В глаза Моргану ударило яркое солнце, и он мгновенно проснулся с ощущением, что сделал нечто такое, о чем теперь будет жалеть. Ему не удалось выспаться — он всегда просыпался спозаранку, как бы поздно и в каком бы виде ни лег накануне. Морган был способен несколько суток обходиться почти без сна, а потом вдруг сваливался и спал как убитый двенадцать часов кряду, если не больше. Ему претило просыпаться в темных занавешенных комнатах, и перед тем, как лечь, он обычно поднимал шторы или отдергивал занавеси. И еще в его сознании таилась некая мысль, невероятно дерзостная, своего рода заклятие: то, что допустимо для других, отнюдь не пристало Ричмонду П. Моргану. Особенно острым это непреходящее ощущение бывало в минуты пробуждения, которые, как Морган знал по долгому опыту, приносили с собой не бодрящее ощущение начала нового дня, а краткое повторение прошлых суток. И он привык просыпаться в незнакомых комнатах, в беспощадном солнечном свете, с кислым привкусом алкоголя и перегоревшей страсти во рту, с ощущением, что он вновь предал себя — настоящего, скрытого под надежной личиной. Сперва он не мог припомнить, кто лежит рядом, чье могучее ренуаровское бедро бугром вздымает простыню, чьи тяжелые ноги придавили его щиколотки, чей мощный торс навалился на его затекшую руку. Он потянул носом, но запахи сна, запахи постели заглушали аромат духов, который мог бы хоть что-нибудь ему подсказать. Затем, совсем рядом, на смятой общей подушке он увидел растрепанные рыжие пряди и, вспомнив все, страдальчески застонал.
И тут, будто по команде, массивное бедро отодвинулось. Его нога и рука освободились от давящей тяжести. Он зажмурил глаза, как ребенок, который верит, что его не видно, если сам он ничего вокруг не видит, по успел, словно сквозь мутное стекло, заметить, что помада стерлась с ее губ, растянувшихся в счастливой улыбке, от которой все в нем похолодело: он только сейчас заметил, что зубы у нее торчат. И мрак, в котором он пытался спрятаться, не укрыл его от душного запаха перегара, словно прилипшего к ее губам.
— Доброе утро, ангел мой,— сказала она, тяжело задышав, и присосалась к нему влажным ртом.
«Умереть бы!» — воззвал Морган к своим тайным богам, к которым обращался в самые тяжкие минуты.
С громким чмоканьем она оторвалась от его губ и откинула голову. Лицо ее снова осветилось улыбкой — это он знал и не глядя. Ее пальцы скользнули по его коже.
— У-у-ух ты какой!
Всколыхнувшись, она пододвинулась ближе — мягкая, неотвязная.
— Осторожней на поворотах,— буркнул Морган в скомканную подушку.
В этом неожиданном возвращении к привычной шутливости, которая была неотъемлемой частью его личины, он уловил вспышку инстинкта самосохранения и возненавидел себя еще пуще.
— Да ну, отстань же, вставать пора.— Морган говорил серьезно, хотя тон его оставался шутливым. С неохотой он открыл глаза и увидел совсем рядом ее широкое лицо, сияющее прямо-таки материнской гордостью.
— Такого со мной еще никогда не было,— шепнула рыжая.— Кроме самого первого раза. Ну, то есть я была вся внутри как замороженная, понимаешь? Прямо говяжья туша. И вот — ты!
На него пахнуло перегаром, ее губы впились в его рот, словно пиявки, и он едва удержался, чтобы не отодвинуться.
— Выдумываешь ты все,— сказал он, едва обретя дар слова.
— Ну, право же, совсем ничего. И вдруг такое, да еще дважды за одну ночь. Я думала, что умру.
— А я так, пожалуй, и впрямь умер.
Он попытался вспомнить, что же было ночью. А она все поглаживала его кончиками пальцев. И вдруг он в растерянности ощутил пробудившееся желание. Оно, как столько раз уже бывало прежде, начало брать верх над отвращением, и в эту секунду, несмотря на гнетущую духоту, на потную липкость, он весь напрягся и беспомощно, презирая себя, почувствовал, что подчиняется своему телу, уступает слабости.
— Значит, ему тоже было хорошо? — прошептала она, щекоча его кончиками пальцев.— Очень-очень хорошо?
Дурацкое сюсюкапье, полная бессмысленность ее лепета рассеяли ядовитый дурман, вырвали его из темной бездны пробужденной чувственности, и истершаяся нить самоуважения, на которой, как ему казалось в эту минуту, висела его жизнь, выдержала, не оборвалась. Он перекатился на бок, спустил ноги с кровати и встал.
— Твоя взяла,— сказал он.— Присуждаю тебе первый приз.
У двери ванной он оглянулся. Она лежала на спине, целомудренно прикрывшись до пояса простыней, заложив руки за голову, груди сползли на стороны, широкое лицо подрагивало от торжества, гордости, материнской любви.
— У-у-у ты! — воскликнула она, и он торопливо нырнул под душ.
Колючие струйки вскоре сотворили обычное чудо. Окутанный паром и брызгами, он думал, что похмелье как будто миновало. Если не считать сухости во рту, ему не придется расплачиваться за вчерашние возлияния, да и непомерно высокая цена за рыжую теперь, когда жуткие минуты пробуждения остались позади, тоже, пожалуй, уже уплачена сполна. Пригибая голову, подставляя шею и плечи под горячий дождь, он напряженно вспоминал, что успел заметить Гласс, и рылся в памяти, проверяя, во сколько обойдется это его самоуважению. Вдруг холодная волна воздуха хлестнула его между лопатками, шум воды стал глуше и на его ребра легли сильные, мягкие ладони.
— Что толку от стюардессы, если она даже спинку мужчине намылить не может?
— Тьфу, черт! — сказал Морган и перешагнул через борт ванны.— Я совсем ошпарился!
Он начал энергично вытираться и только тогда взглянул на нее. Она намыливала колышащиеся груди и, перехватив его взгляд, выпятила нижнюю губу и сказала:
— Ну, тогда намыль ты меня.
— Не умею.
Морган выскочил в спальню и захлопнул за собой дверь.
Из всех женщин, которых он знал, пожалуй, только одна Энн понимала, что в какой-то миг игра кончается. В своем холодном отчуждении Энн искала чего-то еще, кроме внимания, нежности, любовного преклонения. Но у него она этого найти не могла, и, возможно, в нем вообще этого не было, хотя он душу был готов продать, лишь бы бросить неведомое нечто к ее ногам. Вернее, готов был в те дни, когда это еще могло что-то изменить.
Он вынул из чемоданчика чистые трусы, надел их, отыскал носки. В определенном смысле Энн — живое доказательство того, что, даже если мужчина и не знает удержу, мир женщины похож на бескрайние русские степи, где мужчина беспомощно блуждает на краю гибели. Его заманивают, ловят в капкан, уничтожают, и стоит ему сделать хоть шаг по зыбкой, коварной трясине взаимоотношений полов, ему уже негде укрыться и некуда бежать.
Впервые за много лет Морган вспомнил Лизу, свою двоюродную сестру, и номер в отеле «Зеленый лист» — слепящее утреннее солнце, пластиковая мебель, дешевые эстампы и ядовито-пестрый тоненький ковер — все это исчезло, и он вновь увидел большую сумрачную кухню тети Октавии, темный угол за плитой, узорчатый линолеум, круглый дубовый стол посредине на массивной тумбе, вновь услышал, как хлопнула за ним забранная сеткой дверь, когда он выскочил из полутемной кухни на широкое заднее крыльцо.
Багровое солнце спускалось за горизонт. По необъятному небу протянулись полоски розовых облаков, и первый козодой огласил пронзительным криком бескрайние пределы унылой южной земли.
— Лиз! — окликнул он.— Ты тут, Лиз?
— Да не называй ты меня Лиз,— сказала она, выходя из-за угла дома.— Что я, чернокожая старуха, как по-твоему?
Он спустился по крутым ступенькам и взял ее за локоть.
— Куда мы теперь? — спросила она.
— В мой тайник.
Он оглянулся, проверяя, не следит ли за ними кто-нибудь. Дом выходил на задний двор восемью окнами и кухонной дверью: все стекла пылали и переливались оранжевыми бликами, которые напоследок зажгло в них солнце. Но вдруг все они разом погасли, потемнели. Солнце закатилось. Старый дом грозно маячил в вечернем сумраке.
Лиза в это лето была удивительной худой — даже больше, чем в прежние годы, когда они гостили летом у тети Октавии: единственные месяцы, в которые они виделись. Лиза была старше его на год и уже начинала придавать этому некое особое значение. Иногда она набрасывалась на него с непонятной злобой, а потом убегала к себе в комнату и часами сидела там одна.
— Ой, как темно,— сказала Лиза.
Они дошли до тайника, и он раздвинул ветки, показывая ей, куда лезть.
— Так эта старая лоза и есть твой хваленый тайник? — Лиза перегнулась через его плечо и заглянула в темную пещерку. Лоза, изогнувшись над перекрученным жгутом корней, плотно обвивала сгнившие столбы и перекладины, которые служили ей подпоркой в те далекие дни, когда она еще плодоносила. Жгут корней торчал посередине укромного грота, куда не заглядывало солнце.
— Тетя Октавия рассердится, Ричи, если мы залезем туда вместе. Это неприлично.
— А как она узнает?
Он часто без особого труда обманывал отца, который обыкновенно вообще не замечал его присутствия, и Эстеллу, свою старшую сестру, у которой и без него хватало хлопот по хозяйству, по ему стало не по себе при мысли, что он собирается утаить что-то от тети Октавии. «Господь видит все, что ты делаешь,— говорила она ему своим грустным звенящим голосом.— Даже малая пташка не упадет на землю без его ведома». Он был убежден, что бог и тетя Октавия нераздельны. Иногда лицо тетки сливалось в его воображении с портретом матери, который стоял на комоде в отцовской спальне. Мать он почти не помнил — только ее голос, когда она каждый вечер пела у его кроватки: «Прекрасна, как роза в цвету…», и пронзительный, сразу затихший крик, разбудивший его в ту ночь, когда она умерла, а с ней — новорожденный братик, которого ему так и не пришлось увидеть. Порой и мать и тетя Октавия представлялись ему ангелами, как на картинках в Библии. Теперь, когда он подрос и приезжал к тетке сам, ему часто снились сны, в которых ее нежные грустные руки тоскующими голубками порхали над его подушкой, от ее волос веяло запахом чайной розы, а милое укоризненное лицо наклонялось к нему все ближе.
Лиза с сомнением заглянула в пещеру.
— Ну и темень!
— Подумаешь! Чего ты боишься?
Он выставил вперед ладони и легонько подтолкнул ее. Лиза охнула от неожиданности и забралась в тайник. Он влез за ней следом.
Лиза нащупала его руку.
— Ричи, мне страшно.
— Да чего тут страшного!
Он притянул Лизу поближе к себе. Ее острое колено уперлось ему в бедро, и он стиснул его пальцами.
— Поклянись, что никому не скажешь.
— Клянусь…— Ее шепот потонул в шелесте листьев у них над головами, в легком ветерке, гулявшем по двору.— Ричи, ты ведь ничего такого не сделаешь, правда?
— Чего не сделаю?
Его ладонь все еще упиралась в ее колено, и он вдруг заметил, что кожа у нее горячая и липкая.
— Ну, ты же знаешь, что делают мальчики.— Лиза коснулась его руки.— Пожалуйста, Ричи, не делай ничего плохого. Пожалуйста, не пугай меня.
Он хотел было спросить, что же все-таки делают мальчики, по вдруг понял, что листья над ними шелестят не только от ветра. Он не успел привстать, как луч света заключил их в яркий беспощадный круг. Лиза закричала, и его сердце переполнилось ужасом, который беззвучно нахлынул из окружающего мрака. Казалось, он всю жизнь ждал, что с ним случится нечто ужасное, и вот оно случилось.
— Мерзкие твари!
В этом голосе не было ни грустной нежности, ни мягкой укоризны, но он знал, что это голос тети Октавии. Он поднял голову, свет задрожал, и за пылающим глазом, на краю добела раскаленного круга, он увидел ее — длинную, угловатую, еще более черную, чем равнодушное небо за ее спиной.
В номере отеля зазвонил телефон и милосердно вырвал Моргана из безжалостной хватки прошлого. Он взял трубку и промямлил что-то невнятное.
— Когда ты будешь? Я ждала тебя еще вчера вечером:
— Кэти,— сказал Морган.— Кэти, что за ужас…
— Ничего. Я ничего, только вчера ты был мне очень нужен.
— Я пробовал дозвониться. Но опоздал.
— Мне передали. Ничего.
— Я плакал в такси,— сказал Морган,
Из ванной, сияя, вышла рыжая. Увидев, что он держит трубку, она со слоновьей грацией многозначительно погрозила самой себе, а потом прижала палец к губам.
— Там проходила одна старая негритянка,— сказала Кэти.— Она положила его голову к себе на колени.
— На тротуаре?
— Я знала, ты захочешь все узнать,— сказала Кэти.— Приезжай, поскорей приезжай. Я вчера не могла заснуть. Ты был мне очень нужен.
— Я сейчас,— сказал Морган.— Постарайся успокоиться.
Кети положила трубку так же внезапно, как начала разговор, и Морган уставился на телефон, потрясенный никчемностью этого аппарата и своей собственной. Он воочию увидал, как Хант Андерсон лежит па тротуаре и старая негритянка поддерживает его голову.
Рыжая весело вертелась перед зеркалом.
— Кое-чего у меня, пожалуй, многовато,— сказала она с удовлетворением.— Но зато какая женщина!
— Послушай, крошка, мне звонил старый друг, и я немедленно должен ехать на похороны. Ты бы оделась.
— Эх, какая женщина! — Рыжая наклонилась вперед, чтобы получше разглядеть свои пышные прелести.— С тобой я себя такой роскошной женщиной чувствую!
— Вот и прекрасно.
Морган уже надел рубашку и теперь натягивал носки. Рыжая, пританцовывая, подбежала к комоду, порылась среди своих разбросанных вещей и вернулась к зеркалу, подняв руки к плечам.
— Блеск!
Она полюбовалась ниткой жемчуга на своей обнаженной груди. Морган поддернул носок. Рыжая подошла к кровати вплотную, прижала ладони к его щекам, запрокинула его голову.
— Тебе нравятся мои жемчуга?
Морган вздохнул. И трогательно, и жалко, подумал он, что у нее ничего нет, ровно ничего, кроме ее тела, и она никогда даже не испытывала потребности в чем-либо другом. Рыжая потерлась щекой о его щеку. Ногой, обтянутой носком, Морган уперся ей в живот и осторожно отстранил ее от себя.
— Рыжулька, ты вне конкуренции. Но мне пора.
— Ты влюблен в ту, которая тебе звонила?
— Ни в кого я не влюблен.
Он не ждал от нее такой чуткости и понял, что так просто все не кончится.
— Значит,я что-то не так сделала?
Морган взялся за второй носок. У него не хватало духу глядеть, как у нее дрожат губы.
— Ты все сделала как надо, но хорошенького понемножку, а уж старому хрычу вроде меня и подавно хватит. Даже если б мне не нужно было уходить.— Он подмигнул ей, боясь, что она вот-вот расплачется.— Да и тебе не мешает приберечь что-нибудь для летчиков.
Она мужественно засмеялась, вернулась к зеркалу, черпая в нем поддержку, и наконец начала одеваться.
— Я одеваюсь сверху вниз,— доверительно объяснила она, всовывая пышную грудь в эластичные чашечки бюстгалтера.
Морган натягивал брюки и молчал, не давая втянуть себя в обмен двусмысленными шуточками. Он торопился уйти, потому что его ждала Кэти, но, кроме того, утренние лучи солнца, как всегда, коснулись модуляторов его самоуважения и запустили их на полную мощность. Ему претила бессмысленная болтовня этой рыжей девки, ее неловкость, ее тяжеловесные заигрывания, ее изобильная плоть в беспощадном солнечном свете; сама же и отняла у него простую радость любовной близости, внушал он себе, здоровое, безыскусное наслаждение своим и её телом. Но как бы ни таил он от себя правду, холодный, трезвый голос твердил ему, что все эти рассуждения — лишь уловки, а на самом-то деле он презирает себя за потребность в здоровой безыскусной радости, на самом деле убежден, что ему, Ричмонду П. Моргану, не пристало предаваться тому, что дозволено простым смертным; уподобиться им значило бы нанести ущерб своему самоуважению. А это неизбежно вело к самоупрекам, к тягостному сознанию, что он ничем не лучше любого слизняка и использовал собственную чувственность, а так-же тело и дух несчастной, ждущей чуда девушки, чтобы приглушить угрызения совести и дать облегчение своим нервам и семенникам.
Морган застегнул последнюю пуговицу строгого легкого костюма, который взял с собой специально для похорон. Рыжая, по-прежнему одеваясь сверху вниз, все еще не добралась до нижней половины. Он подошел к ней, шлепнул по заду, поцеловал влажную шею.
— Рад был с тобой познакомиться, Рыжуля.
Она обернулась и стиснула его плечи. Он вытерпел долгий мокрый поцелуй, не отодвинулся под натиском ее груди и живота.
— Увидимся вечером в самолете?
Об этом Морган не подумал. Он похолодел от ужаса.
— Я еще не знаю, полечу я сегодня или нет.
Он чмокнул ее в щеку, высвободился из ее рук и взял чемоданчик. Отворяя дверь, он увидел, что рыжая села на смятую постель — молодая, обездоленная, совсем одна. Но он сразу повеселел. Слава богу, вырвался, подумал он с подленькой радостью. Все позади. Ему по-прежнему везет, а девочка ничего, есть за что подержаться.
Из лифта вышла унылая чета туристов — муж и жена в нелепых шортах. Морган последовал за ними в вестибюль, весь застекленный и выложенный разноцветной плиткой, как раз когда Данн отошел от конторки дежурного. Данн был подтянут, энергичен, бодр, словно провел ночь в собственной постели, а не в самолете. Впрочем, Данн всегда казался целенаправленным и необходимым, как токарный станок в заводском цехе. И тем, кто с ним сталкивался, внушали робость не только зеленые стекла очков, скрывающие глаза, но и ощущение, что он готов к действию в любую минуту, при любых обстоятельствах. Окажись Данн в шлюпке после кораблекрущения, все невольно подчинились бы ему, и не только с надеждой, но и со страхом— он явно был из тех людей, которые не колеблясь выкинут за борт слабых и немощных, если нужно будет избавиться от лишнего балласта. Морган ни разу не видал, чтоб Данна кто-либо застиг врасплох — вот и теперь он не выразил ни малейшего удивления, хотя их встреча была неожиданной.
— Я иду завтракать, — сказал Данн. — Пойдемте?
Они пошли рядом, и звуки их шагов гулко отдавались в коридоре.
— Как летелось?
— Отвратительно. А потом пришлось взять машину и,ехать еще два часа.
Морган хотел было спросить, спал ли Данн в самолете, но передумал. Конечно, спал, ведь Данн умел спать где и когда угодно. Они приблизились к двери кафе, и немилосердно затянутая в корсет унылая дама пригласила их войти, взмахнув большим меню, точно веером.
— Не мог я не поехать,— сказал Данн, садясь в уголке.— Мне известно, что думают люди, а мне он нравился. А как Кэти?
— Я ее еще не видел.— Моргану не улыбалось говорить с Данном об Андерсоне и Кэти, но выбора не было.— Ну, без заголовков не обойтись. Знаменитый политический деятель! Раз уж вы здесь, все старые сплетни о том съезде всплывут снова.
Данн отложил меню.
— Об этом я не подумал. Возможно, мне все-таки не следовало приезжать.
Моргану он показался постаревшим: больше седины в волосах, больше морщин на шее, руки стали костлявее, а вздувшиеся вены — заметнее. Но узкий рот на смуглом лице, под зелеными очками, был прочерчен все так же резко.
— Да и какое это теперь имеет значение? — сказал Морган.— Я имею в виду старые сплетни. Почему же вам не следовало приезжать?
— Мне не хотелось бы причинять Кэти лишние неприятности. Хотя, что бы я ни сделал, ее это вряд ли заденет. Я для нее пустое место. По крайней мере насколько я мог судить за последние годы.
Точно таким ты был и раньше, подумал Морган. Но Данн этого ее знал. А может, и знал. Если бы Данн страдал душевной слепотой и тупостью, ему вряд ли удалось бы успешно править партией в своем штате. В нем была жесткость, которую многие считали бездушием. Как-то на съезде партийной организации штата Данн решил выдвинуть на должность инспектора-ревизора (или на какой-то другой второстепенный поет) нового человека, и Морган был свидетелем того, как он сообщил совершенно оглушенному человеку, который эту должность занимал, что впредь он ее занимать не будет. Сообщено это было с равнодушным спокойствием, словно Данн продавал подержанную машину или уплачивал мелкий проигрыш в покер. «Послушайте,— сказал он Моргану позднее,— я предпочел бы обойтись без этого, и никакого удовольствия мне такие разговоры не доставляют, но в политике ему делать нечего. Зато теперь он может пойти в юрисконсульты и разбогатеть благодаря связям, которыми обзавелся через меня. У этого, нового, есть свой стиль работы, а если я не буду заглядывать вперед, меня живо выбросят из игры. Этот новый через четыре года будет губернатором». «Этот новый» был теперь губернатором, и, как большинство подопечных Данна, даже неплохим губернатором.
Данн вел игру не ради денег — их у него и так, по-видимому, хватало, а каждый год он получал еще больше, будучи крупным акционером фирмы, которая, однако, к его семье никакого отношения не имела. Почему, собственно, Данн искал политической власти, хотя уже обладал изрядным состоянием, Морган не знал, но был убеждо , что люди в подавляющем большинстве жаждут власти в той или иной ее форме и либо не сомневаются, что сумеют устоять перед ее роковой отравой, либо верят, что заслуживают всех приносимых ею привилегий. Но Морган не мог понять, относится ли Данн к первому типу, ко второму, ни к какому или же сочетает в себе все эти типы разом. И он не знал, что Данн думает о самом себе. Однако Данн был отличным организатором, столь богатым и столь умным, что не воровал, и, кстати, умел думать самостоятельно — три качества, согласно опыту Моргана, крайне редкие в политическом мире, а потому он не мог их не ценить.
В кафе вошел Мэтт Грант, увидел их, помедлил в нерешимости, а потом направился к их столику. Они с Данном заговорили в холодном, спокойном тоне, но когда Морган предложил Гранту присесть, тот показал ему папку с бумагами и, объяснив, что ему надо кое-чем заняться, уселся в стороне.
— Одного у Ханта Андерсона не отнимешь,— сказал Данн.— Его люди верны ему по-настоящему.
— Я к их числу не принадлежал.
— Да, при его жизни. Но зачем вам противиться себе теперь?
— Может, вы и правы,— сказал Морган, когда они заказали завтрак. — Иногда, мне думается, человек не в силах сохранять нейтральность.
— Нейтральность? — Данн отхлебнул кофе, словно прополаскивая рот после этого слова.— Вы, журналисты, говорите о нейтральности так, словно это какое-то благородство. Или честь. Чушь собачья. Нейтральных людей не бывает.
— Неужели вы не чувствуете, как это притягательно, Данн? Беспристрастность. Что-то олимпийское, исполненное строгой красоты.
Данн принадлежал к тем немногим знакомым Моргану политикам — да и просто знакомым (в их числе был и Андерсон),— с кем он мог говорить, оперируя отвлеченными понятиями, чей ум не был ни ограничен, ни тупо сосредоточен на конкретных вопросах и действиях.
— Это я понимаю,— сказал Данн, уставившись на него зелеными стеклами.— Стоять над схваткой, потому что ты слишком для нее благороден. Нейтральность как чистота духа. Но о чем вы, собственно, толкуете? Уж не о том ли,что причины данной схватки недостойны вашего олимпийского внимания? Или о том, что сражаться, становиться на чью-то сторону, делать выбор — все это ниже вашего достоинства независимо от причин?
— «Должен ли был Джон Мильтон спрягать греческие глаголы в тиши своей библиотеки, когда под угрозой была свобода англичан?» Андерсон часто это повторял. Он верил, что сражаться необходимо, во всяком случае верил, пока не… Ну а я временами попросту не верю, что, сражаясь, можно чего-то добиться.
— Так какая же это нейтральность? — сказал Данн.— Это бегство, а может быть, даже равнодушие. А нейтральность — это верх высокомерия.
— Вот именно. Потому-то я и говорил о притягательности. Притягательна мысль, что это все не для нас — вся эта кровь, пот, слезы, что они для тех, кто помельче, кто ковыряется в грязи.
— Вот как вы смотрите на жизнь? Эдак вы действительно возносите себя над схваткой.
Морган поспешил укрыться под своей личиной — Данн подобрался слишком близко. Настолько уж он Данна не знал. Ничего похожего на дружбу между ними никогда не было. Одно дело — разговаривать с Данном на отвлеченные темы, и совсем другое — поделиться с ним или с кем-нибудь другим частицей себя в сугубо личном плане. Он внутренне поежился, вспомнив рыжую стюардессу.
Но внешне только пожал плечами:
— Я всего-навсего репортер. Привилегированный зритель.
Зеленые очки Данна вдруг словно вспыхнули. Его палец рассек воздух перед самым лицом Моргана и сразу исчез.
— Зрители интересуются зрелищами. В этом нет никакого бегства и ровно ничего олимпийского.
Морган почему-то рассердился, но, прежде чем он успел сказать хоть слово, официантка принесла небрежно вываленную на тарелку бледную яичницу, дряблую грудинку, сомнительного вида домашние лепешки — твердые снаружи и сырые внутри, а также желтоватую овсянку с застывшей бурой лужицей посредине.
— Черт,— сказал Данн.— Да, теперь я вижу, что мы на Юге.
Морган усмехнулся и подставил чашку официантке, чтобы она налила ему кофе.
— Вы, янки, так и будете до скончания века расплачиваться за свою победу.
— Пожалуй. Но вот что… я незнаком со здешним губернатором. Кому он может передать место Андерсона?
— Я еще не видел газет и прогнозов строить не берусь. Но ведь со смерти Ханта еще и суток не прошло.
О надеждах Гранта упоминать не стоит, решил Морган. Это уж дело самого Мэтта.
— Как будто вы не знаете, что телефон в губернаторском кабинете начал трезвонить, когда со смерти Ханта еще и минуты не прошло.
Расковыривая содержимое своих тарелок в поисках маломальски съедобных крох, они заговорили о политике. Морган спросил Данна, что он думает о назначении Хинмена.
Данн поморщился.
— Я никогда не был о Хинмене особенно высокого мнения. И вашего друга Андерсона я не поддержал совсем не поэтому.— Данн был непроницаем, как зеленые стекла его очков.— Бедой Хинмена, во всяком случае в те дни, был его гонор. Если бы он не пошел напролом в скандале с сезонниками, не попытался выставить Андерсона дураком, безответственным мальчишкой, то, возможно, остался бы цел и невредим. Но ему непременно надо было с пеной у рта ввязываться в бой, выиграть который он не мог. Сказать по правде, как вспомнишь все это, становится как-то неприятно при мысли об этих невидимках, которые поступают под его начало. А ведь в мире столько безбожных атеистическо-коммунистических правительств! Но конечно, сейчас все обстоит не совсем так, как в годы холодной войны, верно?
— Если на то пошло,— сказал Морган,— все настолько изменилось, что… конечно, я знаю, живым легко говорить!.. но в некоторых отношениях даже хорошо, что Хант умер. Жить за бортом — это черт знает как жестоко. А тут еще эта прошлогодняя комедия с перевыборами, когда он сохранил свое место в сенате только потому, что, помимо него, не могли никого сыскать, кроме всякой сволочи. По-моему, он понимал, что выброшен за борт, и останься он или уйди, никакой разницы не было бы все равно. Вот почему последний год был самым тяжелым. Хант никогда на свой счет не заблуждался.
Данн отодвинул тарелку.
— С этим я согласиться не могу.
И Морган подумал: вдруг Данн не замолчит, вдруг, наконец, расскажет — теперь, когда Андерсон умер,— что же все-таки произошло на том съезде. Но тут к их столику, многозначительно ухмыляясь Моргану, подошел Гласс. Пластырь на его лбу выглядел словно издевательски прищуренный третий глаз.
— Ну и как, сердцеед, настоящие?
— Что — настоящие?
Гласс — это скверно, с тоской подумал Морган. Гласс, наглый, циничный, презирающий все нравственные ценности, теперь, когда ему сунули в рот палец, будет преследовать его с неотвратимостью самой жизни.
— Да груди у рыжей! Как будто сами не понимаете.
Морган неохотно познакомил его с Данном и буркнул полуправду, зная, что Гласс ему не поверит:
— Я ж говорил, что рыжая мертвецки пьяна. Она на ногах не держалась.
Гласс без приглашения подсел к их столику, ухмыльнулся и подмигнул Данну, ткнув большим пальцем в сторону Моргана.
— Такой рубака, что не поверите. Вы не смотрите на его невинное личико. К тому же пьет, как лошадь, и при этом ни в одном глазу.
По лицу Данпа ничего нельзя было прочесть. Зеленые стекла уставились на Гласса.
— Съешьте что-нибудь, мистер Гласс.
Моргану стало легче. Данн, конечно, занесет эти сведения в мысленное досье, которое он завел на Моргана Ричмонда, политического журналиста, большую знаменитость. Тут уж Морган был бессилен. Данн будет думать то, что ему заблагорассудится. Но он помешал Глассу бесцеремонно влезть Моргану в душу.
— Я заказал завтрак к себе в номер, — сказал Гласс. — На тарелку будто собачку стошнило. А вы, ребята, не подвезете меня на андерсоновскую ферму?
И он тут же посвятил их в историю своих переговоров с Ральфом Джеймсом, который, естественно, не ожидал приезда телевизионной группы и потому ничего не приготовил. В результате глассовские телеоператоры, кляня жару на чем свет стоит, отправились туда во взятом напрокат автофургоне.
— Но я решил поехать с кем-нибудь из вас, из тех, кто хорошо знал Андерсона.
— Я знал его не так уж хорошо… и не так уж долго.
Данн аккуратно намазывал гренок маслом.
— Но все-таки. (Морган решил, что Данну не удастся так легко сорваться с крючка. Его вновь охватило жгучее желание узнать, что же все-таки произошло между ними.) Что в Ханте казалось вам самым примечательным?
— На мой взгляд, он был человеком,— Данн прожевал гренок, его зеленые очки были невыносимо бесстрастны, — который считал, что ему любая задача по силам. — Он пожал плечами. — Вероятно, этим исчерпывалось далеко не все. Как обычно.
Да уж конечно не все! Но что он подразумевает? Морган созлостью вспомнил о своем неведении. Хорошо знал Андерсона он, а не Данн. И тем не менее камень, замыкающий арку, был у Данна — та недостающая часть загадочной картинки, без которой она остается непонятной. И Данн ревниво ее прятал, на протяжении всех этих лет неизменно уклонялся от всяких объяснений.
Между столиками с надрывающей душу чопорностью шла затянутая в корсет дама и выкрикивала:
— Мистер Морган! Мистер Морган, вас к телефону!
— Я сейчас вернусь,
Дама увидела, что Морган встает из-за столика, и равнодушно махнула рукой в сторону вестибюля. У двери Моргана тревожно окликнул Френч:
— Если что-нибудь важное, сообщите.
— В такое время ничего важного быть не может.
Но Морган ошибся, он сразу понял это, едва услышал в трубке голос издателя своей газеты:
— Рич, я был очень огорчен, узнав, что сенатор Андерсон скончался. Я знаю, как вы с ним были дружны.
— Он сделал для меня очень много.
— Знаю.
И ведь действительно знает, подумал Морган. Издатель старался быть осведомленным обо всем, что касалось людей, от которых в конечном счете зависело его дело.
— Когда похороны?
— Во второй половине дня.
— Я подумал… Тут у нас кое-что произошло. Не сможете ли вы вернуться завтра? То есть если вы уже не будете там нужны.
Итак, издатель не склонен делать выводы из того, что наговорил ему накануне редактор, а если и склонен, то не хочет, чтоб Морган про это знал. А скорее всего, его заботило только поддержание мирных отношений — несомненно, он и главного редактора погладил по головке.
— Смогу,— сказал Моргал.
— Пожалуй, нам надо бы собраться и потолковать.
— Пожалуй, но по правде говоря…— Моргану нравился издатель потому; что ему можно было сказать правду, хотя из осторожности или по каким-то другим соображениям он руководствовался этой правдой довольно редко.— …Я сомневаюсь, что дело можно как-то поправить.
Морган прекрасно знал, что главный редактор, как всегда, излил свою злость на его, Моргана, независимость в форме очередного ультиматума. Это уже бывало, и рано или поздно одному из них придется уйти из газеты.
— Ну,— сказал издатель,— иногда не мешает выяснить что к чему: сесть всем вместе за стол и поговорить.
В нем жило глубокое убеждение, что недоразумений в мире стало бы гораздо меньше, если б люди прямо и честно говорили в лицо другим людям то, что думают. Морган относился к этой уверенности более чем скептически, потому что опыт убеждал его в обратном: люди, которые якобы говорят то, что думают, как правило, думают совсем другое, и, пожалуй, ни-что в мире не порождает столько страданий и вражды, сколько их слова.
— Назначьте день, и я приду. Я понимаю, что у вас и без этого забот хватает.
— За то мне и денежки платят,— сказал издатель с привычной бодростью.— Восемнадцатое число подойдет?
Повесив трубку, Морган сделал пометку в карманном еженедельнике. Ничего хорошего! И далеко не в первый раз он подумал, что надо бы потребовать у издателя внушительной прибавки и повышения по службе. Быть может, настало время уйти самому, прежде чем его к этому вынудят,— пусть вся эта сволочь хотя бы не потирает лапки.
Когда Морган вернулся на свое место, Френч, разговаривавший с Данном и Глассом, обеспокоенно на него поглядел.
— Редакционная трепотня,— сказал Морган.— Они меня и на дне морском сыщут. Садитесь, перекусите.
— Ну, вы-то уже перекусили,— сказал Френч.— Я составлю компанию Мэтту.
Данн сказал, что отвезет их, если Морган укажет дорогу. Гласс и Морган пошли к машинам, накалявшимся на стоянке, и Морган, предвкушая прохладу, подумал, что в автомобиле, который взял напрокат Данн, наверняка есть кондиционер.
— Очень рад, что наконец познакомился с вами, мистер Данн,— сказал Гласс, когда сели в машину.— Я как-то попробовал прорваться к вам во время последней избирательной кампании, но мне сказали, что репортеров вы не принимаете.
— А как, по-вашему, он стал самым известным и наименее цитируемым боссом в стране? — сказал Морган.— Вам когда-нибудь приходилось давать интервью, Данн?
— Обычно я общаюсь с друзьями, а значит — неофициально.
Из всех политических организаторов, которых знал Морган, только Данн спокойно позволял называть себя «боссом».
— На север или на юг по автостраде? — спросил Данн.
— На север.
— Включите меня в свой список,— сказал Гласс.
— Никакого списка у меня нет. Я говорил о друзьях.
Кто угодно, кроме Гласса, отступил бы, но Гласс был непробиваем.
— Ну, скажем, документальный фильмик? Как работает политическая машина. Увлекательно может выйти, а?
— Ничего интересного.
Данн выехал со стоянки на эстакаду, которая спускалась к шоссе.
Мимо них с ревом и свистом проносились автомобили. По обеим сторонам летел назад город — пропеченный солнцем, меняющий облик, весь в изломах. Мелькнули и исчезли ряды кирпичных двухквартирных домов за сетчатой оградой на геометрически правильном участке муниципальной застройки. Гигантские дорожные развязки типа «клеверный лист» оторвали от города огромные куски. Реконструкция смела с лица земли квартал ветхих домишек и крошечных лавчонок — бедный, но полный жизни квартал, как припоминалось Моргану,— и оставила на его месте гигантский, усыпанный битым кирпичом пустырь, где в ближайшее время, как гласил рекламный щит, будет воздвигнут новый торговый центр.
— Помните, как воспевался плуг, вспахавший прерии?— сказал Морган, когда они проезжали мимо нового колоссального муниципалитета — сталь, стекло, бетонные плиты, двускатная крыша, а вокруг бесчисленные автомобильные стоянки. Прежде здесь тянулись улочки с аккуратными особнячками — деревья, газоны, малыши на велосипедах. Все это, подумал Морган, теперь, наверное, откочевало в пригороды, которые сами превратились в новые города.— А вас в конце концов засыпает пыль. Откуда мы знаем, не то ли самое происходит сейчас? Ломаем, сносим, вытесняем людей, чтобы освободить место для автомобилей.
— А мы ничего и не знаем,— сказал Данн.— Ведь это как езда по скоростной автостраде. Мчимся очертя голову — ни остановиться, ни назад повернуть, а если что-то сломалось, надо ждать, покуда кто-нибудь не отбуксирует в сторонку.
— Если бы Хант победил, если бы он стал президентом, могла бы наша страна двигаться сейчас по другому пути?
К смерти Андерсона, ко все нарастающей душевной напряженности добавились впечатления от этой утренней панорамы искореженного города, который ломали и перекраивали с полным пренебрежением к светлому покою, к тишине, к первородству живых существ. И Морган не сумел удержаться от этого вопроса и сам же ответил на него, опередив Данна:
— Вряд ли. Президенту приходится не столько вести за собой, сколько самому идти в ногу, а потому ни Хант и никто другой ничего существенно изменить не могли бы. И все же он умел вникать в суть вещей. Его интересовало, как живут люди. Он действительно принимал все это близко к сердцу. И когда я вижу этот гигантизм, эту безликость, я начинаю сомневаться — а может, ему все-таки удалось бы что-то изменить. Не знаю как. Но мне кажется, он сумел бы. Да и вообще президент задает тон, другого выбора у него нет, правда?
— Но Андерсон не победил,— сказал Гласс.
Морган просто не обратил на него никакого внимания. Он печально и неторопливо качнул головой, словно очищая глаза от былых видений, как от паутины, а уши — от былых звуков, как от случайно попавшей в них воды. На мой взгляд, этот человек считал, что ему любая задача по силам, сказал только что Данн, и тут он прав. В этом заключалось обаяние Андерсона, и на самом деле он умер не теперь, а когда утратил это обаяние — и может быть, не только в собственных глазах, но, как вынужден был признать Морган, и в глазах его, Моргана. Теперь же, когда его большое тело действительно упокоилось и в добрых близоруких глазах угас даже тусклый блеск последних, лет, теперь, когда служащие из похоронного бюро, несомненно, придали ему никчемное благообразие, теперь единственным реальным, единственным, что осталось, был живущий в памяти дух. Былое обаяние вдруг ожило, и слезы обожгли глаза Моргана, который в смерти вновь обрел веру в друга.
— Насколько я понимаю,— сказал Гласс небрежно, с тем полнейшим отсутствием душевной чуткости, которому был обязан своей поразительной и жуткой жизнестойкостью (Гласс — копия самой жизни, подумал Морган, до того совершенная, что она пугает своим безупречным, но бездушным сходством с оригиналом),— насколько я понимаю, Андерсон не победил главным образом благодаря вам, мистер Данн.
Зеленые стекла все так же были устремлены на полотно дороги.
— При решающем голосовании мои делегаты поддержали другого.
— У Данна есть одна особенность… — Морган знал, что взволнован, что ему но следует ничего говорить, но какое-то чувство в нем требовало немедленного выхода. Он испытывал непреодолимое желание пойти напролом, хотя ничего хуже придумать не мог бы и сам знал это.— Данна нельзя купить. Правда, Данн? Этого даже кандидат в президенты не может.
— Меня порой покупали… Так или иначе.
— У каждого человека своя цена.— Этот краеугольный камень житейской мудрости явно нравился Глассу.
— Ну, и какой же была ваша цена, Данн? — Морган говорил настойчиво, хотя ему было противно повторять Гласса. — Что надо было предложить?
— А я много раз слышал, что Андерсон наступал на ногу партийным боссам, и на съезде они сделали из него отбивную.
— Ясное дело. Но только Данн был сам по себе. Без Данна они с ним не могли бы справиться, а Данн был сам по себе, верно, Данн?
На миг зеленые стекла повернулись к нему, крепко сжатые губы чуть дернулись — и вот стекла уже снова смотрели на дорогу.
— Андерсон не победил оттого, что, по моему мнению, он в президенты не годился. И делегаты поддержали другого.
— Ч-ч-черт! — процедил Гласс сквозь зубы.
Морган некоторое время молчал, сердито думая, что и на этот раз лучше было бы не идти напролом, не вырывать объяснения, а оставить все, как есть. Данн только подтвердил то, что ему говорил Андерсон, то, в чем Андерсон, насколько знал Морган, был убежден до самого конца там, на тротуаре, до завершающей секунды, когда мир потускнел и последние вспышки сознания угасали в обреченном мужественном мозгу. Значит, это правда, и нет причин ей не верить.
— Но только я не верю,— сказал Морган.
— Во что?
Гласс жадно высунул голову из-за спинки сиденья.
Морган его не заметил. Данн не повернулся и как будто даже не слышал его слов — разве что морщинки, вдруг пролегшие около его губ, были легким следом подавленной иронической улыбки. В эту минуту Морган ненавидел Данна — не за то, что он сделал с Андерсоном, а за то, что он знал, как все было, и скрывал это от него, от Моргана. Или даже за то, что не знал — если он действительно не знал. Потому что Андерсон умер, и если Данн не знает, как все было, то не знает никто, и никто никогда не узнает, в том числе и Морган.
— Понимаете ли,— сказал Морган после непродолжительного молчания,— тогда мы все верили в его легкую руку. У нас было такое чувство, что Хант не может потерпеть неудачу. Вот почему так трудно было понять то, чем все кончилось. Ведь с того дня, как Хант Андерсон схватился с Хинменом, мы все верили в его легкую руку.