Край наш бедны, край наш родны!

Лес, балоты і пясок...

Чуць дзе крыху луг прыгодны...

Хвойнік, мох ды верасок...

Наша поле кепска родзіць,

Бедна тут жыве народ,

У гразі жыве ён, ходзіць,

А працуе — льецца пот...

Весна, властно стучавшаяся в школьное оконце, при­давала энергии и творческого задора. Радость, бодрость и подъем полнили все существо поэта. Все воспринималось обостренно, глубоко и ярко. Неясные и неопределенные чувства и впечатления, которыми он жил изо дня в день, гражданская озабоченность — все это изливалось на бума­гу, обретало четкий смысл и направленность. Это был само­анализ, взгляд на себя и на свою духовную жизнь как бы со стороны:

Чым успомніць цябе, моладасць,

Жыцця светлага ты раніца?

Прылятае вясна мілая,

Ды вясна мая туманіцца.


Дзе вы, думкі мае чыстыя,

Майго сэрца дзеткі мілыя?

Як жылося лёгка з вамі мне

У дні шэрыя, пахілыя!

Не было дня, чтобы у поэта не родилось нового замысла, не появилось на свет нового стихотворения. Широким не­удержимым валом шла по земле весна, звенели серебря­ными колокольцами жаворонки, будили луга и все окрест от зимнего сна, вливали в сердце надежду на большие пе­ремены.

Чуял Кастусь, что весна должна пробудить не только природу, но и людей. Прошлогодняя весна была этому не­оспоримым доказательством. Думалось, что вот-вот на про­стор вырвется волна народного гнева, с новой силой пойдет борьба за землю и волю. К этому готовился и об этом писал в своих стихах. Хотелось сказать о многом, и в первую очередь — о крестьянской беде-недоле, пережитой им, хо­рошо знакомой ему, мужицкому сыну. Знал он и тех, кто держал крестьянина в ярме, не давал ему расправить плечи:

Багачы і панства,

Нашы «дабрадзеі»!

Мы на суд вас клічам,

Каты вы, зладзеі!


Съезд и после съезда

Перед самой пасхой пришло в Верхмень письмо от Сенкевича. Алесь приглашал друга приехать на праздники в Миколаевщину. Внизу была приписка с восклицательным знаком: «Старик, надо непременно встретиться!» Если уж Бас, вообще не любивший писать писем, все-таки написал, это могло означать одно: какое-то важное и срочное дело требовало, чтобы Кастусь навестил родные места. Правда, в приглашении и не было особой нужды: Кастусь с самой осени не видел своих, Юзик с Михасем тоже рвались до­мой. Да и пора им уже было браться за пастушеский кнут. Так что, если бы и не Алесево письмо, Кастусь все равно поехал бы домой и, конечно же, заглянул бы в Мико­лаевщину. А уж теперь и подавно!

Сам Сенкевич уже второй год работал в родной деревне. То ли закинул где-то словцо отец — церковный староста, то ли просто ему повезло, но Алесь получил назначение в Миколаевщину. Теперь он блаженствовал дома: жил на отцовском столе, а свои деньги пускал на книги, так как собирался податься дальше в науку — сдать экзамены за гимназию и поступить на медицинский факультет. Отец это намерение сына одобрил и всячески помогал ему.

В первый день пасхи Кастусь пошел в Миколаевщину и сразу же заглянул к Сенкевичу. Мать сказала, что Алесь с Ничипором Янковским куда-то пошли, возможно, в школу. Кастусь тоже туда — на двери замок, завернул к Яське Базылёву — и там нет. Хотел уже пойти к Петрусю, который не раз корил племянника, что обходит дядькину хату и тут видит — валит со стороны корчмы целая компания учителей и местных хлопцев, а с ними Алесь и Ничипор. Встретились шумно и радостно.

— Как ты там, Старик, пинское болото отвоевывал у Скирмунта? — с иронией спросил Тимофей Комаровский.

— Отвоевывал помаленьку и пока что вышел сухим из воды,— ответил Кастусь. И, напоминая давнишний раз­говор, весело добавил: — В карты не играл и в церковном хоре не пел. В дальнейшем тоже не собираюсь сидеть сид­нем, как некоторые...

— Посмотрим, надолго ли у тебя хватит пороху. Хдопцы, прошу ко мне в школу! — бросил клич Алесь.

Школа, как и прежде, когда впервые ступил на это крыльцо Кастусь, выглядела тоскливо и убого. Стену справа от крыльца выперло, не помогли никакие плотницкие ухищ­рения, ступеньки истлели, и вместо них лежала суковатая колода. Не лучший вид имела хоромина изнутри: пол в дырах, стены облезли, потолок в черных пятнах — крыша текла.

— Э-э, браток,— сказал Алесю Кастусь,— моя школа в Верхмене имеет вид получше.

— Что ж ты хочешь,— ответил Сенкевич,— построили еще в 1868 году и, можно сказать, ни разу не ремонтировали. Сулятся в волости, да никак у них руки не дойдут.

Алесь отпер дверь в свою комнатушку, потом сбегал домой и принес пирог, кусок полендвицы и еще то-се. Хлоп­цы повеселели и смело завели:

Разбурым крэпасці і троны,

3 астрогаў мы саб’ём замкі,

3 парфіры царскай залачонай

Пашыем мы сабе парткі.

Пели «Слезами залит мир безбрежный» и «Замучен тяжелой неволей», потом Сенкевич предложил:

— А теперь попросим Костика Мицкевича, чтоб почи­тал нам свои стихи. Давай, Старик!

Кастусь встал, обвел хлопцев глазами, усмехнулся и начал:

Льецца Нёман паміж гораў,

Поўны сілы і красы,

У далёкія прасторы

Гоніць воду праз лясы.


Перарэзаў край ты родны

Беларуса-мужыка...

О, наш чысты, наш свабодны

Нёман, быстрая рака!..

Стихотворение про Неман очень понравилось, все при­нялись просить:

— Еще что-нибудь, Старик!

— Давай, Кастусь!

— Не взял тетрадки со стихами, хлопцы.

— Не прибедняйся!

— Здорово! Молодчина, Мицкевич! — шумно высказы­вал одобрение плотогон Николай Стома.

Кастусь прочел еще несколько стихотворений и закон­чил строками, которые пришли накануне в дороге и словно специально предназначались для их компании:

Ўстаньце, хлопцы, ўстаньце, браткі!

Ўстань ты, наша старана!

Ўжо глядзіць к нам на палаткі

Жыцця новага вясна.

— Ура Старику! — Хлопцы подкинули Кастуся под са­мый потолок.

— Братцы, отпустите живым,— взмолился тот,— если хотите, чтоб еще что-нибудь написал.

Разговор зашел о том, чтобы летом всем учителям со­браться и основать революционный учительский союз. Мно­го говорилось о роли и месте учителя — черного вола на ниве народного просвещения — в нынешней жизни деревни. Во многих русских губерниях учителя создавали профес­сиональные союзы, готовились к общественной деятель­ности.

— Ясное дело, мы должны присоединиться ко Всерос­сийскому учительскому союзу,— говорил Ничипор Янков­ский из Столбцовской школы.— И надо думать, мы не огра­ничимся чисто профессиональными задачами.

— Настало такое время,— поддержал коллег Ка­стусь,— что учителю просто нельзя оставаться в стороне от сельской жизни, если он не хочет лишиться связи с на­родом. Что сказали бы крестьяне, откажись я написать им петицию? Как я смотрел бы в глаза своим ученикам, читая в них: «Наш учитель струсил, побоялся начальства».

Дружеская беседа тянулась далеко за полночь. Остались в школе только Алесь, Ничипор и Кастусь. Они говорили открыто и смело и, конечно, не догадывались о том, что произойдет здесь, в этой самой комнатушке, через три ме­сяца...

А произошло, если сказать коротко, вот что.

Друзья договорились собраться в Миколаевщине на сходку 25 июня (позднее сбор перенесли на 9 июля). Конспиративного опыта ни у кого не было. Ехали учителя целыми группами, кто восьмого вечером, а большинство девятого утром. Иван Федоров прикатил на велосипеде. О человеке, ехавшем на двух диковинных колесах, было разговоров по всей округе на целую неделю! Если бы собирались только местные учителя, из Миколаевщины, ничего бы странно­го — едут хлопцы на лето к родителям. А то ведь шли и ехали люди незнакомые. О том, что это именно учителя, можно было догадаться по их одежде: не крестьяне, но и не настоящие господа. Чего они едут? Куда? Сверженский волостной старшина Осип Сенько сразу смекнул, что учи­теля затеяли какую-то крамолу, и доложил земскому. Тот отдал приказ местному становому приставу — «накрыть» злоумышленников. Приказ запоздал: учителя успели про­вести сходку на берегу Немана и возвратились в Миколаевщинскую школу. Пока секретарь сходки Александр Райский написал протокол, а учителя подписали его, время зашло за полночь. Выставленные для безопасности посты на ночь глядя снялись. Тут-то и прискакали конные страж­ники во главе со становым приставом Гавриловым и уряд­ником Кобяком и окружили школу.

Учителя были в Алесевой комнатушке, когда туда во­рвался урядник и схватил лежавшие на столе протокол и другие бумаги. Произошло это настолько неожиданно, что никто не успел опомниться.

Однако немного погодя в ночной тиши раздалось тре­вожное:

— Бом-бом! Бом-бом!

Кто-то догадался влезть на церковную звонницу и уда­рить в колокол. Мужики, как на пожар, примчались с ведра­ми и баграми к школе и взяли стражников в кольцо. Толпа воинственно гудела:

— Кто вас просил сюда, архангелы?

— Уносите ноги, а не то ребра посчитаем!

Враждебность сельчан по отношению к стражникам спасла учителей от ареста. Становой пристав со своими вояками задал драла из деревни. Время было беспокойное, с народом лучше не задирайся.

На следующий день утром не в самом лучшем настрое­нии учителя разъехались по своим школам. Каждый по­нимал, что за случившееся придется нести ответ. У дирек­ции народных училищ разговор короткий: волчий билет в зубы — и помалкивай! Однако, пряча тревогу и беспокой­ство, они утешали друг друга:

— Главное — не падать духом.

— А ты, Старик, напиши о том, как учителя на съезд собрались и что из этого вышло.

— Как их, что слепых котят, схватили за шкирку,— самокритично заметил Александр Райский.

— Чтобы в другой раз были умнее,— добавил Иван Федоров.

— ...и не ездили на нелегальный съезд на велосипеде,— закончил Сымон Самохвал.— Этаким способом очень легко привести за собою шпиков.

Возвратился в свой Верхмень и Кастусь. Сразу потя­нуло на стихи. По горячим следам он принялся сочинять поэму про учительский съезд. Подсыпал соли и перцу, юмо­ра и иронии. Настроение было воинственное, писалось легко и споро.

Кастусь открыл в своем характере одну немаловажную черту. Когда над ним нависает угроза, собираются темные тучи, в нем словно натягивается какая-то струна, он испы­тывает прилив энергии, бойцовский азарт. Тогда ничто не страшно, тогда он может схватиться с любой напастью, с любым противником, что встанет на пути. Такое настроение было у него в Пинковичах. Явилось оно и сейчас, когда стало ясно: второй раз прощения ему не будет, за участие в съезде придется отвечать. Ну и пусть! Не страшно, никакие ветры и бури не согнут его. Только в борьбе человек зака­ляется, набирается сил. Жизнь — это бесконечная схватка за свое человеческое достоинство, за большую человече­скую правду. По земле надо шагать смело, идти вперед, одолевая препятствия. Только тогда ты добьешься победы, придешь к цели, увидишь желанные дали.

Предчувствия не обманули: вскоре он получил через волость извещение, что дирекция народных училищ Мин­ской губернии увольняет его с должности. Мотивировки никакой. Все и так понятно. Известие это Кастусь встретил довольно спокойно. Что ж, ничего иного он и не ждал. Зато кончилась неопределенность. Теперь ясно, что делать: надо собирать манатки, сдавать школу — и в путь. Куда? Пока что домой, в Смолярню, а там будет видно.


Дома

В самую жатву Кастусь вернулся в Смолярню. Мог бы еще чего-то выжидать, да не резон: в хозяйстве горячая пора, а он будет бить баклуши. Надо зарабатывать на хлеб, ибо, если учительского места не дадут, где ты еще при­ткнешься на зиму, как не возле своих?

Кое-кто из учителей уже готовился в дорогу к месту службы, а у Кастуся получилось так, что он возвращался домой. Выехал из Смолевичей, когда день уже шел на убыль, и к вечеру, без пересадки добрался до Столбцев. По перрону расхаживал местный почтовик — молодой белесый чинов­ничек Иван Павлович, по прозванию Цвилый.

— Мое почтение! — весело приветствовал он Кастуся.

Тому не хотелось вступать в разговоры, и он даже не задержался возле Цвилого.

Когда Кастусь дотащился с поклажей до Смолярни, во дворе он застал одного дядьку Антося. Все остальные уже спали. Племянник с дядькой крепко обнялись и трое­кратно расцеловались.

— Мы уже и так думали, и этак. Не показываешься, не пишешь. Не махнул ли и ты, как Сенкевич...

— Куда махнул?

— Да подался, сказывают, за границу.

Это была новость. Кастусь, правда, знал, что кое-кто из участников съезда собирался уехать за океан, искать там спасения от царского суда. Об этом писал ему намеками Яков Безмен.

Учитель Тумиловичского народного училища на Борисовщине Безмен давно был под надзором полиции как ак­тивный член Кореличской организации РСДРП. В подго­товке съезда он сыграл главную роль, но сам на организа­ционную сходку не поехал, так как власти следили за каждым его шагом. Яков боялся притащить за собою в Миколаевщину «хвост» — шпика. Однако, хотя он на съезде и не присутствовал, дирекция отстранила его от должно­сти, и Безмен теперь жил в родных Кореличах и забрасывал друзей письмами. Он пользовался при этом своеобразным шифром, подписывался псевдонимами — Столыпин или Джон Стюарт. Умел и любил он насолить начальству.

Кастусю не верилось, чтобы кто-то из знакомых отва­жился на такой шаг: все бросить и податься в чужие края. И вот смотри-ка ты, Бас! Хвалить его за смелость и реши­тельность или бранить, что бросил друзей в беде? Значит, есть реальная угроза расправы, коль Алесь ударился в бега. Хлопец он не глупый, разбирается, что к чему.

— Не хочешь вечерять, так хоть простокваши выпей,— принес дядька Антось горлачик из погреба и, помолчав, сказал: — Тут тебя что-то урядник спрашивал. Да и Абрицкий все интересуется: где ты да что с тобой.

Лег Кастусь в гумне, однако долго не мог уснуть. Не отпускали думки о дальнейшем житье-бытье. Что делать? Может, податься в Псковскую губернию? Там, говорят, нужны сельские учителя. А еще бы лучше поехать в Прагу: чехи принимают украинцев и белорусов в свой университет. Но где возьмешь денег, чтобы там учиться?

Он встал, вышел из гумна, сел на дубовую колоду. Ночь была душная. Легонько тянул густой теплый ветерок, доно­сил запахи сена, спелых колосьев и смолы-живицы. «Не к дождю ли?» — поднял Кастусь глаза.

Небо все в звездах. Одни сияют ярким зеленоватым светом, другие едва поблескивают на темном небосклоне. Долго Кастусь сидел как зачарованный, любовался чудной летней ночью. Спать пошел перед рассветом.

Разбудили его раскаты грома. Кастусь заторопился в дом, поздоровался с матерью. Она уже давно хлопотала у печи. Честно говоря, Кастусь чувствовал себя виноватым перед нею. Мать, все домашние ждали от него подмоги. Останься он при службе, и здесь было бы легче. К примеру, всю прошлую зиму с ним жили Юзик и Михась: не так тесно было за столом в лесничовке. А семейка-то, слава богу, изрядная. Хлеба и к хлебу только давай. Еще и одежду надо справить, обувку. Девчата подрастают, как им без на­рядов? А где все это возьмет бедная вдова? Ну, ведется еще кое-какая копейка за проданную землю, так на нее, на ту копейку, дырок хоть отбавляй. А он, бесстыжий, вместо того чтобы пособить матери, сам приехал на сиротский хлеб.

Чтобы хоть как-то оправдаться перед матерью, братьями и сестрами, иметь моральное право на кусок хлеба и ложку постной похлебки, Кастусь положил на стол двадцать пять рублей.

— Сынок, ты же теперь без службы,— тихо прогово­рила мать и вытерла фартуком слезу,— тебе самому деньги понадобятся. Мы у тебя ничего не просим.

— Нет, мама! Это будет моя доля, мой взнос в общий котел. Видно, придется зимовать с вами, если не подвернет­ся какой-нибудь службы. Такие вот делишки, как сказал бы дед Казимир...

В тот же день Кастусь впрягся в работу: сразу после завтрака пошел подавать на воз снопы. Как ни спешили, удалось выхватить до дождя всего два воза жита. Сперва думалось, что туча, чуть свет показавшаяся из-за леса, пройдет стороной: она двигалась медленно, навстречу ветру и вроде бы забирала к югу. Но ветер, видно, переменился. Сначала слышался далекий гул. Он нарастал и нарастал. Гроза приближалась. Лес зашумел сердито и тревожно.

— Давай! Давай шевелись! — забегал дядька Антось вокруг воза.— Похоже было, что пронесет, да, видно, нет — влупит...

На скорую руку прижали воз гнетом. Кастусь взял в руки вожжи. Только бы поскорей влететь в гумно!

Молния змейкой пробежала над лесом где-то по ту сто­рону Акинчиц, потом небо сверху вниз пронзили трезубые вилы. Гром заставил содрогнуться всю округу, упали первые крупные капли дождя. Снова громыхнуло, на этот раз сов­сем близко, и тут же полило как из ведра.

Кастусь стоял в гумне и смотрел, как неистовствует небо. Он с малых лет любил животворные летние грозы, их красоту и мощь, любил наблюдать, как после грозы ожи­вает и хорошеет все в природе.

Он, крестьянский сын, хорошо знал цену дождевой капле. Все его детство прошло здесь, на песчаной наднеманской земле, всегда жадно ждавшей дождя. Будут дож­ди — будет хлеб на столе, не будет дождей — не будет ни хлеба, ни ягод, ни грибов, ни орехов, ничего не вырастет в саду и огороде. Казалось бы, только-только сошел снег, в земле еще полно влаги, однако трава начинает расти лишь после первых весенних дождей. Пройдут майские грозы с громом и молнией — забелеют скромные цветочки земляни­ки, первый раз пропоет соловей. Пройдет дождь — хлеба выбросят колос... Дождь — это урожай, достаток в хате хлеб на столе, копейка в кармане.

Особенно любил Кастусь наблюдать грозу ночью, когда молнии полосуют небо, а далекие раскаты грома сливаются в дивную музыку-канонаду. Его приятно удивляло, что всякий раз гроза начинается по-своему. Иногда, ка­жется, и ветер не ахти какой, и гремит так себе, а выйдешь назавтра в лес — выворотней не счесть. Одна ель, вторая лежат на боку, а там, глядишь, целая полоса верхушками припала к земле. В другой раз, бывало, беснуется ветер, рвет крыши, грохочет беспрестанно, молнии не угасают ни на миг, полыхает, кажется, все небо. Дядька Антось снова и снова выходит на крыльцо поглядеть, как бы, не ровен час, чего не стряслось. Пройдет гроза, а лес тихо и торже­ственно шумит — шу-шу! — словно ничего и не было тут ночью: нигде ни бурелома, ни выворотней, лишь приятно пахнет умытым листом да смолой.

Сегодня лило часа два. В меру полыхало и гремело. Потом робко выглянуло солнце, а к полудню пекло уже немилосердно. Юзик, Михась и маленькая Маня играли на дворе, бегали по теплым лужам. Кастусь тоже закатал шта­ны и бросился вдогонку за Юзиком. Юзик не поддавался, но и Кастусь не хотел отстать. Зрители — Михась с Ма­ней — криками подзадоривали братьев. На голоса вышел из гумна дядька Антось и тоже попросился в игру:

— Ну, кто со мной наперегонки? Манечка, ты? Юзик, подавай команду!

Дядька Антось подтянул порты, Маня встала с ним ря­дом. Юзик весело сверкнул глазенками и принялся быстро считать:

— Раз! Два!..

Малышка не дождалась команды, сорвалась с места и сразу на несколько шагов опередила дядьку. Тот на бегу забавно взбрасывал левую ногу и отставал все больше и больше: надо же доставить радость племяннице.

— Маня! Маня, ты первая!

— Дядька Антось, не отставайте! — кричали дети.

Где смех, там и грех. То ли Мане захотелось посмотреть, на сколько отстал дядька, и она обернулась, то ли просто так поскользнулась на мокрой траве, глядь — малышка уже сидит посередине лужи. Дядька подбежал, помог пле­мяннице встать, а когда та захныкала, взял на руки:

— Ты же меня обогнала. Как есть одолела! Мчалась, что та молоденькая телочка...

На крыльце показалась мать, покачала головой, улыб­нулась и пошла в хату.

Кастусь еще дважды пробежал наперегонки с Юзиком. Все это принесло ему долгожданное равновесие, душевный покой, разогнало тревогу, долго лежавшую камнем на сердце. А главное, как-то само собою получилось, что от­пала нужда объяснять матери, почему он приехал домой, расстался с учительским местом. Поначалу ему думалось, что мать расплачется и тогда придется оправдываться пе­ред нею, доказывать, что он не мог поступить иначе, что душою рвется к делу, к борьбе за лучшую долю для наро­да. Разве мог он остаться в стороне, когда все его товарищи-учителя собрались, чтобы сказать слово в защиту своего человеческого достоинства? За четыре года он сполна отведал не такого уж сладкого учительского хлеба, поработал в трех школах, пожил в трех деревнях. И всюду одна и та же беда, одни невзгоды, всюду безземелье, а заработать какую ни есть копейку мужику в Люсине или в Верхмене негде. Мальчишки тянутся к школе, хотят учиться грамоте и де­вочки, но в хате нет лишнего гроша, чтобы справить шко­ляру сапоги или свитку. Ученики осенью и зимой ходят в родительских обносках, давятся пустой похлебкой, часто болеют, пропускают уроки.

Четыре года работы в школе убедили Кастуся, что де­ревня пробуждается. Взять те же события с петицией Скирмунту. Никто не подбивал пинковичских крестьян, они сами пришли к мысли вернуть свое право на сервитутыые земли и двинулись было всем миром в Альбрехтово. Мо­жет, и не прав был Кастусь, что предложил им не идти всем вместе, а послать своих представителей с петицией. Воз­можно, явись они толпой в имение, Скирмунт испугался бы и удовлетворил их требования. Кто знает, как оно лучше...

Под вечер пришел из обхода Владик.

— Бери в помощники,— и в шутку и всерьез сказал Кастусь.— Другой службы, видно, мне теперь не дадут.

— Ничего, хлеба и бульбы хватит. А к хлебу да бульбе вот что есть! — Владик высыпал из лесниковской сумки дюжину черноголовых боровиков.

Грибы оказались искушением, против которого Кастусь не смог устоять. В воскресенье он не пошел в Миколаев­щину, где хотел повидаться со знакомыми хлопцами, а вмссте с Юзиком и Михасем двинулся по грибным боровинам. Втроем набрали лукошко, но было ясно, что по-настояще­му грибы еще не высыпали. Да и не было в Смолярне таких добычливых местечек, как в Альбути. Потом набежали до­машние хлопоты. И только через неделю Кастусь повидался с Сымоном Самохвалом.

Пошел в Столбцы на почту. Может, от кого-нибудь есть письмо? Писем не было. Вышел на крыльцо и задумался: идти в Миколаевщину или отложить на другой день? Вдруг видит: ссутулив спину, идет Самохвал.

— Эй, Имбричек, обожди!

«Имбричек», что по-польски означает чайник для завар­ки, была семинарская кличка Сымона.

Тот остановился, обернулся и радостно приветствовал друга. Не сговариваясь, свернули к шинку Шварца.

— Приехал и не показываешься, — корил Кастуся по дороге Сымон.— Рассказывай, как живешь, что думаешь делать, где зимовать. Я, признаться, нос повесил. Тоскливо одному.

Самохвал поделился новостями. Сенкевич сбежал не один — с ним Ничипор Янковский. Из Германии было от них письмо, обещали написать на имя следователя, что всю вину берут на себя.

Кроме того, Сымон поведал, что стражник из Сверженя Осип Климович, приезжавший разгонять съезд, 10 июля утонул в Немане, а станового пристава Гаврилова уволили со службы за то, что испугался мужиков и не арестовал учителей.

— Ты же, видно, не знаешь еще, какой трофей достал­ся Сенкевичу в ту памятную ночь? Нашел Алесь возле школы нагайку: потерял кто-то из стражников, когда гарце­вал под окнами. Сенкевич сказал, что возьмет ту нагайку с собой, чтобы показать всему миру, чем просвещают учителя в России,— закончил Сымон.

После этого Кастусь с Сымоном встречались часто и не давали друг другу падать духом. Но вот разъехались осталь­ные учителя из Миколаевщины по своим школам, и Сымон как-то сразу опять повесил свой нос-чайничек.

— Что ни говори, Старик, а лучше работать где-нибудь в школе, чем слоняться безработным огарком.

Это словечко — «огарок» — пустил в ход кто-то из от­страненных от работы учителей.

Чем мог утешить друга Кастусь? У самого на сердце кошки скребли.

Прошла еще неделя. Однажды прибегает Самохвал ра­достный и возбужденный.

— Уж не получил ли ты, брате, назначение на рабо­ту? — спросил Кастусь.

— Получишь и ты, если пошлешь вот такое обраще­ние,— сказал Сымон и протянул Кастусю напечатанный на гектографе листок.

Сидя в своих Кореличах, Яков Безмен развернул сме­лую печатную деятельность. Его рукой было написано:

«Ваша Милость!

Временное бюро Минской группы учителей просит Вас неотложно подать прошение о переводе Вас в другое учи­лище, так как занятое Вами место учителя ............. объявлено под бойкотом. О своем отказе от места собла­говолите объявить в минской газете «Голос провинции». Товарищеская солидарность требует этого. Вам дается три дня сроку. Если Вы не согласитесь, против Вас будут при­няты суровые меры.

Временное бюро Минской группы Учителей»

— Как? Здорово? — радостно потер руки Сымон. — На твое место в Верхмень приехал... Посмотрим, кто при­ехал. Ага, Александр Белозерчик. Пошлем ему этот гроз­ный ультиматум, он и ручки кверху...

— Ты думаешь? — без особого энтузиазма сказал Кастусь.— Ой ли! Послать-то можно. А испугается ли этот Белозерчик, еще неизвестно. Что это за суровые меры? Хо­тел бы я спросить у Безмена, что он имеет в виду. Однако была ни была — пошлем. Только ты своею рукой напиши мои фамилию и адрес на конверте. Должна же быть хоть какая-то конспирация.


Школа

Друзья виделись если не каждый день, то два-три раза в неделю. Не явится Сымон в Смолярню — Кастусь шпа­рит в Негертово. А то встретятся в том же шинке у Шварца, закажут пива с воблой и просидят полдня. Самохвал даже несколько раз оставался ночевать в лесничовке: осенний день короток, а тащиться впотьмах по грязи в дырявых сапогах кому же охота. Случалось и Кастусю раз-другой заночевать в Негертове, если были какие-нибудь новости, которые требовалось обсудить сообща.

Лягут, бывало, хлопцы и давай вспоминать семинар­скую жизнь и учительскую работу. Наговорятся и нахохо­чутся всласть.

— Помнишь, как я Михайловского ввел в гнев? — на­чинал Кастусь.— Хоть раз да вышел из себя Павел.

— С железной выдержкой был хлопчина,— соглашался Сымон.— Где он работает? В школе?

— Не знаю. Возможно, в чиновники куда-нибудь по­дался. За один почерк его в любую канцелярию возьмут. А где Зеневич? Как-то я ему свое стихотворение прочитал и сказал, что это, мол, Лермонтов. Как Зеневич хвалил его! И глубина мысли, и музыка строки... А в другой раз стихи Лермонтова выдал за свои. Ловко он положил Лермонтова на обе лопатки: и то худо, и мысль не совсем ясная...

Друзья отдавались воспоминаниям и говорили о про­шлом, ибо настоящее не радовало. Правда, Безмен слал из Кореличей бодрые письма и обнадеживал, что дирекция-де народных училищ скоро призовет их на работу, как недавно пригласила уволенных учителей Ивана Лапцевича и Алек­сандра Райского. Ждали хлопцы, если не праздника на сво­ей улице, то хоть какого-нибудь просвета, проблеска на­дежды. Но все было тщетно.

Не приносила никаких новостей и газета «Голос про­винции»: никто из учителей не отказался от назначения на место, объявленное под бойкотом. Оставалось одно: ждать приглашения на следствие, ждать, как вол обуха. Это тягостное и неопределенное ожидание было, может быть, хуже уготованной им кары.

Однако и среди самой хмурой осени выпадают светлые дни. Как-то Кастусь примчался в Негертово и прямо в гумно, где Сымон с отцом молотили жито. Таким радостным и оживленным Самохвал не видел друга давно.

— Ну, уж ты-то, Старик, точно назначение получил,— шагнул ему навстречу Сымон с цепом в руке.— И, видно, угодила тебе дирекция, коль так сияешь...

— Назначение не назначение, а вот погляди,— показал Кастусь другу большой конверт и достал из него листки с печатным текстом и рисунками.

— Белорусская газета? — удивленно поднял глаза Сымон, пробежав первую страницу.

Да, это были два номера белорусской газеты «Наша доля». Кастусь получил их вчера из Вильно. Редакция при­слала ему номера от 1 и 15 сентября 1906 года. Самые пер­вые! Жаркое, непередаваемое волнение охватило Кастуся. Читал не спеша, внимательно обдумывал и взвешивал каж­дое слово, некоторые места прочитывал вслух: «Што будзе далей?.. Так пытаюцца мужыкі ў сваіх курных хатах, так пытаецца працавітая бедната і, з трывогай і надзеяй паглядаючы ў заўтрашні дзень, чакае таго вялікага моманту, калі сонца свабоды засвеціць і над нашым абяздоленым краем... Цяпер бунтаўшчык увесь стомільённы цёмны галодны народ».

Белорусское слово в газете, сам выход белорусского периодического издания — уже это было радостной неожи- данностью. Но Кастуся ждала и другая радость: на седьмой странице первого номера «Нашей доли» он вдруг увидел свое стихотворение «Наш родны край», а под ним, как и бы­ло договорено, стояла подпись «Якуб Колас». Это стихотворение и кое-что еще он оставил в Минске, когда наведывался туда еще из Верхменя. Значит, дошли его стихи до виленской редакции!

Кастусь вглядывался в газету и все не мог поверить, что это его стихотворение. Напечатанное, оно, кажется звучит как-то по-иному, более складно и красиво. Вроде и не он писал! Стал читать дальше и во втором номере об­наружил свое стихотворение «Асенні вечар» и рассказ «Слабода».

Признаться, давно уже Кастусь не переживал такой бурной радости. Труды его не пропали втуне, а пошли в широкий свет. Что еще нужно поэту? Если б не поздний час, он еще вчера помчался бы к Сымону похвастаться...

— С тебя, браток, магарыч! — радовался и Самохвал.

— Погоди, погоди, если повезет, еще и Карусь в лаптях в пляс пойдет,— загадочно сказал Кастусь.— Ну, а какие у меня еще новости? Ни за что не угадаешь. В Смолярне школа будет! Не веришь? Правда, учеников наби­рается не так-то много. Однако на хлеб заработаю, зима скорее пройдет, а там, как говорится, бог батька...


***

Кастусю и впрямь было от чего радоваться: и стихи его пошли в свет, и больной вопрос, как дальше быть и чем за­няться, неожиданно разрешился.

Началось все с того, что повстречал как-то дядьку Антося старший железнодорожный рабочий Реут и спраши­вает:

— Не взялся ли бы ваш Кастусь учить моих Яся с Зо­ею? Ну, не только моих. Обходчик Качанович тоже своих девчаток пошлет, еще кто-нибудь...

В тот же день дядька рассказал племяннику о своем разговоре с Реутом. Тут и Владик вспомнил:

— А у меня Прокопович спрашивал.

Спустя какую-нибудь неделю после этого разговора пришли в лесничовку Реут с Качановичем, закурили дядь­киного мультана, поговорили о погоде: ранние нынче за­морозки, вчера уже учились летать белые мухи. Потом Ка­чанович и говорит:

— Мы хотели с паном наставником потолковать. У нас такое дело... Посылать детей в Столбцы, снимать там для них квартиру нам не с руки. А ходить им зимой за близкий свет...

Сошлись на том, что Кастусь берется заниматься с ре­бятами всю зиму, то есть пять месяцев. В школу будут хо­дить шестеро мальчиков и три девочки, все из ближайших деревень. Плата учителю — по три рубля в месяц с каждого. Ну, а чтобы школяры не зря ели хлеб и не пускали на ветер отцовские трешки, на это у пана наставника должна быть, как водится, линейка. Нашкодили — по рукам, а не помо­жет — тогда уж дать знать домой...

- Ничего, я думаю, без этого обойдется,— усмехнулся Кастусь.

Прошло еще несколько дней. Дядька Антось с Прокопо­вичем привели в порядок печь и вторые рамы в необжитой половине лесничовки, вынесли оттуда бочки с огурцами и капустой. Потом комнату побелили. Мать с девочками на со­весть выдраили полы. Осталось поставить длинный стол и две скамьи. Тут постарался дядька Антось, помогал ему столярничать сам учитель. Мебель получилась дай боже! Разве что была малость громоздка, зато прочна и надежна.

В тот день, когда впервые должны были прийти в новую школу ученики, Кастусь оделся по-праздничному. С самого утра он думал, какими словами встретит ребят, что скажет им по поводу первого дня занятий. Это же не в казенной школе, батюшка не станет перед уроками служить молебен, инспектор не приедет проверять, как он учит. Тут он сам — полновластный хозяин. Сегодня торжественный день и для учеников, и для него, учителя. Для него, может быть, осо­бенно. Кастусь полюбил учительскую работу, не представ­лял себе жизни без школы, учеников и книг.

Постояв в раздумье на крыльце, Кастусь отворил дверь в комнату-класс. Сегодня первый раз протопили печь, и на него дохнуло теплом и разогретой смолой. «Ничего, жить можно»,— подумал учитель. Не в каждой настоящей школе такая роскошь: четыре окна, места вдоволь. Только бы в самые морозы не было холодно.

Для полного школьного комплекта не хватало разве что книжного шкафа, карты на стене ну и портрета Ломо­носова или Пушкина.

— Юзик, сбегай принеси портрет Пушкина,— сказал Кастусь брату, вертевшемуся подле него.

И вот наступила минута, когда учитель вошел в ком­нату, где его ждали дети. Еще на ходу взглядом подсчитал: четверо на одной скамье, пятеро на второй. Прошел к своему месту, поздоровался и теперь уже внимательно оглядел класс. Трое рослых хлопцев, лет по пятнадцати-шестнадцати, а двое совсем малыши, не старше восьми-девяти. Все, и девочки в том числе, посматривают настороженно.

— Дорогие дети, вы пришли учиться. Школа наша, как видите, невелика, и учеников в ней будет не так много. Вы должны научиться читать и писать, а также научиться ду­мать. Не бойтесь задавать мне вопросы. Общими силами мы будем стараться ответить на них. Спрашивайте у стар­ших, побольше читайте, и вы будете знать обо всем, что происходит на земле.

Слушали внимательно. Рыжеватый увалень что-то хотел было сказать соседу, но тот толкнул его локтем под бок: «Тихо!»

— Жил когда-то во Франции один мудрый человек. Он сказал: «После хлеба самое важное для народа — школа». Ваши деды и даже многие из родителей не ходили в школу, не обучились грамоте. А неграмотный человек, как слепой. Отцы и матери ваши хотят, чтобы вы вышли на широкую дорогу, а для этого надо овладевать знаниями. Тогда вам легче будет воевать со злом и несправедливостью, которые еще царят в мире. Настало наконец время, когда люди в России не хотят по-прежнему влачить ярмо угнетения. Ра­бочие требуют новой жизни, бунтуют солдаты и матросы, деревня добивается земли и воли. Пока еще штык и нагайка сдерживают народный гнев. Но это до поры до времени. Темный народ легче держать в покорности... Дорогие дети! Любите книгу, она научит вас понимать жизнь, она даст вам силы и мудрость. Пусть заглянет в ваше окошко солнце просвещения, пусть ваша жизненная дорога не зарастет дерном... Смело идите в жизнь, добивайтесь справедливо сти, не склоняйте головы перед злом и недолей...

Сам Кастусь остался доволен своим вступительным сло­вом: он не покривил душой, говорил без оглядки на то, что кто-нибудь донесет о сказанном инспектору или в дирекцию народных училищ.

Потом он беседовал с каждым из учеников, предлагал каждому почитать или решить устно простенькую задачку. Прежде чем записать ученика в журнал, хотелось хоть мало-мальски знать, насколько он подготовлен. Дети смущались, читали скверно, задачи решали еще хуже...

Однако через неделю-другую Кастусь уже целиком втя­нулся в работу школы. Он с радостью отдавался делу, ибо понял, что без школы и детей ему было бы скучно и тягост­но зимовать здесь, в этом глухом углу Наднеманья. Друзья давно разъехались — кто по своим школам, кто подался на какие-нибудь иные заработки. Что он делал бы теперь один, если бы не школа? А так, братцы вы мои, и душе отрада, и какую ни есть копейку принесет в дом. Зима пройдет в хлопотах о школе, а там, глядишь, следствие закончится и, если хочешь, никого из участников съезда в суд не пота­щат. Со всех только взята подписка о невыезде. Кастусь тоже подписался, что никуда не сунется из своей Смолярни. А куда поедешь, куда? Правда, за каждым из тех, кто был на съезде, установлен негласный надзор. Об этом никто ничего не говорил, но и так видно: не проходило недели, чтобы урядник или какой-нибудь стражник не заглянули в лесничовку.

Кастусь не обращал особого внимания на эти «визиты». Всё крамольное — нелегальная литература, листовки, ко­торые печатал на гектографе Безмен в Кореличах, письма друзей — было надежно припрятано в лесу под выворотнем.

Тревожило другое. Не так давно он получил письмо от Белозерчика. Нынешний учитель Верхменского народного училища просил, чтобы Кастусь отказался бойкотировать свое место, а не то он, Белозерчик, будет жаловаться са­мому минскому губернатору.

Занятый своими учениками Кастусь несколько недель не бывал в Столбцах. К тому же и дорогу после дождей раз­везло — ни пройти ни проехать. Когда он наконец наве­дался на почту, Цвилый загадочно подмигнул ему:

— Почитай, пане педагог! На последней странице.

Кастусь взял газету «Голос провинции» от 28 октября. Белозерчик писал в редакцию, что его вынуждают оставить место, однако он и не думает этого делать. Фамилия Мицке­вича упоминалось всего один раз. Тон довольно сдержан­ный. Но в дирекции народных училищ и в губернском управ­лении, конечно же, взяли еще раз на заметку Мицкевича. Хорошо, что не своею рукой заполнял отношение Времен­ного бюро, адресованное Белозерчику...

День осенью короток, не поспеешь оглянуться — уже вечереет. Все время, от зари до зари, Кастусь отдавал уче­никам, а вечерами писал. Писал много. Из Вильно просили присылать стихи, рассказы, юморески.

Кастусю доставляла радость его школа: за какие-нибудь два месяца ему многое удалось сделать. Сейчас в школе десять платных учеников. Это в основном дети железно­дорожников, да еще несколько ребят из Яблоновки и За­дворья. Трое своих: сестра Алена, братья Юзик и Михась. Всего тринадцать человек — ровно столько, чтобы поместиться на двух скамьях.

Учителю уже было ясно: двоих-троих ребят смело можно готовить к экзаменам за народное училище. Радовали и «перваки»: многие из них не знали даже букв, а теперь читали, как репу грызли. Особенно Гэля Качанович. Вот что значит уделять внимание каждому ученику каждый день, Да и на ребят нельзя было обижаться: хорошее рабочее настроение учителя передавалось и им.

Еще лучше шли литературные дела. Теперь в Вильно издавалась белорусская газета «Наша шва». На ее страни­цах охотно печатали Якуба Коласа, Дядьку Каруся, Томаша Булаву, К. Альбутского. Из редакции почему-то требовали, чтобы Мицкевич стихотворения подписывал одним псевдо­нимом, прозу — другим, а статьи и корреспонденции — третьим. Лишь позднее узнал Кастусь, чем диктовалась эта маленькая редакционная хитрость: пусть читатель думает, будто в газету пишет не один, а несколько авторов.

С жадной охотой, с каким-то внутренним горением, как когда-то в Пинковичах и Верхмене, просиживал он за сто­лом вечера, а порою и ночи. Писалось легко, писалось много. Стихи свои он давно выносил, над ними не надо было долго сидеть, они лились рекою прямо из сердца. В иных номерах газеты помещалось по два, а то и по три его материала. Это окрыляло молодого поэта. Правда, кое-какие наиболее сме­лые и острые стихотворения, как водится, попадали не в газету, а в редакционную корзину. Да что уж там! Это не смущало Кастуся, он переписывал их в отдельную тетрад­ку. Глядишь, когда-нибудь и пригодятся.

Дядька Антось, случалось, вечером доставал из-за по­толочной балки газеты, садился поближе к лампе и читал:

На камінку корч палае;

Каля печы дзед сядзіць,

Бацька лапці папраўляе,

Маці ніткі села віць...

Дядьку обступали дети, придвигалась с прялкой мать.

Читали не только стихи Кастуся, но и все интересное что было в газете.

Знакомые, соседи знали, что уволенный с работы учитель печатается в белорусских газетах. Одни поздравляли, расхваливали его стихи, другие посмеивались и язвили:

— Ха, нашелся мне поэт! Кому нужен этот белорусский язык?

Однажды на почте в Столбцах Кастусь схватился с та­мошним волостным писарем Малевичем.

— Учитель, интеллигент — и вдруг пишет по-деревен­ски,— начал писарь.— Не понимаю! Всякому образованно­му человеку чужда мужицкая речь.

— Глупости! Хочешь, я покажу всю механику того, как тебя вынудили отречься от языка отца-матери? Пришел ты в школу, заговорил по-белорусски — учитель тебя на смех. За четыре или, скажем, пять лет в школе слышал ты родное слово? Нет, не слышал! Потом поступил в семина­рию. А там тоже все наготове, чтобы вытравить из тебя белорусский дух.

— Ну и что с того?

— А то, что теперь ты не своими глазами смотришь на белоруса, не своими ушами прислушиваешься к его язы­ку. Тебе все время вдалбливали, что белорусский язык — мужицкий, хамский, и ты этому поверил. Почему поляк может читать по-польски, почему чех имеет свою чешскую книгу? Даже наш сосед украинец, которому тоже талды­чили, что его язык — хамский, читает теперь свои, украин­ские книги. Почему же белорус лишен права читать книжки и газеты на белорусском языке? Эх, браток ты мой! Сколько тебя еще нужно учить, чтобы ты стал человеком...

Пришел Кастусь в тот день домой и за один вечер написал статью «Беларуская мова ў казённай школе».


Елка в Смолярне

Перед самым рождеством Кастусь Мицкевич отпустил своих учеников на каникулы. Пусть все будет, как в настоя­щей школе. Да сказать по совести, они и заслужили право на отдых. Прилежно занимались в школе и дома делали уроки хорошо. Надо было чем-то вознаградить их старания.

Кастусь давно вынашивал мысль устроить для детей что-нибудь приятное и радостное. И вот сегодня, отпуская учеников по домам, он объявил, что 31 декабря в школе будет елка, торжественная встреча Нового года. Пускай каждый подготовится рассказать стихотворение о зиме, спеть песенку или станцевать. Хорошо, если девочки сде­лают по несколько игрушек.

Дети дома хвастали радостно:

— А у нас будет елка в школе. Будем встречать Но­вый год...

В лесничовке тоже хватило разговоров о елке, Михась и Маня поссорились и даже подрались из-за того, кому спать под елкой, чтобы подстеречь Деда Мороза, когда тот будет доставать из мешка подарки.

31 декабря Кастусь с Юзиком сразу после завтрака пошли в лес за елкой. Отшагали немало, зато набрели на ельник, где деревца были как на подбор высокие и стройные

— Вот эту,— показал Кастусь.

— Нет! Вон та лучше,— тащил его Юзик к елочке, припорошенной снегом.

Здесь, в лесу, на просторе, каждое деревце было по-своему хорошо собою. Насмотрели и вырубили самую-самую — ровную и красивую.

Едва Кастусь с Юзиком показались из-за кустов, как навстречу им высыпали ученики. Почти все были уже в сборе, каждый хотел поскорее начать наряжать елку, для каждого это была необыкновенная радость.

В классной комнате отодвинули к стенам стол и скамьи, дядька Антось принес загодя приготовленный кругляш с отверстием посередине, и елка заняла почетное место в центре класса. Малыши давно ждали этой минуты и тут же принялись помогать старшим. Правда, помощи от них кот наплакал, да что ты с ними поделаешь?!

Каждый норовил повесить свою игрушку на видном месте и добиться признания, что она лучше, красивее дру­гих. Алесь Прокопович прикрепил веточку с шишками так ловко, что казалось, будто эти шишки выросли на самой елке. Минут через десять деревце было не узнать: тут и ябло­ки, и самодельные петушки из разноцветной бумаги, и длин­ноногие аисты из желудей, и смешные человечки из всякого подручного материала.

Радость детей достигла высшей точки, когда учитель принес и высыпал на стол конфеты в пестрых блестящих обертках.

— Половину повесьте на елку, а остальные будем раз­давать в награду тем, кто хорошо выступит.

Дети расселись на скамьях. На табуреточке примо­стился дядька Антось и, посмеиваясь в ус, крутил цигарку. Мать в новой юбке и цветастой кофте, подперев рукой ще­ку, с умилением смотрела на детей. Здесь же, на скамье, рядом с матерью, сидели Юзя, Михалина и Алеся.

Кастусь вышел на середину комнаты и встал около елки:

— Сегодня мы собрались, чтобы встретить новый, 1907 год. Где-то далеко на востоке России он уже принял ключи у старого года, а теперь идет к нам и через каких-нибудь семь часов будет здесь. Что он всем нам принесет? Чтобы долго не говорить, прочитаю вам свое новое стихотворе­ние. Оно называется «На Новы год».

3 Новым годам, з шчасцем новым!

Дай жа божа, гэты год

Каб успомніў шчырым словам

Працавіты ўвесь народ!..


Каб казалі, што хацелі,

Каб не гнулісь, як цяпер,

Каб са страхам не глядзелі

На урадніцкі каўнер;


Каб пабольшала нам поля,

Каб разросся вузкі луг,

Каб спявалі песні волі,

Дзержучы жалезны плуг...

Кастусь сам разволновался. Немного постоял, переводя дух, а потом объявил:

— Теперь выступят Зося с Гэлей. У них приготовлено что-то интересное.

Девочки пошептались, стали спиной к елке и несмело затянули:

Новы год ідзе да нас,

Хай жа будзе добры час...

Доведя песню до конца, Зося и Гэля хотели шмыгнуть в угол, но учитель вернул их и вручил награду — каждой по большой конфете. Потом плясали у елки Алена со Стефкой, а Михалина с Юзей спели шуточную песню про Терешку. Потом девочки и младшие из мальчиков водили хоро­вод и пели:

Вырасці ты, грушка,

Вось такой вышыні,

Распусціся, грушка,

Вось такой шырыні!

Хлопцы постарше все еще робели и жались к стене. Надо было как-то расшевелить их. Кастусь вышел на середину и объявил:

— Загадка для хлопцев. Они ведь тоже хотят зарабо­тать подарок. Слушайте! Загадка такая: чего у пана нет, у подпанка изредка бывает, а у мужика полные пригоршни?

Стало тихо. Старшие хлопцы чувствовали себя неловко, потому что все теперь смотрели на них.

— Я знаю! — выскочил Юзик.— Бульба! Паны бульбы не едят, подпанки изредка, а мужики все время.

— Нет, племяш, не то,— покачал головой дядька Ан­тось.

— Мозоли! — радостно вскочил Алесь Прокопович.

— Правильно! Получай конфету,— похвалил ученика Кастусь.— Слушайте еще. Взошел на горку, отворил камор­ку, если б не пан Дыминский, то собаки бы загрызли. Что это?

— Улей с пчелами! — в один голос выкрикнули Юзик с Ясем.

— Теперь я хочу загадать загадку,— поднялся дядька Антось.— На горе гай, под гаем моргай, под моргаем шморгай, а под шморгаем хапай. Кто отгадает?

Время пролетело быстро. Пока дядька Антось сыграл с малышами в «чамборика», на дворе стемнело. Ученики стали собираться. Они были довольны встречей Нового года, но теперь спешили по домам, чтобы не опоздать за праздничный стол.

А в лесничовке праздник только начинался. Мать по­давала на стол ужин. Достала из печи чугунок ячневой каши и поставила в сено в красном углу — так заведено на Новый год. Дядька принес бутылку с «божьими капля­ми». Кастусь резал хлеб. В это время со двора примчался Юзик и, смеясь, выложил:

— Михалина с Юзей гадают. Носят дрова и считают поленья.

— И всюду ты, Юзик, поспеешь,— покачала головой мать.— Ни одно дело без тебя не обойдется. Зови их ве­черять.

Тут вдруг залаял Жук, его поддержал Букет. Кто-то пришел или приехал чужой, коль так заходятся собаки.

— Колядники! Колядники приехали! — радостно заво­пил Юзик и бросился встречать гостей. Он не хотел знать разницы между колядами и щедрецом, как называют ве­чер в канун Нового года.

Через порог, неся разукрашенную традиционную звезду, ступили трое хлопцев. Низко поклонились, в один голос произнесли величальное слово хозяевам и положенное в таких случаях:

— Добрый вечер, щедрый вечер вам в хату!

— Ой, какая звезда! — восхищенно прошептала ма­ленькая Маня.— Огонек горит, и человечки там ходят.

Один из хлопцев выступил вперед и начал:

На новае лета

Радзі, божа, жыта,

Жыта, пшаніцу,

Усяку пашніцу.

Тут же остальные подхватили:

Шчодры вечар,

Багаты вечар!

Дальше шли добрые пожелания хозяину и хозяйке, упоминались в песне их сыновья и дочки. Заканчивалась щедровальная недвусмысленным намеком:

Залезь на баляску

I дастань каўбаску.

Стань на драбінку

I дастань саланінку.

Мы вам не варагі,

Бяром хлеб і пірагі...

Шчодры вечар,

Багаты вечар!


«Другое чытанне»

В руки Кастусю попала тоненькая книжечка «Першае чытанне для дзетак беларусаў»: прислали из Вильно вместе с белорусской газетой. На обложке, которая была одновре­менно и титульной страницей, сверху значилось: «Загляне сонца і ў наша аконца», а внизу: «Злажыла Цётка. Цана 6 к., Пецярбург, 1906». Стало быть, издательское товари­щество, о котором писали в газетах, начало выпускать бе­лорусские книги.

Внимательно прочел. Ничего не скажешь — хорошо! Правда, как учителя с некоторым стажем книжечка-учеб­ник его не до конца удовлетворила. Радовал сам факт издания белорусской книги для детей. Сам он давно подумы­вал о книге для чтения для белорусской школы. Даже кое-что написал с тем расчетом, чтобы это можно было помес­тить в учебнике. Несколько стихотворений: «Деревенские дети», «Осенью», «Зима»; около десятка пейзажных зари­совок в прозе: «Отлет птиц», «Поздняя осень», «Зима в де­ревне», «Метель», «Зимний вечер». Книжечка Тетки под­сказала название: «Другое чытанне для дзяцей беларусаў»...

Кастусь отодвинул табуретку, встал из-за стола и принялся ходить по комнате. Было прохладно: ветер за день выдул тепло.

Третьи сутки не унимается метель. Тоскливо шумит лес. Ветер злобно завывает в трубе. Сегодня на занятиях был только дети из железнодорожной будки, не пришли ребята ни из Кучкунов, ни из Задворья. Холодно, дорога заметена. Пришлось сказать ученикам, чтобы день-друтон посидели дома.— пускай поутихнет.

Осторожно, чтобы никого не разбудить. Кастусь прошел на кухню, надел дядькины валенки и накинул пальто.

— Это ты, Кастусек? — тихо спросила с печи мать.— Ложись уже. сынку, поздно...

Он задумал перечитать материалы, которые войдут в книгу для чтения. Перечитать, как чужое, критическим глазом. В такой книге — как учителю этого не понять? — должны быть только яркие, живые и правдивые вещи. Что­бы ученик, если уж возьмет в руки, читал без принуждения, в охотку. Рассказы должны быть интересными, а действие в них развертываться динамично. И главное, чтобы все было близко и знакомо им, детям. Надо показать что в белорусской природе, в людях, во всем, что их окружает, есть своя неповторимая красота.

Mяккі снег лятае пухам.

I канца яму няма.

I нясе сярдзітым духам,

Дзікім сіверам зіма.


Даставайце з вышак сані —

Гайда сцежкі праціраць

I на белым акіяне

Ўдоўж і ўпоперак гуляць.

Прочел зарисовку «Метель». Вроде неплохо... Но чего-то в ней не хватает. Чего? Он и сам поначалу не мог понять. Посидел за столом, вслушиваясь в шальную песню ночной вьюги, и взялся за перо. По-русски то, что он написал, прозвучало бы так:

«Что за песни поешь ты, ветер? Много тоски и горечи в этих свободных, размашистых твоих песнях! Отдаются они в сердце тоскливым стенанием страдальца-бедняка, горькими слезами, безутешным горем несчастной матери над могилою своего дорогого дитяти, тихой печалью мужичьей! О чем же ты плачешь, свободный ветер?»

Вот так будет лучше. Картина метели получила логическое завершение. Раздумье связывает природу с жизнью человека, его мыслями и чувствами. Ведь и впрямь селянин живет жизнью природы, понимает ее, поклоняется ей, ибо она его кормит и поит, одевает и обувает.

Надо еще помнить о том, чтобы рассказ, стихотворение, пейзажная зарисовка имели точную цель, что-то давали ребенку, расширяли его представления о жизни и природе, настраивали на определенный лад. Мало передать правдиво ту или иную картину, нужно сделать так, чтобы из нее ор­ганично вытекала некая мысль, по возможности даже со­циальная. Только чтобы это не было назойливо и не шибко бросалось в глаза цензурному жучку-чиновнику.

Вот зарисовка «Кладбище». Написал он ее недавно. Ничего не придумывал — взял те самые Теребежи, где по­хоронен отец. На осенние «дзяды» — родительскую субботу — ходили они всею семьей на могилу. Обложили ее дерном и камешками, посадили несколько березок. «Уныло шеп­чутся они мелкими листочками, словно оплакивают свою долю: зачем посадили их на кладбище?» — прочитал Кас­тусь вслух и тут же дописал: «А ветер треплет ленты и пе­реднички, которыми повязаны кресты, и в одиночку плачет по умершим, пролетая над кладбищем. Тоскливо на мужиц­ком кладбище! Тосклива и сама ты, мужицкая жизнь!..»

Кастусь поправил пальто, съехавшее с плеча, прошелся по хате. Часы показывали половину первого. Спать? Нет, еще рано. Он сел за стол, взял новую тетрадку и на обложке написал: «Сказки».

Что это за детская книга, в которой нет такого важного и интересного отдела, как народные сказки? Все дети любят слушать сказки. Сказка развязывает ребенку язык, разви­вает его фантазию, учит думать и рассуждать. Надо непре­менно подобрать и обработать десяток интересных и остро­умных белорусских народных сказок. Это оживит и украсит будущую книгу. Ну, хотя бы вот эту: «Два мороза». Ее осо­бенно любит рассказывать детям дядька Антось:

«Жили-были два мороза, два родных брата: мороз Синий-нос и мороз Красный-нос. Разгуливали на воле, никого не боялись, наоборот, сами на всех нагоняли страх. Луна светила ночью высоко в небе, тысячи звезд горели синими, красными огоньками, дрожали, переливались. А на земле сверкали миллионы снежинок.

Наступил день, зашевелились люди. Дым труб под­нялся столбами, запели колодезные журавли. Надо мужику ехать в лес по дрова, в извоз, на мельницу. Скрипят сани, валит пар от лошадей, звенят колокольчики под панским дугами.

Вот задумали морозы Синий-нос и Красный-нос позабавиться, расправить холодные плечи. И пустился один мороз, Синий-нос, вдогонку за панскими санками, а второй за мужиком погнался.

Тепло одет пан: закутался в шубу, спрятал ноги в ва­ленки да еще накрыл их сверху медвежьей шкурой. Догнал его мороз Синий-нос, хоть и долго гнался, залез под шубу и давай щипать вельможную персону. Донял-таки.

— Hex его дьябал, этот мороз! — выругался пан, при­ехав домой.

Меньше повезло морозу Красному-носу. Не так-то легко справиться с мужиком, если даже нет на нем ни шубы, ни мягких валенок. Догнал его мороз быстро, версту бежал, не больше, и давай сжимать мужицкие кости.

— Вот, чтоб ты сгорело! — сказал мужик и слез с саней. Гикнул, свистнул на свою кобылку — бежит мелкой рысью кобылка, а мужик за нею бежит, ногами топочет, подпры­гивает, лупит себя руками по плечам. Мороз аж в пот бро­сило, насилу выскочил из мужицкого лаптя.

«Стой, брат, доберусь я до тебя в лесу»,— думает мороз Красный-нос.

Опередил он мужика, юркнул в лес, сел под елкой и ждет... А мужик взял топор и давай хворост рубить. Жарко ему стало: сбросил кожух, шапку сдвинул со лба на поты­лицу. Мороза зло начало разбирать... Подкрался он, сел на теплый мужицкий кожух, залез в рукава и за ворот, сидит и смеется над мужиком.

— Эге, брат, как ты устроился,— сказал мужик.— Не думаешь ли и зимовать тут?

Взял мужик кожух в одну руку, кнутовище в другую... Мороз так в жар и бросило. Он и туда, он и сюда, а мужик его треплет да приговаривает:

— Вот оно как у меня! Мой кожух, мой!

Выскочил мороз и давай бог ноги».


Опять на новое место

Паны из Несвижской княжеской ординации и подпанки, отиравшиеся возле начальства в Акинчицком лесничестве, косо и подозрительно смотрели на Кастуся и на его школу в Смолярне. Время от времени заглядывал в лесничовку урядник Кардашов. Чаще обычного стал наведываться объездчик Абрицкий. Он чем-то похож на Тараса Бульбу. А может так только кажется Кастусю. Объездчик невелик ростом, плотен, в большой заячьей шапке и ладеом полушубке. У него длинные рыжеватые усы, во рту всегда дымится кривая трубка. Приезжает Абрицкий верхом, а когда прижмут морозы — в шикарных санках. Привяжет у ворот лошадь, пойдет на кухню, откашляется в кулак и спросит, где учитель, хотя сам слышит голос Кастуся в комнате — классе идет урок. Завидев объездчика или его лошадь, Кастусь обычно отпускал детей на перемену, а сам выходил поговорить с Абрицким.

Объездчик вел себя странно: стоял у порога, отказывался сесть, хотя дядька Антось лез перед ним из кожи:

— Проше, пане Абрицкий, проше! Такой дорогой и желанный гость...

Когда выходил Кастусь, объездчик всякий раз начинал разговор одним и тем же вопросом:

— Ну, как живешь? Чем занимаешься?

Видно, Абрицкий имел предписание следить за тем, что подделывает отстраненный от работы учитель. Эта миссия была объездчику не очень-то по душе. Но тот, от кого исходило предписание, не считался с его волей. Задевало Абрицкого и то, что ему, пожилому человеку, приходится пасти желторотого птенца, не сробевшего перед царскими властями и не питающего уважения к господам, дающим хлеб и крышу над головой его семье. Говорят, яблоко от яблони недалеко катится, а тут гляди, как оно. Михал был добрый лесник, служака хоть куда, а сынок его в кого пошел? Вот и учи мужика на свою голову.

Под конец зимы произошла у Кастуся стычка с объездчиком. Прискакал Абрицкий на подворье, бросил поводья на верею и, не поздоровавшись, давай еще с порога клясть и бранить Владика последними словами: не угодил, что-то сделал не так, как приказал объездчик. Младшие с перепугу забились в угол на печи. Кастусь, занимавшийся с учениками, не выдержал, вышел на кухню:

— Постыдились бы, пане объездчик, распускать при детях язык.

— Что, что ты сказал? — вызверился Абрицкий.

Кастусь смело сделал шаг вперед и спокойно, но решительно произнес:

— Закройте, сделайте милость, пане объездчик, дверь с той стороны.

Абрицкий, не ожидавший такого поворота, подался назад, споткнулся о порог и в ярости сбежал с крыльца.

После этого происшествия объездчик начал напевать лесничему Рачковскому, что-де в Смолярне нашел приют «бунтовщик» и «забастовщик», и ждал только случая, чтобы прицепиться к Владику и прогнать его со службы. А тут приближался удобный момент: весной в лесничестве шла перетасовка лесников, их перебрасывали с места на место. Если же постараться не просто спровадить Владика подальше с глаз, а вообще турнуть его со службы, то отпадет сама собою нужда докладывать жандармскому подполковнику Солгану о поведении учителя.

Долго ломать голову, как это устроить, Абрицкому не пришлось. С осени в лесу вблизи Темных Лядов и Артюхов держался раненный кем-то в ногу лось. Владика таскали к лесничему на допрос, но тогда все обошлось: вины его не усмотрели. Если бы он хотел добыть зверя, то уж раненного-то не упустил бы.

Всю зиму хромого лося не было видно, а недавно Абрицкий заметил его недалеко от Сверниона. На очередной сессии, как назывались сходы лесников, объездчик набро­сился на Владю:

— Подстреленный лось твоя работа?

— Ей-богу, паночку, нет!

— Ну. погодите! — пригрозил Абрицкий.— Ты и гвой грамотный братец меня попомните...

Рассказал Владик дома об этом разговоре.

— Плюнь,— махнул рукой дядька Антось.— Дурью он мается...

Осенью в лесничестве не решили ничего определенного относительно лося. Сейчас же Абрицкий снова вытащил на свет давнюю историю. Заявил лесничему, будто у него есть точные сведения, чьих рук это дело. Правда, фамилию виновного он не назвал, но лесники уже догадывались, кто имеется в виду.

Старый панский служака Владислав Абрицкий твердо вознамерился прогнать Владю. Готовился к этому старательно и умело. Многое зависело от обер-объездчика Юзефа Артюшевского. Надо было внушить ему, что Мицкевич плохо исполняет свои обязанности, не дорожит службой, что он, мол, не одного лося уложил. А уж коз, так тем счету нет...

Матерому волку Абрицкому удалось-таки настроить Артюшевского против Владика. Правда, тот и сам был немного виноват. Однажды пошел Владя в обход и, как на беду, не взял с собою трубы. А тут откуда ни возьмись трижды протрубил в рог обер — вызывает к себе. В таком случае леснику нужно подать голос своею трубой и спешить на панский зов. Владику ничего не оставалось, как закричать на весь лес:

— Слышу! Стышу! Иду, паночку!

Бросился бежать напрямик, а снег в кустах глубокий, проваливаешься по пояс. Пока выбрался на дорогу, рог слышен уже с другой стороны, где-то около Задворья. Он скорее туда, спина взмокла, лицо залило потом. За сосенником, недалеко от деревни. дожидаются его верхом Артюшевский с Абрицким.

— Ты что ж это, галган, не отвечаешь на мой сигнал? — накинулся обер.

— Труба прохудилась, паночку,— соврал сгоряча Вла­дик.— Жестянщику отдал в починку.

Ничего они не сказали, поскакали прямо в лесничовку. Владик, едва волоча ноги, понимая свой промах, подал­ся за ними следом.

Абрицкий ворвался в хату и крикнул:

— Где труба?

На полатях дремал прихворнувший дядька Антось. Он спросонья ответил:

— Да вон на стене, паночку...

Абрицкий схватил трубу, бросился к подоспевшему Владику, заорал, тыча трубой ему в грудь:

— Так ты врать, хамула? От тебя никогда, галган, правды не услышишь!

Артюшевский тоже был вне себя от гнева.

Теперь Абрицкому оставалось уломать ближайшего со­седа Мицкевичей — лесника Игната Лесика из Артюхов. Надо было, чтобы тот подтвердил, что именно Владик ранил лося. Но Игнат Лёсик приходился Владику Мицке­вичу дядькой — был младшим братом его матери. Абрицкий пошел на хитрость:

— А знаешь ты человече, что твой племянник мне сказал? Что дядька, мол, Игнат подстрелил того лося.

— Что? Владик сказал? — затрясся ошеломлевный лес­ник.— Нет, неправда! Я не стрелял!

По тому, как Игнат Лёсик отнекивался, волновался и как вел себя в ту минуту, Абрицкому стало ясно: это он стрелял в лося. А коль так, можно действовать смелее. Игнат у него в руках.

— Выбирай одно из двух: или ты подтвердишь вину Мицкевича, или я сам скажу лесничему, кто хозяйничает в княжеском лесу... Выбирай!

Дня через три Владика позвали в лесничество. В сенях дожидались уже лесники Лёсик и Лихтарович. Владик догадывался, что над ним готовится расправа, но какое нака­зание ждет его, еще не знал.

Пригласили Игната, а минут через десять — его, Владю. За столом блестела лысина лесничего, здесь же топтался его заместитель пан Гедринович. Справа от стола лесничего переминались с ноги на ногу Артюшевский с Абрицким, возле них, понурившись, стоял Игнат.

— Кто подстрелил лося? — повернул лысину Рачков­ский.

— Не знаю,— шагнул к столу Владик.— Я не стрелял...

— А ты что скажешь? — обратился Гедринович к Иг­нату.

Лёсик молчал, даже не поднял головы.

— Говори, не бойся! — наседал на него Абрицкий.— Говори то, что нам намедни сказал.

— Ну! — привстал за столом Рачковский.

— Он,— тихо произнес Игнат и указал пальцем на Владю.

— Дядька Игнась, что я слышу? — вскричал Владик.— Как вы можете брать такой грех на душу? Перед богом клянусь...

Но никто его уже не слушал. Владик стоял, как оглу­шенный, и никак не мог прийти в себя. Это ж только поду­мать! Свой человек и такую напраслину возводит. Боже милостивый!

Так дядька Игнась помог Абрицкому выжить Владика со службы. Назначение в Смолярню получил Лихтарович, а Мицкевичам хоть с моста в реку. Особенно переживал Кастусь. Он считал, что эта беда пришла в хату только из-за него.

Все взрослые ходили, как побитые. Только дядька Антось не растерялся, запряг коня и поехал в Несвиж. Вернулся он назавтра под вечер. Через знакомых подпанков, служивших при замке, ему удалось заполучить в аренду княжескую корчму в Миколаевщине с землей и лугами при ней.

— Ну и ладно! — сказала мать.— Не будем хоть вы­слушивать ругань Абрицкого или еще какого-нибудь черта.

Немного погодя Лихтарович занял ту половину, где была школа. Сами же Мицкевичи не могли пока перебрать­ся на новое место: Мовша медлил с отъездом. Правда, он обещал через какую-нибудь неделю тронуться в путь.

Непредвиденные события ускорили окончание учебного года в Смолярне. Но работа Кастуся не пропала даром: трое учеников в то лето сдали в Столбцах учителю Бормоту экзамен за народное училище...


Корчма

— В который раз переезжаем,— сетовала мать.— А был бы клочок своей землицы — не гоняли бы нас, как Марка по пеклу... Может, и сваляли дурака, что не осели тогда в Смальгавоке. Уже давно и хату какую ни есть поставили б там, обжились бы, привыкли... А сейчас?

— От, Ганна, все бы тебе слезы лить,— утешал ее дядь­ка Антось.— Нам еще посчастливилось. Что бы мы делали, ты мне скажи, если б Мовша не уезжал? А так проживем. Абрицкому кланяться не надо. Земля добрая. Только что разбросана там и сям. Да еще не забывай, что кусок земли можно выкупить. Вот присмотрим, где получше, и начнем с осени выплачивать задаток, а там лесу купим, за хату возь­мемся...

— Ты так выведешь, Антоська... Выходит, хорошо, что нас погнали из Смолярни и мы переезжаем в Миколаев­щину?

— Известно, хорошо! — не сдавался дядька.— Рано или поздно, а пришлось бы Владику бросать эту собачью службу... Обидно, что родной человек, вместо того чтобы помочь, топит тебя. Не ждал я такого от Игнася, да бог ему судья... Может, все это к лучшему. Поживем сколько там лет в корчме да и своим углом обзаведемся. Главное — не падать духом!

Переезжали в самую распутицу. Счастье, что лесная дорога через Артюхи не была разбита. Приехала родня из Миколаевщины, вызвался помочь и будущий сосед Юзик Белый, и тем не менее за один раз на пяти подводах всего не забрали. Кажется, не так и много скарба в хате, а как станешь укладываться, хоть караул кричи. Солома и сено в гумне, бульба в клети, сани под поветью, пустые бочки, кадки и кадушки, верстак в сенях — все это и многое еще осталось до поры в Смолярне.

В самом начале Казенной улицы, у Немана, на высоком каменном фундаменте с давних-предавних пор стояла корчма. Строение было большое: три окна смотрели улицу, три — на Неман, еще три выходили на просторное подворье, которое замыкал сарай, где проезжий люд ставил лошадей.

Корчму в Миколаевщине построили еще до отмены панщины, когда Несвижская ординация начала распрода­вать и сплавлять по Неману княжеские леса. В доме, сло­женном из толстых смолистых бревен, было поначалу много комнаток и боковушек, в которых жили купцы и конторщики. Позднее, когда леса в округе свели, здесь осел корчмарь Мовша Перец. Новый владелец выгородил половину дома для своей большой семьи, а во второй оста­навливались заезжие. Соорудил большой и глубокий погреб-склеп, где держал запасы горелки, колесной мази, мыла и спичек. На первых порах Мовша шинкарил справно, богател на мужицких копейках и гарнцах и выправлял сыновей в науку, а потом в Америку. Дочерей выдал замуж: одну в Слуцк, вторую в Белосток. Позднее в Новом Свержене, а там и в Миколаевщине открылись государственные вин­ные лавки-монополыси. В корчме горелку уже не продавали, а на керосине, мыле, спичках да шорницком снаряжении долго не протянешь...

Вместе с корчмой сдавались в аренду княжеские бро­совые земли и сенокосные луга в Русаковичах, Смольне, Пожарнице, Будах. Мовша нанимал батрака, обрабатывав­шего ему землю, а луга продавал мужикам. За землю и луга он и наскребал сотню рублей на арендную плату. Было это невыгодно, и весной 1907 года он оставил наси­женный угол и подался к сыновьям, звавшим его за океан.

Корчма давно не знала хозяйского глаза. Стены покри­вились, подоконники повыгнили, закопченный потолок про­вис. В передней — земляной пол в ямах; в комнатах, где жил Мовша с семьей, вроде и был настлан пол, да доски рассохлись, истлели — всюду дыры и грязь...

Целую неделю изо дня в день кипела в корчме работа. Все подряд мыли, скребли, белили — благо вода близко: Неман подходил чуть ли не к самому порогу. Окна на­стежь — пусть проветривается хата, выходит кислый дух. По дому хлопотали мать и девчата. Дядька Антось, Владик и Кастусь тоже не сидели сложа руки: перевезли из Смолярни остатки добра, а потом взялись за плуг и севалку.

Переезд и связанные с ним заботы на какое-то время выбили Кастуся из творческой колеи. Месяц, если не боль­ше, не брался он за перо: то настроения нет, то времени, то придет Владик Салвесев, тоже уволенный учитель, и тащит к знакомым хлопцам.

В деревне, как и прежде, была своя «панская» компа­ния. Пока не приехали на каникулы местные учителя, верховодил в ней пономарь Жижейка. Высокий, худой ли­цом, зимой и летом он ходил в какой-то черной хламиде с длинными фалдами. Изрядный пьяница и забияка, остро­слов, он мог отмочить такое, что никак не вязалось с его духовным званием.

Для Жижейки не было ничего святого. На деревне долго рассказывали, как однажды ночью он пошел трясти чужие верши-бучи, расставленные в Поставниковой луке. Рыбы-то натряс, да провалился в прорубь и еле-еле выбрался. Пока добежал до хаты, весь обледенел. Назавтра — было это в воскресенье — приходит утром к нему церковный староста и спрашивает, не пора ли звонить.

— И не подумаю! — поднял голову с подушки Жижей­ка.— Как бог ко мне — так и я к богу!

У пономаря была гармошка, и он здорово играл на ней. В воскресенье или на какой-нибудь праздник он гармошку в руки — и айда по улице. Склонив голову набок, режет, аж меха трещат, сам подпевает, а то еще и приплясывает. За ним с гиканьем и смехом валит орава детей, но пономарю-гармонисту и дела до них нет.

Был у него громоподобный бас. Как станет читать «Апостола», так, кажись, церковь развалится. Бывало, съе­дутся домой учителя перед пасхой, сидят где-нибудь на крыльце хат за десять от церкви, а пономарю наказывают:

— Ты же, братка, читай на всенощной так, чтоб и нам слыхать было...

За вечные выходки, внешность, голос и дикий хохот поп Красовский прозвал Жижейку Мефистофелем.

Едва Мицкевичи переехали в корчму, на третий, что ли, день, притащился к ним под мухой пономарь. Пришел знакомиться с Кастусем и проситься на квартиру. По секре­ту признался учителю, что тоже пишет стихи, да недосуг посылать их в газеты. Для убедительности достал из карма­на листок и прочел:

Самовар на столе кипить,

Пришел Скоробогатый чай пить...

Ни ладу, ни складу не было в «стихах». Пришлось веж­ливо спровадить его за порог. На прощанье Жижейка с обидой сказал:

— Я к вам с открытым сердцем. Думал, на квартиру возьмете, а там, глядишь, и породнимся. Вот к той,— пока­зал пономарь на Михалину,— мог бы хоть завтра сватов заслать...

Услыхав это, Михалина прыснула и выбежала в боко­вушку. Уж было в тот вечер шуток и смеха! Досталось бедной Михалине, да и Жижейке, поди, не раз икнулось...

Вскоре Кастусь ближе познакомился с пономарем и со всей здешней компанией. Жижейка, богомольный учитель Сатыга, занявший место Алеся Сенкевича в Миколаевщинском народном училище, фельдшер Гурский, уволенные учителя Адам Милюк, Язеп Юревич, Владик Салвесев и еще двое хлопцев собрались на Юрьев день пойти «на росу» в Клещицы. Язеп и Владик пригласили Кастуся:

— Пошли, Старик! Развеешься малость. Лучше упасть два раза брюхом, чем один — духом.

Хлопцы знали, что Кастусь накануне возвратился из Минска: его вызывали на следствие по делу об учительском съезде. Поездка не очень-то обнадежила. Стало ясно, что учителей обвиняют по части первой 126 статьи судебного уложения. Это пахло заключением в крепости на срок от 3 до 6 лет...

По дороге из Минска Кастусь думал о своих друзьях-учителях, и сами собою рождались строки:

Нас з народнай ціхай нівы

Разагналі па ўсім свеце...

Ці здаровы вы, ці жывы?

Дзе вы, мілыя? Гукнёце!


Ці збяромся зноў калі мы

Ў нашым бедным, родным краю,

Як бы птушкі пасля зімы?

Дзе вы, хлопцы? Я гукаю!..

Хотелось встретиться с Самохвалом или Алешкевичем, в дружеской беседе высказать свои соображения, посове­товаться, что и как они будут говорить на суде...

На высоком берегу Немана, где рос молодой частый сосняк, попадались уютные и тихие полянки. Их давно об­любовали местные учителя и собирались тут летом «на росу» — чтобы отметить тот или иной праздник, почитать нелегальную книгу или просто поговорить, не боясь чужих ушей. Собирались в Ёлове, иногда в Лядинах или на Кри­нице, но Клещицы предпочитали из-за того, что они были ближе к деревне.

Денек выдался на удивление теплый и ласковый. Поначалу все шло весело и пристойно. Пели, делились новыми анекдотами про Столыпина, Жижейка наяривал на гармошке. Потом в его шальной башке возникла идея: надо еще выпить. Кастусь и Владик стали отговаривать:

— Повеселились немного — и хватит!

— ГрошеЙ жалеете или в кармане пусто? — разошелся Жижейка.— Я даю на «обух»!

«Обухом» в Миколаевщине называли четверть — емкую посудину, в каких в монопольке продавали водку. Адам Милюк, которому выпало идти в деревню как младшему, мигом доставил требуемое. Тут и началось! Жижейка, вме­сто того чтобы проспаться под кустом, лез к учителям с полной кружкой:

— Эх вы, безработные сеятели! Нет! Не безработные, а беспортошные! — диким хохотом заходился пономарь.— Я, что ли, вашу долю буду пить?!

Кастусь с Салвесевым Владиком лежали на траве и ухом не вели на приставания пономаря. У них был свой разговор, свои заботы. Не сдержался Адам.

— Так ты, Мефистофель, нашего брата оскорблять?! — вскочил он. — Вот тебе, церковная крыса! — и р-раз ему в ухо.

Пока остальные разобрались, что к чему, и разняли пья­ных, жилистый и сильный, как бугай, пономарь грохнул Адама, да не наземь, а на свою гармошку, у которой с одной стороны оказались оборваны меха. И смех и грех!

По этому поводу кто-то из учителей сочинил шуточные стихи. В них пономарь клялся, что больше не возьмет в рот горелки:

Гармоник мой пропал — «роса» виновата,

А я без гармошки ровно как без рук...

«Царские слезы», будьте вы прокляты!

Будь и ты проклят с «обухом», Милюк!


Хлипкая кладка

Давно корчма не исполняла своего назначения, сам Мовша с женою где-то в Либаве дожидался очереди, чтобы сесть на пароход, а сельчане по давнему обычаю в субботу и воскресенье собирались на лавочке возле хаты, где посе­лились Мицкевичи-Альбутские. Так называли в деревне ро­дителей Кастуся в отличие от других Мицкевичей — Геровых, Чижиковых, Сотниковых. Надо сказать, что Мицкевичей в Миколаевщине было много — чуть ли не четверть села...

Так уж повелось, что корчма в деревне — место всех сборищ, игрищ и сходок. Здесь всегда по праздничный дням, а иногда и в будни собирались мужчины покурить, побеседовать, обсудить новости. Здесь конторщики нанимали мужиков гнать плоты, здесь пили магарыч, сюда шли женщины искать своих отбившихся от дома благоверных. Хочешь услышать деревенские новости или узнать, что деется на свете,— иди в корчму.

Поначалу, сразу после переезда, дядька Антось хотел было пустить лавку на слом: гогочут, орут под окнами, не дают спать. Но потом махнул рукой.

Сойдутся мужчины, дымят, толкуют о том о сем, вспо­минают, как дурачили Мовшу, чтобы выманить у него квар­ту горелки. Особенно отличался в этом деле Карусь Дивак.

— Помните, что тут вытворял Карусь? — начнет, бы­вало, Казимир Андроцкий.— Вываляет свою черную шапку в саже, приходит и говорит Мовше: «Я сегодня ясновидя­щий... Спрячь что-нибудь в своей одежде. Я отвернусь, чтобы не видеть, а потом мигом найду...» И отвернется, пока Мовша прячет пуговицу или там иголку. «Все? Можно искать? Начинаю!» — приговаривает, подходит вплотную к Мовше, будто вынюхивает, приглядывается и все норовит раз и другой проехаться шапкой ему по лицу. А шапка-то в саже... Все хохочут, аж заходятся, а корчмарь глаза тара­щит — что такое?..

— Это еще что, детские шуточки,— припоминает Юзик Белый.— Бывало и по-другому... Захочется Карусю выпить. Приходят они с Антосем Заикой в корчму. Карусь с ходу к Мовше и шепчет ему на ухо: «Хочешь увидеть тиятру?» - «Хочу»,— говорил Мовша, ничего не подозревая. «Тогда поймай кота и покажи Заике». Корчмарь ловит кота, при­крывает его платком и подзывает Антося: «Взгляни-ка, что это!» А Заика притворится, будто страшно перепутался, и давай куролесить: бегает, как шальной, опрокидывает табуретки и столы, бьет посуду. «Ой-вэй! — кричит Мовша.— Пропади он пропадом, ваш тиятр... Даю бутылку, только выведите мне этого сумасшедшего». Карусь хватает Антося за шкирку и «выводит» из корчмы. Потом они на пару распивают «заработанное» в соседней хате, у Грамса.

Кто как, а Кастусь был рад, что возле корчмы по-преж­нему собираются сельчане. Во-первых, вместе с мужиками приходят и местные учителя, съехавшиеся на лето, и никому это особо не бросается в глаза. Во-вторых, учителям не надо собирать людей, чтобы поговорить с ними. Разве тот же Сымон Самохвал, идущий проведать друга, умолчит, не рас­скажет мужикам, почему царь вторую Думу разогнал, что произошло в деревне Седча Игуменского уезда, куда ведет Россию Столыпин, кто такие черносотенцы?..

Сымон умеет привлечь внимание: то шуткой, то серьез­ным словом. И анекдот умеет рассказать. Говорит так, что к нему не очень-то прицепится даже тот, кого учителям нужно опасаться. Подойдет Кастусь — разговор еще боль­ше оживляется. Карусю Семеняке, или Казимиру Андроцкому, или кому-нибудь там еще интересно послушать учи­телей. У них смело можно спросить, кто такие социалисты и чего они добиваются, что такое конституция. Если нет никого чужого, Кастусь и стишок свой прочтет:

Канстытуцыю далі,

Адчынілі дзверы,

I... ў астрог нас павялі,

I таўкуць без меры..,


Зашумелі аб зямлі

Ў Думе дэпутаты,

Ды па карку ім далі —

I пайшлі да хаты...

Тогда, летом 1907 года, учителям казалось, что вот-вот поднимется на ноги вся Россия, стоит лишь открыть наро­ду глаза, рассказать правду... Энергии и смелости у них было хоть отбавляй. Днем писали под копирку листовки и воз­звания, а ночью разносили по окрестным деревням. Кастусь с Сымоном составляли листовки сами: призывали крестьян не платить налоги, а плотогонов и рабочих-лесорубов — не выходить на работу, пока им не увеличат заработную плату. Прокламации, попадавшие в Миколаевщину из Минска, из других городов, учителя переписывали и пуска­ли в народ.

Урядник и два стражника не спускали глаз с учителей, следили за каждым их шагом, вынюхивали, о чем они гово­рят и что делают. Догадывались, конечно, что учителя не только подстрекают крестьян в разговорах, что и листовки против царя и властей — дело их рук. Однако попробуй докажи, если ни одного не удалось поймать на том, чтобы он их расклеивал, писал или куда-нибудь нес. В то же время причастность их была очевидной: зимой листовок и в помине не было, объявились они в июне, вместе с приездом в деревню учителей. Совпадение? Как бы не так! Но ведь доносы местной ворожеи Магдалены Варейчихи, тайно перепродающей горелку, к делу не подошьешь...

Стражники стали с особым вниманием следить за быв. шей корчмой. Тогда хлопцы перебрались в гумно к Владику Салвесеву. Гумно стояло в отдалении от хаты, почти что Е поле: с одной стороны Концеволоки, с другой — Залесье. Хлопцы сделали потайной выход-подкоп под стеной гумщ и засыпали его соломенной сечкой. Если что, дверь откры­вать не надо — шусть в яму, разгреб сечку и дуй на Залесье. Салвесь поставил в гумне бочку свекольного квасу: и жажду хлопцам прогнать, и — повод ходить в гумно.

Стражники заметили, что хлопцы перестали собираться в корчме. Один из них как-то остановил маленькую Маню и спрашивает:

— Где это ваш Костик подевался?

— Поехал с дядькой Антосем сено косить,— ответи­ла девочка в точности так, как ее учили старшие.

Вечером Маня передала брату разговор со стражником.

— Эх, подстерег бы кого-нибудь из них в лесу да колом промеж ушей,— сказал не то в шутку, не то всерьез Кас­тусь.

Через день все тот же стражник снова сует нос в корчму

— Ты чего к нам ходишь? — строго приступилась к нему Маня.— Брат сказал, что подстережет тебя в лесу и колом ребра пересчитает...

— Хе-хе-хе! — расплылся стражник.— А я тебе конфет принес... Скажи-ка, какие ты песни знаешь?

— «Марсильянку» знаю...

— А как она начинается?

— Как? Счас вспомню,— ответила малышка и затянула:

Реве та стогне Днепр широкий...

— А еще?

— Еще знаю такую песню:

Развялося стражнікоў,

Як якой жывёлы,

Ад іх плешак і шнуроў

Чырванеюць сёлы...

Легко представить, что творилось в хате, когда Маня похвастала, как она во второй раз беседовала со стражни­ком! Малышка не поняла, над чем смеются, заплакала, а Кастусь прижал ее к себе и поцеловал в лобик:

— Милая ты моя сестричка! Молодчина! Так им, соба­кам, и надо! Славно врезала!,. А больше ничего не творила? Нет? Ну вот и хорошо...

Однако стражники выследили, где собираются учителя. Как-то хлопцы пришли в хату перекусить. Едва сели за стол — вбегает Салвесь:

— Стражники уже возле Замка! Сюда идут!

Учителя скорее в огород, оттуда в коноплю — только их и видели... Стражники долго перетряхивали в гумне солому, швыряли с места на место постилки, нашли и при­хватили с собою несколько книг. Благо Сымон, когда уходили, догадался сунуть все крамольные брошюры под застрешек. Но Владика Салвесева вскоре все же арестовали и увезли в Минск.

Кастусь с Сымоном еще долго прятались то в погребе Скоробогатых на Дворной улице, то в Паласенском лесу, то в лугах. Потом Сымон получил назначение и уехал к месту службы. Стали разъезжаться и остальные учителя. Еще немного погодя привелось и Кастусю собираться в дорогу: пришло предписание 12 августа 1907 года явиться в Минск на следствие по делу об учительском съезде. Хотел сперва не поехать, несмотря на то, что в повестке была приписка: «В случае неявки вы будете арестованы и доставлены по этапу». Мать рассудила по-своему:

— Сыночек, гордого и непокорного даже бог с неба спихивает... А прятаться — кладка хлипкая, ненадежная... Если б хотели арестовать, подстерегли бы тебя и схватили, как Владика. А коли так зовут, то надо ехать...


«Осади назад!»

— Чтобы открыть редакцию, не так много и нужно. Есть у тебя двенадцать унций молодого энтузиазма, да еще квартира в городе, да примус, чайник, два стакана, да плюс администратор — вот и все, что требуется. Правда, забыл сказать, что администратор должен быть также секретарем, сторожем и уметь стряпать. Ну и вдобавок нужно, чтобы его кормили и одевали родители или супруга, потому как у нас платить ему нечем,— весело хохотал, излагая кому-то условия работы в белорусской газете, ее редактор Александр Никитович Власов.

Перегородка дощатая, только поклеена выцветшими обоями, и Кастусю все хорошо слышно.

Вот уже третий месяц, как он тащит нелегкое редакционное ярмо. На его плечах вся, считай, черновая работа. Он тешет и строгает суковатые, неумелые стихи, крутит так этак, правит статьи и рассказы, сокращает их, при нужде переводит. В его обязанности входит и работа с письмами — наиболее интересные отобрать для газеты, а на остальные ответить. Вся плата за это — обед в дешевой столовке, чай который день-деньской греется на примусе, и надежда поступить учиться в Краковский университет. В редакции Кастусь не только днюет, но и ночует. В прямом и пере­носном смыслах. Правда, вечером он еще ходит на частные уроки, чтобы хоть что-нибудь заработать. Но на долю свою не пеняет: через номер-два в газете печатаются его стихо­творения и рассказы. Теперь он сам придумывает себе псев­донимы: Петрусь Дягиль, Тарас Гуща, Ганна Крум... Чтобы не так бросалось в глаза, что очень уж часто печатается Якуб Колас.

Он хорошо сделал, что внял словам матери, не стал прятаться, а поехал в Минск на допрос. Жандармский ротмистр больше интересовался его почерком, чем учитель­ским съездом. Напрашивался вопрос: «А что, если к нему попали их рукописные листовки?» Правда, одно обстоятель­ство не могло не радовать Кастуся: в уездном жандарм­ском управлении ему выдали официальный вид на житель­ство в Вильно и иных местах Северо-Западного края. Зна­чит, его не считают таким уж преступником, коль разрешают жить и работать даже в городе, где находится резиденция самого генерал-губернатора. Появилась надежда, что вооб­ще все судебное дело о съезде в Миколаевщине будет прекращено. Тогда ура! Этакая гора свалится с его плеч...

Кастусь еще весной приезжал в Вильно, но долго не засиделся в редакции. Ночью пришли городовые, пере­трясли его манатки и велели, чтобы через три дня его и духу не было. Теперь можно вести себя смело, ни один черт не прицепится. Не беда, что с деньгами худо, зато на сердце веселее...

За перегородкой слышатся женские голоса и громкий, жизнерадостный смех редактора. Кастусь никак не может взять в толк: то ли характер такой у человека, то ли он так умеет держать себя на людях. Дверь отворяется, и на пороге возникает сам Александр Никитович. Он высок ростом, в поношенном бостоновом костюме, из-под жилетки виднеется модный галстук. На красивом лице с лихо закручен­ными усами — доброжелательная улыбка:

— Прошу, прошу, Елизавета Андреевна, и вы, Алек­сандра Георгиевна, проходите... Тут у нас сидит сам Якуб Колас. Он не только стихи пишет, но и чужие приглажи­вает...

Входят две миловидные девушки, по виду — учитель­ницы или курсистки. Кастусь поспешно встает, приносит из редакторского кабинета стулья, предлагает девушкам сесть.

— Я крестный отец Якуба Коласа,— не без хвастов­ства продолжает редактор.— Нашел его не по объявлению в газете, а через плотогонов из Миколаевщины. Есть такая деревня на Немане. Она поставляет не только речных волков-плотогонов, но также и народных учителей, и даже, как видите, поэтов... Сел я однажды в Ковне в вагон третьего класса, а там едут плотогоны. Разговорился с одним, стал ему стихи Матея Бурачка читать, а он мне говорит: «У нас учитель один стихи сочиняет и смешно так читает по-на­шему: «Льецца Нёман паміж гораў, поўны сілы і красы...»

Девушки стали просить Кастуся, чтобы он прочел что-нибудь из своих стихотворений. Лучше новых, которые не попали еще в печать или вообще не попадут.

— Что ж бы вам такое прочесть? — задумался Кас­тусь.— Ладно, вот это:

Дрэнна маё жыцце,

Ўсё ідзе не ў лад,

I крычаць мне ўсюды:

«Асадзі назад!»


Божа ты мой мілы!

Б’юся я, як гад,

Толькі дзе ні ткнуся —

«Асадзі назад!»

Стихотворение новым знакомым понравилось. Надо ска­зать, что и автор прочел его с особым артистизмом. Начал тихо, глуховатым голосом, но внутренний драматизм, юмор и ирония, которыми были пронизаны строки, яркий диалог как бы заставляли Кастуся менять интонацию.

— Ну, Саша, вот тебе еще одно доказательство,— обрадовалась Лиза,— насколько красив и мелодичен бело­русский язык... Если автор не возражает, я записала бы эти стихи.

— Зачем записывать? — вмешался редактор.— Мы ско­ро напечатаем их в нашей газете.

Так Кастусь Мицкевич познакомился с учительницами Алесей Зотовой и Лизой Корнилович.

Знакомство с Алесей Зотовой много дало Кастусю. Молодой поэт, свыкшийся с одиночеством и неуютноц редакционной боковушкой, нежданно попал в виленский дом, где собиралось передовое местное учительство двух поколений. Отец Алеси преподавал в реальном училище, и к нему по вечерам сходились коллеги — всякие там коллежские секретари и надворные советники. У дочери была своя компания. Надо сказать, среди учителей в форменных вицмундирах, застегнутых на все блестящие пуговицы, Кастусь чувствовал себя не в своей тарелке. Больше по душе ему была шумная, охочая до разговоров на самые острые темы молодежь.

Между двумя поколениями внленских учителей возни­кали частые споры по поводу общественно-политической жизни страны. Лишь в одном оба поколения были почти солидарны: они с интересом слушали стихи Кастуся и... в то же время выступали против белорусского языка. Чувст­вовалась казенная, официальная закваска. К тому же все они были горожанами, белорусское слово слышали только на рынке. Всякий раз Кастусь выдерживал нелегкий бой, его сторону обычно принимали лишь студенты Виленского учительского института Лукаш Горбацевич и Семен Анищук — белорусские хлопцы, один из Дукоры, а второй из-под Слонима.

Может, по этой причине, а возможно, потому, что Кас­тусь вообще не любил больших и шумных сборищ, он охот­нее шел с Алесей, а иногда и с Лизой (она работала учитель­ницей где-то под Молодечно и бывала в Вильно наездам в кинематограф или в театр.

Когда подморозило и выпал первый скупой снежок, всей компанией бродили по городу, поднимались на Замковую гору. Однажды Лукаш, любуясь с горы виленскими куполами и готическими башнями, предложил:

— Давайте все вместе поедем в Петербург. Скоро рож­дество... На два-три дня. Посмотрим город... Неужели мы не можем позволить себе этого?

Предложение было поддержано всеми, но на условленом месте у кассы вокзала 22 декабря Алеся застала одного Кастуся Мицкевича.

— Александра Георгиевна, едем? — радостно поздоро­вался Кастусь.

— Едем! Пусть остальным будет стыдно, что не сдержа­ли слова.

Кастусь впервые попал в Петербург. Они прошлись по шумному праздничному Невскому, любовались Исакием. Кастусь наконец-то увидел прославленного Медного Всад­ника, Зимний дворец. Видел и мрачную Петропавловскую крепость. Скованная льдом, стыла на морозе Нева.

Нельзя сказать, чтобы поездка была для Алеси и Касту­ся полностью удачной. Все четыре дня, которые они провели в Петербурге, стояли жестокие рождественские морозы. Кастусь не пожалел, что взял в дорогу свое новое зимнее пальто с серым воротником и такую же шапку. Алеся — секретарь нелегального виленского союза учителей — ехала с надеждой повидать представителей Всероссийского союза и поговорить с ними по делу Кастуся. Трижды ходили, но так и не застали нужного им человека. Оказалось, он уехал из города, его разыскивала полиция... В довершение ко всему в день отъезда Кастусь все-таки заболел и всю дорогу ему было худо.

Возвратились в Вильно под вечер в субботу, 29 декабря. Мороз и здесь прижимал не на шутку. Как ни упирался, как ни отнекивался Кастусь, Алеся почти силой потащила его к себе:

— Константин Михайлович, я не пущу вас в таком состоянии в редакцию... Мама поищет что-нибудь из ле­карств, выпьете горячего чаю... Вы же больны!

— Милая и дорогая Александра Георгиевна, отпустите грешную душу мою на покаяние... Лучше я приду к вам завтра. Надо вам отдохнуть с дороги и мне тоже. И вовсе я не болен, просто немного устал...

Кастусю не хотелось идти к Зотовым, словно чуял, что ему там снова придется вступать в бой за родное слово. Целая компания преферансистов радостно приветствовала путешественников. Не успел Кастусь отогреться, как был приглашен к столу, где его ждала «штрафная». Слово за слово — и зашел, как обычно, разговор о белорусах, их истории и языке. Главный и наиболее рьяный оппонент Кас­туся по этому вопросу коллежский секретарь Есин сегодня был особенно в ударе: белорусский народ отстал в своем историческом развитии, собственной школы не имеет, а ста­ло быть, не может быть речи о его национальной культуре; возрождение же может произойти только на почве разви­той и совершенной культуры. Нездоровый и усталый Кас­тусь возражал слабо.

— Белорусы потому угнетены, что безнадежно отсталы, — подвел наконец итог бойкий и языкастый коллежский секретарь, которому казалось, что он наповал сразил Кастуся.

— Нет! С этим я категорически не согласен,— постучал вилкой хозяин.— Отстали в своем развитии и белорусский, и русский, и малороссейский трудящийся человек, ибо многовековое ярмо крепостничества не давало простора для развития их интеллектуальных сил. Сейчас белорусы пробуждаются, задача передовой русской интеллигенции помочь им, а не втаптывать своего младшего славянского брата в грязь. Давайте мы попросим нашего гостя Констан­тина Михайловича прочесть нам что-либо из его стихов...

Кастусь молча встал из-за стола, подошел к пианино, стоявшему у стены, тихонько пробежал пальцами по кла­вишам, потом запел:

А ў ляску, ляску,

На жоўтым пяску,

Стаіць святліца

3 трыма акнамі.

Спявайце, братцы, спявайце!..

Допел одну песню — начал другую:

А на небе месячык узышоў,

Ды ў дзяжы каравай падышоў:

— Ка мне, малодкі маладыя,

Ды памыйце рукі бяленька,

Мясіце каравай харашэнька,

Каб наш каравай красен быў,


Каб наш Іван весел быў,

Каб ён весел быў, як вясна,

Каб ён багат быў, як зямля,

Каб ён здароў быў, як вада!

Он спел еще две песни, а потом прочел свои стихо­творения «Не бядуй» и «Асадзі назад».

Первым бросился к Кастусю Есин, взволнованно пожал ему руку:

— Все, что я наговорил за столом, беру обратно. Есть, существует белорусский язык! Только сейчас я почувство­вал и понял, что у белорусского народа есть свои песни, своя культура, свой язык...


«Поповка — славное местечко...»

Ровно через десять дней после того памятного вечера у Зотовых Кастусь уехал из Вильно.

Перед этим доктор долго и озабоченно слушал и просту­кивал его грудь, потом выписал порошки и сказал:

— Молодой человек, мой совет вам таков: отдохнуть в деревне, есть побольше масла и пить свежее молоко. Про­цесс в легких еще не открылся, но может открыться.

В Миколаевщину Кастуся не тянуло: знакомые учителя разъехались, а чем водить компанию с Жижейкой или Сатыгой, так уж лучше на печи сидеть. Редактор обещал найти через своих знакомых место конторщика в каком-нибудь имении вблизи Радошковичей, но это были не более чем обещания...

Кастусь был на распутье и тут, разбирая редакционные новогодние письма и поздравления, наткнулся на письмо некоего Константина Гордзялковского, который собирался в своем имении Поповка Сенненского уезда открыть бело­русскую школу. Гордзялковский писал в редакцию газеты с просьбой рекомендовать ему опытного учителя. Письмо заканчивалось припиской: «Мне требуется учитель, который хорошо знал бы белорусский язык. Плата 25 рублей в ме­сяц, плюс квартира и стол. Адрес для телеграммы: станция Славное Обчугской волости. К. Гордзялковскому».

Сама судьба посылала Кастусю эту станцию Славное. И название-то какое милое! Не раздумывая, он показал письмо редактору и сказал:

— Еду!

Сказал таким тоном, что Александр Никитович не по­смел возразить, ибо знал упорный характер Мицкевича. Жаль было такого добросовестного да к тому же, почитай, дармового работника, но задерживать Кастуся он не имел никакого морального права. Редактор просил только об одном:

— Не забывай нашу газету. Обещаю давать Якуба Коласа в каждом номере, только присылай побольше стихов и рассказов...

Еще светились тусклые огоньки в хатах, заметенных сне­гом по самые окна, когда утром 8 января 1908 года Кастусь вышел из вагона и с саквояжем в руке направился в станционное здание. В глаза беспощадно сек ветер со сне­гом, пришлось поднять воротник. Поэтому, должно быть, он не сразу заметил легкий возок.

— Не вы ли, паночку, будете Мицкевич? — подбежал к Кастусю дядька в тулупчике, с кнутом в руке.

Подводчик повел Кастуся к своему возку, помог надеть большущий теплый тулуп, в котором можно было ехать хоть на северный полюс. «Ничего не скажешь, славно все начинается».

В поле еще пуще озоровал ветер, бросал снег то в лицо, то в спину, переметал дорогу. Резвая ухоженная лошадка весело мчала возок. Миновали небольшую рощицу, поднялись на пригорок, проехали версты две бором и опять выскочили в поле. Немного погодя дорога перешла в аллею из кленов и лип. Кастусь увидел, что аллея ведет к небольшому деревянному дому с двумя белыми столбами, поддержявающими козырек над крыльцом.

На крыльце Кастуся встречал хозяин. Это был высокий светловолосый мужчина годами четырьмя-пятыо старше его, в костюме черного сукна и в простых сапогах.

Как позднее узнал Кастусь, помещик Гордзялковский учился в Московском университете, но курса не окончил, осел дома и занялся хозяйством, пытаясь вести его на новый лад. У него были небольшой стеклозавод — гута, кирпичный завод, гончарное производство, паровая мель­ница. Мать его, Тереза Гордзялковская, болезненная вдова, хозяйством не занималась, зимою жила в Ницце и лишь на лето приезжала в Славное, где у нее было свое имение. Она любила литературу, даже переводила на белорусский произ­ведения Элизы Ожешко и Марии Конопницкой, польских писательниц, с которыми была лично знакома..

Весь первый день прошел в хлопотах. Гордзялковский показал Кастусю здание, где он намеревался разместить школу. В соседнем доме, ближе к усадьбе, учителю было приготовлено жилье. Две теплые комнатки: в одной кабинет, во второй — спальня. Когда же Кастусь узнал, что из шест­надцати учеников девять будут ходить из деревень Сани и Плоское, он предложил свой вариант: пусть бы школа быта в Санях, тогда никому не понадобится далеко ходить. А учи­телю пробежать каких-то три километра — это не более чем хорошая разминка.

— Будь по-вашему, Константин Михайлович,— согла­сился Гордзялковский.— Можно и в Санях. Однако поступим по-хозяйски. Мой кучер Алексей будет подвозить из Поповки в школу и доставлять назад вас и детей. Временно, пока зима. Идет? Вот вам на книги и на иные школьные при­надлежности,— выложил он две золотые пятерки.

Назавтра Алексей перевез из Поповки в Сани, в новую хату Лариона Журавлева, парты и стол. Сам учитель поехал в Обчугу и купил грифельные доски, тетради и ручки на всех учеников. Хуже обстояло дело с учебниками. Пришлось послать переводом деньги в Вильно, чтобы коллеги по редакции раздобыли там «Беларускі лемантар» , «Першае чытан­не...» и еще кое-какие белорусские книги.

Спустя несколько дней на улице Кастуся был праздник: он пришел на первый урок в белорусскую школу.

И побежали неделя за неделей. Не успеешь оглянуть­ся — вот она, суббота. Все ученики (их набралось восем­надцать человек) занимались хорошо. Учитель сам состав­лял задачи на материале белорусского народного быта. Занятия вел, как и было договорено с Гордзялковским, на родном языке во всех группах. Ученики быстро и легко научились читать по-белорусски, жаль только, что книг с интересными рассказами, со сведениями по истории и гео­графии не было. Приходилось искать свои пути к уму и сердцу детей.

Живое слово учителя распахивало перед учениками двери в окружающий мир, вело их в глубины прошлого и в дальние края. Часто говорили о событиях, происходящих в стране. Пригодилась Кастусю и рукопись его книги «Другое чытанне для дзяцей беларусаў». Прибегая к ней, извлекал и пользу для себя: выверял на практике, как доходят до учеников его рассказы и пейзажные зарисовки. С удовле­творением приходил к мысли, что книга удалась, надо лишь кое-что сократить, а также дописать несколько стихотворе­ний и сказок. Не раз пожалел, что его книга существует всего в одном экземпляре, что ее не дашь ученикам домой. Тут выручали «Наша ніва» и популярная брошюра «Гутаркі аб небе і зямлі», вышедшая год назад в Петербурге. Кастусь собрал со всей округи газеты, выписал для школы десять экземпляров брошюры и по ним давал домашние задания.

На исходе третьей недели занятий Гордзялковский задал Кастусю нелегкую задачку:

— Константин Михайлович, хочу с вами посоветовать­ся по одному щекотливому вопросу. Здешний батюшка спрашивал у меня, почему в нашей школе нет закона божь­его. Что ему сказать?

— Я и сам не знаю. Все зависит от того, что это за поп. Можно сказать, якобы нет закона божьего по той простой причине, что поздно начались занятия. А коли так сказать нельзя и заведомо известно, что он не захочет ездить к нам, то пригласить самого. Сам я морочить детям головы не намерен...

На этом разговор и закончился. Что сказал Гордзялковский попу из Плоского, Кастусь не знал. Доходили слухи, что батюшка всячески высмеивает учителя-мужика и его мужицкую школу, где занятия ведутся по «простому». Сам Кастусь полагал, что тут задеты личные интересы попа: среди его учеников было четверо перебежчикои из Плосковского народного училища, где работала учительницей поповна...

После редакционной неустроенности, после постных виленских обедов и ужинов всухомятку для Кастуся в Поповке наступили праздничные дни. Однако роскошествовать здесь в двух хороших комнатах и на хороших харчах ему долго не довелось. В Поповке он не так и часто встречал представителей власти, но тем не менее догадывался, что находится в поле зрения недреманного жандармского ока. Зимою всего единственный раз наведался в школу урядник, да и то спрашивал якобы самого Гордзялковского. Но едва только повеяло весной, пропели первые жаворонки, как Кас­тусь лишился покоя: почти каждую неделю его таскали в Минское губернское жандармское управление на допросы. Кучер вместо того, чтобы везти учителя в школу, вез его на станцию в Славное.

Все, похоже, шло к тому, что вот-вот вызовут в суд. 18 апреля 1908 года из Виленской судебной палаты пришел запрос: на какой адрес слать ему копию обвинительного акта. Кастусь ответил, чтобы высылали на Миколаевщину, и стал собираться домой.

— Ваша Поповка — славное местечко,— сказал он Гордзялковскому,— да вот видите, как тут все оборачивается.

Надо было ехать искать хорошего адвоката.


Мать

На сердце у матери было неспокойно. Истопив печь, она вышла в огород и стала выбирать свеклу. Но дело не ладилось, все валилось из рук. Не отпускали тревожные мысли: «Это же сегодня суд... Как там Кастусь? Отпустят его или нет?»

Решила сходить к Варейчихе: может, карты скажут, что ждет сына. Она распрямила спину и пошла в хату помыть руки.

Старая корчма показалась на этот раз особенно боль­шой и неуютной. «Сарай, как есть сарай». Это ощущение усиливалось еще и тем, что дома никого не было: дядька Антось с Владиком косили отаву, Юзя с Леной пошли жать ботву на картофельной делянке в Пожарнице (так всегда делалось перед копкой), Юзик пас коров, а младшие играли где-то на соседнем дворе.

Мать посмотрела на пустые стены, и взгляд ее задержал­ся на Кастусевых книгах, сиротливо лежавших высоко на полочке. До боли сжало сердце. Она вытерла рукавом слезу и прошла в светелку, где на комоде стояла новая фотография сына. Снимок был сделан нынешним летом по возвращении из Поповки.

Кастусь спокойно и сосредоточенно смотрел на мать. В глазах были задумчивость и немой вопрос о чем-то важ­ном, красивые черные усики, закрученные вверх, как-то по-особому подчеркивали серьезное выражение лица. Ган­на, глядя на высокий, с наметившимися залысинами лоб сына, подумала: «В наших, в Лёсиков пошел, будет, как мой тата, лысым...»

— Как ты там, сынку? — вслух произнесла мать.

Она долго разговаривала с сыном, вдоволь поплакала, припомнила, что ей приснилось минувшей ночью. Будто бы явился с обхода покойный Михал, повесил ружье в угол и говорит: «Ты слыхала, мать, что затеял наш Костик? Просит слать сватов к Алесе Воробьевой. А венчаться хочет не в здешней церкви, а в Свержене». И тогда она, Ганна, буд­то ответила: «Не знаю, как ты, батька, думаешь, а я не против. Алеся — славная девушка, работящая...» — «А, ни­чего ты не понимаешь,— говорит Михал,— хлопцу, как и помирать, нечего спешить жениться... Это все Варейчиха, будь она неладна, наворожила, это ее работа...»

— Уж не хотят ли тебя, милый, обвенчать с казенным домом? — снова вслух спросила мать.— Ох, чует мое сердце неладное...

И у матери тут же пропала охота идти гадать на картах к Варейчихе. Зачем выставлять напоказ ей, проклятой ведьме, свои горе и беспокойство? Зачем?

И назавтра день прошел в тревоге. Ганна несколько раз заходила к Салвесю Мицкевичу — его сына, Владика, судили вместе с Кастусем. Но и Салвесь ничего не знал, только и сказал:

— Не вернутся наши хлопцы сегодня вечерним поез­дом — значит, всё, припаяли им те живодеры по какой-нибудь пятерке. Да ты, Ганна, не падай духом! Они хлопцы молодые, ученые, не пропадут, найдут выход...

В тот вечер мать долго не спала: ждала Костика. Ее ухо чутко ловило любые звуки: не послышатся ли под окном шаги сына, не проскрипит ли калитка, не постучит ли дробненько в окно. Но нет, кто-то там проходил, под дыханием ветра скрипела калитка, где-то на кухне назойливо позванивало стекло, а Кастуся все не было. Уснула поздно, спала беспокойно и проснулась еще затемно. Сразу же платок на плечи и — к Салвесю. Вышла на улицу и остановилась: деревня еще спала, лишь у кого-то на Свиной улице из трубы вился дымок.

Вернулась в хату и стала растапливать печь...

Уже садились завтракать, когда порог переступил сан Салвесь.

— А мой же ты соседушко, ну что, что там слышно? — с плачем кинулась к нему мать.— Говори, не томи! Говори уж как есть...

— Не надо слез, слезы тут не помогут...— спокойно ответил Салвесь.— Вкатили нашим хлопцам по трояку — вот и все. Этого надо было ожидать...

Мать хотела было зарыдать в голос, но сердце у нее вдруг окаменело, сказала только:

— Салвеська, да есть ли правда на свете? Где она? Когда она придет на землю? Скажи мне, Салвеська. а бог-то на небе есть? Видит он наши муки и слезы?..

Спустя несколько дней весть, принесенную Салвесем, подтвердило коротенькое письмо от Кастуся. Новоиспе­ченный арестант, как называл себя автор письма, сообщал, что привыкает к тюремной житухе и взбрыкивает, как телок на веревке. И так далее в том же тоне. Видимо, Кас­тусь хотел дать понять, что настроение у него хорошее и тюремные решетки ему нипочем, чтобы этим успокоить мать, которая, известное дело, переживает за него.

Теперь все помыслы Ганны были о том, как бы пови­даться с сыном, поговорить с ним, приободрить. Материнское сердце чуяло, что Кастусь больше всего беспокоится о своих близких: как они восприняли известие о его тюрем­ном заключении. Мать знала, что сам Кастусь давно приго­товился к худшему и лишь утешал ее, говоря, что все обойдется. И вдруг — худшее сбылось. Она считала, что сын, скорее всего, не догадывается, а если и догадывается, то не убежден в том, что и мать, и дядька Антось тоже не верили в благоприятный исход дела и что известие о трех годах — для них вовсе не такая уж неожиданность. По всему поэтому ей непременно нужно встретиться и погово­рить с сыном. Успокоить его, сказать: пусть бережет себя и не беспокоится ни о матери, ни о дядьке, ни о братьях и сестрах.

И она стала собираться в дорогу. Однако удерживали письма от Кастуся. Он писал, что жив, здоров, и в каждом письме была приписка: «Свиданий с родными нам пока еще не разрешают». Ждала, ждала мать известия, что вот уже можно ехать, что запрет снят, не дождалась и как-то после покровов сказала Владику:

— Подскочи, мой хлопче, в Минск. Может, Кастусь не хочет нас беспокоить и вводить в расходы, потому и пишет, будто не пускают на свидания. Отвезешь ему передачу, глянешь, как там нашей Михалине в прислугах у тетки Аксени живется...

Мать напекла блинов, отварила кольцо колбасы. Напаковали целый баул: там были баночка маринованных грибов, мешочек орехов, яблоки-антоновка, кусок сала, головка сахару.

Вернулся Владик из Минска ровно через сутки.

— Ну, как там Кастусь? Видел ты его? Что он гово­рил? — приступили к нему с расспросами.

— Кастуся я не видел,— сказал Владик.— В остроге бунтуют заключенные, поэтому начальство не разрешает свиданий. Тетка Аксеня уже несколько раз ходила к началь­нику, да ничего не выходила — не дает дозвола...

Когда соседка Наталья Скоробогатая прослышала про Владикову неудачу, она сказала Ганне:

— Съезжу-ка я в Минск. У меня есть знакомая, Стомма Евгения из Кнотовщины, служит горничной у секретаря окружного суда. Евгения не раз говорила, что к ним сходят­ся играть в карты все минские тузы... Быть того не может, чтоб мне не удалось добиться свидания с Кастусем...

— Тогда, может, моя дочушка, и мне поехать с то­бой? — загорелась Ганна.

— А если не удастся? Нет, лучше сперва я одна съез­жу, проложу дорожку, а там и вы...

Снова мать напаковала баул. Дядька Антось подвез Наталью до Столбцов — и потянулись томительные дни ожидания. Один, и второй, и третий... Лишь на пятый день к вечеру вернулась Наталья в Миколаевщину. Сразу, не заглянув домой, пришла, радостная, в корчму и, едва пере­ступив порог, принялась рассказывать:

— Добилась я дозволу, зажала ту бумажку в кулаке и пошла к тюрьме. Жду у ворот. Потом что-то бряк, отво­ряется маленькое оконце в воротах, и какой-то усатый спрашивает: «Чего изволите?» Я ему бумажку тыц в нос. Через несколько минут открывает он калитку и говорит: «Извольте пройти, мадам!» Иду, а коленки дрожат. Ей-богу, струсила. Высокие каменные стены, а в них малюсенькие окошки. Привел меня усатый в какой-то холодный катушок, а сам запропал. Нет его, нет, мне уже невмоготу ждать, да тут открывается дверь и тот самый усатый зовет: «Проходите сюда! Мицкевич ждет вас». Вхожу, а там — мамочки мои! — никакого Мицкевича нет. Стоит какой-то бородатый дядька позванивает кандалами и смеется. Пригляделась я к тому бородатому хорошенько: да это ж Кастусь...

— Так страшен, что ты, Наталья, не узнала? — пустила слезу мать.

— Да нет, теточка, не то совсем, какое там страшен! — поспешила с ответом Скоробогатая.— Просто непривычно было видеть Кастуся с бородой... «Не узнаешь, Наталья?» — спрашивает он и смеется. А я в плач... Не хочу плакать, а слезы, как горох, так и катятся, так и сыплются... Сели мы на скамью, а часовой зырит на нас, глаз не отводит. Мне страшно, не знаю, о чем говорить, а Кастусю хоть бы что. Стал меня расспрашивать: о вас обо всех, о том, что нового в Миколаевщине. Я отвечаю и плачу. Тогда Костик давай меня утешать, рассказывать разные смешные истории из тюремной жизни. А перед тем как проститься, говорит: «Передай там моим и дядьке Салвесю, пускай о нас не го­рюют: все вскорости будет по-нашему. Царская власть стоит на одной только ноге, вторую ей уже подпилили... Так что долго она не покрасуется...» Ей-богу, так и сказал...

— Ответь мне, милая: как же он себя чувствует?

— Да как чувствует: веселый и бодрый. Шутил, смеялся...

Наталья засиделась у Мицкевичей: выпили черничной настойки за здоровье Кастуся, поплакали, поговорили по душам.

Ганна в ту ночь не спала. Вспоминала, взвешивала каждое слово Натальи. Нет, Кастусю, поди, не так и весе­ло — с чего быть веселью в тюрьме! — но он старался перед Натальей казаться бодрым, знал, что матери будет легче. Эх, сыночек, страдалец, голубок мой! Ты, знаю, ради меня старался, думал о нас...


***

Камеры от утренней до вечерней поверки не запирались, и заключенные после завтрака разбрелись кто куда. В вось­мой остались двое: Кастусь и Владик Салвесев.

Владик лежал на нарах и читал какой-то допотопный учебник логики: он собирался, выйдя из тюрьмы, поступать в университет и старательно готовился.

Кастусь по утрам обычно брался за свою заветную тетрадку со стихами или садился писать письма знакомым учителям либо в родные Палестины, как он в шутку называл Миколаевщину. Сегодня он первым делом раскрыл тетрадку на той странице, где сверху было написано: «3 песень астрожніка», а дальше мелким убористым почерком выве­дены давно выношенные строчки:

Ліпы старыя шумяць за сцяною,

Жаласна, глуха шумяць,

Смутна ківаюць, трасуць галавою,

Толькі галіны рыпяць.

Пышны убор іх, лісты пазрываны,

Вецер развеяў, разнёс.

Нудна і ім за астрожным парканам,

Цяжка ім зносіць мароз...

Кастусь глянул на зарешеченное окошко, светившееся вверху, прошелся взад-вперед по камере, еще раз пробежал глазами начало стихотворения и написал:

Плачуць гаротныя ліпы старыя,

Плачуць на долю сваю...

«А чего они плачут? — пошли, стали сплетаться мыс­ли.— Известно чего. Разве не лучше им было бы красовать­ся в лесу, чем чахнуть на тюремном дворе? Там такой простор, раздолье... Эх ты, что-то есть в их доле общее с острожниками...» На память почему-то пришла голубая елочка, посаженная когда-то в Ластке. Большая, поди, уже выросла. Эх, заглянуть бы сейчас в Ласток, а еще лучше — в Альбуть. Он уставился взглядом в серую стену, и перед ним явились лесничовка, старая сосна с аистиным гнез­дом — буслянкой, стоящие вразброс дубы, а дальше лес, огибающий подковой всю усадьбу. Родной, милый сердцу уголок! Сколько там родилось светлых надежд и порывов, сколько тихих дум передумано! Боже, как быстро летит время! Недавно, кажется, они переехали из Ластка в Альбуть. Он, мальчонка еще, катался там в лаптях по льду замершей речушки, ходил с дядькой Антосем на грибные боровины, кормил лосенка... Сколько прошло с тех пор? Пятнадцать лет! Как быстро! Так в вечных заботах и борьбе в горе и радости и жизнь пройдет...

Загрузка...