь как «представитель общественности», по существу жалкой и бессильной, но выгодно украшающей диктатора перед союзниками.

По существу же я чувствовал, что между мной и ими — стена, что нам внутренне друг друга не понять, что мы люди разных психологий. Но я сознательно мирился со своей неблагодарной ролью, ибо шла война, а на войне, не поддерживая одной стороны, помогаешь другой.

Мне много приходилось слышать плохого об А. В. Кривошеине. Должен, однако, сказать, что, относясь отрицательно к его политике, я все же сохранил о нем впечатление как о человеке, искренне и горячо любящем свою родину. Несомненно также, что это был человек очень умный, лучше многих понимавший всю глубину происходивших в русской жизни изменений и ясно представлявший себе, что возврата к прошлому нет. Но он все-таки был плоть от плоти бюрократии старого режима. Головой он понимал, что нужны новые методы управления в смысле приближения власти к населению, упрощения административного аппарата, расширения прав самоуправлений и т. п., но долгая бюрократическая служба создала в нем известные привычки, навыки, а главное — связи с определенным кругом людей.

И Врангель, и Кривошеин обладали запасом здорового оппортунизма, необходимого в их положении, имели много жизненной интуиции, но в основах своей психологии первый все-таки оставался ротмистром Конногвардейского ее величества полка, а второй — тайным советником и министром большой самодержавной России.

Кривошеин на словах неоднократно высказывался против «большого» правительства для маленького Крыма, а между тем в Севастополе опять создались министерства с отделами, отделениями и пр. В Симферополе был губернатор, вице-губернатор, управляющий государственными имуществами, казенная и контрольная палаты, словом, полный бюрократический аппарат, некогда управлявший целой губернией. А теперь, чтобы управлять половиной губернии, все эти местные ведомства были возглавлены центральными министерствами в Севастополе, в которых количество чиновников было больше, чем в Симферополе. Работы у этих чиновников было немало, но большая ее часть заключалась в переписке с подчиненными им губернскими учреждениями. Это уродливое двухэтажное управление половиной губернии обходилось крайне дорого. Колоссальные средства продолжали тратиться и на заграничные дипломатические учреждения, в которых сохранялись прежние штаты служащих, получавших большие жалованья. Такие расходы ускоряли падение курса рубля. Кроме того, нужды центральных и заграничных учреждений удовлетворялись в первую очередь, а учреждения местные, связанные с насущными нуждами населения, чахли, получая ничтожные ассигнования.

Периодически собирались в Симферополе съезды представителей земских управ и городских голов, на которых мы устанавливали наши потребности, а затем посылали делегатов в Севастополь для выпрашивания денег. Обыкновенно в такие поездки со мной отправлялся товарищ симферопольского городского головы Н. С. Арбузов.

Так как поезда ходили нерегулярно и были до отказа набиты пассажирами, то мы предпочитали ездить на лошадях, что выходило скорее и было удобнее. На севастопольском шоссе в это время происходили постоянные грабежи, но нам посчастливилось ни разу не быть ограбленными, хотя возвращались мы с миллионами казенных денег. От этих поездок у меня остались приятные и даже поэтические воспоминания.

Выезжали мы обыкновенно, чтобы ночевать в Бахчисарае. Странное и какое-то волшебное впечатление производил на меня этот удивительный город. Благодаря тому, что он расположен не на самом шоссе, а верстах в полутора, в расщелине скал, совершенно его закрывавших, он не подвергся разгрому и разрушению во время революции и гражданской войны.

По выбитому, грязному шоссе между Симферополем и Севастополем много раз проходили красные и белые войска, но, мало знакомые с местностью, они как-то всегда миновали спрятавшийся в скалах Бахчисарай. И он сохранился такой же тихий и мирный, как был до революции. И жизнь в нем текла так же, как десять, пятнадцать и сто лет тому назад. Те же ремесленники, работающие в открытых лавках на глазах у прохожих, мясники, режущие баранов, булочники, катающие тесто для бубликов, правда, продававшихся уже не за несколько копеек, а за несколько сот рублей…

И самый дворец, в котором мы ночевали, в полном порядке. Так же журчит фонтан под сенью пирамидальных тополей, тот же старый смотритель, который много лет подряд показывал туристам дворец бывших крымских ханов…

А утром, на заре, я просыпался от заунывного крика муэдзина, призывавшего правоверных к молитве с высоты соседнего минарета. И тихо, задумчиво шли мимо моего окна в мечеть солидные татары в белых и зеленых чалмах и в барашковых шапках.

Каждый раз я зачаровывался этой сказкой наяву, сказкой, которую, может быть, на всем протяжении огромной России мог рассказывать один только маленький Бахчисарай. И так хотелось продлить эту сказку, оторвавшись от страшной были нашего существования…

Рано утром, умывшись в холодной струе Бахчисарайского фонтана и напившись чаю с чудным липовым медом с пасеки смотрителя, мы снова отправлялись в путь по кривым улицам Бахчисарая, мимо мирных лавок и базаров со всякой снедью, и снова выезжали на грязное шоссе, где на автомобилях, обгоняя нас и обдавая грязью, неслись спекулянты с жирными бритыми лицами, где какие-то военные люди в кожаных куртках, с револьверами за поясами требовали предъявления паспортов, а встречные пассажиры на извозчиках, ради безопасности ездивших целыми вереницами, со страхом передавали сведения об очередном грабеже «зеленых».

А дальше — Севастополь, битком набитый тыловыми военными, спекулянтами и чиновниками, хождение по канцеляриям и заседания в комиссиях по отпуску кредитов под председательством всемогущего Вовси.

Странная это была фигура: маленький бритый еврей с большим апломбом, говоривший всегда важным, авторитетным тоном.

Для меня было загадкой, как этот человек с такой странной фамилией, еврей по национальности, вероятно, бывший торговец или банковский делец, мог сделать на юге России чиновничью карьеру, проникнуть в среду петербургских бюрократов и занять довольно высокий пост, несмотря на антисемитские настроения, господствовавшие в правящих кругах.

Кто из деятелей южных самоуправлений не знал этого маленького Вовси, сидевшего у источника нашей жизни — кредитных бумажек. За глаза над ним подтрунивали, строя каламбуры по поводу его смешной фамилии (правые его сослуживцы острили, говоря, что он «Вовси не русский»), но невольно относились с уважением к его невероятной трудоспособности.

И вот сменялись диктаторы, а маленький Вовси оставался у своего дела. В Ростове он был грозой для всех представителей самоуправлений, приезжавших туда за кредитами, которые он немилосердно урезывал. В Севастополе, потому ли, что мы имели доступ по «двору» Врангеля, или по другой причине, он стал значительно щедрее.

Человек он по-видимому был честный, ибо, проведя два года возле казенного сундука, прибыл в Константинополь без всяких средств и на беженском пароходе перебрался в Югославию.

Но я отдалился от главной темы своего повествования. Возвращаюсь опять к Кривошеину и его внутренней политике.

Итак, вместо упрощения аппарата управления была создана громоздкая бюрократическая надстройка над прежними губернскими учреждениями. Так обстояло дело с конструкцией власти. Каково же было содержание управления Крымом?

Мне несколько раз приходилось слышать от Кривошеина правильные рассуждения о том, что для него не существует ни правых, ни левых, что враг его — только большевики и что против этого врага власть должна объединяться со всеми их противниками, от крайних правых до социалистов включительно. А между тем во главе полиции он поставил старорежимного жандармского генерала Климовича, привыкшего к совсем другим методам управления.

Непосредственно после назначения Климовича я к нему зашел по следующему поводу.

В Севастополе был арестован по подозрению в большевизме мой приятель, редактор газеты «Южные Ведомости» А. П. Луриа. Это был человек необыкновенных душевных качеств, добрый, кроткий, незлобивый. Официально он принадлежал к партии народных социалистов, но, благодаря особенностям своей натуры, не мог уложиться в рамки какой-либо партии. К большевикам относился с ненавистью, если вообще мог кого-нибудь ненавидеть. Когда через несколько месяцев Крым был занят большевиками, он был одной из первых жертв их кровавого террора и, как мне передавали, умер геройской смертью, проявив стойкость христианского мученика.

А тут именно его обвиняли в большевизме, и только благодаря моему заступничеству перед Врангелем он был освобожден.

От Луриа я узнал следующие подробности его ареста: его допрашивал и вообще вел его дело бывший ротмистр X (фамилию его я забыл), деяния которого были разоблачены «Южными Ведомостями». Вероятно, это и было причиной ареста Луриа. А история этого ротмистра была типичной для периода гражданской войны: во времена Деникина он служил в контрразведке, но ему не повезло. Изобличенный в целом ряде вымогательств и насилий, до убийств включительно, он был предан военному суду и приговорен к каторжным работам. Однако, перебравшийся в это время из Одессы в Крым главноначальствующий генерал Шиллинг, благодаря заступничеству какой-то дамы, приговора не утвердил, а заменил каторгу разжалованием в рядовые. А рядовой X был принят на службу в полицию, где получал поручения вести политические дела.

Вот эту историю я и счел необходимым довести до сведения генерала Климовича, только что вызванного Кривошеиным из Сербии. Климович выслушал меня совершенно равнодушно и ответил, что примет необходимые меры, если мой рассказ подтвердится. Однако тут же добавил, что полиции приходится иногда пользоваться услугами людей с уголовным прошым, за которыми нужно лишь сугубо наблюдать.

Затем разговор наш перешел на более общие темы. Я указал Климовичу, что в деле полицейского розыска, кроме целого ряда прямых злоупотреблений, с которыми ему придется бороться, чрезвычайно вредную роль играет усвоенное полицейскими органами расширенное толкование понятия «большевизм» и что в большевизме сплошь да рядом обвиняют умеренных социалистов и даже вовсе не социалистов, а случайных людей, на основании доносов их недоброжелателей. Я привел целый ряд примеров. Вообще же говорил Климовичу то, что раньше говорил Кривошеину и с чем последний вполне соглашался.

Климович уклонился от высказывания своего мнения, стал словоохотливо рассказывать мне о том, как сидел в тюрьме при Временном правительстве и какие унижения переносил. При большевиках было тоже скверно, но они все-таки его выпустили на свободу и даже дали возможность поступить на службу. Смысл его речи заключался в том, что все левые одним миром мазаны. Я почувствовал в ней столько злобы и мстительности, что для меня уже не могло быть сомнений насчет духа его полицейской работы.

И действительно, при Климовиче, как и до него, тюрьмы были переполнены преимущественно случайными людьми, что нисколько не мешало, а скорее помогало оставшимся на свободе большевикам вести свою пропаганду.

Когда я передавал Кривошеину свои впечатления о Климовиче, он холодно ответил мне: «Конечно, и у Климовича есть свои недостатки, но на таком посту должен находиться специалист своего дела».

Мне хорошо памятен один мелкий эпизод, характерный для власти, которая перед лицом серьезной большевистской опасности продолжала сводить мелкие счеты с социалистами других толков.

Осенью 1917 года симферопольская городская Дума избрала в числе почетных мировых судей трех умеренных социалистов. Хотя срок избрания их истекал через два месяца, тем не менее правительство Врангеля особым указом отрешило их от должностей. Дума, уже не имевшая социалистического большинства, единогласно заявила протест против столь произвольного акта.

— Помните ли вы, Александр Васильевич, сказку Щедрина о том, как медведь чижика съел? — спросил я по этому поводу Кривошеина.

— Помню, — ответил он, — а почему вы меня об этом спрашиваете?

— А вот подумайте: в Мелитопольском уезде идут кровавые бои с Красной армией, здесь, в тылу, зеленые засели в горах и дня не проходит без вооруженных нападений с их стороны, экономическое и финансовое положение ухудшается с каждым днем и т. д., а ваше правительство занимается репрессивными мерами против мирных мировых судей, и притом за два месяца до окончания их полномочий. Между тем, такие меры вносят раздражение в общественную среду, а большевикам доставляют удовольствие: «Мишка» мол, чижика съел».

Кривошеин улыбнулся и подергал щекой, что у него всегда предшествовало язвительной реплике.

— Может быть вы и правы, что этого не следовало делать, — сказал он, — но ведь автор этой меры ваш же либерал Н. Н. Таганцев…

Как-никак Врангель и Кривошеин старались производить хорошее впечатление на общественное мнение и дорожили поддержкой периодической печати. Однако выходило так, что не печать поддерживала правительство, а правительство поддерживало печать.

Правда, «Осваг», на содержание которого правительство Деникина тратило огромные средства, был ликвидирован, но многие из деятелей этого недоброй славы учреждения прибыли в Крым и стали добиваться казенного иждивения и субсидий. И хотя Осваг как учреждение не был восстановлен, но дух его ожил в многочисленных получавших казенную субсидию газетах. Они росли как грибы. Сколько их издавалось в Крыму в период Врангеля — точно не знаю, но наверное не меньше двадцати. (Газет пять или шесть в Севастополе, четыре — в Симферополе, две — в Евпатории, а там еще в Ялте, Феодосии, Керчи… Насколько знаю, совершенно без казенной субсидии, в форме денежных дотаций или льготного отпуска бумаги, обходились только две: «Южные Ведомости» в Симферополе, субсидировавшиеся кооперативами, и вскоре закрытый «Ялтинский Курьер»). Из остальных газет более или менее независимо себя держали: севастопольская — «Юг России», большая газета демократического направления, и издававшиеся в Симферополе «Известия Крестьянского Союза». Эти газеты страдали от цензуры, часто выходили с белыми полосами и хотя поддерживали правительство Врангеля в его борьбе с большевиками, но не подхалимствовали. Вся остальная печать имела определенный рептильный характер. Злоба, клевета и доносы, с одной стороны, и бахвальство и «шапками закидаем», с другой — были основными чертами этой ужасной прессы. А если говорить о направлении, то, за исключением «Таврического Голоса», допускавшего некоторый либерализм суждений, «Великой России», старавшейся сохрадоть умеренность, и вышеупомянутых более независимых газет, все это были листовки определенно правые, с монархическим уклоном.

Преобладание правых газет среди субсидировавшихся правительством, конечно, не было простой случайностью, ибо если правые руки еще могли бы творить левую практическую политику, то правые головы не могли говорить левые слова. Иногда даже самому Врангелю приходилось осаживать своих правых рептилий, если они уже слишком распоясывались.

В деле устной агитации происходило приблизительно то же. Правительство оплачивало услуги целого ряда агитаторов, выступавших на митингах в тылу и на солдатских собраниях на фронте. Среди них люди, поддерживавшие официальный лозунг правительства — объединение всех против общего врага, — составляли исключение. В большинстве случаев проповедь велась в определенно монархическом духе, со злобой и ненавистью ко всем иначе мыслящим.

Мой хороший знакомый, К. К. Ворошилов, глубоко преданный Белому движению и отдавший все силы своего ораторского дарования на дело агитации в пользу армии, говорил мне, что порой приходит в отчаяние, видя, как постепенно из пропагандистской работы вытесняются культурные и прогрессивные люди, заменяясь черносотенными демагогами. Демагогия агитаторов, конечно, направлялась в сторону наименьшего сопротивления, используя стихийно возраставший в армии и в широких слоях населения антисемитизм.

Особенно опасные формы приняла антисемитская агитация, когда она стала распространяться с церковного амвона.

В Симферополе появился известный московский священник Востоков, бежавший от большевиков на юг. Каждое воскресенье после службы он произносил горячие проповеди, призывавшие к борьбе с еврейством, закабалившим русский народ при посредстве большевиков. Речи его были сильны, талантливы и производили огромное впечатление. Народ валом валил в собор уже не на молитву, а только для того, чтобы слушать человеконенавистнические речи церковного пастыря. На третье воскресенье народ уже не вмещался в собор. Тогда Востоков вышел на паперть, откуда говорил перед огромной толпой. Толпа возбуждалась все больше и больше, в ней начались истерические взвизгивания женщин и послышались крики — «бей жидов».

Над Симферополем нависла серьезная опасность еврейского погрома.

Я экстренно поехал в Севастополь, где застал П. Б. Струве, и мы вместе с ним отправились к генералу Врангелю. Врангель обещал обуздать неистового протоиерея Востокова и сообщил нам, что уже беседовал на эту тему с главным вдохновителем церковного антисемитизма епископом Вениамином — об опасности антисемитской пропаганды в тылу армии, но, добавил он, «я ничего не могу поделать с этим Слащевым в юбке».

На следующий день он издал приказ, грозивший карами за возбуждение одной части населения против другой, а отцу Востокову было запрещено выступать со своими проповедями с паперти собора. Вероятно, Врангель еще раз сделал внушение и епископу Вениамину.[22]

Атмосфера после этого несколько прочистилась, опасность погрома миновала, но дух злобной реакции в субсидировавшейся правительством устной и печатной агитации не только не ослабевал, но все более усиливался. Этот дух развивался стихийно, как в самой армии, так и во всем окружении Врангеля, и нужно думать, что никто бы не усидел во главе управления, если бы вздумал серьезно с ним бороться. К тому же ведь и сам Врангель был выдвинут на свой пост реакционными кругами.

Кривошеин играл среди этих волн разыгравшейся реакции умеряющую роль, но невольно тоже держал руль своей внутренней политики в правом направлении. Мысли его, впрочем, были заняты не текущими делами внутренней политики, а основной перестройкой всего государственного строя на новой социальной базе, каковой должно было, по не раз высказанной им мне мысли, стать среднее и зажиточное консервативное крестьянство. Этому крестьянству, составлявшему подавляющее большинство во вновь учрежденных земельных комитетах, должны были перейти в собственность частновладельческие земли, и оно же должно было стать хозяином земских самоуправлений.

Я уже говорил о том, какие препятствия встретились на пути к восстановлению нормальных функций земских самоуправлений в Крыму. Демократические земства, давно уже утратившие свой революционный пыл, все же продолжали внушать страх и ненависть правящим кругам при Врангеле, как это было и при Деникине. И даже к исполнительным органам распущенных земских собраний, к земским управам, продолжали относиться подозрительно, несмотря на то, что состав их за два года уже значительно изменился. Служба в земствах, страдавших хроническим безденежьем, была в то время в материальном отношении очень тяжелой, и понятно, что многие из земцев покидали земскую службу и устраивались иначе. Благодаря тому, что социалисты легко находили себе хорошо оплачивавшиеся должности в кооперативных учреждениях, земские управы стали пополняться людьми беспартийными, частью из третьего элемента, частью из прежних цензовых гласных. За невозможностью производить выборы, пополнения происходили путем кооптации с последующим утверждением губернатора. На этой почве, впрочем, у нас с администрацией конфликтов не происходило. Но, повторяю, нас продолжали считать плотью от плоти «революционной демократии».

В центральных учреждениях всех ведомств, где меня всегда любезно принимали, я все-таки чувствовал подозрительное отношение к представляемому мною учреждению и стремление урезать земскую работу или дискредитировать ее руководителей. Скрытая борьба с земствами выражалась в различных формах: в попытках прекратить отпуск средств на определенные отрасли работы, чтобы отдать заведование ими в руки правительства, в назначении ревизий, в учреждении постоянного контроля за исполнением смет и т. д.

Помню, как управляющий контрольной палатой Гординский, старый и опытный чиновник весьма правых взглядов, возмущался возложенной на него обязанностью постоянного контроля за нашими расходами. Он хорошо понимал, что соблюдение сметных предложений при стремительно падавшей валюте совершенно невозможно и обещал мне смотреть сквозь пальцы на неизбежные перерасходы. Тем не менее в земские управы были назначены особые контрольные чиновники, подпись которых требовалась под расходными ордерами. Они очень мешали работе, а иногда вмешивались даже и по существу в земские дела. Добродушный Гординский помогал мне улаживать возникавшие на этой почве конфликты. Очень вероятно, что, удержись Врангель в Крыму еще несколько месяцев, многие из нас попали бы на скамью подсудимых за неправильное расходование казенных денег.

Я не стану перечислять отдельных случаев «подсиживания» земских учреждений, практиковавшегося некоторыми министрами Врангеля, в особенности Глинкой. Таких случаев было много, и много они мне испортили крови, но сейчас эти мелочи уже не представляют интереса.

До поры до времени нас все-таки терпели. Но судьба демократического земства была предрешена, так как Кривошеин поручил Глинке выработать новое положение о земских учреждениях.

Эта предполагавшаяся реформа была тесно связана с изданным уже земельным законом.

Среднее и зажиточное крестьянство, увеличившее свое землевладение после земельной реформы, должно было стать опорой государственной власти. А для этого нужно было его организовать, но организовать без участия разночинной интеллигенции, считавшейся главной виновницей всех постигших Россию несчастий, и под бдительным наблюдением начальства. Такова, насколько я понимаю, была программа Кривошеина, воплощавшаяся в проекте нового положения о земских учреждениях.

В основных чертах оно сводилось к следующему: волостное земство, упраздненное Деникиным, снова восстанавливалось, но уже не на основе всеобщего избирательного права, а на основе имущественного ценза, хотя и небольшого. При этом лица, не владевшие недвижимым имуществом, были лишены не только активного, но и пассивного избирательного права. Таким образом, вся сельская интеллигенция — учителя, врачи, фельдшеры и пр., равно как и молодое, более культурное поколение деревни (только «домохозяевам» давались избирательные права) лишались возможности участвовать в земских собраниях.

Волостным земствам формально было предоставлено весьма широкое право самоуправления и независимое от администрации положение. Но… на председателя волостной управы возлагались административные обязанности волостного старшины, в каковых пределах он был подчинен уездному начальнику. Таким образом, фактически этот последний получал возможность оказывать давление на всю земскую работу волости.

Губернские земства по проекту упразднялись совершенно, взамен чего уездным земствам предоставлялось образовать союзы по отдельным отраслям земского хозяйства.

Таковы были в общих чертах те изменения, которые предполагалось ввести в конструкцию земского самоуправления.

В сущности, это было упразднением старого земства, земства, двигавшегося «цензовой» или «демократической» интеллигенцией, имевшего свои навыки и традиции. Создавалось новое, чисто крестьянское самоуправление с преобладающим влиянием волостных старшин, подчиненных администрации.

Два заседания, посвященные выработке нового земского положения, мне весьма памятны. Первое, для установления основных начал его, происходило под председательством Кривошеина. В его состав входили все министры и по два представителя от съезда председателей управ и от третьего земского элемента губернской земской управы.

Мы, представители местного земства, составляли сплоченное меньшинство, к которому иногда присоединялся бывший крымский земец В. С. Налбандов. Само собой разумеется, что все наши возражения против проекта, в корне изменяющего весь дух старого земства, не поколебали заранее принятого Кривошеиным решения. Прения, однако, носили довольно резкий характер. Даже всегда спокойный и выдержанный Кривошеин вносил много страстности в наши споры, а в своей заключительной речи вступил со мной в личную полемику, сказав дословно запомнившуюся мне фразу: «Не кажется ли вам знаменательным, господа, что против крестьянского волостного земства высказывается Рюрикович князь Оболенский, а за него горячо стоит худородный Кривошеин»…

В другой раз я был приглашен в комиссию, в которой рассматривался уже текст земского законопроекта. Председательствовал Г. В. Глинка, а среди членов помню министра внутренних дел Тверского, министров Н. Н. Таганцева, Н. В. Савича, В. С. Налбандова и юрисконсульта министерства внутренних дел Ненарокомова.

Тут тоже споры были горячие, но спорить против проекта приходилось мне одному, порой получая поддержку только от Налбандова, которого тоже беспокоила мысль о земстве, лишенном интеллигенции. Когда всеми голосами против моего было отвергнуто всеобщее избирательное право, мы с ним предложили параллельно с имущественным цензом ввести ценз образовательный. Когда и это не прошло, стали отстаивать для лиц с образовательным цензом хотя бы пассивное избирательное право. Все эти предложения были провалены. С другой стороны, Ненарокомов, страдавший «жидоманией», очень волновался из-за того, что в законопроекте остались какие-то лазейки, через которые могли проникнуть в земство евреи. Его смущали допущенные к выборам «представители приходских обществ всех вероисповеданий» и «лица, имеющие торгово-промышленные заведения». Ему доказывали, что случайные евреи потонут в массе избирателей, что, наконец, большой беды не будет, если в какой-нибудь волости окажется один гласный еврей. Он долго не унимался и даже с одним евреем не мог примириться.

Закрывая заседание, Г. В. Глинка обратился к нам с такой речью: «Ну вот, господа, мы произвели скачок в неизвестность. Появятся новые земства, в которых будут заседать одни мужики, такие (он утер ладонью нос снизу вверх). А все-таки я верю, что такие (опять нос утерся ладонью) в конце концов спасут Россию».

«Знаете, Г.В., — сказал я ему с невольным раздражением, — если вы так в это верите, уступите «таким» и министерские посты»…

Во время эмиграции, в Париже, я довольно часто встречался с Г. В. Глинкой, и у нас установились добрые отношения. Вспоминали мы и о наших разногласиях в Крыму, которые на фоне происшедших за это время событий казались такими никчемными…

Прочтя мои очерки о врангелевском периоде гражданской войны в журнале «На чужой стороне», где я писал о нем то же, что и здесь, он добродушно сказал мне: «Очень у вас правдиво все изображено. Ну, и мне от вас досталось… Отчасти, пожалуй, за дело»…

Новое земское положение навсегда осталось лишь архивным документом, но тогда для меня создались весьма тяжелые условия работы в губернском земстве, приговоренном к смерти, ибо оно должно было погибнуть либо от руки большевиков, либо от руки правительства, которое я вынужден был поддерживать.

Из первого моего разговора с генералом Врангелем у меня создалось впечатление, что он решил круто изменить основные линии общей политики своего предшественника: вместо похода на Москву — укрепление южнорусской государственности, вместо борьбы со всякими «самостийниками» — попытка примирения с антибольшевистскими государственными образованиями на юге России на основе предоставления им самых широких автономных прав, наконец, вместо «борьбы до победного конца» — попытка при посредстве союзников заключить перемирие с большевиками.

11-го апреля, в интервью с сотрудниками местных газет, Врангель заявил: «Не триумфальным шествием на Москву можно освободить Россию, а созданием хотя бы на клочке русской земли такого порядка и таких условий жизни, которые потянули бы к себе все помыслы и силы стонущего под красным игом народа».

В это же время управляющий ведомством иностранных дел Струве делал еще более определенные заявления за границей о миролюбивом настроении южнорусского правительства. По отзывам печати, эти заявления производили в союзных странах самое благоприятное впечатление и подымали престиж генерала Врангеля.

Вскоре, однако, Врангель внезапно и очень круто изменил принятый им курс внешней политики. Вскружили ли ему голову победы поляков над большевиками, поддался ли он влиянию своего военного окружения, или неудачны были его попытки переговоров с союзниками о посредничестве (ходили слухи, что англичане настаивали на капитуляции армии Врангеля, обещая при этом лишь выговорить личную неприкосновенность ее составу) — этого я не знаю. Помню только, как меня поразила резко воинственная речь, в которой он говорил о беспощадной вооруженной борьбе с «красной нечистью» с целью дать наконец России «хозяина». У меня нет под руками текста этой речи, но я помню, что в ней он самым решительным образом заявил, что отвергает всякие предложения о мирном посредничестве между ним и заклятыми врагами России — большевиками.

В Крыму мало кто знал о «новой тактике» генерала Врангеля, а потому его непримиримость никого не удивила. Сенсацией в ней было лишь упоминание о «хозяине». Правая печать с радостью подхватила это слово и выражала удовольствие по поводу того, что наконец вождь армии стал под монархическое знамя. В левой печати появились по тому же поводу тревожные статьи. В конце концов самому Врангелю пришлось вмешаться в возникшую газетную полемику и разъяснить, что под «хозяином» он разумел русский народ, который через своих подлинных представителей должен решить судьбы России, Однако для всех было очевидно, что экспансивный генерал, монархические симпатии которого были известны, просто необдуманно проговорился.

Меня лично вопрос о «хозяине» в речи Врангеля мало волновал. Гораздо серьезнее казался мне его категорический отказ от посредничества и решительный призыв к продолжению войны «до победного конца». Я понял, что «новой тактике», о которой шел у нас разговор в Ялте, пришел конец. И действительно, вскоре началось наступление армии в северной Таврии, и в Крыму уже не могло быть речи о перемирии.

Тем страннее казалось мне, что за границей Струве упорно продолжал делать заявления в прежнем духе. Так, в «Великой России» еще 22-го июля можно было прочесть о данном им иностранным журналистам интервью, в котором он выразил готовность начать с Англией переговоры о перемирии с большевиками, если не будет выдвинуто требование о предварительном отступлении Добровольческой армии за Перекоп. «Разграничение территории в пределах настоящего положения, — заявил он, — обеспечило бы южному правительству пространство, могущее жить своей жизнью и поддерживать себя экономически». К тому же времени относится и напечатанная в крымских газетах телеграмма о беседе Струве с корреспондентом «Таймс», в которой он между прочим говорил о возможности «разграничения между советской и антибольшевистской Россией и одновременного существования двух режимов».

Так для меня и до сих пор осталось загадкой противоречие между непримиримо-воинственными речами Врангеля в Крыму и мирными заявлениями Струве за границей. Были ли миролюбивые речи Струве лишь дипломатическим прикрытием воинственной политики Врангеля, или наоборот — суть политики заключалась в заявлениях Струве, а непримиримые речи произносились Врангелем только для поддержания духа армии? Наконец, возможно, что просто Струве не удалось удержать слишком экспансивного Врангеля от недостаточно обдуманных выступлений. Как бы то ни было, но с конца июля и Струве во время своих заграничных поездок перестал упоминать о возможности каких-либо мирных соглашений с большевиками.

Гражданская война продолжалась, но уже без всяких политических перспектив. На взятие Москвы, конечно, уже более не рассчитывали, а пытались лишь держать военный фронт и биться с большевиками до тех пор, пока они сами как-то разложатся и рухнут.

Итак, из предположения создать конкурирующее с советским южнорусское государство, заключив перемирие с большевиками, ничего не вышло. Что касается изменения курса политики в отношении других южнорусских государственных образований — казачьих областей и Украины, то все шаги, предпринятые Врангелем в этом направлении, уже не имели реального значения по той простой причине, что как казачьи области, так и Украина в это время находились под властью большевиков.

Это обстоятельство не помешало Врангелю заключить с эвакуированными в Севастополь казачьими атаманами договор, в котором он торжественно обещал не нарушать автономных прав казачьих областей. По этому случаю я был приглашен на торжественный банкет с пышными речами, на котором присутствовали и представители союзнических военных миссий. Дружелюбные переговоры вел Врангель и с бежавшими от большевиков украинскими общественными деятелями, едва ли кем-либо уполномоченными для таких переговоров.

Довольно значительную реальную силу представляла вольница батьки Махно, ведшая в это время партизанскую войну с Красной армией. Врангель сделал попытку заключить союз и с Махно, послав к нему парламентеров.

Один из махновцев, Аршинов, в изданных им в Берлине мемуарах утверждает, что Махно решительно отказался вести переговоры с Врангелем и расстрелял приехавшего к нему врангелевского парламентера. Однако, я хорошо помню рассказ самого Врангеля о том, как он получил от Махно записку такого содержания: «Большевики убили моего брата. Иду им мстить. Уже когда отомщу, приду к вам на подмогу».

Вероятно, махновский мемуарист рассказал правду о расстреле врангелевского парламентера. В таком случае нужно думать, что Врангель стал жертвой какой-либо мистификации или военной хитрости со стороны Махно. Но возможно, что Махно некоторое время колебался в выборе союзника и действительно обещал Врангелю поддержку, а затем помирился с большевиками и опять открыл военные действия против Врангеля. Во всяком случае Врангель настолько поверил, что имеет в Махно союзника, что велел выпустить из тюрем сидевших там махновцев во главе с атаманом Володиным, которому было даже поручено сформировать вооруженный отряд.

Володин нарядился в фантастический костюм, вроде запорожского, и завербовал в свой отряд отчаянных головорезов и уголовных преступников. Один знакомый татарин рассказывал мне с ужасом, что видел в отряде Володина, маршировавшем по улицам Симферополя, человека, который убил и ограбил его родных и отбывал за это наказание в тюрьме.

А командующий войсками тылового района и Керченского полуострова генерал Стогов напечатал в это время в крымских газетах воззвание к дезертирам, начинавшееся так: «Дезертиры, скрывающиеся в горах и лесах Крыма! Кто из вас не запятнал себя из корысти братской кровью — вернитесь!»… Призыв этот заканчивался патетически: «Так скорее же в ряды русской народной армии! С нею заодно и неутомимый Махно, и украинские атаманы. Мы ждем вас, чтобы плечо к плечу биться за поруганную Мать-Родину, за оскверненные храмы Божии, за распятую Русь!»…

Не знаю, много ли дезертиров вняло этому призыву, но атаман Володин повел свой отряд в Мелитопольский уезд, где воевал с его мирными жителями, грабил и насильничал. В конце концов он был повешен военными властями за целый ряд преступлений.

Так неудачно закончилась «новая тактика» генерала Врангеля во внешней политике, а в частности его «союз» с батькой Махно.

Не удалось ему наладить жизнь и внутри подвластной ему территории.

Когда, после эвакуации Новороссийска, маленький Крым стал единственной территорией южнорусского государства, фронт и тыл почти слились между собой и их взаимное влияние выразилось в постоянном соприкосновении жестокости фронта и разврата тыла.

Однажды утром дети, шедшие в школы и гимназии, увидели висевших на фонарях Симферополя мертвецов… Этого Симферополь еще не видывал за все время гражданской войны. Даже большевики творили свои кровавые дела без такого афиширования.

Оказалось, что генерал Кутепов распорядился таким способом терроризировать симферопольских большевиков.

Симферополь заволновался. Городская Дума вынесла резолюцию протеста, и городской голова Усов поехал к Кутепову настаивать на том, чтобы трупы повешенных немедленно были сняты с фонарей. Кутепов принял его очень недружелюбно, но ввиду того, что Дума послала свой протест и генералу Врангелю, мертвецы, целые сутки своим страшным видом агитировавшие против Добровольческой армии и ее вождей, были убраны.

С тыловыми нравами на фронте генерал Врангель повел решительную борьбу, и в первое время довольно успешно. Совершенно развратившаяся во время отступления от Орла к Новороссийску армия в короткий промежуток времени была дисциплинирована. Жалобы на грабежи и насилия, которые мне так часто приходилось слышать от населения прифронтовой полосы, почти прекратились. В нравах боевой части армии произошел какой-то чудесный перелом, который отразился и на переломе ее настроения. Возродилась вера в вождя и в возможность победы. У нас на глазах совершилось чудо, и престиж Врангеля не только среди войск, но и среди населения, возрастал не по дням, а по часам.

Почему же произошло это чудо? Почему армия под управлением Деникина разложилась, а Врангель сумел ее дисциплинировать? Одно случайное обстоятельство, конечно, облегчало дело Врангеля: я имею в виду вспыхнувшую между Советской Россией и Польшей войну, благодаря которой значительно уменьшилось давление Красной армии на Белую. Думаю все-таки, что не в этом можно видеть главную причину совершившегося «чуда». Одной из главных причин, как мне представляется, была земельная политика Врангеля.

Мало кто знал подробности земельного закона Врангеля, но еще до его издания в армии стало известно, что «Врангель решил дать землю крестьянам», тогда как Деникин ее «отнимал». Благодаря этому в армии создалось может быть даже преувеличенное представление о популярности Врангеля в народе. Армия перестала быть врагом населения, а становилась его защитником. И это давало ей новую бодрость и веру в свои силы, а Врангелю — подлинную диктаторскую над нею власть.

Деникин, опиравшийся только на штыки, вынужденно мирился со все возраставшими в армии грабежами и должен был смотреть сквозь пальцы на деяния своих знаменитых генералов — Шкуро, Покровского, Май-Маевского и др. Врангель же мог себе позволить роскошь решительной и жестокой расправы с военной анархией. Даже насилия контрразведок при Врангеле происходили реже, а в тех случаях, когда такие деяния обнаруживались, виновники подвергались суровым наказаниям. Так, например, начальник контрразведки корпуса генерала Слащева был повешен за истязания и вымогательства. Такие эпизоды, как убийство офицерами Гужона, при Врангеле уже не могли происходить.

Я этим не хочу сказать, что в области репрессий по отношению к населению при Врангеле все стало благополучно. Хотя террор стал менее случайным, он все же оставался чрезмерным. По-прежнему производились массовые аресты не только виновных, но и невиновных, по-прежнему над виновными и невиновными совершало расправу упрощенное военное правосудие…

Один эпизод со смертной казнью я хорошо помню.

Как-то ко мне пришла депутация от симферопольских татар с просьбой вступиться за трех их одноплеменников, приговоренных к смертной казни за принадлежность к большевистской организации. В числе приговоренных был молодой и талантливый татарский поэт. Мне сообщили, что городской голова уже выехал в Севастополь ходатайствовать перед Врангелем о помиловании осужденных и что необходимо поэтому добиться лишь отсрочки смертной казни, назначенной на сегодня в 9 часов вечера.

Я посмотрел на часы. Было шесть часов… Мы сели на извозчика и поехали разыскивать председателя военно-полевого суда, но его не оказалось дома. В семь часов мы снова были у него.

Большой, неуклюжий, широкоскулый и широкобородый полковник внимательно нас выслушал и сказал, что охотно исполнил бы нашу просьбу, если бы это от него зависело. К сожалению, приговор утвержден генералом Кутеповым и только он может отсрочить приведение его в исполнение. Поэтому с нашим ходатайством нам надлежит обратиться к генералу Кутепову.

Мы спешно поехали на телеграф, но там от нас потребовали предъявить разрешение начальника гарнизона. В половине восьмого мы получили разрешение на разговор по прямому проводу от начальника гарнизона генерала Кусенского и в восемь снова проникли на телеграф.

Телеграфист выстукивает Джанкой и просит к аппарату генерала Кутепова. Ответ: «Генерал Кутепов занят. Как только освободится, подойдет»… Мы садимся и ждем… Против меня висят стенные часы и мерно тикают. Я смотрю на них, вижу, как каждую минуту стрелка перескакивает и двигается вперед. И с каждым движением стрелки я чувствую какой-то жуткий холодок, подбирающийся к сердцу.

Стрелка показывает половину девятого. Мы не смотрим друг на друга, не разговариваем. Молчат потупившись и телеграфисты, знающие, о чем я буду говорить с Кутеповым… Мысленно представляю себе камеру симферопольской тюрьмы, в которой и я когда-то сидел, слышу шаги по коридору, стук в дверь… Пришли…

Стрелка часов показывает без пяти минут девять… Вот вывели трех неизвестных мне молодых людей на мощеный двор… Знают ли они, что я здесь стою у прямого провода, надеются ли еще жить, или?.. Часы хрипят и готовятся бить девять… Вдруг застучал аппарат: «У аппарата генерал Кутепов». Я начинаю словами: «Может быть уже слишком поздно, но все-таки»… и, изложив дело, прошу отсрочить исполнение приговора на один день.

Телеграфист, как и я, торопится скорее отстукать мои слова… Пауза… Опять стучит аппарат, стучит долго, и тянется длинная лента, которую подхватывает телеграфист, считывая мне слово за словом… Но что это были за слова!.. Генерал Кутепов затеял со мной какую-то полемику. Рассказал мне, как однажды городской голова жаловался ему на бесчинства офицеров и настаивал на самых суровых мерах, до смертной казни включительно. Так относятся общественные деятели к офицерству. А когда приговаривают к смерти большевиков, то они просят о помиловании… И все в таком роде. Отведя душу в полемике, Кутепов закончил свою речь словами: «Приговора не отменяю».

На следующий день Кутепов, очевидно, весьма довольный своей язвительной полемикой, разослал в редакции газет текст нашего разговора по прямому проводу и распорядился его опубликовать. А еще через день Врангель вызвал меня телеграммой в Севастополь.

Против обыкновения, он принял меня более чем сухо и стал, не называя меня, говорить в повышенном тоне о крымских общественных деятелях, которые, вместо того, чтобы поддерживать армию, защищающую Крым, всячески стараются ее дискредитировать. «Имейте в виду, — закончил он свою речь, — что я дальше терпеть этого не намерен и не остановлюсь перед самыми суровыми мерами».

— Прежде чем говорить с вами по существу, — ответил я, — я бы хотел знать, что дает вам повод говорить со мной в таком тоне?

— Как что? А ваш разговор с Кутеповым.

— Я все-таки вас не понимаю. Да, я говорил с Кутеповым по прямому проводу, прося отсрочить смертную казнь на один день. Что же, вы в этой просьбе видите дискредитирование армии? Или вы вообще считаете недопустимым, чтобы кто бы то ни было возбуждал ходатайство о даровании жизни, хотя бы даже преступникам?

— Совсем дело не в ходатайстве, — с раздражением сказал Врангель, — а в том, что вы предали гласности ваш разговор с Кутеповым.

— В этом-то и заключается основное недоразумение между нами. Беседа моя с генералом Кутеповым оглашена не мною, а опубликована по его распоряжению.

Этого Врангель совершенно не ожидал. Оказалось, что «дискредитировал армию» не я, а генерал Кутепов.

Обладая хорошим свойством не бояться признания своих ошибок, он извинился передо мной в том, что был неправильно информирован, и быстро переменил тон с начальствующего на дружеский.

Настала моя очередь перейти в наступление, и я стал доказывать Врангелю, что он совершенно не понимает, что такое «общественность», о которой так часто говорит, и в чем может заключаться ее поддержка.

— Вы должны же понять, что общественность, лишенная свободы суждений, общественность, раболепствующая перед властью, теряет свою главную сущность, и если вы искренне желаете получить поддержку от местной общественности, то должны быть заранее готовы в отдельных случаях выслушивать критику ваших действий.

Разговор наш принял обычный характер. Врангель, как всегда, вскакивал, ходил по комнате, прерывал меня, спорил, но в его тоне уже не осталось той заносчивости, с которой он меня встретил. Расстались мы вполне дружелюбно.

«Диктатура, опирающаяся на общественность», «сильная власть в дружной работе с широкими кругами местного общества»!.. — об этом много говорилось во времена Деникина и во времена Врангеля. Но осуществить этих лозунгов ни тому, ни другому не удалось. Да едва ли они и осуществимы для военных диктаторов.

Но вот другая задача, как будто значительно более легкая для диктатора, только что сумевшего дисциплинировать фронт: бороться с злоупотреблениями тыла, с дезертирством с фронта офицеров, стремящихся устроиться в штабных, интендантских и других тыловых учреждениях, бороться с воровством, взяточничеством и спекуляциями этих тыловиков. Увы, с этой задачей Врангель не справился.

Вначале, со свойственной ему энергией, настойчивостью и властностью, он произвел большую чистку своих тыловых учреждений, но вскоре обнаружилось, что он делает поистине Сизифову работу. Тыловые офицеры, согнанные со своих насиженных мест, ехали на фронт, но скоро по протекции снова получали тыловые назначения. Одни тыловые учреждения расформировывались, но на их месте возникали новые. Образовывалось невероятное количество разных комиссий, в которых находили приют многочисленные полковники (почему-то этот чин был наиболее распространенным в тыловых учреждениях), которые, получая присвоенное им содержание легальным путем и ряд «безгрешных доходов» путями нелегальными, старались возможно дольше отсиживаться в безопасном месте. Мне передавали, что к моменту эвакуации на фронте было 35 000 солдат и офицеров, а в тылу находилось 160 000. Уже за границей один из боевых офицеров Корниловской дивизии рассказывал мне, что эта дивизия прибыла в Севастополь всего в составе 400 человек, а когда их погрузили на пароход для эвакуации, то их оказалось более 3000.

Эти цифры мне всегда вспоминались, когда в первое время нашей эмиграции мне приходилось слышать утверждения, что врангелевская армия сохранила свою боеспособность даже в изгнании.

Незадолго до эвакуации в Севастополе происходило совещание торгово-промышленных и финансовых деятелей, из которых многие были вызваны из-за границы. На этом совещании, на котором и мне пришлось присутствовать, видный инженер Кригер-Войновский сделал доклад о состоянии железнодорожного транспорта в Крыму на основании только что произведенного им обследования. В своем докладе, констатируя весьма печальное состояние транспорта, он между прочим указывал, что, несмотря на ничтожную длину рельсовой сети, обнаруживается большой недостаток в подвижном составе, ибо количество вагонов, обслуживающих тыловые учреждения армии, не меньше того количества, которое обслуживало тыловые учреждения всего русско-германского фронта во время войны.

И так было во всем. Отношение между тылом и фронтом было такое, какое бывает между предметами, на которые смотришь в бинокль с узкого и широкого концов.

Эта диспропорция тыла и безнадежная его развращенность особенно бросались в глаза в сутолоке севастопольских улиц, в шуме его ресторанов, в кричащих нарядах веселящихся дам и т. д.

Если в военной организации и в военных успехах Добровольческой армии за все время ее существования бывали колебания в ту или иную сторону, если во внутренней политике южнорусской власти происходили перемены к лучшему и к худшему, то в области тылового быта и тыловых нравов мы все время эволюционировали в одну сторону, в сторону усиления всякого рода бесчестной спекуляции, взяточничества и казнокрадства. Смена вождей и руководителей военных действий и гражданской политики нисколько на этом не отражалась. И если при Врангеле тыловой разврат был еще значительнее, чем при Деникине, то лишь потому, что Врангель был позже.

Причины растущего развращения нравов были многообразны. Пагубно влиял на нравы и режим произвола и насилия, присущий всякой гражданской войне, и замена лучших людей Белого движения, погибавших на фронте, худшими, и все больше развивавшаяся с ухудшением военного положения психология — «хоть день, да мой».

Но все эти причины покрывались одним объективным фактором — головокружительным падением бумажных денег и растущей изо дня в день дороговизной. Перегоняя дороговизну жизни, росли доходы купцов и ремесленников, повышавших цены на свои товары, более или менее в уровень с дороговизной подымались заработки рабочих, державших предпринимателей и правительство под постоянным страхом забастовок. Что касается жалованья офицеров, чиновников и служащих общественных учреждений, то оно из месяца в месяц все больше отставало от неимоверно возраставшей стоимости предметов первой необходимости.

Оклад, который я получал по должности председателя губернской земской управы, был одним из высших окладов в Крыму. Даже врангелевские министры получали меньше. Но он все же был в два раза меньше заработка наборщика земской типографии, находившейся в моем заведовании. Моей семье, жившей на мое «огромное» жалованье, приходилось отказывать себе в самых основных потребностях жизни сколько-нибудь культурных людей: занимали мы маленькую квартирку на заднем дворе, о прислуге, конечно, не мечтали, вместо чая пили настой из собранных моими детьми горных трав, сахара и коровьего масла совсем не употребляли, мясо ели не чаше раза в неделю. Словом, жили так, чтобы только не голодать. Одежда и обувь изнашивались, и подновлять их не было никакой возможности, ибо стоимость пары ботинок почти равнялась месячному окладу моего содержания.

Так жили люди не воровавшие, не бравшие взяток, но получавшие высокие оклады. А как же жилось тем, кто получал в два, три и четыре раза меньше меня! Оставшиеся честными в буквальном смысле слова голодали. Но голод не поощряет человека держаться на стезе добродетели, и многие, кто когда-то был честным, начинали в лучшем случае заниматься сомнительной спекуляцией, а в худшем — воровать и брать взятки.

Если в Германии, стране традиционной честности, недостаток продуктов во время войны и падение валюты в послевоенное время произвели столь бросавшуюся всем иностранцам в глаза коррупцию нравов, то не приходится удивляться тому, что в России, где честность никогда не была национальной добродетелью, в тылу красных и белых войск периода гражданской войны бесчестность стала бытовым явлением.

Иногда приходилось наблюдать установление даже трогательных по своей примитивности обычаев гоголевских времен.

Однажды за мной заехал на земских лошадях председатель евпаторийской земской управы с тем, чтобы вместе ехать в Севастополь. Садясь в его экипаж, я заметил, что весь передок был плотно уложен какими-то мешками, кульками, кадушками и пр.

— Что это вы, торговать едете в Севастополь? — спросил я своего спутника.

— Нет, это чтобы мое ходатайство о кредитах для земства глаже прошло, — был ответ.

Тут я только понял, почему евпаторийское земство легче получало кредиты, чем другие. Ведь высшие чиновники, от которых эти кредиты зависели, не могли, так же, как и я, покупать на свое жалованье масла, яиц, а тем более — уток или кур для своих трапез. И вдруг такая благодать! Ну, как не похлопотать о кредитах!..

Самое крупное взяточничество процветало в управлении торговли и промышленности, в особенности после того, как руководитель этого ведомства В. С. Налбандов провел в правительстве при поддержке Кривошеина закон о монополии заграничного экспорта. Согласно этому закону, весь крымский экспорт регламентировался и ни один пуд хлеба не мог быть вывезен за границу без специального разрешения, связанного со взносом в казну известного количества иностранной валюты и с обязательством обратного ввоза в Крым товаров, необходимых для армии и населения. Закон имел целью, во-первых, поддерживать курс рубля сосредоточением в руках правительства иностранной валюты, а во-вторых — бороться с развившимся за последнее время явлением, когда экспортеры уезжали за границу и либо исчезали там вместе с вырученной валютой, либо возвращали в Крым, нуждавшийся в самом необходимом, предметы роскоши и т. п.

Однако введенная монополия, не дав ожидавшихся от нее благ, породила целое море злоупотреблений. Экспортные свидетельства добывались при помощи крупных взяток, и ничем не брезгавшие темные спекулянты на этом конкурсе бесчестности систематически одерживали верх над старыми солидными торговцами.

Если в гражданском ведомстве в центре злоупотреблений стояло ведомство торговли и промышленности, то в военном такое же положение занимали все учреждения, ведавшие реквизициями и поставками на армию. Эти учреждения и при старом режиме были известны своими злоупотреблениями, но то, что происходило в них во время гражданской войны в условиях усилившегося произвола и сократившегося контроля, было, конечно, неизмеримо хуже. И теперь в эмиграции живет немало бывших тыловых военных, руководившихся тогда принципом — «хоть день, да мой». Не день, а долгие годы в изгнании они живут за счет злоупотреблений, беззастенчиво совершавшихся ими во время гражданской войны. Впрочем, многие из них жили тогда так широко, что ничего не вывезли…

В этой атмосфере всеобщей коррупции земские и городские учреждения составляли отрадное исключение. Конечно, и в нашем общественном хозяйстве не обходилось без изъянов. Так, воровство низшего персонала больниц достигало невиданных прежде размеров. Невозможно было уследить за складами дров, белья и пр., таскали по мелочам, в «розницу», происходили и «оптовые» кражи со взломом. Но на верхах земского и городского хозяйства злоупотреблений почти не было.

Путем долгого отбора в дореволюционные времена земские и городские учреждения заполнялись «третьим элементом», поступавшим на общественную службу большей частью по мотивам идейного характера. Из этого «третьего элемента» революция выдвинула целый ряд более или менее ярких людей, по преимуществу деятелей социалистических партий, до большевиков включительно. Но в массе своей работники земских и городских учреждений остались на своих местах. Отдав долг увлечению революцией в ее первом периоде, они продолжали свою культурную работу, не отходя от нее, ни под гнетом большевистской власти, ни под меняющимися режимами гражданской войны.

Земские и городские учреждения разрушались от хронического недостатка средств, но дух морального разложения не проник в среду их главных работников. В подавляющем большинстве, терпя большие материальные лишения, они честно исполняли свой долг…

Примерно за месяц до эвакуации Крыма Красная армия повела в северной Таврии энергичное наступление на войска генерала Врангеля и принудила их к отступлению на Крымский полуостров. Отступление по своей спешности носило все признаки катастрофы и сопровождалось большими потерями в людях, запасах и снаряжении.

Крымские обыватели встревожились. Люди более состоятельные уезжали за границу, остальные уныло ожидали развертывания дальнейших событий.

Как раз когда последние эшелоны врангелевских войск переходили через Перекопский перешеек и через Сивашский мост, в Севастополе собралось давно уже намечавшееся совещание торгово-промышленных и финансовых деятелей, как местных, так и прибывших из Парижа, Лондона и Константинополя. Среди них настроение тоже было тревожное.

Казалось, что совещание утрачивало всякий смысл. Никому не было охоты разговаривать о ненужных уже финансовых и экономических реформах, и каждый про себя думал лишь о том, как бы поспеть уехать до прихода большевиков.

Но на открытии съезда появился генерал Врангель и произнес успокоительную речь. В ней он не скрыл от нас тяжесть понесенных армией при отступлении потерь, но заявил, что отступление было неизбежно по стратегическим соображениям, так как нельзя было держать столь растянутую линию фронта против значительно более многочисленного противника. Но теперь, когда оно совершилось, Крыму уже не угрожает непосредственная опасность, ибо подступы к Крыму настолько укреплены, что взятие их было бы не под силу даже лучшим европейским войскам, а для Красной армии они совершенно неприступны.

На всех, слушавших эту речь, сказанную искренним и серьезным тоном, без всякого военного бахвальства, она произвела весьма успокаивающее впечатление. Торгово-промышленники занялись обсуждением очередных реформ, а встревоженные жители, среди которых распространилась весть о твердой речи генерала Врангеля, стали спокойно заниматься своими делами…

За четыре дня до подписания Врангелем указа об эвакуации, 24 октября старого стиля, в газетах появилась беседа с генералом Слащевым, который, подобно Врангелю, заявил: «Укрепления Сиваша и Перекопа настолько прочны, что у красного командования ни живой силы, ни технических средств для преодоления не хватит. По вполне понятным причинам я не могу сообщить, что сделано за этот год по укреплению Крыма, но если в прошлом году горсть удерживала крымские позиции, то теперь, при наличии громадной армии, войска всей красной Совдепии не страшны Крыму. Замерзание Сиваша, которого, как я слышал, боится население, ни с какой стороны не может мешать обороне Крыма и лишь в крайнем случае вызовет увеличение численности войск за счет резервов. Но последние, как я уже говорил, настолько велики у нас, что армия сможет спокойно отдохнуть за зиму и набраться новых сил».

В этот же день, 24 октября вечером, я был у генерала Врангеля. Беседа наша коснулась, конечно, обороны Крыма. Я высказывал ему свои пессимистические соображения по этому поводу.

— Пусть Крым, как вы утверждаете, неприступен, — говорил я, — но выдержит ли армия длительную зимнюю его осаду? Ведь в северной Таврии погибли запасы провианта, а Крым прокормить своими запасами двухсоттысячную армию не сможет. Бездействующая армия, главная часть которой будет находиться в резерве, вообще с трудом может, быть удержана от разложения, а ваша армия, уже пережившая раз дезорганизацию при эвакуации Новороссийска, да еще недостаточно снабженная продовольствием, опять перейдет к грабежам и насилиям. Все это, признаться, не настраивает меня на бодрые мысли, и я боюсь, как бы вам до весны не пришлось уступить Крым большевикам.

— Да, — ответил мне Врангель, — до сегодняшнего дня я тоже опасался, что армия может погибнуть не от отсутствия дисциплины, которая в ней прочно установилась, а от отсутствия продовольствия. Но вот только что я получил донесение от Шатилова, что, по произведенным им подсчетам, хлебных запасов, ввезенных в Крым отдельными частями войск, хватит по меньшей мере до марта месяца. При таких условиях зашита Крыма до весны вполне обеспечена.

В это время в комнату вошел Кривошеин, мрачный и насупленный. Врангель сейчас же поделился с ним сообщенной мне только что новостью о хлебных запасах.

— Ну, слава Богу, слава Богу, — облегченно вздохнул Кривошеин, которого, видимо, это известие очень успокоило…

Этот разговор припомнился мне, когда я прочел в газетах сделанное Врангелем в Константинополе заявление, будто он никогда не рассчитывал на победу и на удержание Крыма и что вся цель его стратегии состояла в том, чтобы провести безболезненно эвакуацию армии из Крыма. И невольно возникал вопрос: когда же Врангель говорил правду, в Крыму или в Константинополе?

О том, что Врангель заранее на всякий случай подготовлял эвакуацию, мне было известно. Об этом он говорил мне еще весной 1920 года. Но столь же верно и то, что крымская катастрофа произошла для него неожиданно. Для меня не подлежит сомнению, что как Врангель, так и его генералы до самого последнего момента были действительно уверены, что Крым неприступен.

В самом деле, если можно допустить, что Врангель произнес свою речь на финансово-промышленном съезде лишь для прекращения начавшейся паники, то не мог же он играть комедию, когда в частной беседе сообщил Кривошеину, что Крым во всяком случае продержится до весны, и конечно, Кривошеин не притворно радовался этому сообщению.

До сих пор для меня остается загадкой поразительная неосведомленность командного состава армии о положении обороны Крыма. Ведь Красная армия легко и быстро обошла перекопские и сивашские «неприступные» укрепления, с которых были направлены в северные степи жерла дальнобойных морских орудий, и перешла вброд через Сиваш почти на том же месте, на котором перешла его по льду весной 1919 года. Неужели же за полтора года не могли укрепить берега Сиваша? На этот естественный вопрос профана я не мог получить удовлетворительного ответа от специалистов.

Теперь, бросая ретроспективный взгляд на проистекшие события, совершенно ясно, что Крым должен был в конце концов пасть, но это не снимает ответственности с командования за внезапную катастрофу в тот момент, когда оно считало Крым «неприступной крепостью». Эта внезапность падения Крыма стоила жизни не одной тысяче его жителей…

На следующий день после описанной мной беседы с Врангелем я вернулся в Симферополь, где на 26 октября был назначен съезд представителей городских самоуправлений Крыма. Съезд этот должен был оказать моральную поддержку генералу Врангелю, обратившись к иностранным государствам с заявлением, что в происходящей на юге России борьбе демократические самоуправления всецело стоят на его стороне и выражают надежду, что демократические государства Европы помогут Врангелю в защите последнего клочка русской земли от большевистской тирании.

Со мной вместе отправились на съезд представитель Союза городов кн. Петр Д. Долгоруков и только что прибывший из Парижа В. Л. Бурцев. Бурцева Врангель пригласил побывать вместе с ним на фронте, и по дороге он решил заехать на симферопольский съезд.

Съезд, хотя в очень небольшом составе, собрался в назначенный день 26 октября. Обсудив ряд хозяйственных вопросов, он 28-го октября выработал обращение к иностранным государствам и закончил свои занятия.

Утром 28-го октября ко мне явился ординарец Врангеля и просил срочно передать Бурцеву, что главнокомандующий уже проехал на фронт и просит его немедленно за ним последовать в предоставленном в его распоряжение вагоне с паровозом. Бурцев сейчас же собрался и уехал, оставив свои вещи в Симферополе, куда собирался заехать на возвратном пути.

Во второй половине дня в Симферополе стали распространяться слухи о начавшейся в Севастополе эвакуации. Передавали, что поезд Врангеля, ездившего на фронт, уже проехал обратно, что министр торговли Налбандов срочно вызвал из Симферополя свою семью и т. д.

Ко мне приходили разные люди за сведениями, а я всех успокаивал, уверяя, что на фронте наверное все благополучно, ибо не мог же Врангель повезти Бурцева на фронт во время отступления армии. Я не подозревал, что Бурцев ехал в это время не на фронт, а в Севастополь, недоумевая, почему его везут в обратном направлении…

В Севастополе действительно началась эвакуация, в Симферополе же ничего не было точно известно. Ходили противоречивые слухи, то тревожные, то успокоительные. Что касается меня, то я продолжал скептически относиться к тревожным слухам, имея в своем распоряжении такой успокаивающий факт, как поездка Бурцева на фронт. К вечеру, однако, я сам стал сомневаться в своем оптимизме и отправился к губернатору за более точными сведениями.

Губернатора я не застал дома, и мне предложили подождать его возвращения в его кабинете. В зале, через который я проходил, заседала межведомственная комиссия под председательством управляющего казенной палатой А. П. Барта, обсуждая вопрос о снабжении Симферополя мукой.

«Ну вот, — подумал я, — разве они заседали бы и обсуждали так спокойно вопрос о продовольствии, если бы…»

С такой мыслью я отворил дверь в следующую проходную комнату, отделявшую зал заседаний от губернаторского кабинета. Там за столом сидел начальник канцелярии губернатора и заполнял лежавшие перед ним стопочкой заграничные паспорта. Перед столом, тихо перешептываясь между собой, стояло несколько судейских с прокурором во главе. Они поочередно брали паспорта и уходили.

— И вы за паспортом? — спросил меня начальник канцелярии.

— Нет, я только зашел узнать о положении дела.

— Вот видите какое положение: выдаем паспорта, а завтра в 11 часов утра отходит в Севастополь последний поезд с чинами гражданского ведомства, желающими эвакуироваться. Если желаете, я вам тотчас выдам паспорт, а затем получите пропуск.

Я уже давно для себя решил остаться в России в случае падения Крыма и, отказавшись от любезно предложенного мне паспорта, отправился домой.

Загрузка...