— Вообще на свете чертова пропасть вещей, понятных лишь немногим,— сказал Морган, продолжая спускаться с холма. Ему казалось, голос его преодолевает тьму и глухой и мерный стук земляных комьев, который словно бы доносился даже сюда. Главное все время говорить, подумал он, тогда никто не услышит, как стучат комья.
— Ну вот, к примеру, Кэрли — на него поглядишь, можно подумать, он всю жизнь рекламировал шампунь по телевидению. А на самом деле, по-моему, Кэрли, если он разрешит мне высказаться, лучший губернатор из всех, каких я знал, а уж их я знавал больше, чем достаточно.
— Готов дать голову на отсечение…— Кэрли, казалось, был польщен.— …Это вы верно сказали.
— Не ахти какая похвала, конечно, если вспомнить, что большей частью представляют собой губернаторы, к тому же, может быть, вчерашний политик значит ничуть не больше, чем вчерашняя газета; мы так стремительно мчимся по главной магистрали жизни, что оглядываться, пожалуй, даже смысла нет.
Морган, собственно, разговаривал сам с собой; он старался не думать о том, как засыпают могилу, о Зебе Вансе, о Миллвуде, о Бобби, о том страшном, что он боялся узнать о себе, о стремительно убегающих годах своей жизни.
— И все-таки все мы оглядываемся, верно? Все мы пытаемся сообразить, как же мы пришли к тому, к чему пришли. Вот перед вами старина Кэрли, ни на день не постаревший, выглядит в точности так, как во время съезда, хотя еще задолго до того мне рассказывали, что Кэрли по привычке носит гетры и фрак, и даже ходили сплетни, что, мол, длинные волосы он отпустил для того, чтобы спрятать бородавку на шее… впрочем, к чему было тогда носить фрак?
— Я всегда им говорил — разгадка лишь одна,— сияя, пророкотал Кэрли.— Фраки — это стиль, который я для себя выработал и которого придерживался много лет.— У старины Кэрли было одно твердое убеждение — избирателя надо развлекать.
Так считал и Зеб Ванс, подумал Морган, но тут же отогнал непрошеное воспоминание и сказал:
— Вы, как всегда, заметаете следы. Друзья мои, сам Кэрли вам ничего не станет объяснять, но суть дела в том, что развлекать он их, конечно, развлекал, а политику свою строил так: одну половину пирога отдавал финансовым воротилам, а другую приберегал на нужды штата. Кэрли повышал налог на распродажи по сниженным ценам и налагал запрет на законопроект о подоходном налоге, потому что этого требовал капитал в его штате, весьма солидный капитал. Он вносил изменения в банковское законодательство, с тем чтобы банки крупных городов получили возможность открыть в маленьких городках филиалы. Это он тоже делал в интересах капитала. По его расчетам, так и набиралась половина пирога, тут он ставил точку и выдвигал совсем иные законопроекты. Ассигнования на школы повышались в полтора раза, утверждалась новая система медицинского обслуживания сельских районов, где жители не имели средств для постройки больниц, создавались профессиональные училища для людей, не получивших специальной подготовки, и полномочная комиссия по защите гражданских прав. Это и был второй вид вложения капитала. Никаких революций, как видите, старина Кэрли в своем штате но затевал и никого не пугал. Это было не в его стиле.
— Ни в коем случае,— с живостью подтвердил Кэрли,— ибо, ухлопав на изощренную политику всю свою долгую жизнь, я усвоил, джентльмены, что наши толстосумы смертельно боятся лишь одного — ограничения прибылей, или, как выражаются на модных нынче экономических курсах, перераспределения доходов. И выходит, если практикующий политик не исповедует этой заморской идеи или, мало того, дает возможность денежным мешкам унести с собой в могилу несколько лишних банкнот, то, уверяю вас, джентльмены, никто не помешает ему провести в жизнь весьма уморенную социальную программу. У этой шушеры, по чести говоря, не хватает ума смекнуть что к чему.
— Это социальная, весьма умеренная, по его словам, программа и объединила его с Андерсоном,— сказал Морган.— Он то вас понимал.
Кэрли встряхнул густой гривой волос.
— Ну, а я сумел понять его только тогда, когда достойная супруга покойного сенатора, зубастый ангелочек по имени Кэти, два-три раза наглядно показала мне его политическое кредо. Я уже старик, могу признаться, что временами мною овладевал тлетворный дух честолюбия. Увы, меня пришлось уговаривать присоединиться к Андерсону. Но я не раскаялся.
— Когда Кэти наконец его уговорила,— сказал Морган,— он все взял на себя и занялся предсъездовской обработкой делегатов в штатах, где не проводился предварительный тур. Мэтт правильно сказал, что Кэрли и его молодчики сумели придать операции почти профессиональный вид. Но когда Данн переметнулся к Эйкену, даже Кэрли ничего не мог поделать. Верно, Кэрли?
Морган узнал новость, едва проснулся. Он буквально вывалился из постели, надел чистую рубашку и спустился на грузовом лифте в вестибюль, уже битком набитый народом. Один из репортеров, ухватив его за плечо, спросил, слыхал ли он, что Данн перешел к Эйкену. Морган сказал, нет, не слыхал, и стал проталкиваться дальше. Он наткнулся на одного из делегатов, сторонника Андерсона, и тот сказал, что, мол, вот и вляпались, теперь Андерсону нужно поскорее выбираться из этой свалки. На улице, где Морган приостановился, соображая, в какую сторону идти, мимо него прошмыгнули два человека в рубашках с вензелями, судача о том, как Данн поддержал Эйкена. Свернув за угол, Морган увидел нанятый его редакцией лимузин, где сидели главный редактор и два репортера. Репортеры подвинулись, давая Моргану место. Все они уже слышали новость. Пока они ехали к зданию, где проходил съезд, голос диктора по радио внушительно сообщил, что по сведениям, полученным из хорошо осведомленных источников, после очередного голосования будет избран Эйкен.
Работая в газете, Морган приучился скептически относиться к слухам, но это, похоже, не было уткой, и к тому времени, когда машина доставила их на съезд, он, хорошенько раскинув мозгами, смекнул, что Андерсон, как видно, сделал смелую ставку, а Данн, обозрев его сквозь зеленые очки, решил не рисковать.
В пресс-центре новость уже сообщали официально, хотя источника информации никто не знал. Морган купил бумажный стаканчик с кофе цвета асфальта, затем вызвал по телефону номер Ханта в гостинице — каким-то чудом это удалось сделать.
Подошел Мэтт Грант, он тоже слышал новость, но знал не больше Моргана. Он не знал даже, где сейчас Хант, зато сказал, что Кэти отправилась на съезд. Когда разговор окончился, председатель на трибуне уже дубасил молотком, и Морган припустил рысцой к столу, отведенному для прессы, с дымящимся стаканчиком в руке.
Кэти не бывала на съезде всю эту неделю. Морган искал взглядом ее ложу, слушая, как представитель Алабамы объявляет свой штат экономической твердыней века и выражает заодно намерение насмерть отстаивать кандидатуру Джо Бингема; но зал просматривался плохо — после четырех многочасовых заседаний там плавали густые клубы табачного дыма; вокруг было слишком много суеты, слишком много лиц и тел, так что пестрило в глазах; немыслимое дело углядеть Кэти в этом калейдоскопе. Морган, потягивая кофе, взялся за информационный листок и блокнот. В наушниках звучали голоса репортеров, пытавшихся определить достоверность слухов относительно Данна; тот, по-видимому, всем отвечал: «Без комментариев». Но уже приближалось время, когда предложат высказаться делегатам от штата Данна.
Зал съезда — Морган на всю жизнь это запомнил — разделяли три прохода, лучеобразно расходившиеся от трибуны. Боковые проходы под углом градусов в сорок пять пересекались с центральным, проходившим прямо посредине зала; в центре этого прохода находилось деревянное возвышение, верхняя часть его тонула во тьме, откуда изредка выглядывали телекамеры, когда сквознячок кондиционеров отгонял дым в сторону. Морган сидел с краю на деревянном помосте, построенном для крессы справа от прохода — такой же помост был выстроен и слева,— и отлично видел весь этот проход, а слегка повернувшись — большую часть соседнего. Примерно посредине соседнего прохода располагалась делегация Данна; когда скрипучий, пронзительный голос выкрикнул название его штата, Данн неторопливо встал и поправил стоявший перед ним микрофон. В дымном мареве без труда угадывались костлявая челюсть, прилизанные волосы, зеленые очки. Данну почти не пришлось дожидаться тишины, она наступила мгновенно, словно чья-то огромная рука разом выключила во всем зале звук.
— Господин председатель…
Моргану почему-то вспомнилось, что это были первые слова, сказанные при нем Хантом Андерсоном пять лет назад, когда тот только еще пустился в долгий путь, приведший сюда его, а вместе с ним и Моргана. Подавшись вперед, Морган вглядывался в Данна сквозь клубы дыма; с тех пор эта картина навсегда осталась в его памяти, запечатлелась, как застывшая вневременная жизнь на старинных фотографиях Брейди — настороженные, выжидательные лица делегатов, галереи, до отказа забитые людьми, деревянное возвышение в центре зала, свисающие сверху знамена, флаги штатов с косо торчащими флагштоками и высокая фигура Данна с микрофоном у зеленых очков.
— …наш штат подает шестьдесят один голос за губернатора Эйкена!
Миг тишины, и сразу же звериный рев. С дикими криками делегаты бросились в проходы: галереи вдруг расцвели знаменами и лозунгами, прославляющими Эйкена, а в дальнем конце прохода, у края которого сидел Морган, грянул духовой оркестр, музыканты в красных куртках исполняли марш, ухали барабаны, пронзительно визжали трубы: «Возвратились к нам счастливые деньки». Люди Эйкена сработали лихо. Данн бросил на весы голоса всех делегатов от своего штата, и в зале каждый знал: это означает, что еще не вызванные по списку тридцать семь делегаций последуют его примеру — лавина наконец обрушилась.
Люди Эйкена — в основном тайные агенты и приживальщики Белого дома — подготовились загодя: в воздухе мелькали плакаты и лозунги, несколько депутаций двинулись по залу, открывая триумфальный марш, а галереи кишмя кишели людьми, вопившими и свистевшими от восторга. Кто-то захватил с собой небольшую сирену, и когда делегаты ринулись в проходы по пятам запарившегося, шумного оркестра, пронзительный и долгий вой сирены, вибрируя, пронизал весь этот шум с настойчивостью странной и зловещей, скорее тревожно, чем с торжеством, словно напоминая участникам триумфального марша о мимолетности победы и длительности борьбы.
Морган наблюдал все это с внешним спокойствием, как ни в чем не бывало. Писать репортаж он собирался позже, а пока пил кофе, отмечая в памяти и в блокноте подробности и колоритные штрихи, которым позже предстояло ожить под его уверенным репортерским пером. Он наблюдал бесстрастно, но едва ли что-то видел по-настоящему. Он и прежде не верил всерьез в победу Андерсона, а профессия ограждала его от волнений и пристрастий обыкновенных людей; и все же ему было горько, его возмутила бесстыдная несправедливость жизни, вопиющая неправота этого мира, где после долгих месяцев изнурительного, самоотверженного труда, исполинских замыслов, мечтаний, бескорыстных подвигов, невзирая на явное преимущество Андерсона, вопреки всему опять перевесила грубая сила, и победа, пусть мимолетная, досталась случайному человеку.
Морган запрокинул голову, чтобы выплеснуть в этот хаос звуков проклятие Данну и судьбе, как вдруг, словно по волшебству, увидел Кэти, она сидела в ложе, отчужденная, спокойная, так глухо замкнувшаяся в самоуглубленности, что показалась Моргану одержимой. Потом дымовые полосы и смерчи снова прикрыли ее туманной пеленой; и как раз в этот миг он ясно понял, что борьба не прекращается, когда сила одержала победу, ибо победившая сила может только собирать, накапливать, оборонять себя. Вот она, ирония победы, думал Морган, глядя на беснующуюся, вопящую толпу, вот он, извилистый путь триумфальных маршей, труб, барабанов и сирен. Сила побеждает и становится бессильной; борьба — главное, и нет ей конца.
Когда триумфальные шествия стали иссякать, знамена Эйкена затрепыхались и поникли, опустились транспаранты, а оркестр, напоследок ликующе взвизгнув тромбонами, выкатился из зала, Морган сделал вывод, что поскольку Андерсону нанесла поражение сила — величина непостоянная,— то это, собственно говоря, даже и не поражение, ибо сила всегда побеждается силой.
Ярость улеглась, на смену ей пришла опустошенность; Моргана сразило, что все свелось попросту ни к чему. Он не привык, чтобы ему или близким ему людям наносили поражение, избегал обычно ситуаций, где мог наткнуться на отказ или провал, но, вынужденный действовать, гнул свою линию, умел вывернуться, а иногда и устоять. Провал Андерсона он воспринял как свой собственный и поэтому бесился. Но исправить он ничего уже не мог: дело конченое.
Выступления возобновились, но все делегации, кроме андерсоновских, начали расходиться. Штат за штатом. Колонка цифр под фамилией Эйкена на информационном листке росла. Не поднимая глаз, Морган записывал новые цифры, и хотя все в нем кипело, с хладнокровным видом делал заметки. Пусть подохнут раньше, тупо повторял он про себя, пусть подохнут раньше, чем он покажет им, что сдался, или позволит догадаться, как ему больно.
Хобарт тронул его за плечо. В дальнем конце зала внезапно раздались робкие приветственные выкрики. Морган окинул взглядом боковой проход. Робкие выкрики перешли в ликующий вопль, то там, то сям среди рядов вскакивали делегаты Андерсона, размахивая флагами своих штатов. Радостные возгласы иногда перекрывали глухой рев недовольства, но все же рев этот был мощнее и неуклонно нарастал. Хант Андерсон и Корли Лейтон под руку шли по проходу, глядя прямо перед собой. Хотя Андерсон слегка сутулился, он был намного выше Лейтона, и его причудливая голова выглядела странно, а лицо напоминало маску. Корли был безупречен в белом костюме, галстуке ручной работы, с шевелюрой соломенного цвета. Они вышли из-под нависавшего над залом верхнего яруса, и теперь их видели со всех галерей. Снова взметнулись приветственные крики и звенели, не смолкая, пока сквозь них не прорвался все нарастающий возмущенный гул.
— Никогда такого не бывало! — вопил Хобарт.— Ничего такого не бывало никогда!
Председатель, гневно встряхивая лысой, овальной, как бомба, головой, дубасил по столу громадным молотком, а его рябую физиономию залил багровый румянец. Окружавшие его чиновники ринулись к краю трибуны взглянуть, что происходит, заседание прекратилось — теперь было не до того. Фоторепортеры рвались вперед, сверкали вспышками, а телекамеры на деревянном возвышении медленно поворачивались, следуя за двоими шагающими по проходу. Глава андерсоновской делегации подпрыгивал, что-то пронзительно и нечленораздельно вопя, неподалеку от него все делегаты Эйкена негодующе гудели в один голос, опустив книзу большие пальцы рук. Морган отыскал глазами ложу Кэти и увидел в сутолоке и дыму, что и ее железную невозмутимость поколебало неожиданное появление Андерсона. Кэти подалась вперед, вцепившись руками в перила, глядя вниз на Ханта и Кэрли. Впервые за все эти дни ей изменило ее олимпийское спокойствие, и Морган понял, что и она не ждала от Ханта подобной выходки.
— Что он, черт возьми, затеял? — крикнул какой-то репортер и так гневно сверлил Моргана глазами, словно тот был официальным представителем Андерсона.
Другой, сидевший позади, орал:
— Ход конем! Наверное, решил, мерзавец, что стоит ему выползти, и выигрыш обеспечен.
Андерсон и Кэрли были уже у трибуны, шли они медленно, не оглядываясь и не махая руками в знак приветствия. Внезапно Андерсон поднял взгляд, почти сразу нашел Моргана и посмотрел ему прямо в глаза. Он вздернул плечами, словно ножимая ими, и, продвигаясь дальше, снова смотрел только прямо перед собой.
Хобарт дергал Моргана за рукав.
— Он хочет выступить, ей-богу, он, наверно, решил пойти ва-банк.
— Отступиться он решил,— вдруг поняв это, сказал Морган.— Хочет представить дело так, что кандидата выдвинули единогласно.
Пусть подохнут раньше, подумал он про себя, пусть раньше подохнут, сволочи.
— Сам выступит с речью? — Хобарт дико вытаращил глаза, он о таком еще не слыхивал, и это его ужаснуло.— Вот сумасшествие.
— Он, может, и свихнулся,— сказал Морган.— Не привык, чтоб его били мордой об стол.
Нет, подохните вы раньше, подумал он снова.
Андерсон и Кэрли исчезли в крытом переходе под трибуной, который вел в находившуюся за ней комнату ожидания. Крики приветствий тотчас смолкли, а недовольные продолжали гудеть невзирая на стук председательского молотка. Затем из комнаты ожидания выскочил какой-то деятель на посылках и шмыгнул к председателю. Штора распахнулась, в просвете мелькнул белый костюм Кэрли. Деятель на посылках начал шептаться с председателем, который все еще дубасил молотком, утихомиривая самых упорных. Председатель яростно затряс плешивой головой. Деятель снова шмыгнул к шторе; на полпути его перехватил Кэрли в белом костюме; Кэрли сердито тряхнул гривой и что-то крикнул, повернувшись к шторе, за которой, наверное, стоял и ждал ответа Андерсон.
— Ему не дадут слова,— сказал какой-то репортер, сидевший позади Моргана.— Есть правило: после голосования слова не давать.
Но Морган знал, что правила на съездах существуют для того, чтобы имеющие власть их нарушали или обходили.
— Неслыханная наглость,— сказал Хобарт.— Что он о себе возомнил?
— Дрянь, выскочка,— прошипел репортер, сидевший сзади.— И без того уже причинил нашей партии уйму хлопот.
— Гордости нет,— сказал Хобарт.— Совсем нет гордости у человека.
— Никоим образом,— сказал Кэрли Лейтон.— Такой вариант совершенно исключается. Когда эта сволочь Данн так малодушно нас предал, у Андерсона оставалось не больше шансов на победу, чем у глухонемого сорвать приз на конкурсе певцов. Старина Кэрли, например, не буду хвастать, оценил ситуацию сразу. Уже с утра я принялся за дело, дабы спасти все, что удастся. О том, что Данн подложил нам свинью, я узнал от одного из его же головорезов и с унынием подумал: сорвалось! Но старина Кэрли, клянусь честью, джентльмены, принимал это дело близко к сердцу, что случается порой и с нами, трезвыми политиками.
Во всяком случае, отнюдь не в моем стиле… гм… отступать слишком поспешно. Я на горьком опыте познал, что и отступление есть политическая акция. Умело маневрируя, зная, как и когда отступить, можно, пожалуй, выжать небольшую прибыль даже из столь скромного капитала, каким мы располагали. Оцените меня по заслугам, джентльмены. Я не просто сплачивал наши доблестные ряды на случай, если новость окажется неправдой. Я искусно, смею надеяться, поднимал то здесь, то там вопрос о вице-президентстве и кое-чего добился.
Мне известна, джентльмены, общепринятая точка зрения, что вся упомянутая процедура, как выражаются школьники, дерьма не стоит. Однако, скажем прямо, не надо забывать, что, по мнению скептиков, она мало чем отличается от рулетки. Признаюсь, я обходился без инструкций, ибо сенатор Андерсон великодушно предоставил мне свободу действий. И все же полномочия мои были ограничены; но я считал: после того как мой патрон столь отважно выступил против столь грозных и могучих людей, за что сильные мира сего и расквитались с ним весьма ощутительным пинком в задницу, им едва ли захочется мстить ему и впредь. К мести редко прибегают в высокой политике, но, признаюсь, старина Кэрли переоценил возможности своих противников. Впрочем, это не существенно. Мы так никогда и не узнаем, к чему могли бы привести мои ничтожные усилия в то роковое утро, ибо еще в разгаре моей деятельности меня разыскал посыльный и сообщил, что сенатор Андерсон желает меня видеть. Разумеется, его воля для меня закон. Я нашел его неподалеку от здания, где проходил съезд, в лимузине, взятом напрокат, окошечки зашторены, все в лучшем виде, на огороженной стоянке, выделенной специально для нас — важных птиц. Я уселся с ним рядом и сразу же почувствовал, что ночь он провел скверно, в кошмарных снах, не делающих утро мудренее вечера.
— Сенатор,— сказал я с непритворной бодростью,— для кандидата в президенты у вас сегодня не очень счастливые глаза.
— Бросьте, Корли,— сказал он.— Сами знаете, мы погорели.
Тогда я спросил, можно ли вполне верить всем этим слухам о безличном и двуличном Данне, так его и растак.
— Он мне сам сказал,— ответил Андерсон.
Оставалось выяснить всего один вопрос, чтоб уже приведенная мною в действие машина заработала на полный ход. Я сказал, что, по мнению старины Кэрли, есть реальная возможность выйти на второе место, и честно говоря, я уже кое-что в этом направлении предпринял.
Он отшатнулся, словно я предлагал ему змею.
— Не выйдет,— сказал он сразу,— на второе место я не гожусь.
В машине был телефон, и я тотчас же связался с одним из своих людей, находившимся на съезде, и с душевной болью велел ему дать отбой. Скажу вам без ложной скромности, джентльмены, я человек бывалый и могу понять, когда люди говорят всерьез, а когда валяют дурака. То, что сенатор сейчас не в той форме, которая нужна для проведения решительных политических акций, я определил легко и, вероятно, что-нибудь ему соврав, сам возвратился бы на съезд и стал нажимать на всяческие пружины, не испросив его согласия. Но как только он сказал, что не годится на второе место, у меня мелькнула мысль: и в самом деле, быть вторым для некоторых хуже, чем ничем. И я ни на миг не усомнился, что Хант Андерсон принадлежал к таким вот несчастным людям.
Мы сидели и болтали о разной чепухе. В зашторенной, с поднятыми стеклами машине было нестерпимо душно, но он, казалось, ничего не замечал. Вскоре радио сообщило, что снова начались речи. Мы оба слушали, помнится, ни слова не говоря. К чему в такой миг еще слова?
Все шло, как положено, назвали штат этого гада Данна — и вот, дело кончено. Я выдал этому радиоприемнику отборнейшие образцы из своего словарного запаса. Андерсон чуть помедлил, потом открыл дверцу и вышел. Спокойно так, даже весело, обернулся и взглянул на меня:
— Пойдемте, Кэрли.
Я остолбенел. Помнится, вылезая из машины, я с ужасом выкрикнул:
— К этому жулью!
Но он уже широко шагал через стоянку, и догнать такого длинноногого было не легко. Как я ни убеждал его, джентльмены, все было тщетно, а старина Кэрли — мастер убеждать.
— Я делегат,— твердил он с серьезным видом.— Я могу это доказать — у меня значок есть.
Я втолковывал ему, что идти в этот гадюшник совершенно ни к чему.
— Все, что я делаю, ни к чему,— ответил он.— С самого начала они пытались заставить меня плясать под их дудку, но не заставили, не заставят и сейчас.
Я со всей возможной деликатностью разъяснил ему, что появление кандидата на съезде произведет дурное впечатление. На кой черт ему туда ходить?
— Я уже не кандидат. Свою кандидатуру я снимаю. Я хочу всем об этом объявить лично и велеть своим людям голосовать за Эйкена. Пусть поймут, мерзавцы, кто истинно дорожит интересами партии.
Я вцепился в него, джентльмены, как ковбой в норовистого быка на состязании, а времени, чтоб дойти до здания, где проходил съезд, требовалось не больше минуты, да еще солнце шпарило вовсю. Кстати, не думайте, что старина Кэрли недооценивает жесты: жизнь учит нас, что хорошо обдуманный и сделанный жест обладает огромной впечатляющей силой. Но появление моего патрона на съезде могло, увы, в лучшем случае, быть воспринято как игра на публику, а в худшем — как отчаянная попытка вернуть утерянные голоса. То есть публика могла вообразить все, что угодно, кроме истинной причины, и признаюсь, джентльмены,— хотя мне и стыдно в этом признаваться сегодня, в день его похорон,— когда мы приблизились к входу для делегатов, старина Кэрли грешным делом подумал: не сохранились ли в сенаторской душе крохи надежды, ведь надежда так живуча. Может, он обманывал сам себя. Реальным политикам приходится наблюдать и такое, и поверьте, джентльмены, в этом смысле у меня богатый опыт.
Я схватил его за руку уже на пороге и поглядел ему прямо в глаза. Я твердо заявил, что его выходка произведет дурное впечатление.
Он покачал головой и ответил:
— До сих пор не бегал я от всякой шушеры, Кэрли, не собираюсь бегать и сейчас.
Я еще раз с некоторой досадой его заверил, что незачем ему снимать свою кандидатуру лично. Не обязан он туда ходить. Но он наконец вынудил меня заткнуться.
—Обязан,— сказал он, и тут все мои доводы иссякли. Я переубедил бы его, если б знал, как это сделать. Я старался от души. Но тут я понял, что решение его твердо. Ну, а если так, то я человек зависимый, джентльмены, ведь верно? Временно зависимый.
Проникнуть в помещение оказалось дьявольски трудно. Житейский опыт научил старину Кэрли: нет такого митинга или собрания, где у входа не стоял бы угрюмый, тупоумный страж, знающий только одно: «Не велено». Исключением, конечно, не был и этот зал. Делегатские значки шли по дюжине за десять центов, и охранники всю неделю отгоняли обладателей таких значков. Даже мое поручительство подействовало лишь тогда, когда я вызвал из зала двоих своих людей, поддержавших меня силой. Миновав первую препону, мы проникли в вестибюль к концу Эйкенова шабаша. Мы поспели как раз вовремя: нас оглушил выходивший из зала оркестр, и многолюдная толпа ринулась нам наперерез к буфетным стойкам, так что Андерсон в мгновение ока был узнан и окружен тесным кольцом.
Разумеется, почти все они были из Эйкеновой шайки и, наверно, струхнули, увидев, что пришел главный их противник, стали на него орать. Нам грозили кулаками, бесцеремонно толкали. Какой-то сукин сын даже плюнул в меня. И тут я заметил нечто странное — вы ведь знаете, Андерсон всегда свободно чувствовал себя в толпе, он, как говорится, малый свойский, любит тесное, в буквальном смысле, общение с людьми,— а тут, пока мы пробирались среди этих хамов, он как бы шарахался от них, и знай я его хуже, я мог бы подумать, что он их боится. Стеклянные глаза, застывшая улыбка, и, самое удивительное, вскоре я отчетливо понял, что не он ведет меня, а я веду его за собой.
Когда из вестибюля мы пробрались в зал, стало полегче: толпа вокруг нас поредела, нам уже не глазели прямо в лицо. Орали, шикали, по рукам воли не давали — это факт, отмеченный стариной Кэрли с глубоким удовлетворением. Так мы двинулись по проходу, и теперь я просто тащил Ханта за собой, как поводырь слепого. Поворачивать назад было поздно, но, не скрою, джентльмены, волновался я страшно. Мне кажется, на почтенного, сенатора нашло некое умопомрачение.
И когда этот плешивый старый трепач с молотком отказался предоставить моему патрону слово,— ну, джентльмены, тут уж меня разобрало. Вот представьте: старина Кэрли, как он есть пред богом и людьми, стоит рядом с чокнутым кандидатом, а этот толстозадый паразит, чьих неоплаченных векселей у меня вполне достаточно, чтоб упрятать его за решетку, не желает нарушать свою паршивую повестку дня. Я знал, что это против правил: вообще-то, джентльмены, почти все против правил, но правила обходят кто так, кто сяк, сами не хуже меня знаете. Он ведь знал, что Андерсон просто хочет снять свою кандидатуру, что он уже не опасен ни для Эйкена, ни для кого другого. Скажу вам честно, по совести, ибо клепать на людей не в моих принципах, я до тех пор даже не представлял себе, какие же они гады, как ненавидели они Андерсона, как жаждали расквитаться с ним за то, что он нередко выводил их на чистую воду и пренебрегал их правилами в политической игре.
Так мы ждали, когда кончится говорильня. Нам даже пришлось увидеть еще одну демонстрацию в честь Эйкена, когда он насобирал наконец свое треклятое большинство. Незадолго до конца процедуры старина Кэрли почувствовал, что больше сил нет терпеть. Тогда я лично подошел к этому лысому выродку и шепнул ему прямо в ухо.
— Или ты сейчас, сию минуту,— сказал я,— дашь Андерсону слово, или Эйкену этой осенью в моем штате ни единого голоса не получить.
— Вы этого не сделаете,— говорит плешивый.— Не посмеете!
— Еще как посмею, отвечаю я. В его грязной игре, говорю, участвуют все же двое партнеров, а не один. И добавил, что когда Эйкен лишится всякой поддержки в моем штате и соответственно всех наших голосов, я уж постараюсь, чтоб все, начиная с президента, узнали, чья плешивая башка тому виной. И я добился своего, джентльмены: до того, как объявили итоги голосования, лысый дал моему патрону произнести речь.
— А в этой речи,— продолжил Морган,— было не больше четырех-пяти довольно-таки серых фраз. «Друзья мои, вы избрали человека, который достойней меня,— что-то в этом роде он сказал.— Мне это будет наукой, ибо горький опыт не забывается». Прихвостни Эйкена теперь уже могли кричать «ура!» без страха и накричались всласть. Не помню точно, что еще говорил Хант, я задумался о том, чего стоила ему первая фраза. Я тогда еще не знал его ответа, что не годится он на второе место. Но я знал, какого мнения Хант о себе, какие он питал надежды, и подумал, что «уменье проигрывать» для него не пустые слова, это далось ему нелегко и впрямь ценой «горького опыта», и, помнится, еще задумался, как это повлияет на него, каким он теперь станет в собственных глазах.
Моргай поднял взгляд на ложу Кэти: там уже никого не было. Он и сам хотел бы очутиться где-то далеко, но это было невозможно: он газетчик, он на работе, ему надлежит до конца переварить поражение Андерсона.
«…итак, друзья мои, трудясь совместно, двинемся же к великой цели, которой мы непременно достигнем объединенными усилиями!»
Эти слова вызвали овацию, и Андерсон несколько мгновений наслаждался ею, улыбался, махал рукой; Морган же тем временем дивился, сколько иронии в том, что предвыборный рейд Андерсона, объявившего себя политиком нового тина, завершается в этом душном, дымном зале, где делегаты вполуха выслушивают заезженные фразы, уже многократно произнесенные в прошлом политиканами всех мастей. И последняя капля: появление Андерсона в зале — это поступок совершенно в том отнюдь не ортодоксальном духе, который до сих пор был так присущ ему и способствовал его популярности. В этом смысле Андерсон продолжил свой рейд в точности, как начал, да вот только зря продолжил.
Еле уловимая грань отделяет великолепный жест от нелепой ошибки, и Морган подумал: может, Андерсону так долго везло, он настолько привык верить в свои силы, что перестал различать эту грань. Или, может, даже сыну Старого Зубра пришлось наконец научиться правилам политической игры. Как бы там ни было, закончил он свой рейд вполне ритуальными словами, блеск померк в синем мареве, окутавшем зал, словно дымок от погасших костров.
Позже Андерсон рассказывал Моргану, что, когда они с Кэрли вошли в зал и их сразу окружили, а потом им пришлось пробираться сквозь орущую толпу, он понял, что ошибался, полагая, будто в любом случае присутствующие в зале его поддержат.
— Пока шла кампания,— говорил Андерсон,— я был любимцем народа или по крайней мере думал так. Возможно оттого, что я не читал ничего, кроме подобранных для меня газетных вырезок. Но я выступал против крупных воротил, утверждал, что они не имеют права распоряжаться судьбой народа. Наверно, я убедил себя тогда, что я благороден и сражаюсь с негодяями. Во всяком случае, я верил, что так думает большинство. А когда мы с Кэрли вошли в зал, я увидел: все думают, что это я негодяй. Я был поражен. Глядел на поднятые кулаки, злобные лица и вдруг подумал: может, я-то и пошел по неверному пути. Может, я обманывал себя все это время.
Но это было несколько лет спустя, а во время краткой речи Андерсона Моргану не удалось к нему пробиться — Кэрли уволок патрона, едва тот замолчал. Был объявлен перерыв, покуда Эйкен собирался с силами и совещался с председателем и остальными лидерами, затем съезд занялся выдвижением кандидатур на пост вице-президента. Во время перерыва Моргану пришлось сидеть на совещании в комнате прессы, потом он звонил по телефону, потом засел за пишущую машинку и освободился только к вечеру. Во время следующего перерыва, когда Эйкен готовил речь, в которой выражал согласие стать президентом, Морган выбрался в гостиницу побриться и принять душ. Но прежде он зашел в номер 1201.
Там словно ураган пронесся. Везде клочья, оставшиеся после предвыборной кампании, на стенах плакаты, висящие вкось, на столах и на полу брошюры, фотографии, делегатские значки, последние номера газет, в углу сиротливая соковыжималка — единственный источник материальных благ, предлагавшихся посетителям андерсоновской штаб-квартиры. Несколько сотрудников, как неприкаянные, мотались по углам. В одной из комнат неисправимый бюрократ Мэтт Грант раскладывал по ящичкам карточки.
Мэтт поворошил пачку карточек пальцем.
— Делегаты,— сказал он.— Могу назвать цвет глаз и кредитоспособность почти каждого, да только нужно это нам теперь, как прошлогодний снег. Два года провозился с этой картотекой, а сейчас за нее всю в конторе по приему утиля не дадут и пятидесяти центов.
— Хант может выгадать на этом, как жертвователь. Пусть презентует карточки какой-нибудь библиотеке, и ему спизят подоходный налог.
Мэтт пасунился.
— Они нам могут пригодиться в следующий раз. Нас, может, еще рано хоронить.
— Ну, если с вас одного раза не достаточно, вам лечиться надо. Где Хант?
— Его уже нет в городе, отправился куда-то загорать. Кэти еще здесь,— добавил Мэтт и махнул рукой в сторону внутренних комнат. Морган нашел ее в маленькой, скупо обставленной комнатенке, смежной с той, где он ночью беседовал с Хантом; сейчас казалось, это было чуть не год назад. Комнатенка служила центром андерсоновской штаб-квартиры: всю гостиничную мебель из нее вынесли, заменив письменным столом, на котором стоял телефон, и шезлонгами. За распахнутыми окнами раздавался уличный шум, где-то далеко играл оркестр. Кэти сидела за столом, перед стопкой почтовой бумаги, усталая и немного взъерошенная.
— Последние долги? — спросил с порога Морган.
Кэти слабо улыбнулась и откинулась на спинку стула.
— Пишу записки тем немногим, кто во время съезда от души старался мне помочь,— она сказала «мне», а не «нам». Затем добавила угрюмо: — Очень немногим.
— Отчего вы не уехали с Хантом? Это дело можно было на несколько дней отложить. Или даже просто не писать никаких записок.— Он тяжело опустился в шезлонг; на него снова навалилась усталость, почти такая же, как ночью, когда он был в соседней комнате.
— Ханту хотелось уехать. А мне не хотелось. Я не люблю загорать.— Она в упор взглянула на Моргана.— Спасаться бегством я не люблю.
— Это вы о Ханте?
— Вы же видели, что разыгралось в зале: я вас заметила на галерее прессы.
— Но некоторые,— сказал Морган,— назовут бегством ваш уход во время речи Ханта.
— Только не те, с кем я считаюсь. И не те, кто меня знает.
— Зря он это затеял. Неудачная мысль. И все-таки я полагал,— Морган решил проявить твердость,— что вы разделите с ним горечь поражения.
— То есть буду глядеть, как он пресмыкается перед толпой и как злорадствует этот плешивый выродок? После всех наших мытарств? Я не вытерпела бы и минуты,— Кэти гневно тряхнула головой, провела рукой по волосам.— Да и не там мне надо было делить с ним горечь поражения. Поражение еще утром нам нанес здесь, в гостинице, Данн.
— Что же между ними произошло?
— Меня не было при разговоре.
— Разве Хант вам ничего не рассказал?
— Позже, в двух словах сказал, что Данн переметнулся к Эйкену. Хант не посвящал меня в подробности.
Она ответила уклончиво, но в ту пору Морган был уверен, что сумеет получить ответ на свой вопрос у кого-нибудь еще. Был другой вопрос, который волновал его гораздо сильнее.
— Помните тот день, когда расследовали дело Хинмена? Помните, что я сказал вам тогда?
Она задумалась, поджала губы, медленно покачала головой.
— А если так,— Морган уже не чувствовал усталости, приступ ярости внезапно охватил его,— если так, идите вы… Адам Локлир все же был прав. Он сказал, что вы просто бессердечная карьеристка,— и сказал верно.
Он встал, отшвырнул ногой стул и, не оглядываясь, пошел к двери. К чертовой матери ее, подумал он. К чертовой матери их всех.
— Рич…
Она окликнула его так тихо, что он почти не расслышал, не сразу приостановился. Когда он обернулся, она сидела неподвижно и глядела на него в упор.
— Напомните, что вы тогда сказали.
Надо уйти, сказал он себе, но не мог, остановился.
— Я сказал: когда вы с Хантом достигните конца пути, я останусь с вами, если буду вам нужен. Что-то в этаком сентиментальном духе.
Она оглядела полупустую комнату, расставленные где придется стулья.
— Вот здесь он и закончился, наш путь.
Морган перестал сердиться.
— Но еще сегодня ночью,— сказал он,— вы не удостоили меня беседой, в ваших глазах я был всего только ничтожным репортеришкой.
— Адам оказался прав, — сказала Кэти.
— Забудьте про это. Я озлился. У вас редкая способность меня злить. Забудьте то, что я сказал.
— Не забуду,— возразила Кэти.— Вы ведь и вправду остались здесь, Рич, как обещали, хотя я и не слыхала, как вы это обещали.— Ее лицо стало кривиться. Она закрылась ладонями, и он с трудом расслышал ее голос: — Вы нужны мне, Рич, нужны!
А потом она медленно наклонилась вперед, уронила голову на стол и заплакала.
— Интересно, как там все произошло,— сказал Гласс.— О чем они говорили, Андерсон с Данном?
— Я его спрашивал в то утро.— Кэрли Лейтон тяжело дышал, так как они уже приближались к дому и снова шли вверх но склону.— Когда мы обливались потом в закупоренной машине во время обсуждения кандидатур, я сказал:
— Господи боже, шеф, неужели этот скопец не поддержит нас еще хоть один тур?
Андерсон задумчиво покачал головой. Покачал головой — и ни слова.
— Данна вы сегодня утром слышали,— вмешался Морган.— Насколько мне известно, он повторил то, что говорит всегда.
— Как-то мерзко,— в вечерней тиши отчетливо прозвучал низкий голос Адама Локлира,— мерзко ворошить давно прошедшее, едва опустив гроб в могилу. Своих дел хватает, верно ведь? Как говорят негры, пускай каждый собирает хлопок да копает картошку на собственном поле. Но, признаюсь, мне хочется понять, что случилось с Андерсоном. Вот уж в кого я верил. Даже когда его начало заносить, потянуло в президенты, я считал: ошибся человек, но не думал, что это конец. Мне в голову не приходило, что Андерсон может превратиться в «бывшего», а уж в пьяницу — и подавно. Вы с ним всегда слишком много пили виски, Рич, и я думал: губите вы себя. Эта гадость еще никого не доводила до добра. Но в ту пору, когда я с ним работал, он не так уж много пил, не больше любого политика в Вашингтоне. А вот года два назад, когда мне довелось там побывать в комиссии по гражданским правам, я заглянул в гости к Андерсону, и он просто поразил меня: наклюкался с утра.
— Черти бы вас взяли,— говорю я ему.— Такого расследования, какое вы провернули в комиссии по делам сезонников, здесь никто не проворачивал, но дальше… чем вы дальше тут занимались?
А он себе смеется.
— Провели для вас кое-какие законопроекты,— отвечает.— Что обещано, то сделано, верно?
— Верно,— говорю.— И законопроекты все хорошие, толковые. Потому мне и досадно, что вы кресло это просиживаете, когда осталось столько дел.
И тут он сказал любопытную вещь:
— Может быть, не хорошо, Адам, брать на себя слишком много. Может, такому, как я, под силу провернуть только одно дело, вот вроде того, нашего.
— Чушь,— говорю я.— Если бы я так рассуждал, я б еще десять лет тому назад перебрался в какой-нибудь благотворительный комитет.
Он посидел, подумал, упершись ногой в угол письменного стола.
— Мы разные люди, Адам,— сказал он наконец, словно какую новость сообщил.— Вы давно нашли себя и, насколько мне известно, никогда не сомневались в том, что выбрали правильный путь. Бы всегда были готовы исполнить свой долг.— Тут он сказал еще одну любопытную вещь: — По-моему, вы счастливый человек,— сказал он.
Меня это слегка задело. Вы знаете, Рич, я не люблю плакаться, но, с другой стороны, если вспомнить, с чего я начинал, удачником меня не назовешь. И я решил его малость подковырнуть.
— Да, конечно, мне страсть как повезло, сенатор,— говорю.— Вращаться в свете не пришлось — некогда было, и это избавило меня от необходимости бороться с дурными привычками да травить спиртным свое нутро. Куда как повезло! К тому же я всю жизнь потратил, как вы выражаетесь, на исполнение своего долга, так что разглагольствовать мне было недосуг, и разглагольствовать о том, как я переделаю мир,— тоже.
Я думал, он разозлится, но он просто кивнул.
— Вот-вот,—сказал он.— В этом и была ваша удача.
Я тогда решил, он просто шутки шутит, да и не умел я как-то на него сердиться. Поболтали мы еще немного, и я уехал. С тех пор я его не видел. Сейчас жалею, что не продолжил тот разговор. Мне тогда надо было попробовать докопаться до сути. Впрочем, не уверен, что я сумел бы понять, как это он мог попусту тратить жизнь.
А Морган не был уверен, вправе ли Адам или кто бы то ни было выносить подобное суждение, хотя и сам отчасти его разделял, во всяком случае еще недавно.
После отдыха на побережье, где он побывал после съезда — дама с Лонг-Айленда временно отдала ему свою виллу,— Андерсон загорел, казался поздоровевшим и, словно ничего не случилось, сразу начал работать в сенате. Той осенью он, уже поддерживая Эйкена, произнес несколько речей, впрочем, не слишком много, так как партийные лидеры продолжали его недолюбливать, а может быть, все еще не доверяли ему и старались ограничить его популярность. Через два года предстояли перевыборы в сенат, и он как-то привел Моргану слова судьи Уорда, утверждавшего, что шестилетняя деятельность сенатора делится, как Галлия, на три части.
— Первые два года,— говорил судья,— можно оставаться только государственным деятелем. Следующие два года, мой мальчик, надо быть наполовину государственным деятелем, наполовину — политиком. А уж в последние два изволь без дураков быть только политиком, иначе тебе придется подыскивать для себя другую работенку.
Андерсона это веселило.
— Похоже, я слишком рано перешел к чистой политике,— говорил он.
В своем штате у Андерсона все было вполне спокойно, хотя Гравий Джонсон и кое-кто еще вслух выражали недоумение, как это человеку, неудачно выставившему свою кандидатуру в президенты, позволено представлять интересы штата. Но выступления их обернулись против них же самих, ибо на родине у Андерсона не возникало трений, прежде всего благодаря престижу, приобретенному им, еще когда он выдвинул свою кандидатуру в президенты. И каждый раз, когда кто-нибудь, пускай даже неодобрительно, ссылался на этот факт, престиж Андерсона возрастал.
Морган думал, что для Андерсона было бы полезно столкнуться на перевыборах с опасным соперником: это могло бы побудить его к более энергичным действиям и заставило держаться в форме, так как раскисать ему было бы некогда. Но Андерсону ни с кем не пришлось бороться; только в самом конце кампании у него появился соперник, мэр какого-то небольшого городка, выдвинувший свою кандидатуру, как он уверял, для блага самого сенатора Андерсона, а в действительности дабы приобрести известность перед выборами в конгресс, предстоявшими через два года. Такого слабосильного противника Андерсон одолел без особых усилий: двух выступлений О’Коннора по телевидению оказалось вполне достаточно, и поскольку Мэтт отлично вел его сенатские дела, у самого сенатора оставалось много времени на раздумья о прошлом,— слишком много, решил в конце концов Морган.
Пристрастие Андерсона к спиртному сперва не бросалось в глаза. Потом Морган обратил внимание, что Хант стал слишком много времени проводить в своем штате и утратил интерес к сенатским делам. Забавно, что именно это обстоятельство настроило в его пользу Уорда и прочих лидеров. Хант больше не затевал горячих дискуссий, не устраивал разбирательств щекотливых дел. Он не вел борьбу за привилегии и выгодные места. Каждый с легкостью мог заручиться его поддержкой при проведении второстепенных законопроектов. Он охотно соглашался вести заседание или присутствовать в зале во время выступлений пустозвонов и болтунов. Кто бы ни попросил его, он выступал с зажигательной речью о необходимости увеличения фондов на все, что угодно, и если он требовал установить наличие кворума, это значило, что он старается предоставить возможность поспеть на заседание какому-нибудь запоздавшему сенатору, дабы его присутствие в зале было зарегистрировано. Словом, по сенатским меркам, он был хорошим сенатором.
Он редко выступал. «Звук моего голоса,— не без лукавства сказал он как-то, произнося тост в честь коллеги, после того, как сверх меры накачался коктейлями и вином,— утратил музыкальность, так завораживавшую меня в нору юности». Если ему случалось брать слово, то лишь для того чтобы произнести какое-нибудь короткое и едкое замечание, что снискало ему на галерее для прессы репутацию умного человека, ибо ходили слухи, что свои выступления он сочиняет сам, и в большинстве случаев это соответствовало действительности. На галерее для прессы, конечно, не так уж компетентны судить об уме политика, но и среди сенаторов Андерсон пользовался особого рода известностью. Когда он выступал, все знали, что выступление его стоит выслушать: он не сыпал пустыми фразами, не занимался саморекламой.
Но те, кто хорошо знал Андерсона — как Морган и Мэтт,— вскоре поняли, что он утратил целеустремленность, главный стимул, что его деятельность не направлена на то, чтобы достичь чего-нибудь определенного. Вскоре уже нельзя было не заметить, что он спивается. Андерсон приглашал какого-нибудь приятеля к завтраку, и завтрак этот превращался в затянувшуюся попойку, или же он, прицепившись к кому-нибудь на званом обеде, затаскивал этого человека к себе домой либо сам навязывался к нему в гости и не давал ему уснуть до утра, опустошая бутылку за бутылкой, рассказывая бесконечные истории, во всех деталях вспоминая предвыборную кампанию или расследование по делу Хинмена. Через два года после съезда, когда Андерсону предстояли перевыборы, он, как выяснилось, пропустил столько заседаний в сенате, что ни в коем случае не был бы переизбран, если бы принадлежал к другому штату или имел сильного соперника. В последующие годы, появляясь на заседаниях и обсуждениях, Андерсон нередко бросал едкие реплики и поднимал какой-нибудь острый вопрос, но почти никогда не доводил начатого до конца и не подкреплял слов делом. Затем он стал появляться в сенате все реже и не всегда в пристойном виде. Все привыкли видеть сенатора Андерсона, недавнего кандидата в президенты, мирно дремлющим за столом на заседаниях. Почти столь же часто его коллегам приходилось наблюдать его пустующее кресло.
В очень скором времени можно было лишь подивиться, как энергично выгораживают Андерсона коллеги, некогда боявшиеся и ненавидевшие его; но уж таков сенат. Отсутствие Андерсона скрывали, его сотрудников держали в курсе всех дел, на заседаниях защищали его интересы и интересы представляемого им штата. Когда он впервые появился в сенате, воинственный и полный стремления первенствовать, когда в течение первого срока своих полномочий он и впрямь добился первенства, приобрел популярность в народе и чуть было не стал президентом, сенаторы сочли его нахрапистым и беспринципным; но сейчас, когда он выступал в роли несостоявшегося гения, трагической фигуры сгубившего себя человека, все восхищались тем Андерсоном, каким он мог бы стать, и сочувствовали тому, в кого он превратился.
Что-то скорбное и загадочное было в Андерсоне в это время; коллегам Андерсона, как видно, казалось, что он посетил какой-то неведомый край, где им побывать не довелось, и, наглядевшись на красоты и ужасы этого края, вернулся к людям, отрешенный от мелочей житейской суеты. Моргану и самому представлялось что-то подобное, особенно после слов, сказанных ему Андерсоном во время одной попойки.
— Ты, Рич, становишься видной фигурой в пашем городишке. О твоих статьях тут много говорят, и я знаю почему.
— Потому что я открыл тебя.
— Лесть ничего тебе не даст.— Андерсон торжественно погрозил длинным пальцем.— Потому что ты романтичный пройдоха, вот в чем причина.
— А какое отношение это имеет к моей возрастающей славе?
— Люди чувствуют, что ты ищешь чего-то. Чувствуют, что ты ожидаешь от них больше, чем в них есть. В том числе и от самого Ричмонда П. Моргана. Весьма порядочный он малый, но никак не идеал. Вот ты и присматриваешься к ним внимательнее, чем все другие, в том числе присматриваешься к упомянутому Р. Г. Моргану. И когда они оказываются хуже, чем ожидалось… Они ведь всегда оказываются хуже, верно?
— В том числе и Морган.
— В том числе и Андерсон. В том числе и вся прочая сволочь. О, это проглядывает между строк в твоей писанине. Этакая разочарованность. Ты, бывает, завернешь такое, что у иного стервеца сразу дух захватывает.
— Ну, а о себе ты что скажешь? — спросил Морган.— Помнишь, ты хотел когда-то перевернуть на свой лад историю. А сейчас, мне кажется, превратился в трезвого реалиста.
Но не так-то просто было заставить Андерсона говорить о себе, если разговор этот не касался пресловутой предвыборной кампании.
— Все помню,— сказал он.— Черт знает, сколько всякой дряни я помню.
Угрюмый официант в третий раз принес им мартини, и Андерсон предостерегающе поднял палец.
— Морган,— сказал он.— Почему бокалы с мартини напоминают женские груди?
Морган недоуменно покачал головой.
— А потому, что одного — мало, а трех слишком много. Пропади они пропадом.
Те успехи, которых Морган добился в своем деле за последние годы, были, как это часто случается, результатом удачи и умения выбрать нужный момент. Он приобрел известность сперва репортажами о заседаниях комиссии по делам сезонников, а потом — о предвыборной кампании Андерсона и о съезде. Работу в своей теперешней газете он получил, опубликовав скандальный материал, за что его возненавидел Миллвуд; сенсационные же репортажи из конгресса он мог вести благодаря знакомству с Андерсоном, а тут вскоре ушел на покой крупнейший в Штатах политический обозреватель, как раз вовремя освободив желанный пост.
Вот почему, пока Андерсон впадал в безвестность в тихой сенатской заводи, Морган, как говорила Энн, работая по двадцать пять часов в сутки, все время проводил в разъездах, так что собственный сын не узнавал его, когда он возвращался домой.
— Я теперь, кажется, знаю всех политиканов в Америке, вплоть до самого ничтожного, не говоря уже об их ничтожных штатах,— сказал он как-то Андерсону.
Все возрастало количество его статей на первой полосе, рос его авторитет в глазах начальства, увеличивались его гонорары. Не раз в эти лихорадочные годы Морган представлял себя как бы со стороны — голова мотается, руки дергаются, язык вывалился; он знал, что, если не собьется с темпа, рано или поздно возглавив отдел новостей, а тогда, стало быть, сбылись все его мечтания.
Моргай понимал в те минуты, когда позволял себе задумываться об этом, что именно в те годы он стал чужим не только себе, не только тому Моргану, каким он был когда-то, но и тому, которым, как он всегда думал, он непременно станет,— тому Моргану, который в ослепительной чистоте правдивого искусства создаст неувядаемое воплощение действительности, выхватив, таким образом, из мрака крохотный огонек бессмертия.
И в своем доме, где царило напряженное безмолвие иссякшей любви, он тоже стал чужаком, но уже в другом роде: отец— на то краткое время, когда выберется свободный часок, странствующий рыцарь — истинно обрученный только с работой, растерянный, скованный тем безразличием, в которое облекала себя Энн с такой же холодной элегантностью, с какой она носила модные наряды и прически, тем безразличием, которым она — бледная, неприступная, полная презрения,— отгораживалась от его отчаянных наскоков в редкие мучительные ночи, когда страсть и гнев побеждали в нем стыд.
— И все-таки он снова выдвинул свою кандидатуру,— сказал Гласс.— Значит, не так уж он опустился, если через четыре года предпринял новую попытку.
— Этого я никогда не мог понять,— сказал Кэрли, встряхивая желтыми, как солома, волосами.—Спустя четыре года Эйкен мог лишиться надежды на переизбрание лишь в том случае, если б его поймали на изнасиловании монахини в Массачусетсе. Я говорил это Андерсону. Но в последний миг он все же вылез. Для чего — непонятно.
— Помните, он выступил только на первичных выборах,— сказал Морган.— По-моему, этого оказалось достаточно, чтоб он вовремя одумался.
Но и в этом Морган не был уверен. Невероятно, чтобы Хант Андерсон утратил свою политическую прозорливость, следовательно, он должен был знать, что на сей раз президентство прочно закреплено за Эйкеном еще до начала кампании.
Связь с телевидением через О’Коннора или кого-либо иного была утеряла. Кэти уже не желала принимать в предвыборной кампании никакого участия. У Андерсона не было ни газет, ни денег, ни сторонников — лишь жалкая кучка избирателей и несколько преданных приверженцев.
Во время первичных выборов Морган однажды побывал в штате Андерсона, но через два дня уехал. Он не мог без злости видеть неудачи Ханта там, где четыре года назад тот добился столь неожиданного успеха. Но Андерсон продолжал пробиваться вперед, хотя все вокруг понимали бесполезность его попыток.
Кэти удалось уговорить Моргана задержаться на тот вечер, когда ожидались результаты первичных выборов; в ожидании вестей они скрылись в андерсоновской канцелярии в сенате, где им пришлось просидеть до десяти часов вечера. Эйкен прошел подавляющим большинством голосов, с легкостью одолев Андерсона, вскоре появившегося в зале, где уже были установлены телекамеры. Голосование прошло так быстро, что Андерсон едва успел пропустить стаканчик-другой после обеда, однако Морган с удивлением заметил, что вид у него умиротворенный, чуть ли не довольный.
— Я хочу поздравить губернатора Эйкена,— сказал он.— Это становится традицией. Кроме того, я хочу заявить, что не собираюсь больше участвовать в первичных выборах. Если выдвинут мою кандидатуру в президенты, я ее сниму. Если меня выберут, я откажусь. Если мне предложат стать вице-президентом, я буду поддерживать другую фракцию.
— Сенатор,— спросил некий проницательный телеобозреватель,— означает ли это, что вы вообще отказываетесь от политической деятельности?
— Равно как и она от меня.
Кэти, стоявшая рядом с Морганом, повернулась и ушла в служебный кабинет Андерсона.
Среди репортеров оказался один старожил, в свое время бывший еще корреспондентом радио; он держался крайне вызывающе, и было ясно, что он справедливо считает всю эту процедуру напрасной тратой времени.
— Сенатор,— пробурчал он.— Прежде всего скажите, как вам вообще пришло в голову принимать участие в первичных выборах?
— Ну, я полагаю, старые политические деятели никогда не умирают, Джек. Кроме того, я подумал, что надо дать еще один шанс народу, так горячо поддержавшему меня на прошлых выборах. Но оказалось, что народ в этом не был особенно заинтересован.
Когда выключили юпитеры и они, возвратившись в канцелярию Ханта, проходили через комнаты, в которых Мэтт и несколько сотрудников готовились к отъезду, Андерсон устремил на Моргана печальный взгляд.
— Я знаю, Рич, что и ты считаешь меня идиотом, по не будь ко мне слишком строг. Мне и в самом деле интересно было узнать, волнует ли это еще кого-нибудь… и в первую очередь меня самого.
— Ну и как, волнует?
— Нет. А это главное, что мне хотелось выяснить.
— Но ведь но одному результату,— сказал Морган,— еще нельзя судить, насколько в тебе заинтересованы все остальные.
— Неважно,— сказал Андерсон.— Главное, что теперь я освободился.
— Я могу сказать, каковы твои истинные побуждения,— сказала Кэти, сидевшая в дальнем конце кабинета. Она сидела на том диване, на котором Хант часами спал в дневное время.— Могу сказать, если ты сам не знаешь. Тебе хотелось добавить к великой трагедии еще одну сцену. Вроде той, где Барримор падает на барабан в оркестре.
— Политика его сгубила, а не виски,— сказал Адам.— Вы сами это знаете, Рич, только не хотите со мной согласиться. Политика заставила его думать, будто он может сделать больше, чем способен человек.
Морган вскоре привык к почти не скрываемой враждебности между Хантом и Кэти, которая возрастала всякий раз, как заходила речь о предвыборной кампании. После съезда Морган часто приезжал в усадьбу Андерсона; вместе с Хантом они часами гуляли по полям, затем возвращались домой и в комнате Ханта разговаривали и пили до глубокой ночи. Двое мужчин, ничего не желавших друг от друга,— во всяком случае ничего, кроме возможности разделить беседу, общество и молчание, хотя Морган иногда заговаривал о том, что случилось на съезде. Ему не хотелось разрушать состояние довольства, в котором, как ему представлялось, Хант пребывал почти все время. На извилистом жизненном пути открылся еще один поворот; сам Хант как бы отстранился от политики, выборов, власти, а ведь прежде именно Морган подвергал сомнению значимость этих категорий. Временами Морган чувствовал, что Хант держится с ним покровительственно, хотя, казалось бы, все должно быть наоборот.
— Не относись к политике слишком серьезно, Рич, не уподобляйся тренеру,— любил повторять Хант.
Сравнение политиков с тренерами представлялось ему очень забавным — мол, и те и другие стремятся внушить игрокам волю к победе и уверенность в огромной важности игры. Морган каждый раз умалчивал о том, что много лет тому назад эту шуточку Хант впервые услыхал от него.
А то Андерсон вдруг говорил:
— Рич, побойся бога, жизнь так коротка, возьми отпуск, съезди на Юг, пусть твой Ричи и твоя очаровательная женушка хоть немного с тобой познакомятся.
Несколько раз Хант заставил Моргана привезти жену и сына к нему в усадьбу; но Энн не спелась с Кэти, между ними сразу же возникла натянутость.
Последний визит закончился тем, что по дороге домой, в самолете, Энн неожиданно набросилась на Моргана.
— Ты спишь с этой злобной сучкой,— сказала она.— И не жди, что я когда-нибудь еще туда поеду.
— Что ты болтаешь?
Морган встревоженно взглянул на Ричи, сидевшего через проход от них. Мальчик был полностью поглощен чтением журнала.
— Я не дура, Рич. Прекрасно вижу ваши отношения.
— Ох, да брось ты, Энн. Я к ней и в самом деле немного неравнодушен, как многие другие мужчины, но и только.
В ту пору так оно и было, вероятно, подумал Морган, мы часто расплачиваемся за вымышленные грехи прежде, чем успеем нагрешить на самом деле.
— Если ты с ней и не спишь,— сказала Энн,— то только по своей глупости. Сразу видно, что она по тебе сохнет.
— Ты-то как могла это заметить? Сама ты никогда по мне не сохла. Да и не все ли тебе равно?
— Я требую только одного — не заставляй меня туда ездить,— сказала Энн,— В отличие от тебя у меня есть гордость.
Морган не сомневался, что это так: гордость была ее неотъемлемым качеством. В ночь накануне свадьбы — они познакомились с Энн, когда она учительствовала в небольшом городке, где Морган впервые приступил к репортерской работе,— после того как Энн решительно отвергла ставшую для него привычной попытку урвать аванс, они отправились в мотель «Замок», где на стоянке была кромешная тьма, и, не вылезая из машины, угостились мясным филе на вертеле и кока-колой.
— Путь назад еще не отрезан,— сказала Энн.— Жалеешь?
Морган серьезно, как он все делал в те дни, обдумал ее вопрос.
— Отчасти,— признался он наконец.
Энн резко выпрямилась.
— Негодяй.
— Я ведь просто хотел сказать…— Он слишком поздно сообразил, какой совершил промах.— Ну, видишь ли, мне, например, всегда хотелось попутешествовать. Или купить яхту. Ну, словом, что-нибудь в этом роде. А когда нужно содержать жену и, может быть, детей, со всеми этими мечтами, видимо, надо расстаться.
— Забирай свое грошовое кольцо,— сказала Энн, пытаясь сорвать кольцо с пальца.
— Ох, да перестань ты. Понимаешь, я ведь не…
Но ничего, как он тут же убедился, Энн не понимала, и ему с полчаса пришлось ее умасливать. Кольцо не снималось с пальца, и она в конце концов оставила попытку его сдернуть, сидела, как деревянная, прижавшись к дверце, глядела прямо перед собой, и ему никак не удавалось убедить ее, что туманные мечты юности ничего не значат по сравнению с ней. Под конец она резко, словно заводная игрушка, повернула к нему голову; и Моргану показалось, что даже в темноте он видит невероятную бледность ее лица.
— Нет, это ты меня послушай,— произнесла она так тихо, что он с трудом расслышал ее голос.— Наплевать мне на твои дурацкие мечты. Знать не хочу, как ты себе представляешь свои семейные обязанности. Но я не собираюсь торчать на кухне и ублажать тебя в постели,— если бы я думала, что нужна тебе для этого, я б тебя и близко к себе не подпустила. Слушай… если ты женишься на мне, Рич, ты поедешь путешествовать вокруг света. Купишь яхту, если она тебе нужна. Ты женишься на мне и будешь делать все, что хочешь. Понял?
— Детка,— сказал Морган.— Господи, ну конечно, я же не…
— Будет лучше, если ты меня поймешь. Я не пустое место, Рич. И если ты этого не понимаешь, значит ты не понимаешь ничего.
Но Морган понял все слишком поздно, спустя многие годы; а в тот миг он просто хотел ее и того, что ему рисовалось под понятиями Супружество и Жизнь. И даже когда поздно стало что-либо исправить, он считал, что его желание любить ее так, как ей хотелось, должно перевесить в ее глазах его неумение так любить ее. Уж кто-кто, а он отлично знал, что Энн горда,— горда, оскорблена, неукротима и все еще не угомонилась.
С тех пор Энн не бывала у Андерсонов, но самого Моргана все время туда тянуло. Ему казалось, что именно в их доме он когда-нибудь узнает правду о разговоре Андерсона с Данном — что именно они говорили, что чувствовали, как вели себя в тот миг, когда честолюбивые мечтания Андерсона достигли вершины.
Как-то осенним вечером, незадолго до того, как Андерсон совершил свой прощальный выход к огням рампы, Морган наконец заговорил о Данне.
— Крепкий орешек,— сказал Андерсон.
Огонь плясал в камине; примерно час назад Кэти поставила на стол блюдо с великолепным окороком, а накануне, под вечер, они выудили из пруда поблизости от усадьбы четырех прекрасных крупных окуней. Двух они отпустили, а двух других уже очистили и приготовили к завтраку. Гостю с хозяином хорошо и покойно было сидеть у пылающего камина, попивая шотландское виски. Андерсон был тих, задумчив. Чем черт не шутит, подумал Морган, и опять спросил о разговоре с Данном.
Андерсон дал обычный короткий неопределенный ответ, и Морган решил, что все снова сорвалось, что больше Хант ничего не скажет. Но вдруг…
— Зеленые очки, именно они сбили меня с толку,— сказал Андерсон.— Я поначалу решил, что Данн носит их напоказ, что это своего рода рисовка. Но потом я навел справки и выяснил, что он с самого детства вынужден носить зеленые очки. Я с ним и часа не провел, как увидел, что это зверь совершенно особой породы. Мне было с ним страшновато. Казалось, он видит меня насквозь, просверливает своими зелеными стеклами. Возможно, он и впрямь видел меня насквозь. А возможно, только думал, будто видит.
К этому времени Моргану волей-неволей пришлось свести с Данном деловое знакомство, хотя после съезда ему с трудом удавалось сохранять непредвзятое отношение к этому человеку.
— Чего хочет Данн, понять невозможно,—сказал Морган.— Наверно, этим-то он и страшен.
Андерсон подумал над его словами и отхлебнул виски.
— Пожалуй. Важно ведь правильно оценить человека. Тогда-то и подбираешь к нему ключик. Вот, например, Хинмена я оценил правильно; рассчитал, как я сорву с него броню, и тогда его собственная заносчивость его же погубит. Но Данна я оценил неверно.
— Не отдал Данну дани,— сказал Морган, стараясь казаться не слишком серьезным.
Захмелевший Андерсон рассмеялся.
— Верно, я не отдал Данну дани,— сказал он.— Потому что… может, ты помнишь, что я сказал, позвав тебя той ночью, Рич. Я думал, он согласится рискнуть. Не ожидал я, что он предпочтет мелкую игру с Эйкеном. Я думал, его не столько интересует выигрыш, сколько возможность показать себя. Но, видишь ли, оценивая его, я исходил из того, что он сам меня оценит так, как я хочу, чтоб меня оценивали, так, как я считаю должным. И поэтому главный вопрос: как же он в действительности меня оценил? Что, по его мнению, представлял собою человек, с которым он имел дело?
Андерсон снова отхлебнул виски. Морган ждал, затаив дыхание.
— Первое, что он сказал мне в то утро, прокравшись в комнату потихоньку, как вор, и озираясь сквозь свои проклятущие зеленые стекла, так вот, первое, что он мне сразу же выпалил:
— Телефон прослушивается?
Силы небесные, я так устал, так замотался, что мне даже и сейчас об этом думать тошно, и я на него окрысился.
— Почем мне знать? — говорю.
А он спокойненько кивнул и ответил:
— Вы вполне можете знать. Старик делает все, что хочет.
Это он, наверно, говорил о президенте и, наверно, был прав.
Тут вошла Кэти, они поздоровались за руку. Но я видел, что Данн не хочет разговаривать в комнате, независимо от того, уйдет Кэти или нет. Тогда я спросил, как насчет ванной.
— Прекрасная мысль,— говорит Данн, а Кэти подарила меня таким взглядом, каким можно было бы свалить и мула.
Кэти всегда считала, что мы нарочно все это придумали, чтоб ее прогнать. Она вылетела из комнаты, а мы с Данном пошли в ванную, и, представляешь, он даже душ включил. Я перекинул одну ногу через раковину и кое-как уселся,— удивляюсь, как я не заснул. Данн опустил крышку унитаза, поставил на нее ногу, облокотился о колено и уставился на меня сквозь свои зеленые очки.
И только тут до меня дошло, Морган,— ведь начинать он предоставил мне, и я это понял,— что, кроме необходимости правильно оценить Данна, есть еще один не менее важный вопрос: нужно, чтоб Данн правильно оценил меня, увидел меня таким, каким я хочу выглядеть. По правде говоря, я не имел ни малейшего понятия о том, что он обо мне думает, а узнавать было уже поздно.
Писательское воображение Моргана, пронизав годы, воссоздало двоих мужчин, беседующих в ванной, массивную ванну и раковину, на которую взгромоздился Андерсон,— словно мраморный гриб, вздымалась она на толстой ножке над кафельным полом, а сквозь заиндевевшие окна струился бледно-серый рассвет.
— Сам не понимаю, как это мне удалось,— сказал Андерсон.— Я едва на ногах держался. Помнится, но спал уже три ночи. Но я в последний раз взял себя в руки, во всяком случае, мне казалось, что взял, и попытался изложить ему все в самом выигрышном для себя свете. Для начала я обрисовал положение, как оно мне представлялось. Сказал, что лидерам не удалось достичь желаемых результатов при втором голосовании, как ни старались они поддержать Эйкона. Возможно, им придется провести еще одно голосование. И тогда, если все станут держаться по-прежнему, преимущество Эйкена будет подорвано и, возможно, вовсе от него ускользнет.
Данн молча кивнул. Тогда я продолжил:
— Но это лишь в том случае, если все снова воздержатся. А ведь паршивец Старк, по-моему, дольше не вытянет. Если верить слухам, Старк дрогнул и намерен отдать Эйкену свои голоса. Вы меня понимаете?
Данн снова кивнул.
— Так вот, когда придет черед штата Старка и этот сукин сын перекинется к Эйкену, равновесие нарушится. Но по списку ваш черед раньше Старка.
На сей раз не было даже кивка, и я стал на него нажимать.
— Поправьте, если я ошибаюсь,— говорю.— Вы по-прежнему воздерживаетесь, Старк перекидывается к Эйкену — это значит, что исход игры в ваших руках, верно? И в ваших, и в наших. Если вы поддержите Эйкена первым, Старк последует вашему примеру — и дело решено, но что это вам даст? Не бог весть сколько выиграешь, делая ставку на фаворита.
— Больше, чем если растягивать игру до бесконечности,— ответил Данн так тихо, что журчание струек из душа почти заглушило его голос.
Я тут же снова принялся его обрабатывать.
— Рассмотрим второй вариант.— Сам видишь, я торговался, словно на рынке.— По списку вы числитесь раньше Старка,— говорю.— Предположим, вы отдаете свои голоса мне. Я тем временем подсылаю Кэрли Лейтона припугнуть Старка, а Кэрли, как известно, мастер на такие дела. Старк видит, что вы поддерживаете меня, а тем временем ребята Кэрли устраивают торжественное шествие, и Старк начинает трусить. В худшем случае он, как и собирался, отдает свои голоса Эйкену, и все мы в тупике; но он может ничего не предпринять, и тогда наше дело на мази, а Эйкену придется туго. Может даже случиться так, что Старк уже во время этого голосования поддержит нас — это вполне возможно, если вы сделаете решительный шаг. В таком Случае мы побеждаем с полным триумфом.
Морган потягивал виски, небрежно развалившись у камина, но не упуская ни малейшего оттенка из рассказа Андерсона, жадно схватывая все подробности,— и тут Андерсон вдруг замолчал. Огонь потрескивал в камине, задребезжали ставни: как видно, поднимался ветерок; по временам Морган улавливал в доме какие-то шумы: это ходила Кэти, а может быть, Джоди.
Молчание затянулось, оно начинало тяготить Моргана. Никогда еще он не подходил так близко к решению загадки — главной загадки жизни, как она представлялась ему сейчас. Он боялся даже наводящим вопросом спугнуть долгожданный ответ.
Андерсон все глубже погружался в кресло, упираясь в грудь подбородком, он не мигая глядел на огонь, свет и тени медленно проползали по его неровно очерченному лицу, над которым, как всегда, торчали спутанные вихры и космы. Морган вынул из его руки пустой бокал и тихонько отошел в угол, к бару.
— Дело не только в том, что я неправильно его оценил,— заговорил наконец Андерсон, пока Морган медленно разливал виски,— но и в том, что он оценил меня правильно.
— Как так?
Морган аккуратно закупорил бутылку, стараясь не перебить собеседника неожиданным движением или шумом.
— Он оценил меня не так, как мне того хотелось.
Морган чуть ли не на цыпочках прошел через комнату, подал Андерсону бокал и вернулся на место.
— Данн не просто отказался вступить в игру,— сказал Андерсон.— Он знал, что я предложу ему сделку, если он откажется. А если я ему ее предложу, после того как с такой помпой объявил крестовый поход против крупных воротил, значит, я не лучше остальных, возможно, даже хуже, лицемернее, и нет причин отдавать мне преимущество перед другими. Возможно даже, если он замахивался на нечто серьезное, предпочтительнее было меня утопить.
Теперь, узнав ответ, Морган испытывал смешанное чувство: с одной стороны, облегчение, с другой — он был огорошен.
Что-то тут не ладно, думал он; не согласовывалась эта история ни с его суждениями о людях, ни с тем, что подсказывало чутье, которому он привык доверять. Эта история поражала своей справедливостью.
— А что ты сказал ему, Хант? Каким образом ты предложил сделку?
Андерсон отмахнулся широким жестом длинной ручищи и покачал головой.
— Отцепись от меня с дурацкими вопросами, Рич… что я тебе, репортер какой-то? Не помню, что говорил я, что — он, что вообще говорилось. Мы просидели там недолго, так что вряд ли много наговорили; он пустил горячий душ, но даже зеркало не запотело. Где мне, к черту, помнить все, что я говорил, когда мне об этом и думать тошно.
— Пропади ты пропадом,— сказал Морган; он злился оттого, что получалось, будто бы он лезет не в свое дело, досадовал на занавес, внезапно опустившийся среди действия, был потрясен неожиданной сценой, на миг мелькнувшей перед ним.— Ты вспоминаешь только то, что хочешь вспоминать, или пытаешься убедить меня, что забыл остальное, и увиливаешь от единственного вопроса, ответ на который меня всерьез интересует.
Андерсон хмыкнул.
— Потому что как раз этого ответа ни ты, никто другой не вправе от меня требовать, даже если б я мог его дать, что я категорически отрицаю. К тому же я все время твержу: самое главное — суждение обо мне Данна, а вовсе не то, что я могу припомнить из сказанного мною или Данном через три года после всех этих событий. Как он оценил меня, я знаю: он сказал об этом Кэти, а она, конечно, мне передала. Как ты думаешь, спал он с ней?
— Не корчи из себя шута,— яростно оборвал его Морган.— Даже будь это так, а это ложь, ты не смеешь задавать подобные вопросы.
— Знаю, и к тому же ничего подобного не думаю. Кэти — женщина осторожная, она не дает воли страсти, к тому же ей незачем добывать нужные сведения в постели, у нее совсем другие методы. Но у них с Данном были приятельские отношения, они часто разговаривали во время съезда. Он ей все рассказал,— и она порой так меня допекала, что хотелось как-нибудь задеть ее в отместку. Нет, правда, говорить такие вещи мерзко.— Он высоко поднял бокал.— Прошу извинения, Кэти, ты снова победила.
— Ей было очень тяжко,— сказал Морган,— Она так хотела, чтобы тебя выбрали. Она хотела этого не меньше, чем ты.
Губы Андерсона досадливо искривились, он отхлебнул виски, потом снова заговорил.
— Ты все верно излагаешь, Морган, совершенно верно. Думаю, мне тоже не дано забыть того, что случилось.
— А что случилось? — снова задал вопрос Морган, хотя и не надеялся уже получить ответ.
— То, что я сказал тебе минуту назад. Морган, почему бы тебе не подлить немного виски в ключевую водичку, которую ты напрудил в бокал?
И сколько Морган его ни напаивал, сколько ни наседал, никаких откровений он больше не добился ни в тот вечер, ни в последующие. Когда пришел Джоди, Андерсон уже дремал, Морган кипел от злости и был трезв, как стеклышко.
— Что до меня, не хочется мне думать, что Андерсон сломался,— сказал Кэрли Лейтон. Они уже подошли вплотную к дому. У подъезда почти не осталось автомобилей, только слабо попахивало выхлопными газами и тонкая пелена пыли висела в теплом вечернем воздухе.— Но если даже это так, одного я не могу понять и не пойму никогда. Его жена одна из самых сильных и толковых женщин, каких я знавал, да к тому же красотка. Как могла она такое допустить?
Джоди уложил Андерсона в постель, а Морган вышел в холл и стал подниматься по винтовой лестнице. Когда голова его оказалась на уровне второго этажа, он увидел тонкую полоску света, тусклую, как от свечи, перерезавшую коридор. Много раз поднимался он вечерами по этим ступенькам, останавливался у дверей Кэти, прислушивался и не слышал ничего, только громкие удары своего сердца, свое частое дыхание, вздохи и скрипы старого дома. Не раз брался он за дверную ручку, хотелось ее повернуть, влекла мягкая, засасывающая темнота за дверью. Он знал, что дверь не заперта, что он может ее отворить. После той их встречи в полупустом гостиничном номере, когда Морган впервые обнял Кэти, он знал, что дело только за ним. Их влекло друг к другу, притягивало как магнитом, и то ли подавленная, то ли притушенная страсть вот-вот готова была запылать, как пламя, достаточно было признания, ласкового слова, первого робкого соприкосновения, достаточно было, чтоб волосы Кэти коснулись его губ.
И все же Морган ждал. Что-то заставляло его проходить мимо незапертой двери комнаты Кэти. Не Энн — эта часть его жизни была, как пустые покои, где обитали только полузабытые вздохи, нечто тщательно хранимое где-то глубоко внутри так бережно, как иногда хранят комнату давно умершего ребенка: а вдруг каким-то чудом он вернется.
И не Хант: Морган знал, что Хант и Кэти давно уже живут каждый сам по себе, сближаясь редко и случайно то из-за смерти ребенка, то из-за общей борьбы в предвыборной кампании, что сейчас в Кэти все сильнее разгорается враждебность, а Хантом завладевает безразличие к жене, изредка прерываемое, как сегодня вечером, вспышками обиды.
И, конечно, не Кэти. Морган ощущал по временам ее недоумение; тайным пожатием руки, искоркой во взгляде, случайным прикосновением плеча, а однажды — напряженностью, которая стала почти видимой, как пылинки в пронизанном солнцем такси, когда они ехали от Капитолия в Джорджтаун,— тысячью разных способов она давала Моргану понять, что ждет его.
Значит, он сам: ведь это он бездействовал, и не собирался действовать даже сейчас, поднимаясь по ступенькам. Он долго разглядывал тусклую полоску света. Она лежала на полу, словно вычерченная чьей-то твердой рукой, барьер, предупреждение, и он знал: если эту полоску переступить и пройти дальше, в хорошо знакомую ему комнату для гостей в конце коридора, он может уже никогда не вернуться назад. Его толкали на решение, и он ничуть не сомневался, что именно он сделает, когда оно созреет в нем. Он опять возьмет свое, как брал всегда.
Морган поднялся по лестнице, взялся за дверную ручку, отворил дверь, вошел и притворил дверь за собой. Свет падал от лампочки возле окна; кровать оставалась в тени. Она была пуста — Кэти сидела на диванчике, у самой кромки яркого круга света.
— Я ждала,— сказала она.— Долго ждала.
— Нам будет трудно.
— А что не трудно?
— Проще было сюда не входить. Знать, что ты ждешь меня, знать, что я хочу войти, и не входить — вот это было легко.
— Для меня не легко.
Она встала. На ней был длинный халат; как он узнал потом, она всегда такой носила — никогда не надевала кокетливых вещиц.
— Ждать и знать гораздо легче, чем то, что нам предстоит,— сказал он.— Я ведь, сама понимаешь, зашел сюда не на один сегодняшний вечер.
— Еще этого не хватало!
— И мы с тобой не затеваем тайную интрижку на краткое время, пока не надоест. Ты это тоже знаешь.
— Может, хватит уже пересказывать мне все, что я знаю.
Она сделала к нему несколько шагов, протянула руку, погасила свет.
— Приходилось ли тебе когда-нибудь мечтать,— спросил Морган,— о чем-то тебе предначертанном и прекрасном, о том, что ты хотела бы совершить?
— Да.
— Мне поэтому было так легко не входить. Прекрасным, идеально чистым видением было представлять себе, как я вхожу.
— Вот потому я и считала, что ты никогда не войдешь. Я тебя знаю, Рич, давно знаю. Тебе не хотелось признавать, что в жизни нет ничего чистого.
— Да,— сказал Морган.— Все теперь так сложно.
В темноте они прильнули друг к другу. Он заключил ее в объятия, они подошли к окну и взглянули вдаль, на осенние поля, серебристые в лунном свете. Где-то в глубине дома раздался стук затворяемой двери. Морган смежил глаза, припал лицом к волосам Кэти, увидел внутренним взором, словно то было озарение, презрительно сжатые губы Энн, красные буквы рекламы, светящиеся в ночи: ЦЫПЛЯТА И БИФШТЕКСЫ — ЛУЧШИЙ ОБЕД, прелестные длинные, загорелые ноги, блики огня из камина на лице Андерсона…
— Может, это было, как на телевидении,— сказал Гласс.
Они остановились на лужайке, под деревом. Возле дома расхаживали какие-то люди. У подъезда ожидал роскошный лимузин губернатора. Кроме тускло освещенного окна Кэти, в доме загорелись еще окна.
— Я хотел сказать,— пояснил Гласс, обводя их взглядом,— что на телевидении выигрышную роль получают только счастливчики. Перед камерой они выглядят неповторимо, надеюсь, вы меня понимаете? И, может, Андерсон был именно таков. Вроде доктора Килдара. Или Перри Мейсона. Всякий судит о подобном человеке на свой манер. Но стоит ему выйти из роли, дело его пропащее. Люди, которые видели Андерсона именно таким, ни на что другое глядеть не станут.
— Но они могут переключиться на другую программу,— сказал Морган.— А вот тому, кто играет роль, деться уже некуда.